Я никак не мог заснуть. Молнии вспыхивали и гасли с таким же постоянством, как самореклама Папы-Дока в парке, и, когда дождь ненадолго стихал, сквозь москитные сетки просачивалось немного воздуха. Обещанное Джонсом богатство не выходило у меня из головы. Бросит ли Марта мужа, если я получу свою долю? Но ведь ее удерживали не деньги, а Анхел. Я мысленно уговаривал ее, что Анхел будет доволен, если я откуплюсь от него регулярным пайком головоломок и печенья. Я заснул, и мне приснилось, что я еще маленький и стою на коленях у алтаря школьной часовни в Монте-Карло. Священник ходит по рядам и кладет каждому в рот французское печенье, но, дойдя до меня, проходит не останавливаясь. Мимо меня с двух сторон приходят и уходят причащающиеся, а я упрямо не встаю с колен. Священник снова раздает печенье и снова обходит меня. Тогда я встаю и угрюмо иду по приделу, который превращается в огромный птичник с рядами попугаев, прикованных цепочками к крестам. Кто-то пронзительно меня окликает: «Браун, Браун!», но я не уверен, что это мое имя, и не оборачиваюсь. «Браун!» На этот раз я проснулся — кто-то звал меня с веранды, расположенной прямо под моей комнатой.

Я встал и подошел к окну, но сквозь москитную сетку ничего не увидел. Внизу зашаркали подошвы, и кто-то, удаляясь, снова настойчиво позвал: «Браун!». С трудом расслышав свое имя сквозь молитвенное бормотание дождя, я отыскал фонарик и спустился вниз. В кабинете я захватил единственное имевшееся у меня оружие: медный гроб с буквами R.I.Р. Потом я отпер боковую дверь и посветил фонариком, чтобы показать, где я. Свет упал на дорожку, ведущую к бассейну. И сразу же из-за угла дома в круг света вышел Джонс.

Он промок до костей, и лицо его было выпачкано в в грязи. Он нес какой-то сверток, укрывая его пиджаком от дождя.

— Погасите свет, — сказал он. — Впустите меня, скорей.

Он прошел за мной в кабинет и вынул из-под мокрого пиджака сверток. Это был погребец для коктейлей. Джонс бережно положил его на стол и погладил, как любимую собачку.

— Все пропало, — сказал он. — Кончено. Продулся по всем статьям.

Я протянул руку, чтобы зажечь свет.

— Не надо, — сказал он, — нас могут увидеть с дороги.

— Не могут, — сказал я и нашел выключатель.

— Лучше не надо, старик... Мне спокойнее в темноте, если вы не против. — Он снова погасил электричество. — Что это у вас в руке, старик?

— Гроб.

Он тяжело дышал, я почувствовал запах джина.

— Мне надо поскорее отсюда мотать, — сказал он. — Любым способом.

— Что случилось?

— Они стали про меня разнюхивать. В полночь позвонил Конкассер, я даже не знал, что проклятый телефон работает. Я просто оторопел, когда он задребезжал мне в самое ухо. Никогда раньше он не звонил.

— Наверно, они починили телефон, когда поселили там поляков. Вы живете в правительственной гостинице для В.В.П. — весьма важных персон.

— В Имфале мы их звали весьма важными птицами, — сказал Джонс со слабой потугой на шутку.

— Если вы позволите зажечь свет, я смогу дать вам выпить.

— Времени нет, старик. Мне надо убираться отсюда подобру-поздорову. Конкассер говорил из Майами. Они послали его про меня разнюхать. Он еще ничего не подозревает, просто удивляется. Но утром, когда они обнаружат, что я удрал...

— Куда удрал?

— Да в том-то и вопрос, старик, так сказать, вопрос вопросов.

— В порту стоит «Медея».

— Лучше и не придумаешь...

— Мне надо одеться.

Он ходил за мной по пятам, как собака, оставляя на полу лужи. Мне бы очень хотелось посоветоваться с миссис Смит, ведь она была такого высокого мнения о Джонсе. Пока я одевался — ему пришлось разрешить мне зажечь ночник, — он нервно бродил из угла в угол, держась, однако, подальше от окна.

— Не знаю, что за дело вы затеяли, — сказал я, — но если на карту поставлено четверть миллиона долларов, можно было не сомневаться, что рано или поздно они станут про вас разнюхивать.

— Ну, это я предвидел. Я бы сам поехал в Майами вместе с их человеком.

— Они бы вас не выпустили.

— Выпустили бы, если бы я оставил здесь компаньона. Я не знал, что времени в обрез, думал, у меня есть еще неделя, иначе я попытался бы уговорить вас раньше.

Я так и застыл, просунув ногу в штанину, и спросил его с изумлением:

— И вы мне говорите прямо в лицо, что хотели сделать меня козлом отпущения?

— Ну, ну, старик, не сгущайте краски. Будьте покойны, я бы вовремя дал вам знак укрыться в британском посольстве. Если бы до этого дошло. Но до этого бы не дошло. Их человек протелеграфировал бы, что все в порядке, и получил бы свою долю, а потом вы бы к нам присоединились.

— Какая же доля предназначалась ему? Я понимаю — это представляет сейчас чисто академический интерес.

— Все было учтено. То, что я вам обещал, вы получили бы нетто, а не брутто. Все было бы ваше.

— Если бы я выпутался.

— В конце концов, всегда как-то выпутываешься, старик. — По мере того, как он обсыхал, к нему возвращалась самоуверенность. — У меня и раньше бывали промашки. В Стэнливиле я был так же близок к grand coup [решающий выигрыш — карточный термин (фр.)] и к финишу.

— Если вы хотели надуть их на оружии, — сказал я, — вы допустили грубую ошибку. Их уже раз надули...

— То есть как это надули?

— В прошлом году один человек уже устроил им партию оружия на полмиллиона долларов с оплатой в Майами. Но американские власти были вовремя извещены и оружие задержали. Доллары, конечно, остались в кармане у посредника. Никто до сих пор не знает, сколько там было на самом деле оружия. Второй раз они на ту же удочку не клюнут. Перед поездкой сюда вам следовало получше все разузнать.

— У меня был несколько другой замысел. В сущности, там не было никакого оружия. Да и откуда у меня может быть такой капитал?

— От кого вы получили рекомендательное письмо?

— От пишущей машинки. Как и большинство рекомендаций. Но вы правы, надо было получше все разнюхать. Я адресовал рекомендательное письмо не тому, кому надо. Впрочем, тут я сумел заговорить им зубы.

— Ну, я готов. — Я посмотрел, как он нервно покручивает в углу шнур от лампы. Карие глаза, неаккуратно подстриженные офицерские усики, серый, нездоровый цвет лица. — Не знаю, чего ради я иду для вас на такой риск. Опять хотите сделать меня козлом отпущения.

Я вывел машину на дорогу, не включая фар, и мы медленно двинулись к городу. Джонс сидел пригнувшись и для бодрости насвистывал. По-моему, это была популярная в 1940 году песенка «В среду после войны». Перед самой заставой я включил фары, понадеявшись, что милиционер заснул, но он не спал.

— Вы сегодня ночью здесь проходили? — спросил я у Джонса.

— Нет. Сделал крюк через чьи-то сады.

— Все равно теперь уж нам его не объехать.

Но милиционер засыпал на ходу и не стал нас задерживать: он проковылял через дорогу и поднял шлагбаум. Большой палец у него на ноге был перевязан грязным бинтом, и сквозь дыру в серых фланелевых штанах просвечивала задница. Он даже не стал искать у нас оружия. Мы миновали поворот к Марте, британское посольство и поехали дальше. У посольства я притормозил, там было тихо; тонтон-макуты, без сомнения, поставили бы у ворот часовых, если б знали о бегстве Джонса.

— А что, если попросить у них убежища? Тут вы будете в безопасности.

— Не хочется, старик. Я доставил им в свое время немало хлопот, вряд ли они встретят меня с распростертыми объятиями.

— Папа-Док устроит вам встречу похуже. Тут ваше спасение.

— У меня есть свои причины, старик... — Он запнулся, и я решил, что наконец-то он мне выложит все начистоту, но он сказал только: — Я забыл свой погребец. Оставил у вас в кабинете. На столе.

— Неужели это такая потеря?

— Люблю эту штуку, старик. Он был со мной повсюду. Это мой талисман.

— Я привезу его вам завтра, если вы им так дорожите. Значит, вы хотите попытать счастья на «Медее»?

— Если там не выйдет, мы всегда сможем сюда вернуться. — Он начал насвистывать другой мотив — кажется, это была «Соловьиная трель», — но тут же сбился. — Подумайте! Чего только мы вместе не пережили, а я его забыл...

— Неужели это единственное пари, которое вы выиграли?

— Пари? Почему пари?

— Вы же мне сказали, что выиграли погребец на парк.

— Разве? — Он погрузился в раздумье. — Старик, вы идете ради меня на большой риск, и я скажу вам все начистоту. Я немножко приврал. Я его спер.

— А как насчет Бирмы... вы тоже врали?

— Ну, в Бирме-то я был. На самом деле. Честное слово.

— Вы сперли погребец прямо у Аспри?

— Не так примитивно.

— Хитрый ход, как всегда?

— В то время я работал в одной конторе. Воспользовался фирменным чеком, но подписал его своим именем. Я не собирался садиться в тюрьму за подделку подписи. А так получилось, что я вроде как взял эту сумму взаймы. Знаете, как только увидел я этот погребец, он так мне напомнил генеральский, что я влюбился в него с первого взгляда.

— Значит, он не был с вами в Бирме?

— Ну, это я прибавил для красоты. Но зато он был со мной в Конго.

Оставив машину у статуи Колумба — полиция, наверно, уже привыкла к тому, что она там стоит по ночам, хоть и не пустая, — я отправился вперед на разведку. Все оказалось проще, чем я ожидал. У сходен — они все еще были спущены для загулявших у матушки Катрин матросов — полицейского почему-то не оказалось: может, он делал обход, а может, зашел за угол по нужде. На вахте стоял матрос, но, увидев, что это белые, дал нам пройти.

Мы поднялись на верхнюю палубу, и Джонс опять повеселел — после своего признания он молчал как рыба. Проходя мимо салона, он сказал:

— Помните концерт? Вот был вечерок, а? Бэкстера и его свисток помните? «Святой Павел выстоит, Лондон выстоит». Такого днем с огнем не найдешь, правда, старик?

— Теперь уже не найдешь. Он умер.

— Не повезло. Но это вроде даже придает ему солидность, а? — сказал он с некоторой завистью.

Мы поднялись по трапу к капитанской каюте. Я помнил, как капитан отнесся к Джонсу, получив запрос из Филадельфии, и предстоящая беседа мне не слишком улыбалась. До сих пор все шло гладко, но я не очень надеялся, что нам повезет и дальше. Я постучал в дверь, и почти сразу же раздался хриплый властный голос капитана, он приглашал нас войти.

Хорошо хоть, что я его не разбудил. Он сидел на койке, подперев спину подушкой, в белой ночной сорочке и в очках с очень толстыми стеклами, отчего его глаза были похожи на осколки кварца. В руках он держал книгу, свет настольной лампы падал на обложку — роман Сименона; это меня приободрило — все-таки в нем было что-то человеческое!

— Мистер Браун! — воскликнул он с удивлением, как старая дама, к которой ворвались в номер гостиницы, и, как старая дама, инстинктивно прикрыл левой рукой вырез сорочки.

— И майор Джонс, — развязно добавил Джонс, выглядывая из-за моего плеча.

— А, мистер Джонс, — сказал капитан с явным неудовольствием.

— Надеюсь, у вас найдется свободное местечко для пассажира? — спросил Джонс с наигранной веселостью. — И шнапс, надеюсь, тоже?

— Для пассажиров найдется. Но какой же вы пассажир? Где вы смогли посреди ночи купить билет?

— У меня есть деньги, чтобы его купить, капитан.

— А выездная виза?

— Пустая формальность для нас, иностранцев.

— Формальность, но тем не менее ее соблюдают все, кроме преступных элементов. По-моему, у вас неприятности, мистер Джонс.

— Да. Я, в сущности, политический беженец.

— Почему же вы не обратились в британское посольство?

— Мне будет уютнее на милой старой «Медее». — Слова прозвучали, как эстрадная реприза, и, может быть, поэтому он повторил: — На милой старой «Медее».

— Вы и раньше не были для нас желанным гостем, мистер Джонс. Меня о вас не раз запрашивали.

Джонс посмотрел на меня, но я не знал, чем ему помочь.

— Капитан, — сказал я, — вы же знаете, что они здесь творят с арестованными. Неужели вы не можете сделать исключение?..

Его белая ночная сорочка, вышитая, очевидно, его грозной женой вокруг шеи и на манжетах, сейчас до ужаса напоминала судейскую мантию; он смотрел на нас с высоты своей койки, как с судейского кресла.

— Мистер Браун, — сказал он, — я не могу пренебрегать своим положением. Мне приходится заходить в этот порт каждый месяц. Неужели вы думаете, что в моем возрасте компания доверит мне другое судно на другой линии? После того как я позволю себе такое нарушение правил, какого вы от меня требуете?

— Простите. Об этом я не подумал, — сказал Джонс с кротостью, которая, по-моему, удивила капитана не меньше, чем меня, и поэтому капитан заговорил снова, почти извиняющимся тоном:

— Не знаю, есть ли у вас семья, мистер Джонс. Но у меня она есть.

— Нет, у меня никого нет, — признался Джонс. — Ни души. Если не считать кое-каких бабенок. Вы правы, капитан, обо мне слез никто проливать не будет. Придется выкарабкиваться как-нибудь иначе. — Он задумался, и мы молча смотрели на него. Потом он вдруг предложил: — Я мог бы проехать зайцем, если вы посмотрели бы на это сквозь пальцы.

— Тогда мне пришлось бы передать вас полиции в Филадельфии. Устраивает вас это, мистер Джонс? Мне почему-то кажется, что у них в Филадельфии есть к вам кое-какие претензии.

— Чепуха. У меня там не заплачен маленький должок, вот и все.

— Ваш личный долг?

— Но по зрелом размышлении, пожалуй, скажу, что меня это не очень устроит.

Я восхищался самообладанием Джонса: он вел себя, как судья, который совещается с двумя экспертами по поводу запутанного дела.

— По-видимому, выбор у меня небольшой, — подытожил он.

— В таком случае советую вам все-таки обратиться в британское посольство, — холодно сказал капитан тоном человека, который заранее знает на все ответ и не потерпит возражений.

— Наверно, вы правы. Но, говоря честно, я не поладил с консулом в Леопольдвиле. Все они одного поля ягода — эти карьеристы из дипломатической лавочки. Боюсь, что и сюда поступил на меня какой-нибудь донос. Вот незадача, правда? Неужели вам так уж нужно передавать меня в Филадельфии фараонам?

— Необходимо.

— Куда ни кинь, все клин, а? — Он обратился ко мне. — А как насчет какого-нибудь другого посольства, где на меня еще нет доноса?..

— У посольств свои правила, — сказал я. — Иностранец не может претендовать на право убежища в чужом посольстве. Вы потом сидели бы у них на шее, пока будет держаться это правительство.

Вверх по трапу загремели шаги. В дверь постучали. Я увидел, что Джонс затаил дух. Он был далеко не так спокоен, как хотел казаться.

— Войдите.

Вошел старший помощник. Он взглянул на нас без всякого удивления, словно ожидал увидеть здесь посторонних, и обратился к капитану по-голландски, на что тот задал какой-то вопрос. Старший помощник в ответ указал глазами на Джонса. Капитан повернулся к нам. Он отложил книгу, словно отчаявшись встретиться сегодня с Мегрэ, и сказал:

— У сходен стоит полицейский офицер с тремя людьми. Они хотят подняться на борт.

Джонс тяжко вздохнул. Может быть, он увидел, как навеки исчезают Дом Сагиба, восемнадцатая лунка и Бар Необитаемого Острова.

Капитан отдал старшему помощнику по-голландски приказ, и тот вышел.

— Мне надо одеться, — сказал капитан.

Он застенчиво, как немецкая Hausfrau [мать семейства (нем.)], поерзал на краю койки, потом грузно спустился на пол.

— Вы позволите им войти на борт! — воскликнул Джонс. — Где ваша гордость? Эти же голландская территория!

— Мистер Джонс, пройдите, пожалуйста, в уборную и сидите там тихо, этим вы облегчите дело нам всем.

Я открыл дверь в глубине каюты и втолкнул туда Джонса. Он нехотя повиновался.

— Я попал в ловушку, как крыса, — сказал он и быстро поправился: — Я хотел сказать, как кролик, — и улыбнулся дрожащей улыбкой.

Я решительно посадил его, как ребенка, на стульчак.

Капитан натянул брюки и заправил ночную сорочку. Потом он снял с крючка форменный китель и надел, спрятав под ним вышитый воротник сорочки.

— Неужели вы разрешите им делать обыск? — возмутился я.

Он не успел ни ответить, ни обуться, в дверь постучали.

Я знал полицейского офицера, который вошел. Это был настоящий подонок, не лучше любого тонтон-макута; ростом он был с доктора Мажио и умел наносить страшные удары; о его силе свидетельствовало немало разбитых челюстей в Порт-о-Пренсе. Рот у него был полон золотых зубов, скорее всего, трофейных; он носил их напоказ, как индейские воины раньше носили скальпы. Он нагло оглядел нас обоих, пока старший помощник — прыщавый юнец — нервно вертелся у него за спиной. Полицейский бросил мне оскорбительным тоном:

— Вас-то я знаю.

Маленький тучный капитан — босиком он казался совсем беззащитным — храбро дал ему отпор:

— А вот вас я не знаю.

— Что вы делаете на борту так поздно? — спросил меня полицейский.

Капитан сказал старшему помощнику по-французски, чтобы все его поняли:

— Я же вам сказал, чтобы он не брал револьвер на борт?

— Он отказался, сэр. Он меня толкнул.

— Отказался? Толкнул? — Капитан выпрямился и дотянулся почти до плеча полицейского. — Я пригласил вас на борт, но только на определенных условиях. Кроме меня, на этом судне никому не разрешается носить оружие. Вы сейчас не в Гаити.

Эта фраза, произнесенная решительным тоном, привела офицера в замешательство. Она подействовала как магическое заклинание, он почувствовал себя неуверенно. Он обвел взглядом нас, оглядел каюту.

— Pas a Haiti? [Не в Гаити? (фр.)] — переспросил он и тут, наверно, заметил много незнакомых вещей: грамоту в рамке на стене за спасение жизни на водах, фотографию суровой белой женщины с волнистыми волосами стального цвета, керамическую бутыль с непонятной наклейкой «болс», снимок амстердамских каналов зимой, скованных льдом. Он растерянно повторил: — Pas a Haiti?

— Vous etes en Hollande [вы в Голландии (фр.)], — сказал капитан, по-хозяйски посмеиваясь и протягивая руку. — Дайте-ка мне ваш револьвер.

— У меня есть приказ, — жалобно сказал этот хам. — Я выполняю свой долг.

— Мой помощник вернет вам его, когда вы покинете судно.

— Но я ищу преступника.

— Только не на моем пароходе.

— Но он забрался на ваш пароход.

— Я за это не отвечаю. А теперь отдайте револьвер.

— Я должен произвести обыск.

— Вы можете производить какие угодно обыски на суше, а здесь нет. Здесь за порядок и закон отвечаю я. Если вы не отдадите мне револьвер, я прикажу команде разоружить вас и бросить в воду.

Полицейский признал свое поражение. Не сводя глаз с сурового лица жены капитана, он отстегнул кобуру. Капитан положил револьвер на стол, словно вручая его жене на хранение.

— Теперь, — сказал он, — я готов отвечать на любые разумные вопросы. — Что вам угодно выяснить?

— Мы хотим выяснить, есть ли у вас на борту один преступник. Вы его знаете. Это некий Джонс.

— Вот список пассажиров. Если вы умеете читать.

— В списке его не будет.

— Я десять лет служу капитаном на этой линии. Я строго придерживаюсь закона. И никогда не повезу пассажира, которого нет в списке. Или пассажира без выездной визы. У него есть выездная виза?

— Нет.

— Тогда могу твердо вам обещать, лейтенант, что ни при каких обстоятельствах он не будет моим пассажиром.

Обращение «лейтенант», кажется, несколько смягчило полицейского.

— Он мог спрятаться так, что вы об этом ничего и не знаете, — сказал он.

— Утром перед отплытием я прикажу обыскать судно, и, если Джонса найдут, я его высажу на берег.

Полицейский заколебался.

— Если его здесь нет, он, наверно, укрылся в британском посольстве.

— Это для него куда более подходящее убежище, чем пароходная компания королевства Нидерландов, — сказал капитан. Он отдал револьвер старшему помощнику. — Вручите ему оружие, когда он сойдет со сходен.

Он отвернулся, и черная рука полицейского замерла в воздухе, как рыба в аквариуме.

Мы молча ждали, пока не вернулся старший помощник и не сообщил, что полицейские уехали на своей машине; тогда я выпустил Джонса из уборной.

