Сегодня тяжелый день. В приемном покое множество людей. Кофейный автомат в вестибюле заправляли чаще, чем в кафетерии. Раздраженные родственники, уставшие от ожидания, слоняются вокруг с недовольными лицами. Женщина с кричащим младенцем стоит в длинной очереди за мужчиной, который обеими руками держится за живот. Во двор въезжает скорая помощь — медики выгружают пациента, не прерывая массажа сердца, сдают нам с рук на руки и уезжают с сиреной на новый вызов.

В любом приемном покое мира есть кривая эффективности. И любой пациент может понять, в какой точке кривой он находится. Когда пациентов мало, персонал движется спокойно и размеренно. Приток увеличивается — и персонал начинает ходить довольно быстро. Появляются тяжелые пациенты — и врачи и сестры бегают.

Но если пациенты продолжают поступать, происходит нечто другое. В такие моменты достигается пик кривой. На каком-то этапе даже самые стойкие врачи и сестры теряют последние силы. Они взбираются все выше и выше, а потом соскальзывают с другой стороны кривой прямо на камни. Происходят ошибки. Слишком много конфликтов, слишком много анализов, слишком много телефонных звонков, слишком много недовольных задержками и ожиданием родственников. Эффективность постепенно снижается и, в конце концов, разбивается на миллион осколков. Сегодня такой день.

Нам сообщили, что больница полна под завязку. Кроватей для новых пациентов нет. Пять пациентов с искусственной вентиляцией легких лежат прямо в приемном покое в медикаментозной коме, ожидая, когда появятся койки в отделении реанимации наверху. У нас просто нет места. А пациенты продолжают поступать. Мы тонем.

Я стою у стола, переводя дух. В висках у меня стучит от шума. Я не могу больше пить кофе или двигаться быстрее. Я выжат как лимон. Это моя шестая двенадцатичасовая смена подряд. Иногда я не знаю, как долго выдержу такой ритм работы, не рухнув от стресса. Сестра из регистратуры идет с целой пачкой новых карт. С отвращением она кидает их на стол. Несколько карт падает рядом со мной. Я смотрю на них, но сестра уже ушла на передовую линию зала ожидания.

Я вздыхаю и беру верхнюю карту. Боль в горле в течение месяца. Смотровая одиннадцать. Женщина. Тридцать шесть лет. Я трясу головой: она просидела в приемном покое шесть часов, хотя горло у нее болело целый месяц. Но это должно быть просто — осмотреть и выписать рецепт. А место для следующего пациента освободится.

Я прохожу по коридору, лавируя между пациентами и родственниками. Полицейские вводят мужчину со скованными за спиной руками. Он ругается и кричит. Я освобождаю им проход. Мимо со смехом пробегает стайка детей. Они готовы играть даже в больнице. Они натыкаются на бездомного — тот сидит, прислонившись к стене, и ест сэндвич из нашего холодильника. Я почти останавливаюсь, чтобы спросить, пациент ли он, но потом отказываюсь от этой мысли и иду дальше. Пусть с ним сегодня разбирается кто-то другой.

Вхожу в одиннадцатую смотровую, где принимают пациентов с проблемами ушей, носа и горла. Это самая маленькая комната, более напоминающая шкаф, чем комнату. Здесь нет больничной кровати, только кресло, как у дантиста. Сбоку висит небольшой пульт управления на шнуре. С помощью кнопок положение кресла можно менять. Наше кресло старое, и кнопки на пульте работают из рук вон плохо. Если разобраться в стертых надписях, кресло можно разложить в кушетку или поднять, чтобы зашить ухо ребенку или заклеить порез на маленьком личике, не сгибаясь над каталкой. В ящиках шкафа есть все оборудование, необходимое для остановки носовых кровотечений, лечения ран глаз и вытаскивания камешков из ушей.

На кресле сидит женщина. Ей каким-то чудом удалось разобраться в кнопках и отклонить спинку поудобнее. Она читает роман Джона Гришэма, ноги ее скрещены. Ясно, что она спокойна и скучает. Я почти вижу за ее спиной парикмахера. Волосы у женщины светлые, шея замотана пушистым красно-оранжевым шарфом, под которым я замечаю светло-серый воротник свитера. Облегающие черные брюки заправлены в кожаные сапоги на небольшом изящном каблуке. Из сапог выглядывают серые носки, гармониру-ющие со свитером, — это уже претензия на модный облик.

