Это было так неприятно, что Джеймс почел за благо все забыть. Вернувшись из Лондона, он нашел у себя номер литературного обозрения, которое когда-то почитывала его жена, а он, по привычке, продолжал подписку. Пролистывая его, он наткнулся на одну переводную статью, которая показалась ему чем-то похожей на случай Чарли, и он решил во что бы то ни стало передать ему журнал. Написав на обложке: «Читайте, замечайте, учите и уразумейте», он поставил свои инициалы, начертил рядом со статьей жирный крест и отнес номер на почту, простив по дороге все.
Приблизительно в то же время Чарли слег с температурой. Позвонив в контору, он сказался больным и днями не вставал с постели, чувствуя, как постепенно теряет разум. Вошла Мэри и принесла толстый конверт. Он сразу узнал журнал, который раньше часто попадался ему на глаза. Пропустив дату и послание Джеймса, он без интереса перелистывал страницы, пока не наткнулся на жирный крест. Сердце его сжалось. Он понял, что это поцелуй от Розы. Долго гадая, кто и зачем это сделал, стал засыпать и уже собрался отложить журнал, как вдруг ему бросилась в глаза фраза о женщине, которая лишается чувств. Он вернулся к началу и нашел рассказ, который здесь в точности передается:
«Из Воспоминаний Мадам де Креки́ (1710–1800). Посвящается ее маленькому внуку Танкреду Раулю де Креки, принцу Монтлаурскому.
Я считаю своим долгом рассказать тебе о Софии Септимании де Ришелье, единственной дочери маршала де Ришелье и принцессы Елизаветы Лотарингской. Кстати, она никогда не делала секрета из того, что дорожит своей материнской линией более, чем отцовской. За что не раз получала от отца нагоняй.
Септимания была неописуемо хороша. Можно сказать, в ней, как в зеркале, отразились все добродетели старой Франции — смесь остроумия, изысканных манер и почитание традиции. Да, она была неподражаема, и эта утонченность и неповторимая грациозность сочетались в ней с едва уловимой печалью, происходящей от постоянного предчувствия страшной смерти, которая должна была столь скоро ее настигнуть. Она была высокая, стройная, глаза ее имели удивительное свойство менять, в зависимости от настроения, цвет, становясь то черными, то серыми. Право, никогда еще мир не видел таких глаз, что умели бы столь талантливо передавать настроение и, произведя этот волшебный эффект, превращаться в истинную награду для тех, кому выпало счастье попасть под их чары.
Бабушка моя подумывала выдать ее замуж за графа де Жизора, сына маршала де Бель-Иля. В свое время этот юноша был таким, каким, мы надеемся, станешь и ты — красивейшим, изящнейшим и самым обворожительным. Но отец Септимании был не самого высокого мнения о его семье.
— В самом деле, — сказал он моей бабушке, — эта парочка может благополучно встречаться и после замужества Септимании.
Вот так, невольно, Септимания превратилась в мадам д’Эгмонт.
Супруг ее, Казимир-Август д’Эгмонт Пиньятелли, был человеком почтенным, молчаливым и наискучнейшим.
Итак, превратившись в графиню д’Эгмонт, моя дражайшая подруга, как теперь принято выражаться со свойственными нашему времени простоте и вкусу, породнилась с одной из самых значительных семей, раскинувшей свои ветви по всей Европе. Другими словами, она стала принцессой де Клевз, принцессой Империи, герцогиней Гельдерской, Жуерской, Агригентской, а также — по велению Карла Пятого — герцогиней Испанской, встав на одну ступень с первыми леди Европы герцогиней Альба и Медина-Коэли. Если бы я пожелала, то могла бы еще на четырех страницах продолжить рассказ о титулах великого и могущественного рода д’Эгмонтов, который восходит по прямой линии к правящим герцогам Гельдерским и который на глазах у всей безутешной аристократии Европы вымирал, так и не произведя на свет наследника. Позже всегда говорили, что в этом вина мадемуазель Ришелье.
Но что бы там ни говорили, а мадам д’Эгмонт великолепно ладила со своим супругом. Однако не более того. Приблизительно в те же самые дни состоялась и помолвка мадемуазель Нивернэ с месье де Жизором. Но спустя несколько месяцев после свадьбы месье де Жизор был убит. Бедный, бедный юноша!
И юным влюбленным после замужества Септимании так ни разу и не пришлось свидеться.