Он рассыпался в благодарностях.

— Вы были просто великолепны, капитан!

Капитан смотрел на него с презрением и неприязнью.

— Я сказал ему правду, — произнес он. — Если бы я обнаружил вас на судне, я высадил бы вас на берег. Я рад, что мне не пришлось лгать. Мне трудно было бы простить это себе или вам. Прошу вас, покиньте мое судно, как только минует опасность.

Он скинул китель, вытащил белую ночную сорочку из брюк, чтобы, снимая их, не нарушить приличий, и мы ушли.

На палубе я перегнулся через поручни и посмотрел на полицейского у сходен. Это был тот же полицейский, который стоял здесь вечером, лейтенанта и его людей не было видно.

— Теперь поздно ехать в британское посольство, — сказал я. — Его уже оцепили.

— Что же нам делать?

— Бог его знает, но прежде всего надо отсюда уйти. Если мы останемся здесь до утра, капитан сдержит слово.

Положение спас судовой казначей, который бодро восстал ото сна (когда мы вошли в его каюту, он лежал на спине с какой-то сальной улыбкой на губах). Он сказал:

— Мистеру Брауну уйти просто, полицейский его помнит. Но для мистера Джонса есть только один выход. Он должен переодеться женщиной.

— А где он возьмет женское платье? — спросил я.

— У нас стоит сундук с костюмами для любительских спектаклей. Там есть костюм испанской сеньориты и крестьянки из Воллендама.

— А мои усы? — жалобно спросил Джонс.

— Придется сбрить.

Но испанский костюм для исполнительницы цыганских плясок и сложный головной убор голландской крестьянки чересчур бросались в глаза. Мы постарались поскромнее скомбинировать оба, отказавшись от воллендамского головного убора и деревянных башмаков, от испанской мантильи и множества нижних юбок. Тем временем Джонс мрачно и мучительно брился — не было горячей воды. Как ни странно, без усов он внушал больше доверия, словно раньше носил чужой мундир. Теперь я даже мог поверить, что он был военным. Еще удивительнее было то, что, как только усы были принесены в жертву, он сразу же с азартом и большим знанием дела принял участие в маскараде.

— Нет ли у вас губной помады или румян? — спросил он казначея, но у того ничего не оказалось, и вместо косметики Джонсу пришлось воспользоваться мыльным порошком для бритья. По контрасту с черной воллендамской юбкой и испанской кофтой с блестками его напудренное лицо выглядело мертвенно-бледным. — Когда мы сойдем со сходен, не забудьте меня поцеловать, — сказал он казначею. — Тогда не будет видно моего лица.

— Почему бы вам не поцеловать мистера Брауна? — спросил тот.

— Он ведет меня к себе. Это было бы неестественно. Вы должны сделать вид, что мы провели вечер на славу втроем.

— Как же мы его провели?

— В буйном разгуле, — сказал Джонс.

— Вы не запутаетесь в юбке? — спросил я.

— Конечно нет, старик. — Он добавил загадочную фразу. — Мне не впервой. Конечно, это было при совсем других обстоятельствах...

Он спустился со сходен, держа меня под руку. Юбка была такая длинная, что ему пришлось подобрать ее рукой, как нашим бабкам, когда они переходили через лужи. Вахтенный матрос смотрел на нас, разинув рот: он не знал, что на судне есть женщина, да еще такая женщина. Проходя мимо вахтенного, Джонс игриво и с вызовом сверкнул на него своими карими глазами. Я заметил, как задорно и смело они блестят из-под платка; прежде их портили усы. Сойдя со сходен, он поцеловал казначея, измазав ему щеки мыльным порошком. Полицейский смотрел на нас с вялым любопытством, — видно, Джонс был не первой женщиной, покидавшей судно в такой поздний час, и к тому же он вряд ли мог привлечь кого-нибудь, знакомого с девушками матушки Катрин.

Мы медленно шли под руку к моей машине.

— Не задирайте так высоко юбку, — предостерег я Джонса.

— Я никогда не был скромницей, старик.

— Да, но flic [шпик (фр.)] может заметить ваши ботинки.

— Слишком темно.

Я никогда бы не поверил, что нам так легко удастся бежать. Нас никто не преследовал, машина стояла на месте, и возле нее не было ни души; вокруг царили покой и Колумб. Я сел за руль и задумался, пока Джонс расправлял свои юбки.

— Как-то раз я играл Боадицею, — сказал он. — В одном скетче. Надо было повеселить ребят. Среди зрителей был член королевской семья.

— Королевской семьи?

— Лорд Маунтбаттен. Вот было времечко! Будьте добры, поднимите левую ногу. Вы наступили мне на юбку.

— Куда нам теперь ехать? — спросил я.

— Почем я знаю. Человек, к которому я сочинил себе рекомендацию, окопался в посольстве Венесуэлы.

— Это посольство стерегут больше всего. Там прячется половина генерального штаба.

— Я удовольствуюсь чем-нибудь поскромнее.

— Вас могут еще и не пустить. Ведь вы же не политический беженец, правда?

— А разве обмануть Папу-Дока — это не все равно что участвовать в Сопротивлении?

— Может, они не захотят поселить вас у себя навсегда. Вы об этом подумали?

— Не выставят же меня, если я туда проберусь?

— Пожалуй, кое-кто не остановится и перед этим.

Я запустил мотор, и мы медленно поехали обратно в город. Мне не хотелось, чтобы подумали, будто мы от кого-то спасаемся. Перед каждым поворотом я оглядывался, не видно ли огней машины, но в Порт-о-Пренсе было пусто, как на кладбище.

— Куда вы меня везете?

— В единственное место, которое пришло мне в голову. Посол в отъезде.

Машина преодолевала подъем в гору, и я облегченно вздохнул. Я знал, что после поворота на знакомую улицу застав не будет. У ворот в машину мельком заглянул полицейский. Меня он знал в лицо, а Джонс в темноте легко сошел за женщину. Очевидно, общего сигнала тревоги еще не дали. Джонс был всего-навсего уголовником, а не патриотом. Наверно, они предупредили заставы и расставили вокруг британского посольства тонтон-макутов. Установив наблюдение за «Медеей» и, по всей вероятности, за моей гостиницей, они считали, что загнали его в угол.

Я не велел Джонсу выходить из машины и позвонил. В доме еще не спали: в одном из окон нижнего этажа горел свет. Все же мне пришлось позвонить снова; я с нетерпением прислушивался, как откуда-то, из глубины дома, не спеша приближаются чьи-то грузные, медленные шаги. Затявкала и заскулила собака — это меня удивило: я никогда не видел в доме собаки. Потом чей-то голос — я решил, что это голос ночного сторожа, — спросил, кто тут.

— Позовите сеньору Пинеда, — сказал я. — Скажите, что это мсье Браун. По срочному делу.

Замок отперли, засов отодвинули, цепочку сняли, но открыл дверь не сторож. На пороге стоял сам посол, всматриваясь в меня близорукими глазами. Он был без пиджака и без галстука; до сих пор я всегда видел его безукоризненно одетым. Рядом с ним, злобно оскалившись, стояла противная крошечная собачонка, вся в длинных седых волосах, похожая на сороконожку.

— Вам нужна моя жена? — спросил он. — Она спит.

Поймав его усталый и оскорбленный взгляд, я подумал: он знает, он все знает.

— Хотите, я ее разбужу? — спросил он. — Это так срочно? Она с моим сыном. Они спят.

Я сказал неловко и бестактно:

— А я и не знал, что вы вернулись.

— Я прилетел вечерним самолетом. — Он поднес руку к шее, к тому месту, где должен был быть галстук. — Накопилось столько работы. Срочные бумаги... знаете, как это бывает.

Можно было подумать, что он передо мной оправдывается и кротко предъявляет свой паспорт — национальность: человек. Особые приметы: рогоносец.

Мне стало стыдно.

— Нет, пожалуйста, не будите ее, — сказал я. — Собственно, мне нужны вы.

— Я? — На секунду я подумал, что он перепугается, спрячется за дверь и защелкнет замок. Он, вероятно, решил, что я хочу сказать ему то, что он боялся услышать. — Разве нельзя подождать до утра? — взмолился он. — Уже так поздно. У меня так много работы. — Он пошарил в кармане, отыскивая портсигар, но его не оказалось. Он, пожалуй, сунул бы мне в руки горсть сигар, как другой сунул бы деньги, только чтобы я ушел. Но сигар, как назло, не было. И, сдаваясь, он с горечью произнес: — Ну что ж, заходите, если это так срочно.

— Я не понравился вашей собаке, — сказал я.

— Дон-Жуану?

Он прикрикнул на жалкую тварь, и она принялась лизать его туфлю.

— Я не один, — сказал я и подал знак Джонсу.

Посол, не веря своим глазам, с ужасом смотрел на Джонса. Наверно, он еще думал, что я решил признаться ему во всем и, может быть, потребовать развода; но какую роль, спрашивал он себя, может играть в этом деле «она», что это — свидетельница, няня для Анхела, новая жена для него самого? В кошмаре случается все, даже самое жестокое и нелепое, а ему все это наверняка казалось кошмаром. Сначала из машины показались ботинки на толстой резиновой подошве, носки в алую и черную полоску, потом, волан за воланом, черно-синяя юбка и, наконец, голова и плечи, закутанные в шаль, белое, в мыльном порошке, лицо и дерзкие карие глаза. Джонс отряхнулся, как воробей, вывалявшийся в пыли, и поспешно направился к нам.

— Это мистер Джонс, — сказал я.

— Майор Джонс, — поправил он меня. — Рад с вами познакомиться, ваше превосходительство.

— Он просит у вас убежища. За ним гонятся тонтон-макуты. Пробраться в британское посольство нечего и думать. Оно окружено. Вот я и подумал, что, может быть, вы... хоть он и не латиноамериканец... Ему грозит большая опасность.

Не успел я это сказать, как лицо посла просветлело — он почувствовал громадное облегчение. Дело шло о политике. Тут он знал, что делать. Тут была его стихия.

— Входите, майор Джонс, входите. Добро пожаловать. Мой дом к вашим услугам. Я сейчас же разбужу мою жену. Вам приготовят одну из моих комнат.

Почувствовав облегчение, он расшвыривал это «мое», как конфетти. Потом он закрыл и запер дверь, задвинув засов, заложил цепочку и рассеянно предложил Джонсу руку, чтобы проводить его в комнаты. Джонс взял его под руку и величественно, как матрона, двинулся через переднюю. Противная серая шавка бежала рядом с ним, подметая пол своими космами и обнюхивая подол его юбки.

— Луис!

На площадке лестницы стояла Марта и с сонным удивлением смотрела вниз.

— Дорогая, — сказал посол, — позволь тебе представить мистера Джонса. Наш первый беженец.

— Мистер Джонс!

— Майор Джонс, — поправил их обоих Джонс, сдернув с головы шаль, как шляпу.

Марта перегнулась через перила и захохотала; она хохотала, пока слезы не выступили у нее на глазах. Сквозь ночную рубашку я мог разглядеть ее грудь и даже темный треугольник внизу; то же, подумал я, видит и Джонс. Он улыбнулся ей и сказал:

— Майор женской армии... — И я вспомнил питомицу матушки Катрин Тин-Тин. Когда я спросил ее, чем ей понравился Джонс, она ответила: «Он меня насмешил».

В эту ночь мне так и не пришлось поспать. Когда я возвращался в «Трианон», тот же полицейский офицер, который был на борту «Медеи», остановил меня у въезда в аллею и спросил, где я пропадал.

— Вы знаете это не хуже меня, — сказал я, и в отместку он — вот дурак — тщательно обыскал мою машину.

Я пошарил в баре, чего бы выпить, но в холодильнике не оказалось льда, а на полках осталась только одна бутылка «Семерки». Я разбавил ее основательной порцией рома и уселся на веранде в ожидании восхода солнца; москиты давно перестали меня беспокоить, мясо мое им, наверно, уже приелось. Гостиница за моей спиной казалась еще безлюднее, чем когда бы то ни было; я скучал по хромому Жозефу, как скучал бы по привычной боли, — ведь подсознательно я чуть-чуть страдал вместе с ним, когда он с трудом ковылял из бара на веранду и вверх и вниз по лестницам. Его шаги я по крайней мере сразу узнавал, и я спрашивал себя, в какой каменистой глуши отдаются они сейчас и не лежит ли он мертвый среди скалистых вершин гаитянского хребта. Его шаги были, по-моему, единственным звуком, к которому я за всю свою жизнь успел привыкнуть. Меня охватила жалость к самому себе, приторная, как любимое печенье Анхела. Интересно, сумею ли я отличить на слух шаги Марты от шагов других женщин? Пожалуй, нет; я ведь так и не научился различать шаги матери до того, как она меня бросила на отцов-иезуитов. А мой родной отец? Он не оставил по себе даже детских воспоминаний. Вероятно, он умер, но я не был в этом убежден: в нашем столетии старики живут дольше отпущенного им срока. Впрочем, я не испытывал к нему живого интереса, не было у меня и желания разыскивать его по свету или найти надгробную плиту, на которой, быть может, хоть я и не был в этом уверен, высечена фамилия Браун.

И все-таки это отсутствие интереса рождало в душе пустоту, там, где ее вроде и не должно было быть. Я так и не смог заполнить эту пустоту, как зубной врач заполняет дупло временной пломбой. Ни один священник не смог заменить мне отца, и ни одна страна на свете не заменила мне родину. Я был гражданином Монако, и все.

Пальмы стали выступать из безликой темноты; они напоминали мне пальмы у здания казино на лазурном искусственном берегу, где даже песок был привозным. Слабый ветерок шевелил длинные листья, зубчатые, как клавиатура рояля; ветер вдавливал клавиши по две и по три в ряд, словно по ним ударяла невидимая рука. Зачем я здесь? Я здесь потому, что получил открытку с пейзажем от матери, открытку, которая легко могла до меня не дойти, — на это было больше шансов, чем в любой азартной игре. Есть люди, которые в силу своего рождения неразрывно привязаны к какой-нибудь стране; даже покинув ее, они чувствуют с ней связь. Некоторые люди привязаны к своему краю, к округе, к деревне, но я не чувствовал никакой связи с той сотней квадратных километров вокруг садов и бульваров Монте-Карло, этого города временных жильцов. Более прочные узы связывали меня с этой нищенской страной террора, куда меня занес случай.

Первые краски осени тронули сад. Густая зелень сменилась багрянцем; а я вот меняю места, как природа краски; нигде мне не дано пустить корней, и никогда у меня не будет ни дома, ни постоянства в любви.

В гостинице больше не оставалось постояльцев; когда уехали Смиты, повар, прославивший мою кухню своим суфле, совсем отчаялся и перешел в венесуэльское посольство, где можно было кормить хотя бы беженцев. Если мне хотелось есть, я варил яйцо, открывал банку консервов или делил гаитянскую трапезу с последней оставшейся у меня служанкой и садовником, а иногда отправлялся обедать к Пинеда — не очень часто, потому что присутствие Джонса меня раздражало. Анхел ходил теперь в школу, открытую женой испанского посла, и в послеобеденные часы Марта не прячась ездила в «Трианон» и ставила свою машину ко мне в гараж. Она больше не боялась, что про нашу связь узнают, а может быть, снисходительный муж предоставил нам кое-какую свободу. Мы проводили целые часы у меня в спальне, обнимаясь, разговаривая и чересчур часто ссорясь. Ссорились мы даже из-за собаки посла.

— Меня дрожь берет от одного ее вида, — сказал я. — Она похожа на крысу в шерстяной шали или огромную сороконожку. Чего ради он ее купил?

— Наверно, ему надоело быть одному.

— У него есть ты.

— Ты же знаешь, как редко он меня видит.

— Неужели я должен и его жалеть?

— Всем нам не вредно хоть кого-нибудь пожалеть, — сказала она.

Она была куда прозорливей меня и видела надвигающееся облако ссоры издали, когда оно еще было величиной с кулак; обычно она тут же принимала меры, чтобы ее пресечь, — ведь объятия сразу прекращали ссору, хотя бы на время. Однажды она заговорила о моей матери и об их дружбе.

— Странно, не правда ли? Мой отец был военный преступник, а она — героиня Сопротивления.

— Ты в самом деле в это веришь?.

— Да.

— Я нашел у нее в копилке медаль, но подумал, что это подарок какого-нибудь любовника. В копилке лежал и образок, но это ничего не значит, она совсем не была набожной. Иезуитам она отдала меня просто для того, чтобы развязать себе руки. Им можно было не платить, они могли себе это позволить.

— Ты жил у иезуитов?

— Да.

— Правда, ты мне говорил. Раньше я думала, что ты — никакой.

— Я и есть никакой.

— Да, но я думала, ты — никакой протестант, а не католик. Я сама — никакая протестантка.

Мне почудилось, что вокруг нас летают цветные шары: каждая вера имеет свой цвет... как и каждое неверие. Тут был и экзистенциалистский шар и логически-позитивистский шар.

— Я даже думала, что ты коммунистический никакой.

Как весело, как забавно гонять цветные шары: вот только когда шар падает на землю, у тебя щемит сердце, как при виде задавленного пса на большой дороге.

— Доктор Мажио, коммунист, — сказала она.

— Кажется, да. Я ему завидую. Его счастье, что он верит. А я распростился со всеми абсолютными истинами в часовне св. Пришествия. Знаешь, они ведь когда-то думали, что у меня призвание к духовной карьере.

— Может, в тебе пропал священник.

— Во мне? Ты смеешься. Дай-ка сюда руку. Не очень благочестиво, правда?

Я издевался над собой, даже обнимая ее. Я кидался в наслаждение очертя голову, как самоубийца на мостовую.

Что заставило нас после короткого, но яростного приступа страсти снова заговорить о Джонсе? В памяти у меня смешались разные дни, разные объятия, разные споры, разные ссоры — все они были прологом к последней, решающей ссоре. Был такой день, когда она ушла раньше и на мой вопрос, почему — Анхел еще не скоро должен вернуться из школы, — ответила:

— Я обещала Джонсу, что поучусь у него играть в рамс.

Прошло всего десять дней с тех пор, как я поместил Джонса под одну с ней крышу, и, когда она мне это сказала, я вздрогнул от предчувствия ревности, как от озноба, предвещающего лихорадку.

— Это, должно быть, увлекательная игра. Ты предпочитаешь ее нашим свиданиям?

— Милый, сколько можно этим заниматься? Мне не хочется его обманывать. Он приятный гость, Анхел его любит. Он часто играет с ним.

В следующий раз, много позже, ссора началась с другого. Марта меня вдруг спросила — это были ее первые слова после того, как мы оторвались друг от друга:

— Скажи, мошка — это муха?

— Нет, маленький комар. А почему ты спрашиваешь?

— Джонс всегда зовет собаку Мошка, и она бежит на зов. Ее настоящее имя Дон-Жуан, но она к нему так и не привыкла.

— Ты еще скажешь, что и собака любит Джонса.

— Она, правда, его любит — даже больше, чем Луиса. Луис всегда ее кормит, он не дает ее кормить даже Анхелу, но стоит Джонсу крикнуть: «Мошка»...

— А как Джонс зовет тебя?

— Что ты хочешь сказать?

— Ты тоже бежишь к нему, когда он тебя зовет. Спешишь поскорее уйти, чтобы сыграть с ним в рамс.

— Это было три недели назад. Один раз.

— Половину времени мы тратим на разговоры об этом проклятом жулике.

— Ты сам привел этого проклятого жулика к нам в дом.

— Я не думал, что он станет другом дома.

— Милый, он нас смешит, вот и все. — Вряд ли она могла выбрать довод, который уязвил бы меня сильнее. — Здесь так редко можно посмеяться.

— Здесь?

— Ты передергиваешь каждое слово. Я не имела в виду здесь, в постели. Я имела в виду здесь, в Порт-о-Пренсе.

— Вот что значит говорить на разных языках. Надо было мне брать уроки немецкого. А Джонс говорит по-немецки?

— Даже Луис не говорит по-немецки. Милый, когда ты меня хочешь, я для тебя женщина, а когда ты на меня сердишься, я всегда немка. Какая жалость, что Монако никогда не было могущественной державой.

— Было. Но англичане уничтожили флот принца Монакского в Ла-Манше. Там же, где авиацию Гитлера.

— Мне было десять лет, когда вы ее уничтожили.

— Я никого не уничтожал. Сидел себе в конторе и переводил на французский листовки против Виши.

— Джонс воевал интереснее.

— Вот как?

Почему она так часто упоминала его имя — по простоте душевной или чувствовала потребность без конца о нем говорить?

— Он был в Бирме, — сказала она, — дрался с японцами.

— Он тебе об этом рассказывал?

— Он очень интересно рассказывает о партизанской войне.

— Он мог бы пригодиться здесь Сопротивлению. Но предпочел тех, кто стоит у власти.

— Теперь он их раскусил.

— А может быть, они его раскусили? Он рассказывал тебе, как потерял взвод?.

— Да.

— И что он умеет чутьем находить воду издалека?

— Да.