Женщина улыбается и здоровается. На ее коленях лежит фотография: она, мужчина ее возраста и трое маленьких детей в Диснейленде. Она берет фотографию и закладывает ею книгу. Убирает книгу в сумку и ждет моих слов. Я представляюсь и пытаюсь понять, почему она ждала так долго из-за простой боли в горле. Она похожа на человека, который обращается к личному семейному врачу и не испытывает проблем с записью.

На безымянном пальце я вижу обручальное кольцо из белого золота — изящное, среднего размера, с бриллиантом. Семья явно состоятельная. Считается, что на обручальное кольцо мужчина тратит зарплату за месяц. Наверное, ее муж семейный врач, адвокат, банкир или успешный бизнесмен. Конечно, не нейрохирург и не глава корпорации, но состоятельный человек, способный жениться на красивой женщине и порадовать ее таким кольцом.

— Итак, у вас болит горло…

Она смотрит на меня, а потом улыбается.

— Извините?

Я смотрю в карту. В ней записано: «Основная жалоба: боль в горле». Я проверяю номер пациента. Женщина, тридцать шесть лет, боль в горле. Смотровая одиннадцать. И тут я понимаю, что на папке стоит смотровая пять. Кто-то вложил не ту карту в папку — одна из множества ошибок в такой тяжелый день.

— Похоже, я взял не ту карту, — с улыбкой говорю я, присаживаясь рядом, хотя внутри у меня все клокочет. Подобные мелкие ошибки в приемном покое могут обернуться катастрофой. Когда все так измучены, даже мелкое отклонение становится почти невыносимым. Но я собираюсь с силами. Пациентам не стоит слушать жалобы доктора.

— Пожалуй, боль в горле можно вычеркнуть из списка жалоб, — я пожимаю плечами, словно это сущая мелочь, и вычеркиваю запись.

— Итак, — я откладываю папку и кладу руки на колени. — Чем я могу вам помочь? Что вас к нам привело?

К моему удивлению, она не отвечает. Я пытаюсь быть терпеливым, но у меня еще шестнадцать пациентов. И пока я сижу в ожидании ее ответа, поступают анализы крови, делаются рентгеновские снимки и проводится томография. У меня нет времени сидеть и болтать, словно за чашечкой кофе. Мне нужно узнать основные жалобы, краткую историю и понять суть дела.

В этот самый момент кто-то из наших пациентов страдает — тяжело страдает. Когда в приемном покое столько людей, это вопрос статистики. Мне нужно быть среди пациентов, выявлять самых тяжелых — искать дым, пока пожар не распространился.

Пациентка снова улыбается. Я замечаю, что улыбка какая-то странная и пустая. Такая женщина должна свободно себя чувствовать в общении с врачом. Она должна быть разговорчивой и милой, спрашивать, не знаю ли я того-то и того-то, искать какие-то связи между нами или между ней и моей женой. Но она этого не делает. Одета она довольно изысканно, но на лице ни капли макияжа. Это тоже очень странно для такой женщины, как она. Она очень спокойна. Она…

— Я сделала что-то плохое, — говорит она, прерывая поток моих мыслей.

Я пытаюсь разобраться в ситуации. Она здесь потому, что с ней действительно что-то не так, или ей просто хочется поиграть? Я не настроен играть — не сегодня. Иногда люди приходят к нам, чтобы ощутить внимание к себе. Они знают, что я отнесусь к ним внимательно, насколько бы занят ни был. Я ерзаю на стуле. У меня нет времени разгадывать загадки. Может быть, я ее недооценил. Может быть, она и не настолько нормальна.

На коленях женщины срабатывает iPhone. Поступило сообщение. Экран загорается, я снова вижу ее рядом с мужчиной и тремя детьми. Они стоят где-то на берегу океана. Женщина не обращает внимания на телефон. Она смотрит на меня.

— И как я могу вам помочь? — спрашиваю я, стараясь не говорить слишком резко, хотя понятия не имею, о чем она говорит.

— Никак, — отвечает она.

Слово это она немного растягивает. Она откашливается, потом выпрямляется, вытирает губы и пытается скрыть это. Но уже слишком поздно. Я это услышал.

