Я не сказал им тогда за обедом, что богач нашелся и в эту ночь, где-то в горах за Кенскоффом должен состояться религиозный обряд. Мне рассказал это по секрету Жозеф, да и то только потому, что попросил подвезти его туда на машине. Если бы я отказал, он, несомненно, потащился бы пешком в такую даль, невзирая на покалеченную ногу. Было уже за полночь; мы проехали что-то около двенадцати километров и, выйдя из машины на дорогу за Кенскоффом, услышали бой барабанов, тихий, как напряженное биение пульса. Казалось, сама жаркая ночь лежит там задыхаясь. Впереди мы увидели шалаш с кровлей из пальмовых листьев, открытый всем ветрам, мерцание свечей и белое пятно.

Это был первый и последний ритуальный обряд, который мне привелось видеть в жизни. За два года моего процветания мне по роду занятий не раз приходилось наблюдать пляски воду, исполнявшиеся для туристов. Мне, католику, они были так же отвратительны, как обряд причастия, поставленный в балете на Бродвее. Я приехал сюда только ради Жозефа и отчетливее всего запомнил не столько самый обряд, сколько лицо молодого Филипо по ту сторону tonnelle, — оно было светлее и моложе, чем лица окружавших его негров; закрыв глаза, он прислушивался к тихому, потаенному, настойчивому бою барабанов, в которые били девушки в белом. Между нами стоял столб молельни, торчавший, как антенна, — он должен был приманивать пролетающих богов. На столбе в память о вчерашнем рабстве висела плеть и — по требованию новых властей — увеличенная фотография Папы-Дока, как напоминание о нынешнем рабстве. Я вспомнил, что ответил на мой упрек молодой Филипо: «Может быть, нам как раз и нужны боги Дагомеи». Власти обманули его надежды, обманул их я, обманул и Джонс — он так и не получил своего пулемета, и вот теперь он стоял, слушая барабанный бой и надеясь почерпнуть в нем силу, мужество, решимость. На земляном полу вокруг небольшой жаровни были выведены пеплом знаки — призыв к богам. К кому обращался этот призыв — к веселому соблазнителю Легбе, к тихой деве Эрзули, воплощению чистоты и любви, к покровителю воинов Огун Ферраю или к Барону Субботе, облаченному в черный костюм и в черные очки тонтон-макутов и жаждущему поживиться мертвечиной? Жрец это знал; может, знал и тот, кто платил за обряд, знали, наверно, и посвященные, умевшие читать иероглифы из пепла.

Церемония продолжалась несколько часов, прежде чем достигла своего апогея; только лицо Филипо не давало мне заснуть под монотонное пение и бой барабанов. Среди молитв попадались и старые знакомые «Libera nos a malo» [«Избави нас от лукавого» (лат.)], «Agnus dei» [«Агнец божий» (лат.)], колыхались хоругви, посвященные разным святым, «Panem nostrum quotidianum da nobis hodie» [«Хлеб наш насущный даждь нам днесь» (лат.)]. Я взглянул на часы и в слабом свечении фосфора увидел, что стрелки приближаются к трем.

Из внутреннего покоя появился, размахивая кадилом, жрец, однако кадилом служил ему связанный петух, он махал им прямо перед нами, и маленькие осовелые глазки петуха заглядывали мне в глаза, а потом проплыла хоругвь св. Люции. Обойдя вокруг tonnelle, houngan сунул голову петуха себе в рот и разом откусил ее; крылья продолжали хлопать, а голова уже валялась на земляном полу, как часть сломанной игрушки. Жрец наклонился и выдавил из шеи, как из тюбика зубной пасты, кровь, окрасив в ржавый цвет пепельно-черные узоры на полу. Когда я захотел посмотреть, как Филипо, эта тонкая натура, воспринимает религиозный обряд своего народа, его уже не было. Я бы тоже ушел, но я не мог покинуть Жозефа, а Жозеф не мог покинуть эту церемонию.