— Иногда меня просто удивляет, как он не дослужился по крайней мере до генерала.

— Милый, что с тобой?

— Отелло покорил Дездемону рассказами о своих приключениях. Испытанный прием. Надо было мне рассказать тебе, как меня травил «Народ». Это вызвало бы у тебя сочувствие.

— Какой народ?

— Да так... Ладно.

— В посольстве любая новая тема для разговора — уже находка. Первый секретарь — большой знаток черепах. Сначала это было интересно с познавательной точки зрения, но потом надоело. А второй секретарь — поклонник Сервантеса, но только не «Дон-Кихота» — он, по его словам, написан в погоне за дешевой популярностью.

— Наверно, и бирманская война со временем должна приесться.

— По крайней мере он пока что не повторяется, как другие.

— Он рассказал тебе историю своего дорожного погребца?

— Да. Конечно, рассказал. Милый, ты его недооцениваешь. У него широкая натура. Ты ведь знаешь, как течет наш смеситель, и вот он подарил Луису свой, хотя у него и связаны с ним какие-то воспоминания. Это очень хорошая вещь — от Аспри, в Лондоне. Он сказал, что ему больше нечем отблагодарить нас за гостеприимство. Мы ответили, что возьмем погребец только на время, и знаешь, что он сделал? Он заплатил слуге, чтобы тот снес его к Хамиту, и велел выгравировать на нем надпись. Так что теперь мы не можем его вернуть. И надпись такая странная: «Луису и Марте от их благодарного гостя Джонса». И все. Ни имени. Ни инициалов.

— Зато тебя он назвал по имени.

— Луиса тоже. Ну, милый, мне пора.

— А ведь уйму времени мы опять убили на Джонса, правда?

— Ну и что ж, мы, наверно, будем говорить о нем еще не раз. Папа-Док не дает ему охранной грамоты. Даже на дорогу до британского посольства. Правительство присылает каждую неделю официальный протест. Они уверяют, что он просто уголовник, но это, конечно, глупости. Он хотел с ними сотрудничать, но молодой Филипо открыл ему глаза.

— Ах вот что он теперь говорит!

— Он пытался сорвать поставку оружия для тонтон-макутов.

— Ловко придумано.

— И это делает его политическим преступником.

— Он просто жулик.

— А разве все мы понемножку не жульничаем?

— Да ты за него просто горой стоишь.

И вдруг перед моими глазами возникло нелепое видение: они оба в постели — Марта раздета, как и сейчас, а Джонс в своем женском наряде, с лицом, пожелтевшим от мыльного порошка, задирает выше колен широченную юбку из черного бархата.

— Милый, ну что с тобой опять?

— Какая-то глупость. Подумать, что я сам привел к вам этого мошенника. А теперь он поселился у вас — и может, на всю жизнь. Или до тех пор, пока кто-нибудь не прикончит Папу-Дока серебряной пулей. Сколько лет живет Миндсенти в американском посольстве в Будапеште? Двенадцать? Джонс видит тебя целый день...

— Не так, как ты.

— Ну, Джонсу время от времени тоже нужна женщина — это я знаю. Я видел его в действии. Что же касается меня, я встречаюсь с тобой только за обедом или на второразрядных приемах.

— Сейчас ты не на приеме.

— Он уже перелез через забор. И забрался в самый огород.

— Тебе бы писателем быть, — сказала она, — тогда мы все стали бы героями твоих романов. И не могли бы тебе сказать, что мы совсем не такие, не могли бы с тобой спорить. Милый, разве ты не видишь, что ты нас выдумываешь?

— Я рад хотя бы тому, что выдумал эту постель.

— Ты даже не станешь нас слушать, если то, что мы говорим, не подходит к отведенной нам роли.

— Какая там роль? Ты женщина, которую я люблю. Вот и все.

— Ну да, на меня тоже наклеен ярлычок. Женщина, которую ты любишь.

Она вскочила с кровати и стала торопливо одеваться. Она выругалась — «merde» [дерьмо (фр.)], — когда не сразу застегнулась подвязка, запуталась в рукавах платья и вынуждена была надевать его снова, она так торопилась, будто в доме пожар. Потом она потеряла второй чулок.

Я сказал:

— Скоро я избавлю вас от этого гостя. Любым способом.

— Мне все равно. Лишь бы он не погиб.

— Анхел будет по нему скучать.

— Да.

— И Мошка.

— Да.

— И Луис.

— Луису с ним весело.

— А тебе?

Она молча сунула ноги в туфли.

— Нам будет спокойнее без него. Тебе не придется разрываться между нами обоими.

Секунду она смотрела на меня с возмущением. Потом подошла к кровати и взяла меня за руку, как ребенка, который не понимает, что говорит, но должен усвоить, что этого нельзя повторять.

— Милый, берегись. Неужели ты не понимаешь? Для тебя реально только то, что существует в твоем воображении. А не я и не Джонс. Мы только то, что тебе захотелось из нас сотворить. Ты берклианец. Господи, да еще какой! Бедного Джонса ты превратил в коварного соблазнителя, а меня в распутную бабу. Ты даже не можешь поверить в медаль своей матери. Еще бы, ведь ты сочинил для нее совсем другую роль. Милый, постарайся поверить, что мы реально существуем, даже когда тебя с нами нет. Существуем независимо от тебя. Мы все не такие, какими ты нас представляешь. Но и это бы не беда, если бы ты не глядел на все так мрачно, так беспросветно мрачно.

Я попытался отвлечь ее поцелуем, но она решительно отвернулась и, стоя на пороге, сказала куда-то в пустой коридор:

— В каком мрачном мире, сотворенном тобой, ты живешь. Мне очень тебя жалко. Так же, как моего отца.

Я долго лежал в кровати, размышляя, что же у меня общего с военным преступником, ответственным за великое множество безвестных смертей.

Луч фары пронесся между пальмами и опустился, как желтый мотылек, на мое лицо. Когда он погас, я ничего не мог разглядеть — только что-то большое и черное, надвигавшееся на веранду. Меня уже раз били, и я не хотел, чтобы это повторилось.

— Жозеф! — крикнул я, но, разумеется, Жозефа здесь не было.

Я заснул над стаканом рома и об этом забыл.

— Разве Жозеф вернулся?

Я с облегчением узнал голос доктора Мажио. Он медленно, со своим непостижимым достоинством поднимался по расшатанной лестнице веранды, словно это были мраморные ступени сената, а сам он — сенатор из заморских владений, пожалованный в римские граждане.

— Я спал. Это со сна. Чем вас угостить, доктор? Я теперь готовлю себе сам, но мне не трудно поджарить вам омлет.

— Нет, я не голоден. Можно поставить машину к вам в гараж на случай, если кто-нибудь сюда пожалует?

— Никто сюда не приходит по ночам.

— Как знать. На всякий случай...

Когда он вернулся, я снова предложил ему поесть, но он отказался.

— Соскучился я в одиночестве — только и всего. — Он пододвинул к себе стул с прямой спинкой. — Я часто приходил в гости к вашей матушке... в прежние, счастливые времена. Теперь после захода солнца меня тяготит одиночество.

Молнии уже сверкали, и скоро должен был низвергнуться еженощный потоп. Я отодвинул свой стул подальше, под крышу веранды.

— Разве вы совсем не встречаетесь со своими коллегами? — спросил я.

— С какими коллегами? Ну да, тут есть еще несколько стариков вроде меня, они сидят запершись, прячутся. За последние десять лет три четверти опытных врачей предпочли уехать за границу, как только им удалось купить выездную визу. Здесь покупают не разрешение на практику, а выездные визы. Если хотите обратиться к гаитянскому врачу, поезжайте в Гану.

Доктор молчал. Он нуждался в живом человеке рядом, а не в беседе. Первые капли дождя зашлепали по дну бассейна, который теперь снова пустовал; ночь была так темна, что я не видел лица доктора Мажио — только кончики его пальцев, как вырезанные из дерева, лежали на ручках кресла.

— Прошлой ночью, — продолжал доктор Мажио, — мне приснился нелепый сон. Раздался телефонный звонок — нет, вы подумайте только, телефонный звонок, сколько лет я его не слышал? Меня вызывали в городскую больницу к пострадавшему от несчастного случая. Когда я приехал, я порадовался, как чисто в палате, да и сестры были молоденькие, в белоснежных халатах (они, кстати, тоже все сбежали в Африку). Меня встретил мой коллега, молодой врач, на которого я возлагал большие надежды; сейчас он оправдывает их в Браззавиле. Он сообщил, что кандидат оппозиции (как старомодно звучат сегодня эти слова!) подвергся на политическом митинге нападению хулиганов. Есть осложнения. Его левый глаз в опасности. Я стал осматривать глаз, но обнаружил, что он цел, зато щека рассечена до кости. Вернулся мой коллега. Он сказал: «У телефона начальник полиции. Нападавшие арестованы. Президент с нетерпением ждет результатов обследования. Жена президента прислала цветы...» — В темноте послышался тихий смех доктора Мажио. — Даже в самые лучшие времена, — сказал он, — даже при президенте Эстимэ ничего подобного не было. Сны, порожденные нашими желаниями, если верить Фрейду, редко бывают такими прямолинейными.

— Не очень-то марксистский сон, доктор Мажио. Я имею в виду кандидата оппозиции.

— Может, это марксистский сон о далеком-далеком будущем. Когда отомрет государство и останутся только местные органы. И Гаити будет всего лишь одним из избирательных округов.

— Когда я был у вас, меня удивило, что «Das Kapital» открыто стоит на полке. Это не опасно?

— Я уже вам как-то раз говорил, Папа-Док видит тонкое различие между философией и пропагандой. Он не хочет закрывать окно на Восток, пока американцы снова не дадут ему оружие.

— Они никогда этого не сделают.

— Ставлю десять против одного, что в ближайшие месяцы отношения наладятся и американский посол вернется. Вы забываете, Папа-Док — оплот против коммунизма. Здесь не будет Кубы, не будет и залива Кочинос. Есть и другие причины. Политические сторонники Папы-Дока в Вашингтоне одновременно защищают интересы мукомольных предприятий, которые принадлежат американцам (они мелют грубую муку для народа из импортных американских излишков пшеницы — поразительно, сколько денег можно выжать при некоторой изобретательности из самых нищих бедняков). А потом не забудьте и великой аферы с мясом. Бедняки у нас так же не могут позволить себе мяса, как и пирожных, поэтому они, наверно, ничего не теряют от того, что вся здешняя говядина уходит на американский рынок; импортерам не важно, что она не стандартная, — ведь она идет на консервы для слаборазвитых стран и, конечно, оплачивается за счет американской помощи. Американцы ничуть не пострадают, если эта торговля прекратится, зато пострадает тот политикан в Вашингтоне, который получает по центу с каждого фунта экспортированного мяса.

— Вы совсем не верите в будущее?

— Нет, верю, веры терять нельзя, но нашему горю не поможет американская морская пехота. Мы хорошо знакомы с этой пехотой. Пожалуй, я пойду драться за Папу-Дока, если она появится снова. Он по крайней мере гаитянин. Нет, мы должны это сделать своими собственными руками. Мы — гнусный притон, который дрейфует где-то рядом с Флоридой, и ни один американец не поможет нам оружием, деньгами или советом. Несколько лет назад мы испытали на собственной шкуре, чего стоят их советы. Одна из наших групп сопротивления установила связь с каким-то сочувствующим в американском посольстве: ей обещали всяческую поддержку, но сведения об этой группе передали непосредственно в ЦРУ, а из ЦРУ — прямым ходом к Папе-Доку. Можете себе представить судьбу этой группы. Государственный департамент не хочет никаких беспорядков на Карибском побережье.

— А коммунисты?

— Мы организованнее и осмотрительнее других, но, уверяю вас, если мы попытаемся взять власть, морская пехота высадится на острове и Папа-Док останется хозяином положения. Вашингтону кажется, что у нас в стране вполне устойчивое положение, правда, туристам тут не очень нравится, но от туристов все равно одна морока. Иногда они суют нос не туда, куда надо, и пишут письма своим сенаторам. Ваш мистер Смит был, например, очень взволнован расстрелами на кладбище. Между прочим, исчез Хамит.

— Что с ним?

— Надеюсь, что скрылся, но машину его нашли в порту.

— У него много друзей среди американцев.

— Но он не американский гражданин. Он гаитянин. А с гаитянами можно поступать как угодно. Трухильо перебил в самое что ни на есть мирное время двадцать тысяч наших, это были крестьяне, которые пришли в его страну на уборку сахарного тростника, — мужчины, женщины и дети; но разве в Вашингтоне кто-нибудь поднял голос протеста? Трухильо здравствовал после этого еще двадцать лет, жирея на американской помощи.

— На что же вы надеетесь, доктор Мажио?

— На дворцовый переворот (Папа-Док никогда не высовывает носа из дворца, только там его можно настигнуть). А потом, прежде чем толстяк Грасиа укрепится на его месте, народ может расправиться с ними со всеми.

— На партизан вы совсем не надеетесь?

— Бедняги, они не умеют воевать. Лезут, размахивая ружьями, если они у них есть, на укрепления. Может, они и герои, но им надо научиться жить, а не умирать. Разве Филипо имеет хоть малейшее представление о партизанской войне? А ваш бедный хромой Жозеф? Им нужен опытный человек, и тогда, может быть, через год или два... Мы не трусливее кубинцев, но земля тут у нас неласковая. Мы ведь уничтожили свои леса, так что приходится жить в пещерах и спать на камнях. А еще эти вечные ливни...

И словно в ответ на его безрадостные слова начался потоп. Мы не слышали даже собственных слов. Огни города будто смыло. Я пошел в бар, принес два бокала рома и поставил их между собой и доктором. Мне пришлось взять его руку и поднести к бокалу. Мы сидели молча, пока гроза не утихла.

— Странный вы человек, — сказал наконец доктор Мажио.

— Чем странный?

— Вы слушаете меня, словно я древний бард, который рассказывает предания седой старины. У вас такой равнодушный вид, а вы ведь здесь живете.

— Я гражданин Монако, — сказал я. — Это все равно что никто.

— Если бы ваша мать дожила до наших дней, она не смогла бы остаться равнодушной; она бы, пожалуй, ушла туда, в горы.

— А какая от этого польза? Просто так?

— Пользы никакой. Но она бы пошла все равно.

— Со своим любовником?

— Он, безусловно, не отпустил бы ее одну.

— Может быть, я в отца.

— А кем он был?

— Понятия не имею. Как и моя родина — он безлик.

Дождь стихал: я уже мог различить звуки капель, падавших на деревья, на кусты, на твердый цемент купального бассейна.

— Я принимаю жизнь такой, как она есть, — сказал я. — Как и большинство людей на свете. Живу, пока живется.

— А чего вы ждете от жизни, Браун? Я знаю, как ответила бы ваша мать.

— Как?

— Она посмеялась бы надо мной за то, что я сам не знаю ответа. А чего она хотела? Полноты жизни. Но в это понятие для нее входило почти все. Даже смерть.

Доктор Мажио встал и подошел к краю веранды.

— Мне что-то померещилось. Наверно, ночью на душе всегда тревожно. Я действительно любил вашу мать, Браун.

— А ее любовник... Что вы о нем скажете?

— Она была с ним счастлива. Чего же все-таки хотите вы, Браун?

— Я хочу управлять этой гостиницей, хочу, чтобы она была такой, как раньше, пока не пришел Папа-Док, чтобы Жозеф суетился в баре, девушки купались а бассейне, машины подъезжали к веранде; хочу слышать глупый и веселый гам, звяканье льда в бокалах, смех в кустах, ну и, разумеется, хруст долларовых бумажек.

— Ну, а еще?

— Еще? Наверно, чье-нибудь тело, для любви. Как моя мать.

— А еще?

— Бог его знает. Разве этого мало, чтобы скоротать свой век? Мне уже под шестьдесят.

— Ваша мать была верующей.

— Не очень.

— У меня еще сохранилась вера, хотя бы в непреложность кое-каких экономических законов, а вот вы утратили всякую веру.

— Утратил? Может, у меня ее никогда и не было. Да ведь всякая вера — ограниченность, не правда ли?

Некоторое время мы сидели молча за опустевшими бокалами. Потом доктор Мажио сказал:

— У меня вести от Филипо. Он в горах за Ле-Ке, но думает пробраться на север. С ним двенадцать человек, включая Жозефа. Надеюсь, что хоть остальные не калеки. Двух хромых на отряд вполне достаточно. Он хочет соединиться с партизанами у доминиканской границы, говорят, их там человек тридцать.

— Ну и армия! Сорок два человека.

— У Кастро было двенадцать.

— Но вы же не станете утверждать, что Филипо — второй Кастро.

— Он думает создать учебную базу возле границы. Папа-Док согнал крестьян с земли на десять километров в глубь страны, так что если там и нет надежды получить пополнение, зато тайну соблюсти можно... Ему нужен Джонс.

— Зачем ему Джонс?

— Он очень верит в Джонса.

— Лучше бы он достал пулемет.

— Вначале военная подготовка важнее, чем оружие. Оружие всегда можно взять у мертвых, но сперва надо научиться убивать.

— Откуда вы это знаете, доктор?

— Иногда они вынуждены довериться одному из нас.

— Одному из вас?

— Коммунисту.

— Просто чудо, что вы еще живы.

— Если в стране не будет коммунистов — а большинство из нас числится в черных списках ЦРУ, — Папа-Док перестанет быть оплотом свободного мира. А может, есть и другие причины. Я хороший врач. В один прекрасный день... и он может заболеть...

— Эх, если бы ваш стетоскоп мог убивать.

— Да, я думал об этом. Но, видно, он меня переживет.

— Во французской медицине модны всевозможные свечи и piqures [инъекции (фр.)].

— Сперва их испробовали бы на ком-нибудь другом. И вы в самом деле думаете, что Джонс... Да он годится только на то, чтобы смешить женщин.

— У него есть опыт войны в Бирме. Японцы воевали лучше тонтон-макутов.

— О да, он хвастает своими подвигами. Я слышал, в посольстве ему просто смотрят в рот. Что ж, он их развлекает в обмен на гостеприимство.

— Вряд ли он хочет просидеть всю жизнь в посольстве.

— Но и умереть на его пороге ему тоже не хочется.

— Всегда можно бежать.

— На риск он не пойдет.

— Рисковал же он — и немалым, — когда пытался надуть Папу-Дока. Не следует его недооценивать только потому, что он хвастун... Кстати, хвастуна легко перехитрить. Можно поймать его на слове.

— Я хочу, чтобы вы меня правильно поняли, доктор Мажио. Я не меньше, чем Филипо, мечтаю, чтобы он убрался из посольства.

— Но ведь вы сами его туда привели.

— Я себе не представлял...

— Чего?

— Ну, это уже другой разговор... Я бы все отдал...

Кто-то шел по аллее. Подошвы скрипели по мокрым листьям и скорлупе кокосовых орехов. Мы замолчали, застыв в ожидании. В Порт-о-Пренсе никто не гуляет по ночам. Носит ли доктор Мажио с собой револьвер? На него это непохоже. Кто-то остановился под деревьями у поворота аллеи. Послышался голос:

— Мистер Браун!

— Да?

— Вы мне не посветите?

— Кто там?

— Пьер Малыш.

Вдруг я почувствовал, что доктор Мажио исчез. Удивительно, до чего бесшумно умел двигаться этот могучий человек.

— Сейчас посвечу, — крикнул я. — Тут никого нет.

Ощупью я снова направился в бар. Я знал, где найти фонарик. Когда я его зажег, я увидел, что дверь на кухню открыта. Я взял лампу и вернулся на веранду. Пьер Малыш поднялся по ступенькам мне навстречу. Я уже несколько недель не видел его плутоватой мордочки. Куртка у него промокла насквозь, и он повесил ее на спинку стула. Я налил бокал рома и стал ждать объяснений — он редко появлялся после захода солнца.

— У меня сломалась машина, — сказал он, — я переждал, пока не утих дождь. Сегодня что-то долго не включают свет.

Я спросил по привычке — в Порт-о-Пренсе это было постоянной темой светской беседы:

— Вас обыскали на заставе?

— В такой ливень не обыскивают, — сказал он. — В дождь нет никаких застав. Нельзя требовать от милиционера, чтобы он работал во время грозы.

— Давно я вас не видел, Пьер Малыш.

— Я был очень занят.

— Неужели так много новостей для светской хроники?

В темноте послышалось хихиканье.

— Что-нибудь всегда найдется. Мистер Браун, сегодня большой день в моей жизни.

— Неужели вы женились?

— Нет, нет, нет. Гадайте дальше.

— Получили наследство?

— Наследство в Порт-о-Пренсе? Что вы! Мистер Браун, я приобрел радиолу.

— Поздравляю. Она работает?

— Не знаю, я еще не купил пластинок. Заказал Хамиту пластинки. Жюльетт Греко, Франсуазу Арди, Джонни Холлидея...

— Я слышал, мы потеряли Хамита.

— Как? Что случилось?

— Он исчез.