На моем поясе звонит телефон. Я не обращаю внимания. У меня уже сработал сигнал тревоги.

Мы смотрим друг на друга. Я не могу понять, что не так с ее лицом. Мой телефон звонит снова. Я не обращаю внимания. У меня осталась минута на эту странную женщину, прежде чем моего внимания потребует важный анализ, чей-то родственник или медсестра.

Она смотрит на меня слишком спокойно. А потом я медленно замечаю — или, скорее, не замечаю. У нее пустое лицо. Никакого выражения. Она смотрит на меня, и я понимаю, что в этом доме никого нет. Зрачки — ее зрачки слишком велики для комнаты, залитой ярким белым светом. Пустое лицо и расширенные зрачки. Она что-то приняла.

Я решаю пойти ва-банк. Нужно заставить ее говорить. Я задаю неверный вопрос:

— Муж и дети приехали с вами?

На этих словах лицо женщины буквально взрывается эмоциями. На глазах появляются слезы, тело оседает, щеки краснеют, и она начинает рыдать.

Бинго.

— Они ушли, ушли…

Неожиданно она вцепляется в лицо ногтями. На щеках остаются ярко-красные следы. Необычный жест — либо безутешное горе, либо психическая болезнь. Я пока не понимаю. Но чем бы это ни было, это меня тревожит.

Мысленно я вспоминаю все смерти за последние две недели. Я не слышал о семье, где погибли все, кроме матери. Я роюсь в памяти. Последний случай произошел почти три месяца назад, когда машина выехала на встречку и протаранила минивэн. Я вздрагиваю. Мне не хочется сейчас это вспоминать. Но в той катастрофе погибла женщина. Я знаю — прошлой ночью она приснилась мне в кошмаре.

Обычно я всегда узнаю о тех, кто умер в приемном покое — даже не в мою смену. Я узнаю об этом из газет, от коллег или от знакомых погибших. Слухи всегда до меня доходят. Я обнаружил, что и с другими врачами и сестрами происходит то же самое. Отключиться от этого невозможно.

— Я сделала что-то плохое.

Она начинает плакать, не глядя на меня. Я смущен, но постепенно начинаю понимать, куда это нас заведет. Нужно нажать сильнее и быстрее, пока не поступит следующий тяжелый пациент.

— Что вы сделали? — спрашиваю я.

Она закрывает лицо руками, чтобы я ее не видел.

Мы сидим молча шестьдесят секунд. Я испытываю противоречивые чувства. Мне не хочется находиться здесь с этой женщиной. У меня болят голова и желудок. Сердце колотится от чрезмерного количества кофе. Я несколько недель не мог выспаться по-человечески. Выгорание коснулось всех сфер моей жизни. Мне нужно, чтобы женщина рассказала мне все, и я мог двигаться дальше. Но мне приходится ждать и играть по ее правилам.

Целая минута в такой день кажется мне часом. Телефон и пейджер звонят, не переставая. Я нужен в приемном покое. Очень скоро меня найдут. Но я должен что-то узнать, прежде чем оставить эту женщину в смотровой в одиночестве.

— Я разрушила все, что мы строили вместе. Все. Спокойствие, купленное ценой лекарств, осталось в прошлом. Она говорит, и голос ее дрожит.

— Он сказал, что я никогда не увижу ни его, ни детей — до самой смерти. Моя задача — вытягивать из людей их истории. Это очень деликатный и сложный процесс. Я овладел этим навыком после многих лет работы с пациентами. Достаточно надавить слишком сильно или слишком сильно потянуть, и человек скроется в своей скорлупе, утаив самое важное.

— Почему ваш муж так сказал? — спрашиваю я шепотом.

Я слышу крики полицейских в приемном покое, но пытаюсь не обращать на них внимание. Я уперся локтями в колени, чтобы эта женщина почувствовала: она — мой единственный пациент в мире.

Она поворачивается ко мне и медленно говорит: — Потому что я трахалась с нашим соседом.

Очень печально. Вы не представляете, сколько раз я слышал подобные истории в приемном покое. Один и тот же фильм с разными актерами разыгрывается в жизни разных пациентов, родственников и соседей. Истории эти — не моя проблема. Но их последствия всегда приводят людей ко мне.