Барабанщики били все отчаяннее. Они больше не пытались приглушать удары. Что-то происходило в tonnelle, где вокруг алтаря были составлены хоругви и под выжженной на доске молитвой стоял крест, пока наконец оттуда не вышла процессия. Они несли то, что я поначалу принял за труп, обернутый белой простыней, как саваном, — голова была скрыта, а одна черная рука безжизненно свисала вниз. Жрец опустился на колени возле тлеющих углей и раздул огонь. Труп положили рядом, жрец взял обнаженную руку и сунул ее в пламя. Тело дрогнуло, и я понял, что оно живое. Может быть, новообращенный вскрикнул — я ничего не слышал из-за барабанного боя и пения женщин, но я почувствовал запах паленого мяса. Тело вынесли, его место заняло другое, а потом третье. Жар ударял мне в лицо, когда порывы ночного ветра обдували хижину. Последним, наверно, положили ребенка — тело было не более трех футов в длину, — и на этот раз houngan держал его руку несколько выше огня, он не был человеком жестоким. Когда я снова окинул взглядом шалаш, я увидел, что Филипо вернулся на свое место, и тут же вспомнил, что одна рука, которую совали в огонь, была светлой, как у мулата. Я твердил себе, что это никак не могла быть рука Филипо. Стихи Филипо вышли в изящном издании, небольшим тиражом, в переплете из телячьей кожи. Его, как и меня, воспитывали иезуиты; он учился в Сорбонне, я помню, как он цитировал мне у бассейна строки Бодлера. Если одним из новообращенных был Филипо — какая это победа для Папы-Дока, как далеко ему удалось повернуть свою страну вспять! Пламя озарило прибитую к столбу фотографию — очки в толстой оправе, глаза, опущенные в землю, словно уставившиеся на труп, приготовленный для вскрытия. Когда-то он был деревенским врачом и успешно боролся с тифом; он был одним из основателей этнологического общества. Меня воспитали иезуиты, и я умел произносить латинские тексты не хуже houngan'a, который призывал сейчас богов Дагомеи. «Corruptio optimi...» [«Погибель лучших...» (лат.)].

Нет, в ту ночь нам явилась не богиня любви Эрзули, хотя на минуту могло показаться, что дух ее вступил в хижину и снизошел на женщину, которая сидела подле Филипо; она поднялась, закрыла лицо руками и принялась тихонько раскачиваться. Жрец подошел к ней и отнял ее руки от лица. В сиянии свечей оно выражало нежность, но жрецу была не нужна нежность. Эрзули была здесь лишней. Мы собрались сегодня не для встречи с богиней любви. Он положил руки на плечи женщины и толкнул ее назад, на скамью. И не успел он отвернуться, как в круг вступил Жозеф.

Он пошел по кругу, закатив глаза так, что видны были одни белки, и вытянув руки, словно за подаянием. Припадая на больную ногу, он, казалось, вот-вот упадет. Люди вокруг напряженно наклонились вперед, словно ожидая знамения, что бог уже здесь. Барабаны смолкли, пение замерло; лишь houngan говорил на каком-то языке, более древнем, чем креольский, может быть, и более древнем, чем латынь, а Жозеф стоял и слушал, глядя куда-то поверх деревянного столба, поверх плети и лица Папы-Дока, на крышу, где шуршала соломой крыса.

Потом houngan подошел к Жозефу. В руках он нес красный шарф, и он накинул его на плечи Жозефу. Тут все поняли, что перед ними Огун Феррай. Кто-то вышел вперед и всунул в одеревеневшую руку Жозефа мачете, словно он был статуей, которую скульптор спешит закончить.

Статуя ожила. Она медленно подняла руку, потом взмахнула мачете, описав им широкую дугу, и все пригнулись, боясь, что нож полетит через tonnelle. Жозеф пустился бежать, а мачете сверкало и рассекало воздух; те, кто сидел в первом ряду, подались назад, и на миг воцарилась паника. Жозеф уже не был Жозефом. Лицо его с незрячим или пьяным взглядом обливалось потом, он колол и размахивал мачете, и куда только девалась его хромота? Он ни разу не споткнулся. На миг, правда, он остановился, чтобы схватить бутылку, которую бросили на земляном полу бежавшие в ужасе люди, отпил большой глоток и снова побежал.