Шло время, а мадам д’Эгмонт так и не смогла его забыть. Более того, она буквально лишалась чувств, заслышав его имя. Что и произошло, когда в один прекрасный день принц Аббо де Зальм намеренно упомянул в беседе его имя — бедняжка, с ней тут же случились ужасные конвульсии. И потом все приличные семейства закрыли для этого старого горбуна двери своих домов.
А в те самые времена жил один старый-престарый человек. Он был из знаменитого рода де Люзиньянов. Никто никогда его не видел и даже не знал в лицо. Зато имя его было на слуху у всех. Звали его Видам де Пуатье. Известно было, что проживал он один в огромном доме, и дом этот был знаменит. Но хозяин его оставался для всех невидимкой. Это был крайне эксцентричный человек. Так что теперь ты вполне можешь представить изумление графини д’Эгмонт, когда в один прекрасный день она получает письмо, в котором он приглашает ее к себе под предлогом, что у него — якобы — есть для нее нечто важное, оговорившись, что не имеет возможности нанести ей визит лично, поскольку, как он изволил выразиться, был „неперемещаем“ — фраза, которая, как потом выяснилось, и если у тебя еще хватит терпения выслушать свою бабушку до конца, была, как ты убедишься, в наивысшей степени важной для дома Ришелье.
Мадам д’Эгмонт не желала об этом слышать. Но неожиданно вмешался ее отец-маршал и настоял на визите. И ей пришлось уступить.
И вот настал день, когда она села в великолепную, запряженную шестерней, карету и отправилась в путь. Правда, как выяснилось уже в дороге, форейторы даже не знали, куда ехать, поскольку давным-давно позабыли дорогу в его дом. Но в конце концов она благополучно добралась и ее встретили, проводив через самую обыкновенную и ничем не примечательную дверь, которая снаружи никак не выдавала то, что ей предстояло увидеть внутри. Дом Видама был настоящим сказочным дворцом — ни более и не менее. Мадам д’Эгмонт — которая, разумеется, привыкла к элегантности отцовского дома и к великолепию особняка своего двоюродного дедушки-кардинала, дома, которому не было равных в Париже — была ошеломлена тем, что предстало перед ее взором. Античные статуи, чередуясь с живыми вечнозелеными деревьями, украшали парадную мраморную лестницу; ливрейные лакеи выстроились в два ряда вдоль дворцовых галерей и вестибюлей; залы сверкали небывалой роскошью и, соединяясь анфиладой, переходили в прекрасную оранжерею под высоким прозрачным куполом, где были апельсиновые и миртовые деревья, и к куполу поднимались цветущие кущи роз. Ее проводили к уединенному, похожему на лесной эрмитаж, павильону с простой деревянной лестницей и грубыми перилами. Слуги удалились и оставили ее одну. Она поднялась по ступенькам и неожиданно оказалась в удивительной комнате, напоминающей не что иное, как самый настоящий хлев, разве что безупречно чистый и уютный. На узкой лежанке спал старик. На голове его была повязана шаль. Мадам д’Эгмонт сделалось крайне неловко. Ожидая, пока старый Видам проснется, она осмотрелась вокруг. Кругом были чистейшей белизны стены, рядом, в самом деле, были настоящие стойла, и в них — пять или шесть коров. Напротив лежанки простая деревянная мебель. И во всем — совершенная, безукоризненная чистота. Ей даже показался забавным этот интерьер, напоминающий театральные декорации во дворце в самом центре Парижа. Мадам д’Эгмонт присела на низкий плетеный стул и стала ждать. Прошла четверть часа — она кашлянула. Потом кашлянула громче. И, наконец, оставив все свое воспитание и скромность, кашлянула так сильно, что у нее чуть ли не пошла горлом кровь. Однако увидав, что усилия ее тщетны и старый джентльмен спит сном младенца, она решила, что это просто смешно — уйти, не обменявшись ни с одной живой душой, даже с пажом Видама, который все это время ожидал ее внизу, ни единым словом.
Итак, собравшись у Ришелье, все мы с нетерпением ждали возвращения мадам д’Эгмонт. И вот, когда мы уже до слез хохотали, слушая ее рассказ, в дверь незаметно вошел ее отец-маршал и стал страшно вращать глазами и шевелить усами, что было явным признаком его недовольства.
— Графиня д’Эгмонт, — произнес он таким противным голосом, на какой только был способен, что уже немало говорит об этом субъекте, — я считаю, что вы вели себя неподобающе с человеком его лет, положения и здоровья. Я бы посоветовал вам всенепременно и завтра же утром ехать к нему еще раз.