— Что вы приняли? — спрашиваю я, не обращая внимания на ее слова. Мне нужно вытащить это из нее, а для этого я должен расположить ее к себе. Она закрывает глаза ладонями, прижав их к лицу. Правая рука дрожит от напряжения.

— Я… я не хотела, чтобы это случилось.

Она смотрит на меня, и зрачки ее еще больше расширяются. Она плачет, но слезы высыхают. Она говорит, но обращается не ко мне.

— Я его даже не знаю… Я его даже не знаю…

Я понимаю, что она мне ничего не скажет, пока я ее не выслушаю. Она хочет выговориться.

— Расскажите мне, что случилось, — прошу я. История выходит на свет через сбивчивые слова, печаль в глазах и разбитое сердце. Муж уехал в командировку на две недели. Две недели. Дети остались на ней, все трое — каждый день, каждую ночь, всегда. На один вечер их забрали ее родители, и она смогла передохнуть.

— Что вы приняли? — снова спрашиваю я и нажимаю кнопку вызова.

Мне нужна медсестра. Этой женщине нужны капельницы, физраствор, ЭКГ, палата с монитором, а не смотровая для пациентов отоларинголога. Никто не отвечает. Большим пальцем я нажимаю кнопку, держа пульт за спиной.

Ей нет до этого дела. Она продолжает бормотать. Она даже не пытается ничего скрывать. Она вываливает на меня всю историю, до последней мелочи.

— Я пила вино на веранде, и тут заехал Гэри. Он привез какие-то документы для Тома. Раньше я виделась с ним лишь раз. Мы выпили по бокалу и поболтали. А потом еще по одному. И еще.

Она плачет. Голова у нее начинает трястись.

— Что вы приняли? Антидепрессант? Вы еще что-то принимали? Я смогу помочь вам. Я вам помогу.

Но я вижу, что помощь ей не нужна. Она хочет умереть.

— А потом мы занялись сексом — или попытались. Мы были такими пьяными, что ничего не получилось. Все было неловко и ужасно. Я ужасная.

Я поднимаюсь и выглядываю в зал. Рядом со мной медсестра помогает пожилому пациенту усесться в инвалидное кресло.

— Эй! Здесь белый код! Освободить вторую смотровую, — говорю я.

Сестра качает головой и кричит мне:

— Там пациент на искусственной вентиляции легких.

— Значит, другую! Освободите палату, немедленно! — кричу я.

Сестра в отчаянии воздевает руки к небу, но все же бежит во вторую смотровую.

Я возвращаюсь. История разворачивается, словно прорвало дамбу. Глаза женщины судорожно бегают из стороны в сторону. Нистагм. Я понимаю, что все может произойти в любую секунду.

Я нажимаю кнопку на пульте управления креслом, чтобы разложить его в кушетку. Я лихорадочно открываю ящики шкафов и стола в поисках кислородных трубок и капельниц. Рвется пакет с порошком для остановки носового кровотечения. Все в ящике засыпано красным порошком. Здесь есть все — щипцы, расширители, полоски с антибиотиком для глаз. Нет только кислородных трубок и набора для интубации. Я громко ругаюсь. Начинаю вытаскивать полотенца, одеяла и тазики.

— Я рассказала Тому. Я рассказала ему все сразу же, как только он вернулся. Сама не знаю, почему я это сделала. Я люблю мужа. За десять лет, что мы женаты, я ни разу ему не изменила. Ни разу… Ни разу… до этого случая. Я люблю мужа… и он любил меня.

Я нахожу это. Свежий набор кислородных трубок остался в корзине с полотенцами на стойке. Я рву упаковку и ввожу трубки ей в нос. Теперь нужна капельница.

— Все будет хорошо. Все будет хорошо. Скажите, что вы приняли.

Похоже, я уже это знаю.

— Скажите, это было лекарство от депрессии?

Она кивает. Теперь нужно выяснить какое.

Сухость во рту, расширенные зрачки, неожиданная разговорчивость, покраснение кожи… похоже, я уже знаю.

Кресло привинчено к полу. Я не могу перекатить его во вторую смотровую. Женщина раскачивается, как дерево на ветру. Она вряд ли дойдет до палаты, если я ее поведу. Я выглядываю в коридор. Сестра выкатывает в зал каталку с пациентом на вентиляции легких. Она зовет другую сестру и указывает на меня.