— Первый раз в жизни, — сказал Пьер Малыш, — вы меня обскакали. Кто вам сообщил эту новость?

— Я не выдаю своих источников.

— Он слишком часто посещал иностранные посольства, Это было неблагоразумно.

Вдруг зажглось электричество, и впервые я застиг Пьера Малыша врасплох — в мрачном унынье, в тревоге, но на свету он сразу собой овладел и сказал с обычной веселостью:

— Значит, придется подождать с пластинками.

— У меня в кабинете есть пластинки, я могу их вам пока дать. Я держал их для приезжих.

— Вечером я был в аэропорту, — сказал Пьер Малыш.

— Кто-нибудь прилетел?

— Как ни странно, да. Вот уж кого не ожидал видеть. Люди иногда остаются в Майами дольше, чем собирались, а он так давно отсутствует, ну, а тут все эти неприятности...

— О ком это вы?

— О капитане Конкассере.

Я понял, почему Пьер Малыш нанес мне дружеский визит, — уж, конечно, не для того, чтобы сообщить о покупке радиолы. Он хотел меня предостеречь.

— Разве у него были неприятности?

— Каждому, кто имеет отношение к майору Джонсу, грозят неприятности, — сказал Пьер Малыш. — Капитан Конкассер страшно зол. В Майами его очень оскорбили. Говорят, он просидел две ночи в полицейском участке. Подумать только! Сам капитан Конкассер! Теперь он хочет себя реабилитировать.

— Как?

— Захватить майора Джонса.

— В посольстве Джонс в безопасности.

— Ему лучше оставаться там как можно дольше. И не полагаться ни на какие охранные грамоты. Но кто знает, как отнесется к нему новый посол?

— Какой новый посол?

— Ходят слухи, будто президент заявил правительству сеньора Пинеды, что тот больше не является persona grata. Конечно, может, и врут. Разрешите посмотреть ваши пластинки? Дождь прошел, мне пора.

— Где вы оставили машину?

— На обочине, не доезжая заставы.

— Я отвезу вас домой, — сказал я.

Я вывел свою машину из гаража. Включив фары, я увидел доктора Мажио — он терпеливо сидел в своей машине. Мы оба не проронили ни слова.

Высадив Пьера Малыша у лачуги, которую он называл своим домом, я поехал в посольство. Часовой остановил мою машину и заглянул внутрь, прежде чем пропустить меня в ворота. Я позвонил, услышал лай собаки в холле и голос Джонса — он прикрикнул на нее хозяйским тоном:

— Тихо, Мошка, тихо!

Они были одни в этот вечер — посол. Марта и Джонс, — в тесном семейном кругу. Пинеда и Джонс играли в рамс — Джонс, разумеется, выигрывал, а Марта в кресле шила. Я никогда еще не видел ее с иголкой в руках; Джонс явно привнес с собой в дом какой-то уют. Мошка сидела у его ног, словно он был ее хозяином, а Пинеда поднял на меня обиженный неприветливый взгляд и сказал:

— Вы уж нас извините, мы сейчас кончим эту partie [партию (фр.)].

— Пойдемте, поздоровайтесь с Анхелом, — сказала Марта.

Мы пошли с ней наверх, и на полпути я услышал, как Джонс говорит: «J'arrete a deux» [останавливаюсь на двух (фр.)]. На площадке мы свернули налево, в комнату, где мы в тот раз поссорились, и она весело и непринужденно поцеловала меня. Я передал ей то, что мне сообщил Пьер Малыш.

— Нет, нет, — сказала она, — это неправда. Не может быть. — А потом добавила: — Луис последние дни чем-то расстроен...

— Ну, а если все-таки правда!..

— И новому послу придется держать у себя Джонса. Не может ведь он его выгнать!

— При чем тут Джонс? Я думал о нас с тобой.

Интересно, может ли женщина спать с мужчиной и по-прежнему называть его по фамилии?

Она опустилась на кровать и с таким изумлением уставилась в стену, словно та внезапно на нее надвинулась.

— Не верю, что это правда, — сказала она. — Не могу поверить.

— Когда-нибудь это должно было случиться.

— Я всегда думала... когда Анхел подрастет и сумеет понять...

— А сколько лет будет тогда мне?

— Значит, ты тоже об этом думал, — произнесла она укоризненно.

— Да, думал, и не раз. Вот почему я и пытался продать в Нью-Йорке гостиницу. Я хотел иметь деньги, чтобы поехать за тобой, куда бы вас ни послали. Но теперь никто уж ее не купит.

— Милый, — сказала она, — мы-то как-нибудь выкрутимся... А вот Джонс... для него это вопрос жизни и смерти.

— Будь мы помоложе, и для нас это был бы вопрос жизни и смерти. Но теперь... «люди время от времени умирали, и черви ели их, но все это делалось не от любви» [У.Шекспир, «Как вам это понравится»].

Джонс крикнул снизу:

— Игра окончена!

Голос его ворвался в комнату, как непрошеный гость.

— Надо идти к ним, — сказала Марта. — Не говори ничего, пока мы толком не узнаем.

Пинеда сидел со своей противной собакой на коленях и гладил ее; она равнодушно принимала его ласку, словно он ей уже опостылел, и с идиотской преданностью смотрела на Джонса, который сидел за столом и подсчитывал очки.

— Я выиграл уже тысячу двести, — сказал он. — Утром пошлю к Хамиту купить печенье для Анхела.

— Вы его балуете, — сказала Марта. — Купите что-нибудь себе. На память о нас.

— Как будто я могу вас забыть, — сказал Джонс и посмотрел на нее так же, как на него смотрела собака с колен Пинеды — печальным, подернутым слезой и в то же время чуть-чуть неискренним взглядом.

— Ваша служба информации подкачала, — сказал я. — Хамит исчез.

— Я ничего об этом не знал, — сказал Пинеда. — Почему?

— Пьер Малыш считает, что у него слишком много друзей среди иностранцев.

— Ты должен что-то сделать, Луис, — сказала Марта. — Хамит оказывал нам столько услуг.

Я вспомнил одну из них — маленькую комнату с медной кроватью, лиловым покрывалом и жесткими восточными стульями, выстроенными у стены. В те дни нам жилось беззаботнее, чем когда бы то ни было.

— Что я могу сделать? — сказал Пинеда. — Министр внутренних дел примет у меня парочку сигар и вежливо сообщит, что Хамит — гаитянский гражданин.

— Будь у меня моя рота, — заявил Джонс, — я прочесал бы весь полицейский участок, пока не нашел бы Хамита.

Я и мечтать не мог, что он так легко попадется; Мажио сказал: «Хвастуна легко поймать на слове». Джонс при этом взглянул на Марту с выражением юнца, который напрашивается на похвалу, и я сразу представил себе семейные вечера, когда он развлекал их рассказами о Бирме. Юнцом его уже, правда, нельзя назвать, но все-таки он моложе меня лет на десять.

— Там много полицейских, — сказал я.

— Дайте мне пятьдесят обученных мною солдат, и я захвачу всю страну. Японцев было куда больше нас, и они умели воевать.

Марта направилась к двери, но я ее остановил:

— Пожалуйста, не уходите.

Она была мне нужна как свидетельница. Она вернулась, и Джонс, ничего не подозревая, продолжал:

— Конечно, сперва они заставили нас драпануть в Малайе. Мы тогда и понятия не имели о партизанской войне, но потом освоили эту науку.

— Уингейт... — подзадорил я его, боясь, как бы поток хвастовства не иссяк раньше времени.

— Он был из лучших, но я мог бы назвать и другие имена. Да я и сам выкидывал фортели, за которые краснеть не приходится.

— Вы ведь чуете воду издалека, — напомнил я.

— Ну, этому мне учиться не пришлось, — сказал он. — Это у меня врожденное. Знаете, еще в детстве...

— Какая трагедия, что вы тут заперты в четырех стенах, — прервал я. Детские воспоминания могли увести нас слишком далеко. — Здесь в горах есть люди, которым так не хватает военных знаний. Правда, там Филипо.

Наш дуэт разыгрывался, как по нотам.

— Филипо! — воскликнул Джонс. — Да он же сопляк! Знаете, он ведь приходил ко мне. Просил, чтобы я обучал их военному делу... Он мне предлагал...

— И вы не соблазнились?.. — спросил я.

— Конечно, это было заманчиво. Как вспомнишь славные боевые деньки в Бирме... Словом, вы меня понимаете. Но тогда, старик, я ведь был на государственной службе. Я их в то время еще не раскусил. Может, я и наивен, но я требую от людей только одного — прямоты... Словом, я им верил... Знал бы я тогда то, что знаю сейчас.

Интересно, как он объяснил свое бегство Марте и Пинеде. Очевидно, сильно приукрасил историю, которую рассказал мне в ту ночь.

— Как обидно, что вы не пошли тогда с Филипо, — сказал я.

— Обидно для нас обоих, старик. Я вовсе не хочу умалять достоинств Филипо. Он человек храбрый. Но будь у меня возможность, я бы из него сделал первоклассного партизанского командира. Налет на полицейский участок — чистая самодеятельность. Он дал удрать большинству полицейских, да и оружия захватил всего...

— А если бы сейчас появилась возможность?..

Даже неопытная мышь и та не кинулась бы так опрометчиво на запах сыра.

— Ну, сейчас меня не надо было бы уговаривать, — сказал он.

— Если бы мне удалось устроить вам побег... чтобы вы присоединились к Филипо?

Он почти не колебался — ведь на него смотрели глаза Марты.

— Только скажите как, старик, — сказал он. — Только скажите мне, как!

Мошка прыгнула к нему на колени и облизала все его лицо от носа до подбородка, словно надолго прощалась со своим героем; Джонс отпустил какую-то плоскую шутку — он и не подозревал, что ловушка захлопнулась, — и рассмешил Марту, а я утешал себя тем, что дни их веселья сочтены.

— Будьте наготове, — предупредил я его.

— Я путешествую налегке, старик, — сказал Джонс, — а теперь даже без погребца.

Он мог себе позволить это упоминание, так он был во мне уверен...

Доктор Мажио сидел у меня в кабинете, не зажигая света, хотя электричество давно включили.

— Мне удалось поймать его на удочку. Без всякого труда, — сказал я.

— Какой у вас торжествующий тон, — заметил доктор Мажио. — Но что это в конце концов даст? Один человек войны не выиграет.

— У меня свои причины радоваться.

Доктор Мажио разложил на моем письменном столе карту, и мы подробно проследили дорогу на юг в Ле-Ке. Так как я должен буду вернуться один, надо создать впечатление, что у меня нет попутчика.

— А если они обыщут машину?

— Это мы еще обсудим.

Мне придется достать пропуск и придумать повод для поездки.

— Берите пропуск на понедельник, 12, — посоветовал доктор Мажио: ему понадобится несколько дней, чтобы связаться с Филипо, так что раньше 12 нечего трогаться с места. — Луны тогда почти не будет, и это вам на руку. Вы высадите его вот здесь, у кладбища, не доезжая Акена, и поедете дальше в Ле-Ке.

— Если тонтон-макуты обнаружат его раньше, чем подойдет Филипо...

— Вы не доберетесь туда до полуночи, а в темноте никто на кладбище не ходит. Но если его найдут, вам несдобровать, — сказал Мажио. — Они развяжут ему язык.

— Все равно, другого выхода нет...

— Мне ни за что не дадут пропуска на выезд из Порт-о-Пренса, а то я бы предложил...

— Не беспокойтесь. У меня свои счеты с Конкассером.

— У всех у нас они есть. Но зато в одном мы можем быть уверены...

— В чем?

— В погоде.

В Ле-Ке помещались католическая миссия и больница. Я сочинил целую историю, будто обещал привезти туда пачку религиозной литературы и пакет с лекарствами, но оказалось, что я зря старался: полицию заботил лишь собственный престиж. Пропуск в Ле-Ке обошелся мне в несколько часов ожидания душным, жарким, как пекло, днем в комнате, где воняло зверинцем, а на стенах висели фотографии мертвых мятежников. Дверь кабинета, где мы с мистером Смитом впервые увидели Конкассера, была закрыта. Может, он уже впал в немилость и кто-то свел с ним счеты вместо меня.

Около часу дня меня вызвали, и я подошел к столу, где сидел полицейский. Он начал заполнять бесчисленные графы с вопросами обо мне и моей машине — начиная от моего рождения в Монте-Карло и кончая цветом моего автомобиля. Какой-то сержант подошел и заглянул ему через плечо.

— Вы с ума сошли, — сказал он.

— Почему?

— До Ле-Ке можно добраться только на вездеходе.

— Но ведь это Главное южное шоссе... — сказал я.

— Сто семьдесят километров непролазной грязи и ухабов. Даже вездеход пройдет их не меньше чем за восемь часов.

В тот же день ко мне пришла Марта. Когда мы лежали рядом, отдыхая, она сказала:

— Джонс отнесся к твоим словам серьезно.

— Я этого и хотел.

— Ты ведь знаешь, что вас задержат на первой же заставе.

— Неужели ты так волнуешься за Джонса?

— Какой ты дурак, — сказала она. — Наверно, если бы я от тебя уезжала, ты и тогда испортил бы нам последние минуты.

— А ты уезжаешь?

— Когда-нибудь уеду, конечно. А как же иначе? Всегда куда-нибудь уезжаешь.

— Ты меня заранее предупредишь?

— Не знаю. Может, не хватит духу.

— Я поеду за тобой.

— Да ну? Какая свита! Приехать в новую столицу с мужем, Анхелом, а вдобавок еще и с любовником.

— Зато Джонса тебе придется оставить здесь.

— Как знать? Может, нам удастся вывезти его контрабандой в дипломатическом багаже. Луису он нравится больше, чем ты. Луис говорит, что он честнее.

— Честнее? Джонс?

Я натянуто засмеялся, после наших объятий у меня пересохло в горле.

Как это часто бывало, пока мы говорили о Джонсе, спустились сумерки; нас больше не тянуло друг к другу: эта тема действовала на нас расхолаживающе.

— Мне кажется странным, — сказал я, — что он так легко приобретает друзей. Луис, ты. Даже мистеру Смиту он нравился. Может, жулики всегда привлекают людей порядочных, а грешники — чистых душой, все равно как блондинки — брюнетов.

— А я, по-твоему, чистая душа?

— Да.

— И тем не менее ты думаешь, что я сплю с Джонсом.

— Чистота души этому не помеха.

— А ты действительно поедешь за мной, если нам придется уехать?

— Конечно. Если достану денег. Когда-то у меня была гостиница. Теперь у меня только ты. Ты на самом деле уезжаешь? Не смей от меня ничего скрывать.

— Я ничего не скрываю. Но Луис, может, и скрывает.

— Разве он не говорит тебе все?

— А что, если он больше боится причинить мне горе, чем ты? Нежность — она... нежнее...

— Он часто с тобой спит?

— Ты, кажется, считаешь меня ненасытной? Ну да, мне нужны и ты, и Луис, и Джонс, — сказала она, но так и не ответила на мой вопрос.

Пальмы и бугенвилея уже почернели. Пошел дождь, он падал отдельными каплями, тяжелыми, как брызги нефти. В промежутке стояла знойная тишина, а потом ударила молния и по горе с грохотом прокатился гром. Ливень стеной вбивался в землю.

— Вот в один из таких безлунных вечеров я и заеду за Джонсом, — сказал я.

— Как ты провезешь его через заставы?

Я повторил слова Пьера Малыша:

— В грозу застав не бывает.

— Но они же станут тебя подозревать, когда узнают...

— Я надеюсь, вы с Луисом не допустите, чтобы они узнали. Придется вам последить, чтобы Анхел, да и собака держали язык за зубами. Не давайте ей бегать по дому и скулить по пропавшему Джонсу.

— А тебе не страшно?

— Мне только жаль, что у меня нет вездехода.

— Зачем ты это делаешь?

— Мне не нравится капитан Конкассер и его тонтон-макуты. Мне не нравится Папа-Док. Мне не нравится, когда меня хватают за ляжки на улице, чтобы проверить, нет ли у меня револьвера. И этот труп в купальном бассейне... у меня с этим бассейном связаны другие воспоминания. Они пытали Жозефа. Они разорили мою гостиницу.

— Но чем им поможет Джонс, если он обманщик?

— А вдруг нет? Филипо в него верит. Может, он и правда воевал с японцами.

— Если он обманщик, он бы не захотел поехать, верно?

— Он слишком заврался при тебе.

— Не так уж много я для него значу.

— А что для него значит больше? Он когда-нибудь рассказывал тебе о гольф-клубе?

— Да, но ради этого не станешь рисковать жизнью. А он хочет ехать.

— Ты этому веришь?

— Он попросил меня одолжить ему погребец. Говорит, это его талисман. Он провез его с собой через всю Бирму. Обещал вернуть, как только партизаны войдут в Порт-о-Пренс.

— Да он и правда мечтатель, — сказал я. — А может, и он тоже — чистая душа.

— Не сердись, что я сегодня уйду пораньше, — взмолилась она. — Я пообещала сыграть с ним в рамс, пока Анхел не придет из школы. Он такой милый с Анхелом. Они играют в партизан, он учит его дзю-до. Может, он теперь долго не возьмет в руки карты. Ты меня понимаешь, да? Мне просто хочется быть с ним поласковее.

Когда она ушла, я не рассердился, но почувствовал внезапную усталость, и больше всего от себя. Неужели я не способен доверять людям? Но когда я налил себе виски и прислушался к тому, как весь мир вокруг погрузился в тишину, меня охватила злоба; злоба была противоядием от страха. Чего ради я должен доверять немке, дочери висельника?

Несколько дней спустя я получил письмо от мистера Смита — оно шло из Санто-Доминго больше недели. «Мы остановились тут на несколько дней, — писал он, — чтобы осмотреть город и могилу Колумба, и как вы думаете, кого мы встретили?» Я мог ответить на этот вопрос, даже не перевернув страницы. Конечно, мистера Фернандеса. Он случайно оказался в аэропорту, когда они приземлились. (Интересно, не требует ли профессия Фернандеса, чтобы он дежурил на аэродроме вместе с каретой скорой помощи?) Мистер Фернандес показал им так много интересного, что они решили задержаться подольше. Судя по всему, словарный запас мистера Фернандеса обогатился. На «Медее» он переживал большое горе, вот почему он так разнервничался на концерте; его мать была серьезно больна, но теперь она поправилась. Рак оказался просто фибромой, а миссис Смит убедила ее перейти на вегетарианскую диету. Мистер Фернандес даже считает, что есть кое-какие возможности организовать в Доминиканской Республике вегетарианский центр. «Должен признать, — писал мистер Смит, — что обстановка здесь спокойнее, хотя кругом большая нищета. Миссис Смит встретила приятельницу из Висконсина». Он посылал самый сердечный привет майору Джонсу и благодарил меня за помощь и за гостеприимство. Этот старик был на редкость воспитанным человеком, и я вдруг почувствовал, что я по нему скучаю. В школьной часовне в Монте-Карло мы молились по воскресеньям — «Dona nobis pacem» [«Ниспошли нам покой» (лат.)], но я сомневаюсь, что просьба эта исполнилась для многих из нас. Мистеру Смиту незачем было молиться о покое. Он родился с покоем в душе, а не со льдинкой вместо сердца. В этот день тело Хамита было найдено в сточной канаве на окраине Порт-о-Пренса.

Я поехал к матушке Катрин (а почему бы и нет, если Марта сидит дома с Джонсом), но в этот вечер ни одна из девушек не решилась выйти из дому. Весть о смерти Хамита, наверно, уже облетела весь город, и девушки боялись, что одного трупа будет мало для пиршества Барона Субботы. Мадам Филипо с сыном присоединились к беженцам в венесуэльском посольстве, и повсюду царило смятение. (Проезжая мимо посольства Марты, я заметил у ворот двух часовых.) На заставе, не доезжая гостиницы, меня остановили и обыскали, хотя дождь уже начался. Я подумал, уж не объясняется ли эта суматоха возвращением Конкассера — ему ведь надо доказать свое рвение.

В «Трианоне» меня ждал слуга доктора Мажио — доктор приглашал меня пообедать. Время обеда давно прошло, и мы тут же поехали к доктору под раскаты грома. На этот раз нас не задержали — дождь лил как из ведра, и милиционер притаился в своем укрытии из старых мешков. На аллее текло с норфолькской сосны, как сквозь дырявый зонтик; доктор Мажио ожидал меня в старомодной гостиной, поставив на стол графин портвейна.

— Вы слышали о Хамите? — спросил я.

Оба бокала стояли на маленьких расшитых бисером салфетках с цветочным узором, чтобы не испортить столик из папье-маше.

— Да, жаль его.

— Что они против него имели?

— Он был одним из связных Филипо. И никого не выдал.

— А вы тоже связной?

Он разлил портвейн. Я не люблю пить портвейн перед обедом, но в этот вечер выпил охотно; мне было все равно что, лишь бы пить. Доктор Мажио не ответил на мой вопрос, и я задал ему другой:

— Откуда вы знаете, что он никого не выдал?

Ответ доктора Мажио был достаточно веским:

— Как видите, я еще здесь.