— Но месье, как же, по-вашему, мне его разбудить? — сказала она, и это прозвучало так нежно и в глазах ее было столько ласки и озорства, что она буквально околдовала нас своими чарами.
Но, как бы там ни было, мадам д’Эгмонт пришлось уступить, и маршал резко повернул беседу в другое русло, правда, недовольство его так и прорывалось наружу, пока он, ко всеобщей радости, не покинул наше общество. И лишь только он вышел, мадам д’Эгмонт сникла и посетовала на его нестерпимо тяжелый нрав. Оказывается, она боялась ненароком рассмеяться в лицо господину Видаму и так или иначе оказаться в недостойной роли маленькой девочки, глупо подшучивающей над стариком. И открыла истинную причину — ее мучило злое предчувствие, которое нашептывало ей, что следующий визит к Видаму обернется бедой.
На следующий день он принял ее, сидя в постели. Но вид у него был такой изможденный, что бедняжка вся затрепетала, поняв, к своему ужасу, что дни его сочтены. Однако Видам начал разговор без тени смущения.
Месье де Пуатье самым галантным образом поблагодарил ее за то, что она приняла его приглашение и, ни словом не обмолвившись о ее первом визите, который он благополучно проспал, вручил мадам д’Эгмонт некий сверток. В нем хранились письма от покойного графа де Жизора, адресованные на имя месье де Пуатье. И тут же стал умолять их прочитать. Бедняжка. Давясь слезами, она обнаружила, что все они без исключения были посвящены ей, и ей одной. Граф де Жизор писал о ней с такой нежностью, с такой страстью, что, как она сказывала потом, сердце ее словно попало в раскаленные тиски. Но это было еще не все. Дело в том, что в некоторых письмах упоминалось и о другом человеке — некоем несчастном ребенке, которого когда-то отверг отец — причем не кто иной, как сам маршал де Бель-Иль. Благородный юноша хлопотал за этого ребенка и умолял Видама оказать ему свое покровительство. „Уверен, с войны не вернусь, — писал он, — и призываю вас присмотреть за Севераном, чтобы я мог умереть с сердцем, спокойным за судьбу хотя бы этого человека“.
Мадам д’Эгмонт несколько минут безутешно плакала, сидя у изголовья старика. И как только она выплакалась, Видам впервые за все это время открыл глаза.
— Мадам, — сказал он, — тот, по которому вы льете безутешные слезы и о котором мы с вами одинаково горюем, не держал от меня секретов. Он покинул нас, оставив после себя другого мальчика, почти одного с ним возраста, своего двойника.
И старик поведал ей, что этот юноша, месье де Ги, считается родным сыном маршала Бель-Иля. Еще Видам признался, что — поскольку жить ему оставалось недолго — он желал бы сделать кое-что для этого молодого человека и смел бы надеяться, что мадам д’Эгмонт — во имя их общей любви к покойному графу де Жизору — соизволит взять у него кое-какие облигации на предъявителя и, как только смерть приберет его к себе, лично вручить их месье де Ги. Он объяснил, что это был единственный способ обойти кредиторов и законных наследников, и умолял мадам д’Эгмонт хранить эту тайну, не говоря никому ни слова, и добавил, что, кроме нее, нет никого, кому бы он смог доверить столь деликатное поручение. Мадам д’Эгмонт, после некоторых сомнений, соблаговолила выполнить просьбу, заручившись некоторыми гарантиями, которыми я уже и не смею забивать тебе голову. И через пять-шесть дней Видам скончался.
Приблизительно в это же самое время скончалась и королева Португалии. В Нотр-Дам состоялась прощальная церемония. Мне, по этому случаю, пришлось выполнять обязанность фрейлины их высочеств принцесс, впрочем, у меня нет и не было никаких личных обязательств ни по отношению к самому Людовику XV, ни к его двору, за что — да простят мне мою гордыню — я не устаю благодарить Всевышнего.