На столе в зале я замечаю набор для интубации. Я бросаюсь к столу, хватаю его, возвращаюсь в палату. Женщина все еще говорит.

— Том сказал, что никогда не простит меня. Он сказал, что я его убила. Что я убила нас. Он забрал детей. Он забрал наших чудесных детей. Он сказал, что я больше никогда их не увижу. Я звонила родителям. Они уже разговаривали с Томом. Они бросили трубку. Собственные родители не захотели разговаривать со мной. Все навалилось на меня. И я это заслужила… Заслужила… Заслужила…

Неожиданно она останавливается и смотрит на меня глазами с расширенными зрачками, пытаясь сфокусироваться.

— Я заслужила смерть, и я умру, — говорит она.

И тут я понимаю, что это не крик о помощи.

Это прощание.

Она смотрит на меня, глаза ее расширяются. Я понимаю, что у нее галлюцинации. Страх искажает ее лицо. Она явно видит что-то неприятное.

Я хватаю ее руку, перетягиваю ее синим жгутом и ставлю капельницу. Она вырывается, пытается сопротивляться.

Слова так сливаются, что я с трудом ее понимаю.

— Скажите ему, что мне жаль. Мне так жаль. Если бы я могла изменить какой-то момент своей жизни, то только тот. Скажите ему, что я его люблю и мне очень жаль.

А потом это происходит.

Голова ее запрокидывается, словно она смотрит в небо, спина выгибается, мышцы сокращаются, начинается большой эпилептический припадок. Все тело ее содрогается, на губах выступает пена. Приступ.

Кулаком я бью по кнопке реанимации на стене.

До меня доходит, что я даже не знаю ее имени.

Над головой раздается сигнал реанимации.

Они прибегают. Мои товарищи. Они бегут на помощь. Неважно, что они устали, измотаны и обессилены в такой тяжелый день. Когда звучит сигнал реанимации, они бегут на помощь.

Черт, я так люблю их всех!

— Передоз, трициклические антидепрессанты, количество неизвестно, время приема неизвестно! — кричу я.

Они начинают работать.

Женщина на кровати корчится, мозг ее перемкнуло. Он сгорает у нас на глазах. Сестры блокируют ее дергающиеся руки и ставят капельницы. Техники орудуют специальными ножницами. Они разрезают шарф, свитер, брюки, ботинки, работая, словно хирурги.

Рот женщины заполняется рвотой и пеной. Я срываю со стены отсос, включаю его и начинаю действовать. Мне нужно очистить ее дыхательные пути. Трудно ввести отсос — слишком уж крепко сжаты ее зубы.

— Поставила! — кричит сестра, которая занималась капельницей.

— Два миллиграмма ативана и ампулу бикарбоната, — откликаюсь я.

Препараты вводят еще до установки капельницы. Кто-то прикатывает каталку. Мы перегружаем полураздетую женщину на каталку, накрываем ее простыней и катим в специальную смотровую. Судороги не прекращаются. Пациенты и их родственники смотрят на нее, медсестры кричат, чтобы им освободили дорогу. Хаос происходящего захватывает всех.

Мы вкатываем каталку во вторую смотровую. Бой начинается.

Она хочет умереть.

Я хочу, чтобы она не умерла.

Мы работаем, работаем, работаем.

Она по-прежнему хочет умереть.

Но мы по-прежнему стараемся ее спасти.

Пациенты продолжают поступать. Они скапливаются в зале ожидания, выходят в коридоры. Парковка забита. Я вижу это через окно смотровой. Они ждут, когда я закончу и смогу уделить время им.

Но сейчас меня заботит только одна пациентка.

После двух часов неравной битвы мы одерживаем победу.

Она жива.

Немного — но достаточно.

* * *

Мое дежурство заканчивается. Я совершенно обессилен — подавлен, измотан, разбит, раздавлен, уничтожен.

Пациенты продолжают поступать.

Но мое дежурство закончилось. Я вхожу во вторую смотровую, чтобы проверить состояние женщины и заполнить документы. Она лежит в медикаментозной коме, ожидая, когда в отделении реанимации освободится место.

Комната пуста — только она и я. Свет приглушен. Раздается низкий гул аппарата искусственной вентиляции легких. На мониторе над ее головой фиксируется сердечный ритм. Сердце слишком часто пропускает удары. По капельницам поступает физиологический раствор и успокоительное. Лекарства проникают прямо в кровь.