Старая мадам Ферри — она присматривала за домом и стряпала — заглянула в дверь и напомнила, что обед готов. На ней было черное платье и белая наколка. Обстановка, в которой жил этот марксист, могла показаться странной, но я вспомнил, что когда-то слышал о кружевных занавесках и горках для фарфора, украшавших первые реактивные самолеты Ильюшина. Как и эта старушка, они придавали всему надежность, внушали веру в незыблемость бытия.

Нам подали отличный бифштекс, картофель со сметаной, чуть приправленный чесноком, и бордо, лучше которого вряд ли найдешь так далеко от его родины. Доктор Мажио был сегодня неразговорчив, но его молчание было так же величественно, как и его речь. Когда он спрашивал: «Еще бокал?» — эта фраза напоминала краткую эпитафию. После обеда он мне сообщил:

— Американский посол возвращается.

— Вы уверены?

— И с Доминиканской Республикой скоро начнут дружественные переговоры. Нас снова предали.

Старушка принесла кофе, и он умолк. Лицо его было скрыто от меня стеклянным колпаком, прикрывавшим сложное сооружение из восковых цветов. Мне все казалось, что после обеда мы присоединимся к другим членам Броунинговского общества для обсуждения «Португальских сонетов». Как далеко отсюда лежал Хамит в своей канаве.

— У меня есть кюрасо или, если вы предпочитаете, немного бенедиктина.

— Пожалуй, кюрасо.

— Кюрасо, мадам Ферри.

И снова воцарилось молчание, прерываемое лишь раскатами грома за окном. Я недоумевал, зачем он меня вызвал, но, лишь после того как мадам Ферри снова пришла и ушла, я узнал это:

— Я получил ответ от Филипо.

— Хорошо, что ответ пришел вам, а не Хамиту.

— Он сообщает, что будет в назначенном месте три ночи подряд на будущей неделе. Начиная с понедельника.

— На кладбище?

— Да. В эти ночи луны почти не будет.

— А вдруг не будет и грозы?

— Вы когда-нибудь видели, чтобы в это время года три ночи кряду не было грозы?

— Нет. Но мой пропуск действителен только на один день. Понедельник.

— Это пустяки. Мало кто из полицейских умеет читать. Высадив Джонса, поезжайте дальше. Если что-нибудь сорвется и вас возьмут на подозрение, я постараюсь предупредить вас в Ле-Ке. Оттуда вы, может, сумеете бежать на рыбачьей лодке.

— Дай бог, чтобы ничего не сорвалось. Я вовсе не хочу бежать. Вся моя жизнь здесь.

— Вам надо проехать Пти-Гоав, пока идет гроза, не то там непременно обыщут машину. После Пти-Гоав можете спокойно ехать до Акена, а там вы уже будете одни.

— До чего обидно, что у меня нет вездехода.

— Да, обидно.

— А как насчет часовых у посольства?

— О них не беспокойтесь. Во время грозы они пойдут пить ром в кухню.

— Надо предупредить Джонса, чтобы он был готов. Боюсь, как бы он не пошел на попятный.

Доктор Мажио сказал:

— Вы не должны ходить в посольство до самого отъезда. Я зайду туда завтра — лечить Джонса. Свинка в его возрасте — опасная болезнь: может вызвать неспособность к деторождению и даже половое бессилие. Такой долгий инкубационный период после болезни ребенка вызвал бы подозрение у врача, но слуги этого не поймут. Мы его изолируем, обеспечим ему полный покой. Вы вернетесь из Ле-Ке задолго до того, как узнают о его побеге.

— А вы, доктор?

— Я лечил его, пока в этом была необходимость. Этот период — ваше алиби. А моя машина не выедет из Порт-о-Пренса — вот мое алиби.

— Надеюсь, что он хоть стоит того, на что мы идем.

— Поверьте, я тоже на это надеюсь. Надеюсь от души.

На следующий день Марта сообщила запиской, что Джонс заболел и доктор Мажио опасается осложнений. Она сама ухаживает за больным и не может отлучиться из посольства. Это была записка, предназначенная для посторонних глаз, записка, которую следовало положить на видное место, и все-таки у меня сжалось сердце. Ведь могла же она незаметно намекнуть, хотя бы между строк, что любит меня. Опасности подвергался не только Джонс, но и я, однако обществом ее в те последние дни наслаждался он. Я представлял себе, как Марта сидит у него на кровати и он ее смешит, как смешил когда-то Тин-Тин в стойле матушки Катрин. Суббота пришла и прошла, потом наступило нескончаемое воскресенье. Мне не терпелось как можно скорее со всем этим развязаться.

В воскресенье днем, когда я читал на веранде, к гостинице подъехал капитан Конкассер — я позавидовал, что у него есть вездеход. Шофер с большим животом и полным ртом золотых зубов — тот, что раньше обслуживал Джонса, — сидел рядом с Конкассером, оскалившись, как обезьяна в зоологическом саду. Конкассер не вышел из машины; оба они уставились на меня сквозь черные очки, а я, в свою очередь, уставился на них, но у них было преимущество — мне не видно было, как они моргают.

После долгого молчания Конкассер произнес:

— Я слышал, будто вы едете в Ле-Ке.

— Да.

— Когда?

— Надеюсь, завтра.

— Ваш пропуск выдан на краткий срок.

— Знаю.

— День туда, день назад и одна ночь в Ле-Ке.

— Знаю.

— У вас должно быть важное дело, если вы решились на такую утомительную поездку.

— Я сообщил, какое у меня дело. В полицейском участке.

— В горах под Ле-Ке прячется Филипо. Там же и ваш слуга Жозеф.

— Вы осведомлены лучше меня. Впрочем, это ваша профессия.

— Сейчас вы живете один?

— Да.

— Ни кандидата в президенты. Ни мадам Смит. Даже британский поверенный в делах и тот в отпуску. Вы отрезаны от всего. Вам бывает страшно по ночам?

— Ко всему привыкаешь.

— Мы будем следить за вами всю дорогу, отмечать ваш проезд через каждый пост. Вам придется отчитаться, как вы провели время. — Он сказал что-то своему шоферу, и тот рассмеялся.

— Я сказал ему, что он или я учиним вам допрос, если вы задержитесь.

— Такой же допрос, как Жозефу?

— Да. Точно такой же. Как поживает майор Джонс?

— Довольно плохо. Заразился свинкой от сына посла.

— Поговаривают, что скоро приедет новый посол. Нельзя злоупотреблять правом убежища. Майору Джонсу надо посоветовать перебраться в британское посольство.

— Сказать ему, что вы дадите охранную грамоту?

— Да.

— Я передам, когда он поправится. Не помню, болел я свинкой или нет, а я не хочу заразиться.

— Давайте не будем ссориться, мсье Браун. Я ведь уверен, что вы любите майора Джонса не больше моего.

— Может, вы и правы. Во всяком случае, я ему передам то, что вы сказали.

Конкассер дал задний ход, заехав прямо в куст бугенвилеи и ломая ветки с таким же сладострастием, с каким ломал руки и ноги, развернулся и уехал. Его посещение было единственным событием, нарушившим однообразие этого долгого воскресенья. На сей раз свет был выключен в точно установленное время, и ливень низвергся со склонов Кенскоффа, словно его запустили по секундомеру; я пробовал читать рассказы Генри Джеймса в дешевом издании, которое когда-то оставил один из постояльцев, — хотел забыть, что завтра понедельник, но мне это не удавалось. «Бурный водоворот наших страшных дней», — писал Джеймс, и я не мог сообразить, что за случайный перебой в мирном течении долгой викторианской эпохи мог его так перепугать. Наверно, заявил об уходе дворецкий? Все мои жизненные расчеты теперь были связаны с этой гостиницей, она мне давала уверенность в завтрашнем дне, куда более надежную, чем бог, чьим служителем, по мнению отцов св. Пришествия, я должен был стать; в свое время я тут добился гораздо большего успеха, чем с моей бродячей картинной галереей и ее поддельными холстами; в известном смысле гостиница была и фамильным склепом. Я отложил Генри Джеймса, взял лампу и поднялся наверх. Если мне не повезет, подумал я, может статься, что это моя последняя ночь в гостинице «Трианон».

Большинство картин на лестнице было продано или возвращено владельцам. Вскоре после приезда в Гаити у моей матери хватило ума купить одну из картин Ипполита, и я берег ее и в хорошие и в плохие времена как своего рода страховку, несмотря на самые выгодные предложения американцев. Оставался у меня и один Бенуа, изображавший большой ураган «Хэйзел» 1954 года: разлив серой реки, которая несла самые невероятные предметы, — дохлую свинью брюхом кверху, стул, лошадиную голову и расписанную цветами кровать; солдат и священник молились на берегу, а буря клонила деревья в одну сторону. На нижней площадке висела картина Филиппа Огюста, изображавшая карнавальное шествие: мужчин, женщин и детей в ярких масках. По утрам, когда солнце светило в окна первого этажа, резкие краски веселили глаз и казалось, барабанщики и трубачи наигрывают удалой мотив. Только подойдя поближе, можно было разглядеть, что маски уродливы и что люди в масках теснятся вокруг мертвеца в саване; тогда грубые краски блекли, словно тучи спускались с Кенскоффа и предвещали грозу. Где бы ни висела эта картина, подумал я, мне всегда будет казаться, что я в Гаити и Барон Суббота бродит по соседнему кладбищу, пусть оно даже и находится в Тутинг-Бек [район Большого Лондона].

Сперва я поднялся в номер-люкс «Джон Барримор». Выглянув в окно, я ничего не увидел: город был погружен в темноту, за исключением грозди огней во дворце и ряда фонарей на набережной. Я заметил, что возле кровати мистер Смит оставил справочник вегетарианца. Сколько их, подумал я, он возит с собой для раздачи? Раскрыв справочник, я нашел на первой странице обращение, написанное его четким косым американским почерком: «дорогой незнакомый читатель, не закрывай этой книги, прочитай хоть немного перед сном. Ты найдешь здесь мудрость. Твой неизвестный друг». Я позавидовал его уверенности, да и чистоте намерений тоже» Прописные буквы были такими же, как и в массовом издании Библии.

Этажом ниже помещалась комната моей матери (теперь в ней спал я), а среди запертых номеров, уже давно не видевших постояльцев, — комната Марселя и та, в которой я провел свою первую ночь в Порт-о-Пренсе. Я вспомнил настойчивый звонок, высокую черную фигуру в алой пижаме с монограммой на кармашке и то, как он сказал печально и виновато: «Она меня зовет».

Я заглянул в обе комнаты: там не осталось ничего от того далекого прошлого. Я сменил мебель, перекрасил стены, даже передвинул их, чтобы пристроить ванные. Толстый слой пыли покрывал биде, и из кранов больше не текла горячая вода. Я отправился к себе и сел на большую кровать, на которой прежде спала мать. Сколько лет прошло, а мне казалось, что на подушке я найду ее неправдоподобно золотой, под Тициана, волосок. Но ничто от нее не уцелело, кроме того, что я сам сохранил на память. На столике рядом с кроватью стояла шкатулка из папье-маше, где мать держала свои сомнительные драгоценности. Я их продал Хамиту за бесценок, и в шкатулке лежала только загадочная медаль Сопротивления и открытка с руинами замка — единственное ее послание ко мне. «Рада буду тебя видеть, если заглянешь в наши края». С подписью, которую я сперва принял за Манон, и фамилией, которую она так и не успела объяснить. «Графиня де Ласко-Вилье». В шкатулке хранилось и другое послание, написанное ее рукой, но не мне. Я нашел его в кармане у Марселя, когда перерезал веревку. Не знаю, почему я его сохранил и несколько раз перечитывал, ведь оно только усиливало ощущение моего сиротства. «Марсель, я знаю, что я старуха и, как ты говоришь, немножко актерствую. Но пожалуйста, продолжай притворяться. В притворстве наше спасение. Притворяйся, будто я люблю тебя, как любовница. Притворяйся, что ты любишь меня, как любовник. Притворяйся, будто я готова умереть ради тебя, а ты ради меня». Я снова перечитал записку; она показалась мне трогательной... А он ведь все-таки умер из-за нее, так что, видно, и Марсель вовсе не был comedien [комедиант (фр.)]. Смерть — лучшее доказательство искренности.

Марта встретила меня со стаканом виски в руке. На ней было золотистое полотняное платье, обнажавшее плечи.

— Луиса нет дома, — сказала она. — Я хотела отнести Джонсу виски.

— Я сам ему отнесу, — сказал я. — Ему оно понадобится.

— Неужели ты приехал за ним? — спросила она.

— Ты угадала, за ним. Дождь еще только начинается.

Нам придется подождать, пока не попрячутся часовые.

— Какой от него будет толк? Там, в горах?

— Большой, если он не врет. На Кубе достаточно было одному человеку...

— Сколько раз я это слышала. Повторяете, как попки. Меня тошнит от этих разговоров. Здесь не Куба.

— Нам с тобой без него будет легче.

— Ты только об этом и думаешь?

— Да. Вероятно.

У нее был маленький синячок чуть пониже ключицы. Стараясь говорить шутливым тоном, я спросил:

— Что это ты с собой наделала?

— Ты о чем?

— Вот об этом синяке. — Я дотронулся до него пальцем.

— Ах это? Не знаю. У меня такая кожа, чуть что — синяк.

— От игры в рамс?

Она поставила стакан и повернулась ко мне спиной.

— Выпей и ты, — сказала она. — Тебе это тоже не помешает.

Я налил себе виски:

— Если выеду из Ле-Ке на рассвете, я вернусь в среду около часа. Ты приедешь в гостиницу? Анхел будет еще в школе.

— Может быть. Давай не будем загадывать.

— Мы не виделись уже несколько дней, — добавил я. — И тебе больше не надо будет спешить домой играть с ним в рамс.

Она повернулась ко мне, и я увидел, что она плачет.

— В чем дело? — спросил я.

— Я же тебе говорила. У меня такая кожа.

— А что я сказал?

Страх оказывает странное действие: он повышает содержание адреналина в крови; вызывает недержание мочи; во мне он возбудил желание причинять боль. Я спросил:

— Ты, кажется, огорчена, что теряешь Джонса?

— А как же мне не огорчаться? — ответила она. — По-твоему, ты страдаешь от одиночества там, в «Трианоне». Ну а я одинока здесь. Одинока с Луисом, когда мы молчим с ним в двуспальной кровати. Одинока с Анхелом, когда он возвращается из школы и я делаю за него бесконечные задачки. Да, с Джонсом мне было весело — слушать, как люди смеются над его плоскими шутками, играть с ним в рамс. Да, я буду по нему скучать. Скучать до остервенения. Ох, как я буду по нему скучать!

— Больше, чем скучала по мне, когда я уезжал в Нью-Йорк?

— Ты же хотел вернуться. По крайней мере ты так говорил. Теперь я не уверена, что ты этого хотел.

Я взял два стакана виски и поднялся наверх. На площадке я сообразил, что не знаю, где комната Джонса. Я позвал тихонько, чтобы не услышали слуги:

— Джонс! Джонс!

— Я здесь.

Я толкнул дверь и вошел. Он сидел на кровати совершенно одетый, даже в резиновых сапогах.

— Я услышал ваш голос, — сказал он, — оттуда, снизу. Значит, час настал, старик.

— Да. Нате выпейте.

— Не помешает.

Он скорчил гримасу.

— У меня в машине есть еще бутылка.

— Я уже сложил вещи, — сказал он. — Луис одолжил мне рюкзак. — Он перечислил свои пожитки, загибая пальцы: — Запасная пара туфель, еще одна пара брюк. Две пары носков. Рубашка. Да, и погребец. На счастье. Понимаете, мне его подарили...

Он споткнулся на полуслове. Может быть, вспомнил, что тут он сказал мне правду.

— Вы, видно, рассчитываете, что война продлится недолго, — сказал я, чтобы замять разговор.

— Я должен иметь не больше поклажи, чем мои люди. Дайте срок, и я налажу снабжение. — Впервые он заговорил, как настоящий военный, и я чуть не подумал, что зря на него наговаривал. — Вот тут вы сможете нам помочь, старик, когда я налажу курьерскую службу.

— Давайте лучше подумаем о более неотложных делах. Прежде надо доехать.

— Я страшно вам благодарен. — Его слова снова меня удивили. — Ведь мне здорово повезло, правда? Конечно, мне до чертиков страшно. Я этого не отрицаю.

Мы молча сидели рядом, потягивая виски и прислушиваясь к раскатам грома, от которых дрожала крыша. Я был настолько уверен, что в последний момент Джонс станет увиливать, что даже растерялся; решимость проявил Джонс:

— Ели мы хотим выбраться отсюда, пока не кончилась гроза, нам пора. С вашего разрешения, я попрощаюсь с моей милой хозяйкой.

Когда он вернулся, у него был вымазан губной помадой уголок рта: трудно было понять, то ли от неловкого поцелуя в губы, то ли от неловкого поцелуя в щеку.

— Полицейские распивают ром на кухне, — сообщил он. — Давайте двинем.

Марта отперла нам парадную дверь.

— Идите вперед, — сказал я Джонсу, пытаясь снова взять в свои руки власть. — Пригнитесь пониже, чтобы вас не было видно в ветровое стекло.

Мы оба промокли до нитки, как только вышли за дверь. Я повернулся, чтобы попрощаться с Мартой, но даже тут не смог удержаться от вопроса:

— Ты все еще плачешь?

— Нет, — сказала она, — это дождь. — И я увидел, что она говорит правду: дождь струился у нее по щекам, так же как и по стене, за ее спиной. — Чего ты ждешь?

— Разве я меньше заслуживаю поцелуя, чем Джонс? — спросил я, и она приложилась губами к моей щеке: поцелуй был холодный, равнодушный, и я это почувствовал. Я сказал с упреком: — Я ведь тоже подвергаюсь опасности.

— Но мне не нравятся твои побуждения, — сказала она.

Словно кто-то ненавистный заговорил вместо меня, прежде чем я успел заставить его замолчать:

— Ты спала с Джонсом?

Я пожалел об этих словах, прежде чем успел докончить фразу. Если бы грянувший раскат грома заглушил мой вопрос, я был бы рад и ни за что бы его не повторил. Она стояла, прижавшись спиной к двери, словно перед расстрелом, и я почему-то подумал о том, как держался ее отец перед казнью. Бросил ли он вызов своим судьям с эшафота? И были ли на его лице презрение и гнев?

— Ты столько раз меня об этом спрашивал, — сказала она, — каждый раз, когда мы встречались. Ладно. Я отвечу тебе: да, да. Ты ведь этого ждешь, правда? Да. Я спала с Джонсом.

Хуже всего, что я не совсем ей поверил.

В окнах у матушки Катрин не было света, когда мы, свернув на Южное шоссе, проезжали мимо поворота к ее публичному дому, а может, его просто не было видно сквозь пелену дождя. Я ехал наугад, словно мне завязали глаза, со скоростью не больше двадцати миль в час; а это была еще легкая часть дороги. Ее построили по хваленому пятилетнему плану с помощью американских инженеров, но американцы вернулись домой, и бетонное шоссе обрывалось в семи милях от Порт-о-Пренса. Там я рассчитывал наткнуться на заставу, однако, когда мои фары осветили пустой вездеход, стоявший у лачуги милиционера, я испугался: это означало, что здесь были и тонтон-макуты. Я даже не успел прибавить ходу, но никто не вышел из лачуги — если там и были тонтон-макуты, им тоже не хотелось мокнуть. Я прислушивался к звукам погони, но в ушах у меня только барабанил дождь. Знаменитое шоссе превратилось в проселочную дорогу; нас швыряло по камням, мы бултыхались в стоячие лужи, и наша скорость теперь не превышала восьми миль. Больше часа проехали в молчании: тряска не давала сказать ни слова.

Камень ударил в дно машины, и я на секунду подумал, что сломалась ось. Джонс спросил:

— Где у вас виски?

Он нашел бутылку, отхлебнул и протянул виски мне. Я на миг ослабил внимание, машина скользнула вбок, и задние колеса застряли в жидкой глине. Нам пришлось двадцать минут попотеть, прежде чем мы двинулись дальше.

— Мы поспеем на свидание вовремя? — спросил Джонс.

— Сомневаюсь. Возможно, что вам придется прятаться до завтрашнего вечера. Я на всякий случай захватил для вас бутерброды.

Он хмыкнул.

— Вот это жизнь, — сказал он. — Я часто мечтал о чем-нибудь этаком.

— А я-то думал, что вы всегда вели такую жизнь.

Он замолчал, словно поняв, что проговорился.

Внезапно, безо всякий видимой причины, дорога стала лучше. Дождь быстро стихал; я надеялся, что он не кончится, прежде чем мы проедем следующий полицейский пост. Дальше не предвиделось никаких препятствий до самого кладбища по эту сторону Акена.

— А что Марта? — спросил я. — Какие у вас были отношения с Мартой?

— Она замечательная женщина, — уклончиво ответил он.

— Мне казалось, что вы ей нравитесь.