На самом деле — поверь мне, это есть и было совершенно очевидно — королеву Португалии просто-напросто отравили, сразу же отправив на тот свет. Наша мадам д’Эгмонт, как она мне потом призналась, считала себя обязанной присутствовать на церемонии, поскольку — через своего мужа — она была грандессой Испании и — в соответствии с титулом — имела право на место в первом ряду, вместе с другими женами герцогов. Но когда мы с принцессой вошли в церковь, то — представь себе наше разочарование — места герцогинь были почти пусты. Не считая какого-то бесформенного кулька с явными признаками слабоумия, которым могла оказаться единственно мадам де Мазаран; да некого подобия воротного столба, такого прямого и неподвижного, что в нем издалека угадывалась герцогиня де Бриссак; да еще чего-то тщедушного и трепещущего — один в один летучая мышь — что, в целом, выдавало графиню де Тессе. И ни одной, хотя бы отдаленно напоминавшей нашу милую мадам д’Эгмонт! И тут я, неся за своей подопечной шлейф — в то время как тетушка де Парабер несла мой, — сказала своей принцессе, что нам все-таки не помешало бы найти мадам д’Эгмонт, иначе вся эта церемония обернется для принцессы Луизы, а заодно и для всех нас, истинным разочарованием. Дело в том, что Септимания, делающая реверанс во всей красе своего придворного наряда, была абсолютно неподражаема. Впрочем, я знавала двух женщин, которые могли бы с ней в этом сравниться: королеву Марию-Антуанетту да некую (при всем моем уважении к королеве Франции) мадемуазель Клэрон из „Комеди Франсез“.
После отпущения грехов, на которой ни принцессы, ни пэрессы присутствовать не обязаны, мы вернулись к своим местам рядом с архиепископом, где нам сообщили, что мадам д’Эгмонт, проходя через центральный неф, вскрикнула и лишилась чувств.
Я нашла ее дома. Бедняжка была мертвенно бледна. И так плоха, что почти не могла говорить. И лишь, едва шевеля губами, прошептала, что, когда вошла в церковь и только собралась присесть напротив катафалка, ей почудилось, будто перед ней стоит граф де Жизор.
— Обещай, что не станешь надо мной смеяться, — промолвила она. — Но это был он. Я знаю. Я чуть не умерла, я видела его, собственными глазами видела.
Я же передала ей слова месье де Нивернэ, который поделился со мной некоторыми наблюдениями и уверял, что один из гвардейцев почетного караула — живая копия покойного месье де Жизора. По-видимому, это и был тот, которого видела Септимания. Бедняжка разрыдалась.
— Как же ты не понимаешь? Это же Северан, его младший брат, — рыдала она, — тот юноша, которому мне предстоит передать наследство Видама. Я дала слово. Но как я увижу его вновь? Мне страшно.
Признаюсь, дитя мое, что на этом вся моя осведомленность исчерпана, но сознаюсь, что мне не пристало бы знать всего, что случилось потом. Правда, несколько месяцев спустя мадам д’Эгмонт — не без некоторого смущения — поведала, что послала за месье де Ги и назначила ему тайное свидание в церкви. Она явилась одна и без сопровождения слуг и вручила ему десять тысяч фунтов, которые завещал Видам. Но я невольно обратила внимание на легкий румянец, выступивший на ее щеках. Мне показалось, что она желает сказать что-то еще, и история не исчерпана. Однако я предусмотрительно воздержалась от шагов, которые могли бы воодушевить ее на дальнейшую откровенность, я боялась обмануть ее своей лаской, пробудив в ней еще большую искренность или, того хуже, желание объясниться со мной, что вызвало бы между нами неловкость. Я не испытывала особой решимости распалять ее интерес в деле, с которым, как мне представлялось, было покончено. И лишь позволила себе выразить, мягко говоря, недоумение, почему встреча произошла в церкви. В ответ бедняжка лишь опустила свои прекрасные глаза и прикусила губку. Мне было горько так поступать с ней. Но она поняла. И я поспешила сменить тему. С тех пор я ее почти не видела. И лишь по прошествии пяти-шести месяцев слухи о месье де Ги дошли до меня снова.
В один прекрасный день я получила приглашение на обед у Ришелье. В тот вечер, помнится, разыгралась страшная буря. Маршал любезно поинтересовался, не угодно ли мне побывать на следующий день в Версале и отобедать с их королевскими высочествами. Я ответила, что именно так и намереваюсь поступить.
— Там будет моя дочь, — неожиданно сказал он. — Итак, кто из вас за кем заедет?
Для меня никогда не было секретом, что старик прочит меня в подруги своей дочери и желает, чтобы я сопровождала ее в свете. Этот лис, наверняка, заметил, что мы давно перестали быть друг для друга тем, чем были раньше, и задумал посадить нас в одну карету, воображая, что этого будет достаточно для того, чтобы возобновить старую дружбу. Мы с мадам д’Эгмонт переглянулись и обменялись приветливыми улыбками.