Я увидел, что Филипо остался один на скамье: все вокруг него отступили подальше. Он нагнулся вперед, следя за Жозефом, и Жозеф бросился к нему, размахивая мачете. Он схватил Филипо за волосы, и я подумал, что он его зарубит. Но он откинул назад голову Филипо и влил ему в глотку спирт. У Филипо хлынуло изо рта, как из водосточной трубы. Бутылка упала к их ногам. Жозеф сделал два оборота вокруг себя и свалился. Барабаны били, девушки пели, Огун Феррай пришел и ушел.

Трое мужчин — один из них был Филипо — понесли Жозефа в каморку за tonnelle, но с меня было довольно. Я вышел в душную ночь и глубоко вдохнул воздух, пропитанный запахом костра и дождем. Я сказал себе, что бросил иезуитов не для того, чтобы попасть в лапы африканскому богу. В tonnelle колыхались хоругви, обряд повторялся снова и снова, я вернулся к машине и стал ждать Жозефа — хотя, раз он мог так проворно бегать по хижине, он сумел бы и домой добраться без моей помощи.

Скоро пошел дождь. Я поднял стекла и продолжал сидеть, несмотря на удушающую жару, а ливень падал на tonnelle, как струя огнетушителя. Шум дождя заглушил бой барабанов, и я чувствовал себя так одиноко, будто очутился в незнакомой гостинице после похорон друга. В машине я держал на всякий случай фляжку с виски, и отхлебнул глоток, и вскоре увидел, как мимо шествуют участники церемонии — серые силуэты на фоне черного ливня.

Никто не остановился у машины: они обтекли ее двумя потоками с обеих сторон. Раз мне показалось, что я слышу звук запускаемого мотора — Филипо, наверно, тоже приехал на машине, но из-за дождя я ее не заметил. Мне не надо было приходить на эти похороны, мне не надо было приезжать в эту страну, я здесь чужой. У моей матери был черный любовник, значит, она была причастна ко всему этому, но я уже много лет назад разучился быть причастным к чему бы то ни было. Когда-то, где-то я напрочь потерял способность сочувствовать чему бы то ни было. Раз я выглянул в окно, и мне почудилось, что Филипо меня манит. Это был обман зрения.

Жозеф так и не появился; я завел машину и поехал домой один. Было уже около четырех часов утра и слишком поздно ложиться спать; я еще не успел сомкнуть глаз, когда в шесть к веранде подъехали тонтон-макуты и крикнули, чтобы я спустился вниз.

Во главе компании был капитан Конкассер; он держал меня на веранде под дулом револьвера, пока его люди обыскивали кухню и помещения для прислуги. До меня доносился стук дверей, буфетных створок и звон разбитого стекла.

— Что вы ищете? — спросил я.

Он лежал в плетеном шезлонге, держа на коленях револьвер, направленный на меня и на жесткий стул, на котором я сидел. Солнце еще не взошло, но он все равно был в темных очках. Я не знал, достаточно ли он хорошо в них видит, чтобы попасть в цель, но предпочитал не рисковать. На мой вопрос он не ответил. Да и зачем он стал бы отвечать? Небо за его спиной заалело, а очертания пальм стали черными и четкими. Я сидел на жестком стуле, и москиты кусали мне ноги.

— Кого же вы ищете? Мы никого не прячем. Ваши подручные так шумят, что могут и мертвого разбудить. А у меня в гостинице постояльцы, — добавил я с законной гордостью.

Капитан Конкассер переместил револьвер — он вытянул ноги, может, его мучил ревматизм. Раньше дуло револьвера было направлено мне в живот, теперь — в грудь. Он зевнул, откинул голову назад, и я подумал, что он заснул, но сквозь темные очки глаз не было видно. Я сделал попытку подняться, и он тут же сказал:

— Asseyez-vous [сядьте (фр.)].