Изредка я различал между пальмами полоску моря, как вспышку зажженной спички, это было дурным признаком; погода явно прояснялась. Джонс сказал:

— У нас с ней сразу все пошло как по маслу.

— Мне иногда даже было завидно, но, может, она не в вашем вкусе?

Я будто сдирал повязку с раны: чем медленнее стягиваешь, тем дольше длится боль, но у меня не хватало мужества сорвать бинт сразу, к тому же мне приходилось неотрывно следить за дорогой.

— Старик, — изрек Джонс, — я не привередлив, но эта — просто пальчики оближешь!

— Вы знаете, что она немка?

— Эти фрейлейн — стреляные птицы...

— Вроде Тин-Тин? — спросил я с безразличием любознательного человека.

— Совсем другой класс, старик.

Мы были как два молодых медика, хвастающих своей первой практикой. Я долго молчал.

Мы подъезжали к Пти-Гоаву — я знал эти места о лучшие дни. Полицейский участок, припомнил я, в стороне от шоссе, мне полагалось подъехать туда и доложить о себе. Я надеялся, что дождь еще достаточно сильный и полицейским не захочется выходить из помещения; вряд ли здесь были расставлены караульные посты. Мокрые лачуги по краям дороги колыхались в свете фар; дождь размыл глину, переломал пальмовые листья на крышах; нигде ни единого огонька; не видно было и людей, хотя бы какого-нибудь калеки. Семейные склепы на маленьких кладбищах выглядели надежнее семейных очагов. Мертвым возводили более прочные обиталища, чем живым — двухэтажные дома с окнами-амбразурами, где на праздник всех святых ставили еду и зажигали свечи. Я должен был напрягать все свое внимание, пока мы не минуем Пти-Гоав, да и, кроме того, боялся задать следующий вопрос: я дошел до двери и не мог больше медлить, надо было ее отворить. На длинном огороженном участке у дороги виднелись ряды небольших крестов, перевитые чем-то похожим на пряди светлых волос, будто содранных с черепов погребенных здесь женщин.

— Господи, — воскликнул Джонс, — это еще что?

— Сушат сизаль.

— Сушат? Под таким дождем?

— Кто знает, где хозяин? Может, его расстреляли. А может, он в тюрьме. Или бежал в горы.

— Ну и жуть, старик. Прямо из Эдгара Аллана По. Больше напоминает о смерти, чем любое кладбище.

На главной улице Пти-Гоава не было ни души. Мы проехали мимо какого-то заведения под названием Клуб Ио-Ио, мимо большой вывески пивной матушки Мерлан, мимо булочной, принадлежавшей человеку по имени Брут, и гаража некоего Катона — так упрямо память этого черного народа хранила воспоминания о другой, лучшей республике, — и наконец, к моему облегчению, мы снова очутились за городом и нас зашвыряло по камням.

— Слава богу! — сказал я.

— Скоро приедем?

— Скоро доедем до половины пути.

— Пожалуй, я глотну еще виски, старик.

— Пейте, хотя вам надо растянуть его надолго.

— Пожалуй, лучше прикончить его до встречи с ребятами. На них все равно не напасешься.

Я тоже отхлебнул для храбрости, но все не решался спросить его напрямик.

— А как вы ладили с мужем? — осторожно осведомился я.

— Отлично. Он был не внакладе.

— Почему?

— Она с ним больше не спит.

— Откуда вы знаете?

— Раз говорю, значит, знаю, — сказал он, взяв бутылку и громко посасывая виски.

Дорога снова не давала мне отвлекаться. Теперь мы еле-еле ползли: мне приходилось вилять между камнями.

— Надо было вам взять вездеход, — сказал Джонс.

— А где его взять в Порт-о-Пренсе? Попросить у тонтон-макутов?

Мы доехали до развилки, оставили море позади и, взбираясь на холм, свернули в глубь полуострова. На какое-то время дорога стала сплошь глинистой, и теперь нам мешала только грязь. Это внесло разнообразие в мою работу. Мы ехали уже три часа — было около часа ночи.

— Теперь уже можно не опасаться милиционеров, — сказал я.

— Но ведь дождь перестал.

— Они боятся гор.

— Оттуда грядет наше спасение, — сострил Джонс.

Виски явно его развеселило. Я не мог больше ждать и задал наконец терзавший меня вопрос:

— А она хороша в постели?

— У-ди-вительна, — сказал Джонс, и я крепче вцепился в руль, чтобы не ударить своего седока.

Прошло много времени, прежде чем я заговорил снова, но он ничего не заметил. Он заснул с открытым ртом, прислонившись к дверце, как это часто бывало с Мартой: он спал тихо, как ребенок, с таким же простодушным видом. А может, он и правда был так же простодушен, как мистер Смит, потому они и понравились друг другу. Злость моя скоро прошла: ребенок стащил лакомый кусочек — да, вот именно лакомый кусочек, подумал я, ведь, наверно, он так и выразился бы о Марте. Он на минуту проснулся и предложил сменить меня за рулем, но наше положение казалось мне и без того опасным.

А потом машина и вовсе отказалась служить; может, я зазевался, а может, слишком сильный толчок окончательно ее доконал. Мы наехали на камень, машину занесло, а когда я попытался ее выровнять, руль завертелся у меня в руках, мы ударились о другой камень, и машина засела — передняя ось была сломана, одна фара вдребезги разбита. Делать было нечего: я не мог добраться до Ле-Ке и не мог вернуться в Порт-о-Пренс. Я был привязан к Джонсу, по крайней мере до утра.

Джонс открыл глаза:

— Мне приснилось... Почему мы стоим? Уже доехали?

— Сломалась передняя ось.

— А как вы думаете, нам еще далеко... дотуда?

Я взглянул на спидометр и сказал:

— Километра два, а может, и три.

— Доберемся на своих двоих, — сказал Джонс и стал вытаскивать свой рюкзак. Я неизвестно зачем сунул в карман ключ от машины; вряд ли в Гаити найдется гараж, где смогут ее починить, да и кто захочет сюда за ней ехать? Дороги вокруг Порт-о-Пренса забиты поломанными автомобилями и перевернутыми автобусами; однажды я даже видел автофургон технической помощи с краном, валявшийся на боку в канаве, — зрелище противоестественное, вроде спасательного катера, выброшенного на скалы.

Мы двинулись пешком. Я захватил с собой карманный фонарик, но дорога была трудная, и резиновые сапоги Джонса скользили по мокрой глине. Шел третий час ночи, и дождь прекратился.

— Если за нами погоня, — сказал Джонс, — им легко будет нас обнаружить. Только слепой не заметит, что тут люди.

— С чего бы им за нами гнаться?

— А тот вездеход, который мы проехали? — сказал он.

— В нем никого не было.

— Мы не знаем, кто следил за нами из лачуги.

— Все равно, у нас нет выбора. Мы и двух шагов не пройдем без фонаря. На этой дороге мы услышим машину километра за два.

Когда я освещал фонариком обочины дороги, видны были только камни, глина и низкие мокрые кусты.

— Беда, если мы прозеваем кладбище и забредем в Акен. Там стоит военный пост.

Я слышал, как тяжело дышит Джонс, и предложил поднести его рюкзак, но он отказался.

— Я маленько не в форме, — сказал он, — но это ничего, — а через несколько шагов добавил: — Я нагородил вам всякой чепухи в машине. Моим словам не всегда можно верить буквально.

Мне показалось, что это мягко сказано, и все же его слова меня удивили.

Наконец мой фонарик нащупал то, что я искал: справа в гору поднималось погруженное в темноту кладбище. Оно было похоже на город, построенный карликами: улица за улицей крошечные домики, некоторые почти в человеческий рост, другие слишком маленькие даже для новорожденного, и все из одинакового серого камня, покрытого облезлой штукатуркой. Я осветил фонариком другую сторону дороги, где, как мне сказали, должна находиться полуразрушенная хижина, но кто не ошибался, договариваясь о месте встречи. Одинокая хижина должна была стоять против ближайшего к нам угла кладбища, но там не было ничего, только крутой склон.

— Не то кладбище? — спросил Джонс.

— Как это может быть? Мы уже недалеко от Акена.

Мы пошли дальше по дороге и напротив дальнего угла кладбища действительно нашли хижину, но при свете фонарика она вовсе не казалась мне разрушенной. Нам ничего не оставалось, как заглянуть в нее. Если там кто и живет, он испугается не меньше нашего.

— Жаль, что у меня нет револьвера, — сказал Джонс.

— Хорошо, что у вас его нет, но вы же говорили, что знаете приемы дзюдо?

Он пробормотал что-то вроде «отяжелел».

Но когда я толкнул дверь, внутри никого не оказалось. Сквозь дыру в крыше виднелся клочок бледнеющего неба.

— Мы опоздали на два часа, — сказал я. — Он, наверно, не дождался нас и ушел.

Джонс, отдуваясь, опустился на рюкзак.

— Надо было пораньше выехать.

— Это каким же образом? Мы ведь ждали грозы.

— А что делать теперь?

— Когда рассветет, я пойду назад, к машине. Разбитая машина на этой дороге не вызовет подозрений. Днем между Пти-Гоав и Акеном должен пройти местный автобус, может, мне удастся проголосовать, а может, до Ле-Ке ходит другой автобус.

— Как это просто, — с завистью сказал Джонс. — Ну, а мне как быть?

— Потерпеть до завтрашней ночи, — сказал я и добавил со злорадством: — Вы же теперь в своих родных джунглях. — Я выглянул за дверь: ничего не было видно и стояла такая тишина, что не слышно было даже собачьего лая. — Здесь оставаться не стоит, — сказал я. — А вдруг мы заснем и кто-нибудь сюда заявится? Ведь эти дороги патрулируют солдаты, а то и крестьянин заглянет по пути в поле. Он на нас донесет. А почему бы и нет? Мы ведь белые.

— Мы можем караулить по очереди, — сказал Джонс.

— Есть другой выход. Ляжем спать на кладбище. Вот туда никто не заглянет, кроме Барона Субботы.

Мы пересекли так называемую дорогу, перелезли через низкую каменную ограду и очутились на улице миниатюрного городка, где дома доходили нам до пояса. В гору мы взбирались медленно — из-за рюкзака Джонса. На кладбище я почувствовал себя спокойнее, там мы нашли дом, который был выше нас. Бутылку с виски мы поставили в одну из оконных щелей, а сами сели, привалившись спиной к стене.

— Ничего, — привычно произнес Джонс, — я бывал в местах и похуже.

И я подумал: в какое же чудовищное место он должен попасть, чтобы забыть свою любимую присказку.

— Если увидите среди могил цилиндр, — сказал я, — это Барон Суббота.

— Вы верите в упырей? — спросил Джонс.

— Не знаю. А вы верите в привидения?

— Бросьте говорить о привидениях, старик, лучше дернем виски.

Мне почудился шум, и я зажег фонарик. Луч осветил целую вереницу могил и попал в глаза кошке, которые отразили его, как два зеркальца. Кошка прыгнула на одну из крыш и исчезла.

— А стоит ли зажигать фонарь, старик?

— Если кто и увидит свет, он будет слишком напуган, чтобы сюда прийти. Лучше места, чтобы схорониться, вам не найти, — если вспомнить, где происходил разговор, надо признать, что выражение было не из удачных. — Вряд ли кто сюда заходит, разве что принесут покойника. — Джонс снова хлебнул виски, и я его предупредил: — Осталось только четверть бутылки. А у вас еще весь завтрашний день впереди.

— Марта налила мне полный смеситель, — сказал он. — Никогда не встречал женщины заботливее.

— И лучшей любовницы? — спросил я.

Наступило молчание — я подумал, не предается ли он приятным воспоминаниям. Потом Джонс сказал:

— Старик, игра пошла всерьез.

— Какая игра?

— В солдатики. Я понимаю, почему перед боем людям хочется покаяться. Смерть дело серьезное. Человек чувствует, что он не очень-то достоин ее принять. Как орден.

— А у вас много грехов?

— У кого их нет? Я не имел в виду покаяться священнику или богу.

— А кому же?

— Все равно кому. Будь сегодня тут вместо вас собака, я исповедался бы собаке.

Я не хотел слушать его исповедь, я не хотел знать, сколько раз он спал с Мартой.

— А вы исповедовались Мошке? — спросил я.

— Не было случая. Игра еще не шла всерьез.

— Собака по крайней мере не выдаст ваших секретов.

— Плевать мне, кто что скажет, но я не хочу после смерти оказаться вруном. Довольно я врал при жизни.

Я услышал, как кошка крадется назад по крышам, и снова посветил ей в глаза фонариком. На этот раз она разлеглась на крыше и стала точить когти. Джонс развязал рюкзак и достал бутерброд. Разломив его пополам, он бросил половину кошке, которая метнулась прочь, будто хлеб был камнем.

— Не швыряйтесь так, — сказал я. — Вы теперь на голодном пайке.

— Несчастная тварь хочет есть.

Он спрятал другую половину бутерброда обратно в мешок, и мы вместе с кошкой притихли.

Долгое молчание прервал Джонс, одержимый своей навязчивой идеей.

— Я ужасный фантазер, старик.

— Я это за вами давно замечал, — сказал я.

— В том, что я говорил о Марте, не было ни слова правды. Она одна из полусотни женщин, до которых у меня не хватало духу дотронуться.

Я не знал, говорит ли он сейчас правду или придумал более благородную ложь. Может быть, он заметил, как я огорчился, и понял все. Может быть, он меня пожалел. Интересно, подумал я, можно ли пасть еще ниже, чем заслужить жалость Джонса?

— Я всегда врал насчет женщин. — Он натянуто засмеялся. — Стоило мне побыть вдвоем с Тин-Тин, и она сразу превращалась в гаитянскую аристократку. Конечно, если мне было кому об этом рассказать. Знаете, старик, у меня за всю жизнь не было ни одной женщины, которой я бы за это не заплатил — или по крайней мере не пообещал заплатить. В трудную минуту, бывает, и зажилишь деньги.

— Марта сама мне сказала, что с вами спала.

— Не может быть. Не верю.

— Сказала. Это были чуть ли не последние ее слова.

— Вот не думал, — мрачно сказал он.

— Чего?

— Что у вас с ней любовь. Еще раз попался на лжи, Вы ей не верьте. Она рассердилась потому, что вы уехали со мной.

— Или потому, что я вас увез.

В темноте что-то заскреблось — это кошка нашла бутерброд.

— Тут очень похоже на джунгли. Вы будете чувствовать себя как дома.

Я услышал, как он отпил из бутылки, а потом сказал:

— Старик, я никогда в жизни не был в джунглях, если не считать зоологического сада в Калькутте.

— Значит, и в Бирме вы не были?

— Нет, там я был. Точнее, рядом. Всего в пятидесяти милях от границы. В Имфале — старшим по приему артистов, приезжавших выступать в войсках. Ну, не самым старшим. Один раз к нам приезжал Ноэль Коуард, — добавил он с гордостью и даже с некоторым облегчением: наконец он нашел что-то, чем можно похвастаться, не солгав.

— Ну, и как вы друг другу понравились?

— Признаться, мне не пришлось с ним поговорить, — сказал Джонс.

— Но в армии вы были?

— Нет. Меня забраковали. Плоскостопие. Но узнав, что я был администратором кинотеатра в Шиллонге, дали мне эту должность. Я носил военное обмундирование, но без знаков различия. Состоял для связи с ЭНСС [ассоциация по организации досуга войск], — добавил он с оттенком непонятной гордости.

Я осветил фонариком ряды серых могил.

— Так какого же черта мы здесь? — сказал я.

— Я чересчур расхвастался, а?

— Вы влипли в скверную историю. Вам не страшно?

— Я как пожарный на первом пожаре.

— С вашими ногами вам будет нелегко лазать по горным тропам.

— С супинаторами я не пропаду, — сказал Джонс. — Но вы им не скажете, старик? Это же была исповедь.

— Они сами скоро узнают и без моей помощи. Значит, вы даже не умеете стрелять из пулемета?

— У них все равно нет пулемета.

— Запоздалое признание. Я не смогу отвезти вас обратно.

— А я и не хочу обратно. Старик, вы не представляете, как мне жилось там, в Имфале. Подружишься с кем-нибудь — я мог ведь познакомить с девочками, — а потом он уходит и больше не возвращается. Или вернется разок-другой, расскажет какую-нибудь историю, и поминай как звали. Там был такой парень. Чартере, он издалека чуял воду... — Джонс оборвал себя на полуслове, он вспомнил.

— Еще одна ложь, — сказал я, точно сам был воинствующим правдолюбцем.

— Не совсем ложь, — возразил он. — Видите ли, когда он мне это рассказал, меня осенило, точно кто-то выкрикнул мою настоящую фамилию.

— А она совсем не Джонс?

— В метрике значится Джонс. Сам видел, — сказал он и покончил с этим вопросом. — Когда он мне это рассказал, я понял, что могу делать то же самое, стоит лишь потренироваться. Я сразу угадал, что это у меня в крови. Я заставлял писаря прятать стаканы с водой у нас в канцелярии, а потом дожидался, пока не захочется пить, и принюхивался. Часто ничего не получалось, но ведь вода из-под крана — это совсем не то. — Он добавил: — Пожалуй, дам отдохнуть ногам, — и я понял по его движениям, что он снимает резиновые сапоги.

— Как вы очутились в Шиллонге? — спросил я.

— Я родился в Ассаме. Мой отец выращивал там чай... так, во всяком случае, говорила мать.

— Вам приходилось верить ей на слово?

— Видите ли, он вернулся в Англию еще до моего рождения.

— Ваша мать была индуской?

— Только наполовину, старина, — сказал он таким тоном, будто придавал этой разнице величайшее значение. Я словно обрел родного брата: Джонс, Браун — эти имена стоили друг друга, как и наши судьбы. Насколько нам было известно, мы оба были незаконнорожденные, хотя, конечно, какой-то обряд и мог быть совершен — моя мать всегда на это намекала. Нас обоих швырнули в воду — тони или выплывай, — и мы выплыли; мы плыли из очень отдаленных друг от друга мест, чтобы сойтись на кладбище в Гаити.

— Вы мне нравитесь, Джонс, — сказал я. — Если не хотите съесть ту половину бутерброда, дайте ее мне.

— С удовольствием, старик.

Он порылся в рюкзаке и нащупал в темноте мою руку.

— Рассказывайте дальше, Джонс, — сказал я.

— После войны я приехал в Европу. Бывал во многих переделках. И как-то не находил своего места. Знаете, временами в Имфале мне даже хотелось, чтобы до нас добрались японцы. Тогда начальство вооружило бы и тыловиков вроде меня, и писарей, и поваров. В конце концов я же носил военную форму. Многие штатские отлично воюют, не правда ли? Я кое-чему научился, прислушивался к разговорам, разглядывал карты, наблюдал... Ведь можно почувствовать свое призвание, даже если тебе не дают себя проявить? А я сидел, проверял проездные документы и багажные квитанции третьеразрядных актеров — мистер Коуард был у нас исключением, — да еще должен был присматривать за девочками. Я звал их девочками. Хороши девочки — прошли огонь, воду и медные трубы. У меня в канцелярии воняло, как в театральной уборной.

— Грим мешал чуять издалека воду?

— Вот-вот. Где уж тут... Я только и ждал, когда же мне представится случай, — добавил он, и я подумал, не был ли он всю свою неправедную жизнь тайно и безнадежно влюблен в добродетель, восторгался ею издали и нарочно шалил, как ребенок, чтобы привлечь ее внимание.

— А теперь вам этот случай представился? — спросил я.

— Благодаря вам, старик.

— Я-то думал, что вы больше всего мечтаете о клубе для игроков в гольф...

— Верно. Но эта мечта была у меня на втором месте. Всегда надо иметь две мечты, правда? На случай, если одна подведет.

— Да, пожалуй.

У меня тоже была мечта: заработать деньги. А была ли у меня другая? Мне не хотелось заглядывать так далеко назад.

— Попробуйте-ка немного поспать, — сказал я. — Когда рассветет, спать будет опасно.

И он действительно заснул, притом почти сразу, свернувшись над могилой, как зародыш в чреве матери. Свойство мгновенно засыпать роднило его с Наполеоном, и я подумал: не было ли у них и других общих черт? Раз он открыл глаза и заметил, что это «подходящее местечко», и тут же снова заснул. Я не видел в этом местечке ничего подходящего, но в конце концов тоже заснул.

Часа через два что-то меня разбудило. На миг я вообразил, что это шум мотора, но тут же решил, что вряд ли кто-нибудь выедет в такую рань; я еще не стряхнул остатков сна, в котором слышал этот шум, — во сне я вел машину через реку по каменистому руслу. Я тихо лежал, прислушиваясь, глядел в предрассветное серое небо и уже различал контуры соседних могил. Скоро должно взойти солнце. Пора было возвращаться к машине. Убедившись, что кругом тихо, я разбудил Джонса.

— Вам, пожалуй, больше не стоит спать, — сказал я.

— Я вас немножко провожу.