И так, устроившись в великолепной карете Септимании, мы на следующий же день отправились в Версаль. Ах, казалось, никогда еще не была она столь хороша и столь изысканно одета. На ней были фамильные жемчуга. Те самые, под которые когда-то Венецианская республика одолжила графу Ляморалю д’Эгмонту круглую сумму на войну против короля Филиппа. Воистину, мой мальчик! Жемчуга эти настолько драгоценны, что в этом мире им нет цены. Однако льщу себе тем, что не одни они в ту ночь приковывали взгляды света. Ведь сама я в тот вечер выезжала в алмазах, которые тебе когда-нибудь предстоит унаследовать со всем нашим семейным достоянием. И королева, лишь только заметила их, тут же послала за мной, изволив воочию увидеть мой „Ледигьер“. И лично соблаговолила засвидетельствовать в тот день и на том самом месте, что он один в несколько раз превосходит двенадцать ее алмазов „Мазарини“. И уже потом мой дядюшка командор д’Эскло был несказанно доволен, когда — после некоторой перепалки — мне все-таки удалось отговорить его написать королеве благодарность за эти добрые слова. Видишь ли, этот милейший человек принадлежал тому старому миру, где ценность любого слова, брошенного их величествами, не сравнима ни с какими благами. То был человек старого порядка, какого уже много лет не знает Франция! Ведь он так и покинул этот мир, никому не позволив убедить себя в том, что у мадам Ленорман д’Этуаль была собственная квартирка в Версальском дворце, и тем паче — но такое под силу лишь самому изощренному воображению, — что она-таки обрела титул маркизы де Помпадур.
В те дни на королевских обедах публику быстро впускали в одну дверь и очень быстро выпускали в другую, позволив ей совершить вокруг стола их величеств одну четверть круга. Мы сидели по правую руку от короля, как раз рядом с дверью, через которую проплывали посетители. Мадам д’Эгмонт сидела подле меня и, соответственно, с самого края. Другими словами, ближе всех к этому людскому потоку.
Внезапно я услыхала, как по зале пронесся тихий гул, который, как я полагала, означал восхищение перед королем. Однако я заметила, что начальник королевской гвардии перешептывается с каким-то солдатом, который встал как вкопанный поперек дороги, ни на секунду не сводя глаз с мадам д’Эгмонт. Это был прекраснейший молодой человек. Лицо его, весь облик, несмотря на скромный чин, были воистину превосходны и благородны. Ты, полагаю, уже догадался, о ком идет речь. То ли эта сцена застала меня врасплох, то ли я просто забыла о месье де Жизоре и о месье де Ги, но даже не обратила внимания на их сходство.
Я невольно повернулась к мадам д’Эгмонт. К сожалению, из-за этих кринолинов и дистанции между местами, которая была продиктована дворцовым этикетом, я не могла шепнуть ей ни слова. Несчастная, она была в таком плачевном состоянии, что это было видно всем. Взгляд ее затуманился, глаза подернулись слезами, и бедняжка наполовину прикрыла свое чудесное лицо веером (нечто, совершенно непозволительное в мои дни в Версале, поскольку никто не имел права открывать веер в присутствии королевы, разве что в самых исключительных случаях). Молодой человек так и стоял, не видя ни короля, ни капитана королевской гвардии, который приказывал ему двигаться дальше — нет, солдат буквально окаменел, глядя на нашу Септиманию, которая в черном бальном платье была в тот вечер краше обычного. Но дело в том, что он перегородил дорогу всей толпе. Не говоря о том, что просто мешал тем господам, которые прислуживали за столом его величества. Он словно оглох и потерял разум. В конце концов, его пришлось силком вывести из зала. Бедная мадам д’Эгмонт, что с ней сталось! Она более не могла сдерживать чувства и издала такой стон, что испугала меня не на шутку.
Король же, который через своих тайных агентов всегда был в курсе того, что происходит в Париже, в том числе и всех любовных связей, повел себя с присущим ему безошибочным чутьем — черта, которой он всегда отличался и которая делает ему великую честь.
— Месье де Жуфруа! — обратился он к капитану гвардейцев, громко, чтобы было слышно всем, и повернулся к нам так, чтобы не смотреть прямо на мадам д’Эгмонт. — Месье де Жуфруа! — продолжал король. — По всей видимости, молодого человека не на шутку удивило наше великолепное застолье!
И его величество отдал поклон королеве, сопроводив его самой обворожительной улыбкой.