— У меня затекли ноги. Мне надо размяться. — Теперь револьвер был нацелен мне в лоб. Я спросил: — Что это вы с Джонсом затеяли?

Вопрос был риторический, и я удивился, когда он ответил:

— Что вам известно о полковнике Джонсе?

— Очень немного, — сказал я, отметив, что Джонс повысился в чине.

Из кухни донесся оглушительный грохот, и я подумал, уж не разбирают ли они плиту. Капитан Конкассер сказал:

— Здесь был Филипо.

Я промолчал, не зная, кого он имеет в виду — мертвого дядю или живого племянника.

— Прежде чем прийти сюда, он был у полковника Джонса. Зачем ему понадобился полковник Джонс?

— Откуда я знаю? Почему бы вам не спросить Джонса? Ведь он ваш друг.

— Мы пользуемся услугами белых, когда нет другого выхода. Но мы им не доверяем. Где Жозеф?

— Не знаю.

— Почему его нет?

— Не знаю.

— Вы куда-то ездили с ним вечером.

— Да.

— И вернулись один.

— Да.

— У вас было свидание с мятежниками.

— Вы говорите глупости. Просто глупости.

— Мне ничего не стоит вас застрелить. Это даже доставило бы мне удовольствие. Скажу, что вы оказывали сопротивление при аресте.

— Не сомневаюсь. У вас, должно быть, богатый опыт.

Я боялся, но еще больше я боялся показать ему свой страх — тут он совсем сорвался бы с цепи. Как злая собака, он был безопаснее, пока лаял.

— Зачем вам меня арестовывать? — спросил я. — Посольство немедленно этим заинтересуется.

— Сегодня в четыре часа утра было совершено нападение на полицейский участок. Один человек убит.

— Полицейский?

— Да.

— Отлично.

— Не прикидывайтесь, будто вы такой храбрец, — сказал он. — Вам очень страшно. Взгляните на свою руку. (Я вытер раза два вспотевшую ладонь о штаны пижамы.)

Я неестественно захохотал.

— Сегодня жарко. Совесть моя абсолютна чиста. В четыре часа я уже был в постели. А куда делись другие полицейские? Небось сбежали?

— Да. В свое время мы ими займемся. Они сбежали, бросив оружие. Это грубая ошибка.

Из кухни повалили тонтон-макуты. Странно было в предутренней мгле видеть столько людей в солнечных очках. Капитан Конкассер сделал одному из них знак, и тот двинул меня в челюсть и разбил губу.

— Сопротивление при аресте, — сказал капитан Конкассер. — Надо, чтобы на тебе были видны следы. Тогда, если мы захотим соблюсти вежливость, мы покажем твой труп поверенному в делах. Как там его зовут? У меня плохая память на имена.

Я чувствовал, что у меня сдают нервы. Даже человеку храброго десятка трудно быть смелым до завтрака, а я не смельчак. Я почувствовал, что не могу усидеть — меня так и тянуло броситься к ногам капитана Конкассера. Я знал, что такой поступок оказался бы роковым. Никто и не пожалеет пристрелить подобную мразь.

— Я скажу тебе, что случилось, — сказал капитан Конкассер. — Постового полицейского задушили. Наверно, он заснул на посту. Какой-то хромой взял его ружье, а метис револьвер, они ворвались туда, где спали другие полицейские...

— И дали им уйти?

— Моих людей они бы не пожалели. Полицейских иногда щадят.

— Мало ли в Порт-о-Пренсе хромых.

— Где же тогда Жозеф? Почему он не ночует дома? Филипо узнали, и его тоже нет дома. Когда ты, его в последний раз видел? Где?