— Ну уж нет. Для меня это опасно. Вам надо держаться подальше от дороги, пока не стемнеет. Скоро крестьяне пойдут на рынок. Если они увидят белого, то сразу донесут.

— Тогда они донесут и на вас.

— У меня есть алиби. Разбитая машина на дороге в Ле-Ке. Вам придется скоротать этот день в обществе кошки. А потом ступайте в хижину и ждите Филипо.

Джонс захотел непременно пожать мне руку. При трезвом свете дня симпатия, которую я к нему почувствовал, быстро улетучивалась. Я снова подумал о Марте и, словно читая мои мысли, он сказал:

— Передайте сердечный привет Марте, когда ее увидите. Луису и Анхелу, конечно, тоже.

— А Мошке?

— Мне там было хорошо, — сказал он. — Как у родных.

Я пошел мимо длинной вереницы могил вниз, к дороге. Я не рожден для maquis [маки, партизаны (фр.)] и был неосторожен. Меня занимало одно: солгала Марта или нет? За кладбищенской стеной стоял вездеход, но вид его сперва не нарушил течения моих мыслей. Потом я остановился и застыл. Было еще слишком темно, чтобы разглядеть, кто сидит за рулем, но я уже знал, что сейчас произойдет.

Голос Конкассера просипел:

— Стой на месте. Не шевелись. Ни шагу.

Он вылез из вездехода, а за ним показался и толстый шофер с золотыми зубами. Даже в предрассветной мгле он не расставался с черными очками, заменявшими ему мундир. Автомат старого образца был направлен мне в грудь.

— Где майор Джонс? — прошептал Конкассер.

— Джонс? — переспросил я так громко, как только смел. — Откуда я знаю? У меня сломалась машина. Я получил пропуск в Ле-Ке. Вы же это знаете.

— Говори тише. Я отвезу тебя и майора Джонса назад, в Порт-о-Пренс. Надеюсь, живьем. Президенту это будет приятнее. А мне надо помириться с президентом.

— Вы говорите глупости. Вы же видели мою машину на дороге. Я ехал в...

— Да, да, видел. Я знал, что ее увижу. — Автомат дернулся у него в руках и нацелился куда-то влево. Я от этого ничуть не выиграл: шофер держал меня на мушке револьвера. — Выходи вперед, — приказал Конкассер. Я сделал шаг вперед, но он прикрикнул: — Не ты! Майор Джонс.

Я обернулся и увидел, что за моей спиной стоит Джонс. В руке он держал бутылку с остатками виски.

— Идиот, — сказал я. — Какого черта вы сюда полезли?

— Извините. Я подумал, может, вам захочется выпить, чтобы скоротать время.

— Лезь в машину, — сказал мне Конкассер.

Я повиновался. Он подошел к Джонсу и ударил его по лицу.

— Мошенник, — сказал он.

— Там хватило бы и на вас, — сказал Джонс, и Конкассер ударил его снова.

Шофер стоял и смотрел на нас. Уже рассвело, и было видно, как сверкают в улыбке его золотые зубы.

— Садись рядом со своим дружком, — приказал Конкассер. И пока шофер держал нас на прицеле, Конкассер повернулся и зашагал к машине.

Если громкий звук раздается близко, он почти не слышен: я скорее почувствовал дрожь в барабанных перепонках, чем услышал выстрелы и увидел, как Конкассер свалился навзничь, точно от удара невидимого кулака; шофер упал ничком; кусочек кладбищенской стены взлетел на воздух и долгое время спустя с легким щелчком ударялся о землю. Из хижины появился Филипо, за ним ковылял Жозеф. У них были автоматы того же образца, что и у Конкассера. Черные очки Конкассера валялись посреди дороги. Филипо раздавил их каблуком, но труп не выразил неудовольствия.

— Шофера я предоставил Жозефу, — сказал Филипо.

Жозеф склонился над шофером и что-то мудрил с его зубами.

— Надо быстро уходить, — сказал Филипо. — В Акене, наверно, слышали выстрелы. Где майор Джонс?

— Он пошел на кладбище, — сообщил Жозеф.

— Наверно, за рюкзаком, — сказал я.

— Поторопите его.

Я прошел между серыми домиками к тому месту, где мы провели ночь. Джонс был там, он стоял рядом с могилой на коленях, словно молился, но повернутое ко мне лицо его было болезненно-зеленоватого цвета. Его вырвало.

— Извините, старик, — сказал он. — С каждым бывает. Пожалуйста, не говорите им, но я никогда не видел, как умирают люди.

4

Я проехал не один километр вдоль проволочного забора, прежде чем обнаружил ворота. В Санто-Доминго мистер Фернандес взял для меня напрокат со скидкой маленькую спортивную машину, наверно, слишком легкомысленную для такой поездки, и я запасся личной рекомендацией мистера Смита. Я выехал из Санто-Доминго после обеда, а сейчас уже садилось солнце; в те дни в Доминиканской Республике не было застав на дорогах и все дышало миром — военная хунта еще себя не показала, американская морская пехота еще не высадилась. Полдороги я проехал по широкой автостраде, где машины проносились мимо со скоростью сто миль в час. Ощущение покоя было особенно острым после произвола и насилия, царивших в Гаити, — оно казалось куда более далеким, чем на самом деле, ведь нас разделяло всего несколько сот километров. Никто не останавливал меня, чтобы проверить документы.

Я доехал до ворот в ограде, они были заперты. Негр в стальной каске и синем комбинезоне по ту сторону проволоки спросил, что мне здесь нужно. Я сказал, что хочу повидать мистера Шюйлера Уилсона.

— Предъявите пропуск, — потребовал он, и я почувствовал, что меня отбросили назад, туда, откуда я бежал.

— Он меня ждет.

Негр пошел в караулку, и я увидел, что он говорит по телефону (я уже забыл, что телефон может работать). Потом он отпер ворота и дал мне значок, сказав, что я не должен его снимать, пока нахожусь на территории рудников. Я могу доехать до следующего заграждения. И я проехал немалое расстояние вдоль тихого синего Карибского моря, мимо небольшой посадочной площадки с ветроуказателем, повернутым в сторону Гаити, и мимо пристани, где не было лодок. Все вокруг было припорошено красной бокситной пылью. Наконец я добрался до следующих ворот, перекрывавших дорогу, и до следующего негра в металлической каске. Он взглянул на мой значок, снова спросил мою фамилию и зачем я приехал и опять позвонил по телефону. Потом он велел мне подождать. За мной приедут. Я ждал десять минут.

— А у вас что, Пентагон? Или Центральное разведывательное управление? — спросил я стражника.

Он не ответил. Наверно, ему запретили разговаривать. Я был рад, что у него хоть нет револьвера. Потом подъехал мотоцикл с белым мотоциклистом в металлической каске. Он почти не говорил по-английски — а я по-испански — и знаком предложил мне следовать за его мотоциклом. Мы проехали еще несколько километров красной земли и синего моря, прежде чем добрались до первых административных зданий — прямоугольников из бетона и стекла, где не видно было ни души. Дальше показалась роскошная стоянка передвижных фургончиков, где дети в костюмчиках космонавтов играли с космическими ракетами. Из окон выглядывали женщины, хлопотавшие у кухонных плит, и пахло стряпней. Наконец мы остановились перед большим стеклянным зданием. Лестница, широкая, как в парламенте, вела на террасу с шезлонгами. Наверху стоял большой толстый человек с невыразительным лицом, гладким, как мрамор. Его можно было принять за мэра, готового вручить ключи от города.

— Мистер Браун?

— Мистер Шюйлер Уилсон?

Он угрюмо на меня поглядел. Может, я неправильно произнес его имя? А может, ему не понравилась моя спортивная машина?

— Выпейте стаканчик кока-колы, — неприветливо предложил он и жестом указал на один из шезлонгов.

— А виски у вас не найдется?

— Посмотрим, — сказал он без особого удовольствия и удалился в большое стеклянное здание, оставив меня одного.

Я почувствовал, что мной остались недовольны. По-видимому, виски полагалось только приезжим директорам и руководящим политическим деятелям. Я же был только потенциальным управляющим рестораном, нанимавшимся на работу. Однако он принес мне виски, держа в другой руке как наглядный упрек стакан кока-колы.

— Вам писал обо мне мистер Смит, — сказал я.

Я едва удержался, чтобы не добавить: кандидат в президенты.

— Да. Откуда вы друг друга знаете?

— Он жил у меня в гостинице в Порт-о-Пренсе.

— Верно. — По-видимому, мистер Шюйлер Уилсон сопоставлял факты, чтобы выяснить, не соврал ли один из нас. — Вы не вегетарианец?

— Нет.

— А то наши парни предпочитают бифштекс с жареной картошкой.

Я отпил немного виски — оно было так сильно разбавлено содовой, что почти не чувствовалось. Мистер Шюйлер Уилсон не спускал с меня глаз, словно ему было жаль каждой капли. Я все больше и больше чувствовал, что работы мне здесь не видать.

— Есть у вас опыт в ресторанном деле?

— Ну, еще месяц назад мне принадлежала гостиница в Гаити. А прежде я работал в «Трокадеро» в Лондоне и, — добавил я старую ложь, — в Париже, у Фуке.

— У вас есть рекомендации?

— Не могу же я написать самому себе рекомендацию! Я уже много лет сам себе хозяин.

— Ваш мистер Смит немножко псих, а?

— Мне он нравится.

— Его жена вам рассказывала, что он даже выставлял свою кандидатуру в президенты? От вегетарианцев.

Мистер Шюйлер Уилсон захохотал. Это был злой, невеселый смех, похожий на урчание притаившегося зверя.

— По-моему, это была просто пропаганда своих взглядов.

— Я против всякой пропаганды. Нам тут подсовывали листовки под проволоку. Пытались подобраться к нашим людям. Но мы им хорошо платим. Хорошо кормим. Что вас заставило уехать из Гаити?

— Неприятности с властями. Я помог одному англичанину бежать из Порт-о-Пренса. Он спасался от тонтон-макутов.

— Это еще что такое?

Мы находились меньше чем в трехстах километрах от Порт-о-Пренса; странно, что он задал такой вопрос, но, должно быть, в газетах, которые он читает, давно ничего не писали о тонтон-макутах.

— Тайная полиция, — пояснил я.

— Вы-то сами как сюда попали?

— Его друзья помогли мне перебраться через границу.

За этой краткой справкой скрывались две недели изнурительной усталости и неудач.

— Какие там еще друзья?

— Повстанцы.

— Вы хотите сказать, коммунисты?

Он допрашивал меня с таким пристрастием, словно я нанимался агентом в Центральное разведывательное управление, а не директором ресторана на рудники. Я слегка вспылил:

— Не все повстанцы коммунисты, пока их ими не сделают.

Мой гнев позабавил мистера Шюйлера Уилсона. Впервые он улыбнулся; это была самодовольная улыбка, словно он путем ловких расспросов разоблачил нечто такое, что я хотел утаить.

— Вы большой специалист, — сказал он.

— Специалист?

— Ну да, имели собственную гостиницу, работали в этом, как его — парижском ресторане. Думаю, вам у нас не понравится. Нам нужна простая американская кухня, без всяких фокусов. — Мистер Шюйлер Уилсон встал, давая понять, что беседа окончена. Он с нетерпением смотрел, как я допиваю виски, а потом, не подавая руки, сказал: — Рад был познакомиться, значок сдайте у ворот.

Я проехал мимо частного аэродрома и частной гавани. Сдал свой значок; это напомнило мне о том, как сдаешь разрешение на въезд иммиграционным властям в Айдлуайлде [аэропорт в Нью-Йорке].

Я поехал в гостиницу «Эмбассадор» на окраине Санто-Доминго, где остановился мистер Смит. Здешняя обстановка как-то не гармонировала с ним, или так мне по крайней мере казалось. Я привык видеть его сутулую фигуру, кроткое скромное лицо и беспорядочную копну седых волос среди окружавшей его нищеты. А в этом огромном сверкающем зале сидели мужчины, вооруженные вместо револьвера кошельком, а если они и носили темные очки, то лишь для того, чтобы предохранить глаза от яркого света. Трещали игорные машины, и из казино доносились возгласы крупье. Здесь у всех были деньги. Нищету убрали подальше: вниз, в город. Какая-то девушка в бикини шла из бассейна, накинув яркий купальный халат. Она спросила у портье, не приехал ли мистер Хохструдель-младший. «Мистер Уилбур К.Хохструдель», — пояснила она. Портье ответил: «Пока нет, но мистеру Хохструделю заказан номер».

Я попросил передать мистеру Смиту, что я внизу, и сел. Мужчины за средним столом пили ромовый пунш, и я вспомнил Жозефа. Он готовил ромовый пунш лучше, чем подавали здесь, и я почувствовал, как скучаю по Жозефу.

У Филипо я провел только сутки. Он был со мной сдержанно вежлив, но это был совсем не тот человек, которого я знал раньше. Когда-то я был ему нужен, чтобы слушать его стихи, написанные под Бодлера, но я был слишком стар, чтобы воевать. Теперь ему нужен был Джонс, и он искал только общества Джонса. С ним скрывалось девять человек, а если послушать его разговоры с Джонсом, можно было подумать, что он командует по крайней мере батальоном. Джонс слушал с умным видом и помалкивал, но в ту ночь я проснулся и услышал, как он говорит:

— Вам надо о себе заявить, а для этого занять позиции не слишком далеко от границы, чтобы туда могли приехать журналисты. Тогда вы добьетесь признания...

Неужели, сидя в этой дыре среди скал (а им приходится, как мне сказали, каждый день отыскивать новую дыру), они уже подумывали о временном правительстве? У них было три автомата старого образца, захваченные в полицейском участке, — вероятно, эти автоматы впервые были пущены в дело еще при Аль-Капоне, несколько винтовок времен первой мировой войны, дробовик, два револьвера, а у одного из партизан было только мачете... Джонс добавил, как старый вояка:

— Такая война требует прежде всего хитрости, не меньше, чем от жулья. Был у нас верный способ надувать япошек...

Он так и не стал владельцем гольф-клуба, но, по-моему, он был счастлив. Люди смотрели ему в рот; они не понимали ни слова из того, что он говорил, но у всех было такое ощущение, что в лагере появился вождь.

На следующий день меня отправили, дав в проводники Жозефа, к доминиканской границе. К этому времени мою машину и трупы убитых, наверно, уже обнаружили, и мне было опасно оставаться в Гаити. От Жозефа с его искалеченной ногой в горах было мало толку, а провожая меня, он мог выполнить и другое поручение. Филипо предложил мне перебраться через Международное шоссе, которое разделяет обе республики на участке длиною в пятьдесят километров к северу от Баники. Правда, по обе стороны шоссе через каждые несколько километров были расставлены гаитянские и доминиканские сторожевые посты, однако поговаривали — и Филипо хотел в этом убедиться, — будто солдаты на гаитянской стороне по ночам бросают посты, опасаясь нападения партизан. Из пограничной полосы выселили всех крестьян, но ходили слухи, что в горах еще действует та группа из тридцати человек, с которой Филипо хотел установить связь. Если Жозеф вернется, он принесет важные сведения, а если нет, эта потеря будет менее ощутимой, чем любая другая. Вероятно, они также считали, что благодаря его хромоте за ним может поспеть даже человек моих лет.

— Я буду держаться до конца, старик, — это были последние слова, которые Джонс сказал мне наедине.

— А как же гольф-клуб?

— Этим я займусь на старости лет. После того как мы возьмем Порт-о-Пренс.

Шли мы медленно, тяжко, весь утомительный путь занял одиннадцать дней — девять из них мы пролежали в укрытии, перебегали с места на место и петляли, а в последние два дня наплевали на всякие предосторожности: голод заставил. Я не на шутку обрадовался, когда в сумерки с вершины нашей серой выветрившейся горы, где ничего не росло, мы увидели густой доминиканский лес. Извилистую линию границы можно было определить по контрасту между нашими голыми скалами и их буйной растительностью. Горный кряж был тот же, но деревья не переступали границы, не желая расти на бедной иссохшей земле Гаити. На полпути вниз находился гаитянский сторожевой пост — скопище ветхих лачуг, — а в каких-нибудь ста метрах по ту сторону шоссе высился зубчатый форт, словно перенесенный сюда из Испанской Сахары. Незадолго до наступления темноты мы увидели, как гаитянские солдаты потянулись прочь, не оставив даже часового. Мы следили за тем, как они направляются в какое-то неведомое убежище (здесь ведь не было ни дорог, ни деревень, куда можно убежать с беспощадных скал), потом я попрощался с Жозефом, отпустив глупую шутку насчет ромового пунша, и пополз по руслу узкого ручейка вниз к Международному шоссе — слишком громкое название для этого проселка, мало чем отличавшегося от знаменитого Южного шоссе в Ле-Ке. На следующее утро доминиканцы посадили меня на военный грузовик, который ежедневно доставлял провиант в форт, и я вылез в Санто-Доминго в рваной и пыльной одежде с сотней ничего не стоящих гурдов в кармане и бумажкой в пятьдесят американских долларов, зашитой для сохранности в подкладку брюк. С помощью этой бумажки я снял номер, принял ванну, почистился и проспал двенадцать часов, прежде чем пойти в британское консульство просить денег и отправки — но куда?

От этого унижения меня спас мистер Смит. Он проезжал мимо в машине мистера Фернандеса и увидел меня, когда я пытался разузнать дорогу в консульство у негра, который говорил только по-испански. Я попросил мистера Смита отвезти меня в консульство, но он и слышать об этом не захотел — нечего решать такие дела натощак, сказал он, — а когда мы пообедали, заявил, что недопустимо одалживать деньги у какого-то бездушного консула, когда рядом он, мистер Смит, с бумажником, полным американских долларов!

— Вспомните только, чем я вам обязан, — сказал он, но я так и не мог припомнить, чем же мистер Смит мне обязан.

В гостинице «Трианон» он расплатился по счету. Он даже питался своим собственным истролом. Он обратился за поддержкой в споре к мистеру Фернандесу, и мистер Фернандес сказал «да», а миссис Смит сердито заметила, что, если я считаю ее мужа способным бросить друга в беде, жаль, что меня не было с ними в тот день в Нашвилле... Ожидая мистера Смита в холле, я раздумывал о том, какая пропасть отделяет его от мистера Шюйлера Уилсона.

Мистер Смит спустился в холл «Эмбассадора» один. Он извинился за миссис Смит, объяснив, что она берет свой третий урок испанского языка у мистера Фернандеса.

— Вы бы послушали, как бойко они болтают, — сказал он. — У миссис Смит поразительные способности к языкам.

Я рассказал, как меня принял мистер Шюйлер Уилсон.

— Он решил, что я коммунист.

— Почему?

— Потому что меня преследовали тонтон-макуты. Папа-Док, как вам известно, — оплот против коммунизма. А повстанец — это, конечно, ругательное слово. Интересно, как бы президент Джонсон отнесся к чему-нибудь вроде французского Сопротивления? Ведь и в него просочились (тоже ругательное слово) коммунисты. Моя мать была на стороне повстанцев, хорошо хоть, что я не сказал об этом мистеру Шюйлеру Уилсону.

— Не понимаю, чем им мешает коммунист в качестве директора ресторана. — Мистер Смит посмотрел на меня с грустью. Он сказал: — Не так уж приятно испытывать стыд за соотечественников.

— Будто вам не приходилось испытывать его в Нашвилле.

— Там было другое. Болезнь, лихорадка. Мне даже было их жалко. У нас в штате еще сохранились традиции гостеприимства. Когда кто-нибудь стучится в дверь, мы не спрашиваем о его политических взглядах.

— Хотел бы я вернуть вам свой долг.

— Я не бедняк, мистер Браун. Вы меня не разорите; я хочу предложить вам взаймы еще тысячу долларов.

— Как же я могу их взять? Мне нечего вам предложить в качестве обеспечения.

— Если вас беспокоит только это, мы составим бумагу — законную, по всем правилам закладную на вашу гостиницу. Это превосходная недвижимость.

— Сейчас она не стоит ни гроша, мистер Смит. Наверно, правительство ее уже конфисковало.

— Когда-нибудь все переменится.

— Я узнал о другой вакансии. На севере, возле Монте-Кристи. Фруктовой компании нужен заведующий лавкой.

— Вам незачем так низко опускаться, мистер Браун.

— Я опускался в свое время гораздо ниже, и притом куда менее достойным образом. Если вы позволите снова сослаться на вас... Это тоже американская компания.

— Мистер Фернандес говорил, что ему нужен компаньон — американец или англичанин. У него здесь очень процветающее маленькое заведение.

— Вот никогда не думал стать гробовщиком!

— Это общественно полезное занятие, мистер Браун. И притом — обеспеченное будущее. В таком деле не бывает кризисов.

— Я все-таки сперва попытаю счастья с лавкой. В этой области у меня больше опыта. А если там сорвется, как знать?..

— Вы слышали, что здесь в городе миссис Пинеда?

— Миссис Пинеда?

— Ну да, та очаровательная дама, которая приходила в гостиницу. Неужели не помните?

Поначалу я действительно не сообразил, о ком идет речь.

— А что она делает в Санто-Доминго?