Я смотрю на нее и качаю головой. Ее зовут Кортни. Кортни.

Что-то лежит на полу у постели. Я нагибаюсь.

Во время реанимации сумочку женщины положили в маленькую корзинку под каталкой. Роман, который она читала, раскрылся, и фотография-закладка выпала на пол. Я подбираю ее. Во время реанимации на снимок наступили. Он грязный, края помялись и обтрепались. На фотографии явственно виден след ботинка.

Я смотрю на снимок. Это она с мужем и тремя детьми. Они счастливы и улыбаются. Все отлично загорели. У этой фотографии есть атмосфера — такая атмосфера всегда окутывает счастливые семьи, когда они вместе.

Аппарат вентиляции легких издает звук. Я поднимаю глаза. Звук смолкает. Все в порядке. Я осторожно кладу фотографию в сумочку, тщательно стерев с нее грязь и расправив по возможности.

Я смотрю на женщину. Из ее рта торчит трубка, светлые волосы слиплись от пота во время судорог. Лицо смертельно бледное. «Что с ней будет?» — думаю я.

Я беру стул, подкатываю его к компьютеру — и замираю. В дверях стоит мужчина с фотографии. Он смотрит на жену.

Лицо его кажется безумно старым. Плечи поникли, глаза покраснели, руки дрожат.

Мы оба не двигаемся.

Он смотрит на свою жену.

— Она будет жить? — шепотом спрашивает он.

— Да, — тихо отвечаю я.

Я не двигаюсь, боясь того, что следующие двадцать секунд сделают с ними. Я замечаю, что обручального кольца на его руке нет.

Приборы гудят. Жидкость капает. Монитор моргает. Все в этой комнате ожидает его решения. Он не двигается. Не подходит к ней. Я замечаю, что его лицо каменеет — сначала слегка, но потом сильнее. Оно стареет и холодеет у меня на глазах. Взгляд каменеет.

Он все решил.

Он поднимает голову и поворачивается к двери — отворачивается от жены.

Мне плохо.

Он закусывает кулак.

Он уходит.

Я стараюсь не смотреть на нее. Я тоже отворачиваюсь. Я не хочу думать о том, свидетелем чему стал. Сажусь к компьютеру, кликаю по меню на экране. Тщательно проверяю все свои записи. Мне просто хочется с этим покончить и уйти отсюда.

Я прокручиваю одно меню за другим. В голове постоянно крутится сегодняшний день. Я не могу больше зарабатывать этим. Я не хочу больше погружаться в подобные истории.

Завтра я подам заявление. Я уволюсь. Я твердо решил. Уйду отсюда, как этот человек. Уйду и забуду про сегодняшний день и никогда больше про него не вспомню. Богом клянусь!

Аппарат издает сигнал, замирает и снова раздается ровный гул. Неожиданно этот звук теряет для меня смысл. Идут минуты.

Моя работа закончена. Я встаю, чтобы уйти.

Во вторую смотровую заглядывает ребенок. Я узнаю маленькую девочку с фотографии. Волосы у нее светлые, как у матери.

— Эбби! — раздается голос мужчины.

Он уже здесь. Он подхватывает дочь. Девочка плачет. Она видит мать в окружении всех этих аппаратов, и ей страшно. Она прячет лицо на плече отца, слишком напуганная, чтобы смотреть.

Приезжает дед и забирает девочку. Мужчина остается в коридоре, спиной к палате.

Он стоит в дверях, но не смотрит на жену.

Я жду, что он снова уйдет. Но на этот раз он остается.

Он просто стоит и смотрит на царящий в приемном покое хаос, хаос жизни.

Он сжимает и разжимает кулаки — я насчитал десять раз.

Он делает глубокий вдох, словно собираясь нырнуть в бурное море. Потом он поворачивается.

На его лице написана ярость.

Теперь я это понимаю. Он — боец. Жизнь уже отправляла его в нокдаун, но он каждый раз поднимался на ноги. Поднимался, чтобы драться. Больше он не сбежит.

Он медленно подходит к жене, не отрывая от нее взгляда.

Садится рядом с ней и берет ее за руку.

Он плачет.

«Пока смерть не разлучит нас», — думаю я. Завтра будет новый день для всех нас.