Он подал знак тому же из своих подручных. На этот раз тонтон-макут с силой лягнул меня в голень, а другой в это время выхватил из-под меня стул, и я очутился там, где мне так не хотелось быть, — у ног капитана Конкассера. Туфли у него были жуткого рыжего цвета. Я знал, что мне надо встать, не то мне конец, однако нога очень болела, я не был уверен, что устою, и сидел как дурак на полу, словно это была веселая вечеринка. Все ждали, что я стану делать дальше. Может быть, когда я встану, они меня повалят снова? Я ведь не знал, как у них принято развлекаться. Я вспомнил сломанное бедро Жозефа. Безопаснее было оставаться на полу. Но я встал. Правую ногу пронзила острая боль. Я оперся на балюстраду. Капитан Конкассер не спеша передвинул нацеленный на меня револьвер. Он очень удобно устроился в моем шезлонге. У него и впрямь был такой вид, будто он здесь хозяин. А может, он как раз этого и добивался.

— О чем это мы говорили? — сказал я. — Ах, да... Ночью я ездил с Жозефом на моление. Там был и Филипо. Но мы с ним не разговаривали. Я ушел до того, как все кончилось.

— Почему?

— Мне стало противно.

— Тебе противна религия гаитянского народа?

— У каждого свой вкус.

Люди в темных очках обступили меня теснее. Очки были повернуты к капитану Конкассеру. Если бы только я мог увидеть глаза хоть одного из них, их выражение... Меня пугала эта безликость. Капитан Конкассер сказал:

— Ну и храбрец, страху полные штаны.

Я понял, что он говорит правду, когда почувствовал сырость и тепло. К моему унижению, с меня капало на пол. Он своего добился, и мне было бы лучше остаться сидеть на полу у его ног.

— Стукни-ка его еще разок, — сказал капитан Конкассер своему подручному.

— Degoutant [отвратительно (фр.)], — произнес чей-то голос. — Tout-a-fait de-goutant [совершенно отвратительно (фр.)].

Я был поражен не менее, чем они. Американский акцент, с которым были произнесены эти слова, прозвучал для меня как трубы и литавры «Боевого гимна республики» миссис Джулии Уорд Хоу [гимн северян, написанный Д.У.Хоу (1819-1910) — американской поэтессой и общественной деятельницей]. В нем слышался свист сверкнувшей в воздухе стали, хруст раздавленных гроздьев гнева. Это остановило поднятый для удара кулак моего врага.

Миссис Смит появилась в противоположном конце веранды, за спиной капитана Конкассера, и тому поневоле пришлось переменить свою небрежную позу, чтобы посмотреть, кто там говорит. Дуло револьвера больше не глядело на меня, и я отошел подальше, чтобы меня не достал кулак. Миссис Смит была одета в длинную ночную рубашку, в стиле первых американских поселенцев, а в волосах у нее причудливо торчали металлические бигуди, что придавало ее фигуре кубистский вид. Она стояла непоколебимо в бледном свете зари и отчитывала их резкими фразами, взятыми из французского самоучителя.

Она говорила и о bruit horrible [ужасный шум (фр.)], разбудившем ее с мужем; она обвиняла их в lachete [низость (фр.)] за то, что они ударили безоружного человека; она требовала, чтобы они прежде всего предъявили ордер на право сюда войти — ордер и снова ордер; но тут самоучитель отказал: «Montrez-moi votre ордер»; «votre ордер, ou est-il?» [«Покажите мне ваш ордер», «ваш ордер, где он?» (фр.)] — повторяла она. Таинственное слово таило в себе большую угрозу, чем понятные им слова.

Капитан Конкассер открыл было рот.

— Мадам...

Но она обратила на него свирепый взор своих близоруких глаз.

— Ах, это вы, — сказала она, — ну да, вас-то я хорошо знаю. Вы — женоистязатель! — В самоучителе больше не было подходящих слов, и свой гнев она могла выразить только по-английски. Она двинулась на капитана, позабыв весь запас слов, приобретенный с таким трудом. — Как вы смеете являться сюда, размахивая револьвером? А ну-ка, давайте его мне, — и она протянула руку, словно перед ней стоял мальчишка с рогаткой.