— А возможно, этот юноша растерялся, увидав ее величество, — продолжал король. — Оставьте его и передайте, пусть идет с миром! Однако, капитан, благодарю Вас за службу.
Из уст мадам д’Эгмонт вырвался громкий вздох. Она была спасена. Кровь постепенно возвращалась к ее щекам, и через некоторое время она почувствовала себя лучше. Но все сидящие за столом стали между собой перешептываться, а маршал де Ришелье, как всегда, не сдержался и один или два раза при всех гневно посмотрел на дочь.
Мне было очень жаль ее.
Позже, когда мы садились в карету, я услыхала низкий дрожащий голос: „Это ты, это правда ты“. Я, конечно, никак не могла разглядеть его с той стороны кареты или даже расслышать, что ответила Септимания. И за всю дорогу в Париж она не проронила ни слова. А только все плакала, обливаясь слезами, пока мы не доехали до дома.
На следующее утро, когда я собралась навестить свою дорогую мадам д’Эгмонт, мне доложили, что внизу меня ожидает ее отец. Коварный человек. Не сомневаюсь, что он рассчитывал застать меня врасплох и, осуществив задуманное, вытянуть те ничтожные крохи знаний, которыми я обладала. Но маршал де Ришелье никогда не был собеседником, с которым я готова обсуждать такого рода обстоятельства. Как же порой ошибаются подлые, недостойные люди! Они воображают, будто любое сочувствие, которое порой вызывает сгорающий от любви человек, не исключает терпимости к тому, что в данном случае было самой очевидной закулисной грязью. Они не понимают, что такое простая человеческая доброжелательность. Они даже не способны понять, что в жизни существует что-то срединное, на полпути между суровым аскетизмом и мягкой уступкой. Именно такие люди и совершают самые жестокие ошибки в отношении честных женщин.
Кончилось тем, что я добрых полчаса развлекала его одним безумно скучным процессом, который наша семья затеяла против Лежен де ля Фюржуньеров, и он, скрежеща зубами, вынужден был удалиться, на что, должна признаться, я как раз и рассчитывала. Но, как выяснилось в дальнейшем, это было с моей стороны ошибкой, поскольку, поняв все по-своему, он решил, что я раз и навсегда отреклась от своей подруги. И это в ту самую минуту, когда имя ее было на устах у всех, включая Граммонов!
В конце концов, Септимания сама пожаловала ко мне с просьбой использовать мое влияние на ее отца и заступиться за Северана. Как выяснилось, отец этого юноши, маршал де Бель-Иль, вышвырнул его из армии и предложил отправить в Сенегал, в котором ни один белый человек не выживает более года.
— Пожалуй, — не без злорадства говорил мне Ришелье, ответив на мое приглашение, — пожалуй, я бы с удовольствием выслушал вашу историю о процессе против Лежен де ля Фюржуньеров.
Но меня не так легко обескуражить, и после некоторых ухищрений мне удалось принудить его посмотреть на месье де Ги с более или менее объективной точки зрения, и тут я неожиданно поняла, что — учитывая его давнюю ненависть к маршалу Бель-Илю и более высокое положение в обществе — он вовсе не прочь выручить несчастного юношу. Чтобы не испытывать твое терпение, скажу лишь, что просьбу мою он исполнил, мальчик остался во Франции, и, более того, я виделась с ним лично. Это был в высшей степени прелестный молодой человек. Месье де Креки полюбил его как собственного сына, а мои двоюродные бабушки были от него и вовсе без ума. Но, увы, однажды он таинственным образом исчез. Сомнений нет, с ним расквитались. С тех пор его никто никогда ни видел и ничего о нем не слышал.
Септимания так и не оправилась от горя. Первые несколько месяцев она еще как-то влачила существование, смирившись с судьбой, и после продолжительной лихорадки скончалась.
Но я на всю жизнь запомнила эту любовь к двойникам, эти две привязанности, полные необыкновенной страсти, которую она выплеснула на двух мужчин, совершенно разных и в то же время неотличимых друг от друга, мертвого и живого — блестящего графа де Жизора и простого бедного юношу. И мне никогда не забыть тех последних минут ее жизни, когда, потеряв и того и другого, она — теперь уже сама на смертном одре, — казалось, смешала в своем сердце две памяти — о первом и втором — в одну картину и обрела единственную истинную любовь».
Прочитав все от корки до корки, Чарли проворчал:
— Нелепая история.
И, погасив свет, уснул впервые за долгое время крепким здоровым сном.