— Ее мужа перевели в Лиму. Они с сыном задержались на несколько дней здесь, в своем посольстве. Забыл, как его зовут.

— Анхел.

— Правильно. Прелестный мальчик. Мы с миссис Смит очень любим детей. Может, потому, что у нас никогда не было своих. Миссис Пинеда была очень рада узнать, что вы выбрались из Гаити целым и невредимым, но она, естественно, беспокоится за майора Джонса. Я думаю, мы можем завтра вечером поужинать небольшой компанией и вы ей расскажете о своих приключениях.

— Завтра я хочу выехать с самого утра на север, — сказал я. — Вакансия не станет меня дожидаться. Я уже и так слишком долго здесь околачиваюсь. Скажите, что я напишу ей все, что знаю о Джонсе.

На этот раз, зная здешние дороги, я запасся вездеходом, снова взятым для меня напрокат со скидкой мистером Фернандесом. Тем не менее я так и не добрался до банановых плантаций в Монте-Кристи и никогда не узнаю, доверили бы мне лавку фруктовой компании. Я пустился в путь в шесть утра и к завтраку достиг Сан-Хуана. До Элиас-Пинас шла хорошая дорога, но дальше, вдоль границы, Международное шоссе годилось разве что для мулов и коров — правда, по нему и не было никакого движения, если не считать ежедневного автобуса и нескольких военных грузовиков. Я доехал до военного поста Педро-Сантана, где меня непонятно почему задержали. Лейтенант, которого я видел месяц назад, когда переходил границу, был поглощен разговором с толстяком в штатском; перед ним лежала груда сверкающих побрякушек и дешевых ожерелий, браслетов, часов, колец: граница была излюбленным полем деятельности контрабандистов. Деньги перешли из рук в руки, и лейтенант подошел к моему вездеходу.

— Что случилось? — спросил я.

— Случилось? Ничего не случилось.

Он говорил по-французски не хуже меня.

— Солдаты не дают мне ехать дальше.

— Для вашей собственной безопасности. По ту сторону Международного шоссе идет стрельба. Беспорядочная стрельба. Мы с вами, кажется, где-то встречались?

— Я перешел эту дорогу месяц назад.

— Да. Теперь вспоминаю. Думаю, что мы сейчас увидим еще кое-кого из ваших.

— К вам сюда часто переходят беженцы?

— Сразу после вас к нам перешло человек двадцать партизан. Теперь они в лагере около Санто-Доминго. Я уже думал, что на той стороне больше никого не осталось.

Наверно, речь шла о том отряде, с которым хотел установить связь Филипо. Я вспомнил, как Джонс и Филипо проговорили всю ночь и как слушали их люди, — о великих планах создания партизанской базы, о временном правительстве, о посещениях журналистов.

— Я хочу добраться в Монте-Кристи еще до темноты.

— Вам лучше вернуться в Элиас-Пинас.

— Нет, если не возражаете, я тогда подожду здесь.

— Воля ваша.

В машине у меня была бутылка виски, и лейтенант стал гораздо приветливее. Человек, продававший украшения, попытался заинтересовать меня парой сережек, по его словам, это были сапфиры и алмазы. Вскоре он уехал в сторону Элиас-Пинас. Он продал лейтенанту часы, а сержанту — два ожерелья.

— Для одной и той же женщины? — спросил я сержанта.

— Для моей жены, — ответил он, подмигнув.

Солнце было в зените. Я сидел в тени на ступеньках караульного помещения и раздумывал, что мне делать, если фруктовая компания мне откажет. Оставалось, конечно, предложение мистера Фернандеса, и я гадал, придется ли мне ходить в черном.

Может быть, и есть преимущество в том, что ты родился где-нибудь вроде Монте-Карло, там нельзя пустить корней, и от этого легче принимаешь все, что выпадает тебе на долю. Те, кто не пустил корней, испытывают соблазн найти, как и прочие, убежище в религии или политической вере, но мы почему-то не поддаемся этому искушению. Мы — люди без веры; мы восхищаемся теми, кто посвятил себя какой-то цели, такими, как доктор Мажио и мистер Смит, восхищаемся их мужеством и честностью, их преданностью своему делу, но из робости или из-за отсутствия должного рвения мы оказываемся единственными, кто действительно посвятил себя целиком всему миру зла и добра, мудрости и глупости, равнодушия и заблуждений. Мы предпочитаем просто существовать, «вращаясь вместе с круговоротом Земли рядом со скалами, камнями и деревьями», как сказал Вордсворт.

Эти рассуждения увлекли меня; по правде говоря, они облегчили мою беспокойную совесть, которую разбудили во мне помимо моей воли отцы св. Пришествия, когда я был еще слишком молод, чтобы этому противиться. Тут солнце осветило ступени и загнало меня в караулку, где стояли койки, похожие на носилки, на стенах были приколоты фотографии красавиц, и стоял тяжелый, душный запах. Туда и пришел за мной лейтенант.

— Скоро сможете ехать, — сказал он. — Они уже подходят.

По дороге устало брели несколько доминиканских солдат; они тянулись цепочкой, чтобы держаться в тени деревьев. Винтовки они несли через плечо, а в руках держали оружие людей, спустившихся с гаитянских гор, — те шли немного позади, тяжело волоча ноги, лица у них были смущенные, как у детей, сломавших дорогую вещь. Я не узнал никого из негров, но почти в хвосте маленькой колонны я увидел Филипо. Он шел голый по пояс — рубашкой он перевязал себе правую руку. Заметив меня, он произнес с каким-то вызовом: «У нас не осталось патронов», но, по-моему, он меня тогда не узнал, а увидел только возмущенное, как ему показалось, белое лицо. Небольшой отряд замыкали два человека, которые тащили носилки. На них лежал Жозеф. Глаза его были открыты, но он уже не видел чужой страны, в которую его принесли.

Один из несших носилки спросил:

— Вы его знаете?

— Да, — ответил я, — он умел готовить отличный ромовый пунш.

Оба посмотрели на меня с негодованием, и я понял, что такие слова не подобает произносить над мертвым, мистер Фернандес справился бы с этим лучше. Я молча поплелся за носилками, как участник похоронного кортежа.

В караулке кто-то подставил Филипо стул и дал сигарету. Лейтенант объяснил ему, что до завтрашнего дня не будет транспорта и что у них нет врача.

— У меня только рука сломана, — сказал Филипо. — Упал, спускаясь в ущелье. Пустяки. Я подожду.

Лейтенант добродушно сказал:

— Мы открыли для ваших комфортабельный лагерь возле Санто-Доминго. В бывшем сумасшедшем доме...

Филипо захохотал:

— В сумасшедшем доме! Вот это правильно, — а потом заплакал. Закрыл лицо руками, чтобы спрятать слезы.

— У меня здесь машина, — сказал я. — Если лейтенант разрешит, вам не придется ждать.

— Эмиль ранен в ногу.

— Мы можем взять и его.

— Мне не хочется с ними расставаться. Кто вы такой? Ах, да, конечно, же, я вас знаю. Я плохо соображаю сейчас.

— Вам обоим нужен врач. Какой смысл сидеть здесь до завтра? Вы еще кого-нибудь ждете?

Я имел в виду Джонса.

— Нет, больше никого нет.

Я пытался вспомнить, сколько их шло по дороге.

— Все остальные убиты? — спросил я.

— Убиты.

Я устроил этих двоих поудобнее в вездеходе, а беглецы стояли вокруг, держа в руках куски хлеба, и смотрели на нас. Их было всего шестеро, да еще Жозеф, который лежал мертвый в тени на носилках. У всех был потерянный вид людей, чудом спасшихся от лесного пожара. Мы тронулись, двое нам помахали, остальные молча жевали хлеб.

Я спросил Филипо:

— А Джонс... погиб?

— Теперь уже да.

— Он был ранен?

— Нет, но ему отказали ноги.

Я с трудом вытягивал из него слова. Сперва я подумал, что ему не хочется вспоминать, но он просто ушел в себя. Я сказал:

— Он оправдал ваши надежды?

— Это был необыкновенный человек. Мы у него кое-чему научились, но времени было мало. Люди его любили. Он умел их рассмешить.

— Но ведь он не говорил по-креольски.

— Он обходился без слов. Сколько там человек в этом сумасшедшем доме?

— Около двадцати. Тот отряд, который вы искали.

— Когда мы снова раздобудем оружие, мы вернемся.

— Непременно, — сказал я, чтобы его утешить.

— Я хотел бы найти его тело. Надо, чтобы у него была настоящая могила. Я поставлю камень там, где мы перешли границу, а потом, когда с Папой-Доком будет покончено, мы воздвигнем такой же камень там, где погиб Джонс. Это станет местом паломничества. Я приглашу британского посла, может быть, кого-нибудь из королевской семьи...

— Надеюсь, Папа-Док нас всех не переживет.

Мы проехали Элиас-Пинас и свернули на хорошую дорогу в Сан-Хуан. Я сказал:

— Значит, он все-таки доказал, что способен на это.

— На что?

— Командовать партизанским отрядом.

— Он доказал это раньше, когда воевал с японцами.

— Ах да. Я забыл.

— Ну и хитер же он был! Знаете, как он провел Папу-Дока?

— Да.

— А знаете, он ведь чутьем находил воду издалека.

— Да ну?

— Конечно, но воды нам как раз хватало.

— А стрелял он хорошо?

— Оружие у нас было старое, давно вышедшее из употребления. Мне пришлось его учить. Он не был хорошим стрелком; он рассказывал, что прошел всю Бирму со стеком в руке. Зато он умел вести за собой людей.

— При его-то плоскостопии... Как он погиб?

— Мы подошли к границе, чтобы соединиться с остальными, и попали в засаду. Тут он был не виноват. Двоих убили, Жозефа тяжело ранили. Оставалось только бежать. Мы не могли идти быстро из-за Жозефа. Он умер, когда мы спускались в последнее ущелье.

— А Джонс?

— Джонс едва двигался, ноги очень болели. А потом он нашел, как он выразился, «подходящее местечко». Сказал, что задержит солдат, пока мы не доберемся до дороги. Солдаты побаивались близко к нам подходить. Джонс сказал, что догонит нас потихоньку, но я знал — он не придет.

— Почему?

— Как-то раз он мне сказал, что для него нет места нигде, кроме Гаити.

— Интересно, что он имел в виду.

— Он хотел сказать, что сердце его в Гаити.

Я вспомнил телеграмму из Филадельфии, полученную капитаном, и запрос поверенному в делах. На совести Джонса явно был не только дорожный погребец, украденный у Аспри.

— Я его полюбил, — сказал Филипо. — Мне хочется написать о нем английской королеве...

Они отслужили мессу за упокой души Жозефа и других убитых (все трое были католиками) и из вежливости присоединили к ним Джонса, чье вероисповедание так и осталось неизвестным. Я отправился в маленькую францисканскую церковь в переулке вместе с мистером и миссис Смит. Молящихся было совсем мало. Мир был явно равнодушен к судьбе Гаити. Филипо привел свой небольшой отряд из сумасшедшего дома, и в последнюю минуту вошла Марта, ведя за руку Анхела. Мессу служил гаитянский священник-эмигрант; пришел, конечно, и мистер Фернандес, у него был вид человека, привычного к таким церемониям, и вполне профессиональный.

Анхел вел себя хорошо и даже, кажется, похудел с тех пор, как я его видел. Я не понимал, почему он мне казался раньше таким противным, а глядя на Марту, стоящую в двух шагах впереди меня, не понимал, почему наша полусупружеская жизнь была мне так необходима. Теперь я думал, что эта жизнь была возможна только в Порт-о-Пренсе, в темноте и страхе комендантского часа, при бездействующем телефоне, тонтон-макутах с их черными очками, разгуле жестокостей, несправедливости и пыток. Наша любовь была похожа на вино, которое нельзя долго хранить и перевозить с места на место.

Священник был молодым человеком со светлой кожей метиса, сверстником Филипо. Он произнес очень короткую проповедь на слова апостола Фомы: «Давайте пойдем в Иерусалим и умрем с ним вместе». Он говорил:

— Церковь принадлежит роду человеческому, она разделяет страдания рода человеческого, и, хотя Христос осудил ученика, отрубившего ухо слуге первосвященника, сердца наши полны сочувствия ко всем, кого страдания других заставляют взять в руки меч. Церковь осуждает насилие, но она еще суровее осуждает равнодушие. Насилие может быть выражением любви, равнодушие — никогда. Первое есть ограниченность милосердия, второе — неограниченный эгоизм. В дни страха и смятения простодушие и преданность одного из апостолов помогли принять политическое решение. Он был неправ, но я предпочту быть неправым, как святой Фома, чем правым, как все бездушные и трусливые. Давайте же пойдем в Иерусалим и умрем вместе с ним.

Мистер Смит горестно качал головой; такая проповедь была ему не по душе. В ней слишком сильно сказывалась повышенная кислотность человеческих страстей.

Я смотрел, как Филипо в сопровождении своего маленького отряда подходит к алтарю, чтобы принять причастие. Покаялись ли они священнику в грехе насилия? Сомневаюсь, чтобы тот потребовал от них обещания исправиться. После богослужения я очутился рядом с Мартой и ребенком. На лице Анхела были слезы.

— Он любил Джонса, — сказала Марта.

Она взяла меня за руку и отвела в боковой притвор; мы остались наедине с уродливой статуей св. Клары.

— Мне надо сообщить тебе неприятное известие.

— Я уже знаю. Луиса переводят в Лиму.

— Разве это такое уж неприятное известие? У нас с тобой ведь все кончено, правда?

— Почему кончено? Ведь Джонс умер.

— Анхелу он был дороже, чем мне. В тот последний вечер ты меня разозлил. Если бы не было Джонса, ты терзался бы из-за кого-нибудь другого. Ты просто искал предлога, чтобы порвать со мной. Я никогда не спала с Джонсом. Тебе придется в это поверить. Я его любила, но совсем по-другому.

— Да. Теперь я могу тебе поверить.

— Но тогда ты не хотел верить.

Значит, она все-таки была мне верна, но сейчас это, казалось, не имело никакого значения — вот в чем ирония судьбы. Я почти жалел, что Джонсу не удалось с ней «развлечься».

— Какие же у тебя неприятные вести?

— Доктор Мажио умер.

Я не знал, когда умер мой отец — если он вообще умер, — поэтому я впервые испытал чувство внезапной разлуки с человеком, на которого всегда можно было положиться в беде.

— Как это случилось?

— По официальной версии, он был убит за то, что оказывал сопротивление при аресте. Его обвинили в том, что он агент Кастро, коммунист.

— Он, безусловно, был коммунистом, но я уверен, что он не был ничьим агентом.

— Они подослали к нему крестьянина, который позвал его к больному ребенку. Мажио вышел за порог, и тонтон-макуты застрелили его из машины. Есть свидетели. Они убили и крестьянина, но это, кажется, не было заранее предусмотрено.

— Иначе и быть не могло. Ведь Папа-Док — оплот против коммунизма.

— Где ты остановился?

Я назвал ей маленькую гостиницу.

— Прийти к тебе? — спросила она. — Я могу сегодня после обеда. У Анхела тут есть товарищи.

— Если ты этого хочешь.

— Завтра я уезжаю в Лиму.

— На твоем месте я бы не пришел, — сказал я.

— Ты мне напишешь, как твои дела?

— Конечно.

Я просидел в гостинице весь день на случай, если она все-таки придет, и был рад, что она не пришла. Я помнил, как дважды нашим объятиям помешали мертвецы — сперва Марсель, потом ancien ministre. Теперь в их величавые и стройные ряды встал доктор Мажио; они укоряли нас за наше легкомыслие.

Вечером я обедал со Смитами и мистером Фернандесом — миссис Смит служила мне переводчицей, она уже достаточно изучила для этого испанский, но мистер Фернандес мог немного объясняться и сам. Решено было, что я стану младшим компаньоном в заведении Фернандеса. Мне поручаются французские и англосаксонские клиенты, а нам обоим было обещано участие в прибылях вегетарианского центра мистера Смита, когда тот будет открыт. Мистер Смит считал, что это только справедливо, — ведь наше заведение могло пострадать от распространения вегетарианства. Может быть, вегетарианский центр и в самом деле был бы создан, если бы несколько месяцев спустя и Санто-Доминго не захлестнула волна насилия, — это способствовало процветанию мистера Фернандеса и моему, хотя, как бывает в таких случаях, мертвые по большей части принадлежали к клиентуре мистера Фернандеса. Цветных убивать проще, чем англичан и американцев.

В тот вечер, вернувшись в свой номер, я нашел на подушке письмо, — письмо с того света. Я так никогда и не узнал, кто его принес. Портье ничего не мог мне сообщить. Письмо не было подписано, но по почерку я сразу узнал, что оно от доктора Мажио.

«Дорогой друг, — прочел я, — я пишу вам потому, что любил вашу мать и в эти последние минуты хочу побеседовать с ее сыном. Часы мои сочтены: я жду, каждый миг могут постучать в дверь. Позвонить им не удастся, электричество, как всегда, не работает. Американский посол должен вот-вот вернуться, и Барон Суббота, несомненно, захочет сделать маленький ответный подарок к его приезду. Так уже повелось на свете. Всегда можно найти козлов отпущения из коммунистов, евреев или католиков. Героический защитник Тайваня Чан Кайши, как вы помните, бросал нас в паровозные топки. Мало ли для какого медицинского опыта я могу пригодиться Папе-Доку. Прошу вас только, не забывайте ce si gros negre [этого большого негра (фр.)]. Помните тот вечер, когда миссис Смит обвиняла меня в том, что я марксист? Обвиняла — слишком сильное слово. Она добрая женщина и ненавидит несправедливость. Однако слово „марксист“ мне все меньше и меньше нравится. Слишком часто под марксизмом подразумевают только экономическую программу. Я, конечно, верю в эту экономическую программу — в определенных условиях и в определенное время — здесь, в Гаити, на Кубе, во Вьетнаме, в Индии... Но коммунизм, друг мой, шире, чем марксизм, так же как католицизм — вы помните, ведь я тоже рожден католиком — шире папства. В коммунизме есть и mystique [мистика (фр.)] и politique [политика (фр.)]. Мы с вами гуманисты, и вы, и я. Вы можете в этом не признаваться, но вы сын вашей матери и вы все-таки решились на опасное путешествие — рано или поздно приходится решаться каждому из нас. И католики и коммунисты совершали тяжкие преступления, но они по крайней мере не стояли в стороне, как это принято делать в обществе старой формации, и не были равнодушными. Я предпочту, чтобы на моих руках была кровь, чем вода, которой умывал руки Понтий Пилат. Я вас знаю и люблю вас, и я пишу это письмо, обдумывая каждое слово, — ведь это, наверно, последняя возможность побеседовать с вами. Письмо может до вас не дойти — я посылаю его, как мне кажется, с надежной оказией, однако что может быть надежным в том безумном мире, в котором мы теперь живем (я имею в виду отнюдь не только мое бедное, маленькое Гаити). Я умоляю вас — стук в дверь может помешать мне закончить эту фразу, поэтому примите ее как последнюю просьбу умирающего, — если вы отвергли одну веру, не отвергайте веры вообще. Всегда есть другая вера взамен той, которую мы теряем. А может, это все та же вера в другом обличье?»

Я вспомнил, как Марта мне говорила: «В тебе пропал священник». Как странно мы выглядим в чужих глазах! Я был уверен, что навсегда покончил со служением долгу в колледже св. Пришествия — кинул его, как игорную фишку на церковное блюдо для пожертвований. Я считал себя не только неспособным любить — многие неспособны любить, — но даже неспособным грешить. В моей жизни не было ни взлетов, ни падений — только огромная равнина, по которой я шагал и шагал в бесконечную даль. В свое время я мог избрать другую дорогу, но теперь уже слишком поздно. В детстве отцы св. Пришествия говорили мне, что одно из испытаний веры в том, готов ли ты за нее умереть. Так думал и доктор Мажио. Но за какую веру умер Джонс?

И неудивительно, что в ту ночь мне приснился Джонс. Он лежал рядом со мной на высохшей равнине среди голых скал и говорил:

— Не просите меня найти воду. Я не могу. Я устал, Браун, устал. После семисотого представления я иногда забываю свои реплики, а их у меня всего две.

Я сказал ему:

— За что вы умираете, Джонс?

— Такая уж у меня роль, старик, такая у меня роль. Но в ней есть забавная реплика. Слышали бы вы, как хохочет весь зал, когда я ее произношу. Особенно дамы.

— Что же это за реплика?

— В том-то и беда, что я ее забыл.

— Джонс, вы должны ее вспомнить.

— Вспомнил. Я должен сказать — вы только поглядите на эти проклятые камни! — «Подходящее местечко!» — и все хохочут до упаду. Тогда вы говорите: «Для чего? Чтобы задержать этих ублюдков?» — А я отвечаю: «Нет, совсем для другого».

Меня разбудил телефонный звонок, я проспал. Насколько я мог понять, звонил мистер Фернандес — он вызывал меня для исполнения моих новых обязанностей.