Капитан Конкассер мог не понимать английского языка, но он прекрасно понял этот жест. Он сунул револьвер в кобуру, будто пряча любимую игрушку от разгневанной матери.

— Встань с кресла, черный подонок! Встань, когда со мной разговариваешь! — И тут же, словно это неожиданное эхо нашвиллского расизма обожгло ей язык, добавила, защищая всю прожитую ею жизнь: — Вы позорите цвет своей кожи!

— Кто эта женщина? — растерянно спросил капитан Конкассер.

— Жена кандидата в президенты. Вы уже с ней встречались.

Кажется, тут он припомнил сцену на похоронах Филипо. Весь его апломб пропал: подручные впились в него сквозь темные очки, тщетно ожидая приказа.

Миссис Смит вновь овладела запасом слов, почерпнутым из самоучителя. Как усердно она, должно быть, трудилась в то утро, когда мы с мистером Смитом осматривали Дювальевиль! Она произнесла со своим ужасающим акцентом:

— Обыскали. Не находили. Можете идти.

Если не считать нехватки существительных, это были вполне подходящие фразы из второго урока для начинающих. Капитан Конкассер колебался. Миссис Смит путалась в формах глаголов, но он отлично понял смысл ее слов: «Если вы не уходили, я зову мужа». Конкассер сдался. Он увел своих людей, и они двинулись вниз по аллее с еще большим шумом и гамом, чем пришли, прикрывая деланным смехом свое уязвленное самолюбие.

— Кто это был?

— Один из новых друзей Джонса, — сказал я.

— Я поговорю с мистером Джонсом при первом же удобном случае. С кем поведешься... У вас рот в крови. Давайте поднимемся наверх, и я промою его листерином. Мы с мистером Смитом всегда берем с собой бутылку листерина.

— Тебе больно? — спросила меня Марта.

— Сейчас уже не очень, — сказал я.

Не помню, когда еще мы чувствовали себя настолько отгороженными от всего и так умиротворенно. День медленно угасал за москитными занавесками на окнах спальни. Когда я оглядываюсь назад, мне кажется, что в тот день нам было даровано издали увидеть землю обетованную: мы достигли края пустыни, впереди нас ждали млеко и мед, и гонцы наши возвращались оттуда, сгибаясь под тяжестью виноградных гроздьев. Каким ложным богам предали мы душу свою? И могли ли мы поступить не так, как поступили?

Никогда раньше Марта не приходила в «Трианон» по своей воле. Никогда раньше мы не спали у меня в постели. Мы заснули всего на полчаса, но с тех пор я ни разу не спал так покойно. Я проснулся оттого, что она прикоснулась губами к моему израненному рту.

Я сказал:

— Получил от Джонса письмо с извинениями. Он заявил Конкассеру, что считает подобное обращение с его другом личным оскорблением себе. И пригрозил порвать всякие отношения.

— Какие отношения?

— Бог его знает. Он пригласил меня выпить с ним сегодня вечером. В десять. Я не пойду.

В наступивших сумерках мы едва различали друг друга. Стоило ей заговорить, и я думал: вот сейчас она скажет, что ей пора домой. Луис уехал в Южную Америку с докладом своему министерству иностранных дел, но Анхел был, как всегда, на посту. Я знал, что она пригласила его приятелей к чаю, но чаепитие длится недолго. Смиты ушли — они снова отправились с визитом к министру социального благоденствия. На этот раз он попросил их прийти одних, и миссис Смит захватила с собой французский самоучитель, на случай если понадобится переводить.

Мне послышалось, что стукнула дверь, и я сказал Марте:

— Кажется, Смиты вернулись.

— Ну и пусть, — ответила она, положив мне руку на грудь. — Ох, как я устала.

— Приятно или неприятно устала?

— Неприятно.

— От чего?

В нашем положении это был глупый вопрос, но мне хотелось услышать от нее слова, которые я так часто повторял.

— Устала оттого, что никогда не бываю одна. Устала от людей. Устала от Анхела.

Я изумился:

— От Анхела?

— Сегодня я подарила ему целый ящик новых головоломок. Ему хватит на целую неделю. Как бы я хотела провести эту неделю с тобой.

— Неделю?

— Мало, да? Знаю. Ведь у нас уже не просто связь.

— Да, она стала чем-то другим, пока я был в Нью-Йорке.

— Да.

Откуда-то издалека, со стороны города, донеслись выстрелы.

— Кого-то убивают, — сказал я.

— Разве ты не слышал? — спросила она.

Прозвучали еще два выстрела.

— Ну, насчет этого расстрела?

— Нет. Пьер Малыш не показывался несколько дней. Жозеф исчез. Я отрезан от всех.

— В отместку за нападение на полицейский участок они решили расстрелять на кладбище двух человек из тюрьмы.

— В темноте?

— Для большего устрашения. Они поставили юпитеры и телевизионную камеру. Велено присутствовать всем школьникам. Личный приказ Папы-Дока.

— Тогда тебе лучше подождать, пока публика разойдется, — сказал я.

— Да. Подождем — и все. Наше дело сторона.

— Ты права. Из нас с тобой не вышло бы настоящих бунтовщиков.

— Не думаю, чтобы из Жозефа тоже, при искалеченном бедре.

— Или из Филипо без пулемета. Интересно, положил ли он Бодлера в нагрудный карман, чтобы защититься от пули.

— Тогда не суди и меня слишком строго, — сказала она, — за то, что я немка, а немцы молчали.

Говоря это, она ласкала меня, и во мне снова проснулось желание, поэтому я не стал расспрашивать, что она хотела этим сказать. Ведь Луис, слава богу, в Южной Америке, Анхел занят своими головоломками, а Смиты нас не видят и не слышат. Я чувствовал, что у ее груди вкус млека, а у ее лона — вкус меда; на миг мне показалось, что я вступаю в землю обетованную, но вот пришло удовлетворение и надежда ушла, и Марта заговорила, словно продолжая ту же мысль:

— У французов нет слова, которым они называют уличную борьбу?

— Моя мать, наверно, участвовала в уличной борьбе, если только медаль за Сопротивление ей не подарил какой-нибудь любовник.

— Отец тоже участвовал в уличной борьбе в 1930 году, а потом стал военным преступником. Борьба — вещь опасная, да?

— Да, мы кое-чему научились на их примере.

Пора было одеваться и спускаться вниз. С каждой ступенькой мы приближались к Порт-о-Пренсу. Дверь у Смитов была открыта настежь, и, когда мы прошли мимо, миссис Смит поглядела на нас, мистер Смит сидел, держа в руках шляпу, и она гладила его по затылку. В сущности, они тоже были любовниками.

— Ну вот, — сказал я по дороге к машине, — они нас видели. Испугалась?

— Нет. Обрадовалась, — сказала Марта.

Я вернулся в гостиницу, и миссис Смит окликнула меня со второго этажа. Я ждал, что меня будут обличать в прелюбодеянии, как в старину жителей Сейлема. Не придется ли Марте носить, как блуднице, алое клеймо? [в старину в Америке женщины, уличенные в прелюбодеянии, присуждались к ношению алой нашивки] Почему-то я решил, что раз они вегетарианцы, значит, и пуритане. Однако оказалось, что любовь — не из тех страстей, которые надо изгонять вместе с кислотностью, и что оба они воюют не с любовью, а с ненавистью. Я нехотя поднялся наверх и застал их в той же позе. Миссис Смит сказала мне с непонятным вызовом, словно прочла мои мысли и обиделась:

— Жаль, что я не могла поздороваться с миссис Пинеда.

Я как-то нескладно ответил:

— Она торопилась домой, к своему ребенку.

Миссис Смит даже глазом не моргнула.

— Вот женщина, с которой мне хотелось бы поближе познакомиться, — сказала она.

Почему я вообразил, что она чувствует сострадание только к цветным? Быть может, в тот раз чувство вины заставило меня прочитать в ее глазах осуждение? Или она была из той породы женщин, которые все прощают тем, кого они вылечили? Наверно, листерин очистил меня от грехов. Она сняла руку с затылка мужа и стала гладить его по волосам.

— Еще не поздно, — сказал я. — Она как-нибудь к нам зайдет.

— Завтра мы уезжаем, — сообщила она. — Мистер Смит совсем отчаялся.

— Открыть вегетарианский центр?

— Понять, что здесь происходит.

Он взглянул на меня, и в его старых выцветших глазах стояли слезы. Как нелепо было ему прикидываться политическим деятелем.

— Вы слышали выстрелы? — спросил он.

— Да.

— Мы проехали мимо детей, они шли из школы. Разве я мог себе представить... Когда мы с миссис Смит боролись за гражданские права...

— Нельзя осуждать людей за цвет кожи, голубчик, — сказала она.

— Знаю. Знаю.

— Что было у министра?

— Встреча была очень короткой. Он хотел присутствовать на церемонии.

— На церемонии?

— На кладбище...

— Он знает, что вы уезжаете?

— О да, я принял решение еще до... церемонии. Министр обдумал все это дело и понял, что я не такой уж круглый болван. А значит, я такой же жулик, как он сам. И приехал сюда не для того, чтобы тратить деньги, а для того, чтобы их заработать. Он и объяснил мне, как это сделать, но надо, чтобы в дележе участвовали не двое, а трое — третий тот, кто ведает общественными работами. Насколько я понял, мне пришлось бы заплатить только за часть строительных материалов, и не очень большую часть, потом их действительно купили бы за счет нашей поживы.

— А на чем они думали поживиться?

— Правительство гарантировало бы оплату рабочих. Мы платили бы им гораздо дешевле, а через месяц всех уволили бы. Месяца на два строительство было бы законсервировано, а потом мы наняли бы новых рабочих. Разумеется, гарантированная оплата за месяцы простоя пошла бы нам в карман, за вычетом того, что нам пришлось бы заплатить за строительные материалы, а комиссионные за эту сделку ублаготворили бы начальство в министерстве общественных работ, — кажется, он говорил именно о министерстве общественных работ. Он очень гордился этим планом и даже сказал, что в конце концов вовсе не исключено, что вегетарианский центр будет действительно открыт.

— По-моему, в этом проекте много прорех.

— Я не дал ему углубиться в подробности. Думаю, что он прикрыл бы все прорехи за счет наших доходов.

Миссис Смит сказала с грустной нежностью:

— Мистер Смит приехал сюда с такими большими надеждами.

— Ты тоже, детка.

— Век живи, век учись, — сказала миссис Смит. — Это еще не конец.

— Такая наука легче дается в молодости. Простите мой мрачный тон, мистер Браун, но нам не хотелось бы, чтобы вы неправильно поняли, почему мы покидаем вашу гостиницу. Вы были очень гостеприимны. Нам прекрасно у вас жилось.

— И я был вам очень рад. Вы хотите плыть на «Медее»? Она должна прийти завтра в порт.

— Нет. Мы не станем ее дожидаться. Я записал для вас наш домашний адрес. Мы полетим завтра в Санто-Доминго и задержимся там на несколько дней: миссис Смит хочет посмотреть гробницу Колумба. Мне должны прислать кое-какую вегетарианскую литературу следующим пароходом. Будьте добры, перешлите мне ее...

— Жаль, что так получилось с вашим центром. Но знаете, мистер Смит, здесь из этого все равно ничего бы не вышло.

— Теперь я это понимаю. Боюсь, мистер Браун, что мы выглядим в ваших глазах смешными чудаками.

— Не смешными, — искренне возразил я, — а героическими.

— Ну, мы совсем не из того теста. А теперь, мистер Браун, извините меня, но я пожелаю вам спокойной ночи. Сегодня я немножко устал.

— В городе было очень душно и сыро, — объяснила миссис Смит и снова легонько погладила его по волосам, будто касаясь драгоценной ткани.