Едва выбравшись из постели, Минти знал, что сегодня будет удачный день. Бреясь, он вполголоса напевал: «Вот путь, идите по нему». Бритва была новая, но он ни разу не порезался; он брился осторожно, не гонясь за чистотой; на умывальнике остывал кофе, принесенный хозяйкой. Минти любил остывший кофе, его желудок не принимал ничего горячего. Через стекло перевернутого стакана за ним наблюдал паук; он сидел там уже пять дней;
Минти рассчитывал, что хозяйка его выбросит, но тот остался и на второй день, и на третий. Он не стал трогать стакан и прополоскал рот под краном. Она теперь наверняка думает, что паук сохраняется в научных целях. А кстати, сколько он может там прожить? Минти посмотрел на паука, тот ответил настороженно-внимательным взглядом. Ловя паука стаканом, Минти отхватил ему одну ножку.
Над кроватью висел школьный снимок: сжатые по бокам префектами, сидят заведующий пансионом с супругой, а перед ними и сзади них, щурясь на солнце, выстроились шеренгой мальчики. Любопытно, что нафабренные кончики усов в такой же степени точная примета времени, как дамский туалет — белая блуза, воротник на китовом усе, рукав с буфами. Иногда Минти просили показать себя на снимке; со временем он научился делать это безошибочно; правда, он уже забыл, где полагается быть помощнику заведующего, и поэтому не мог решить, кто сидит слева от заведующего, а кто стоит за его плечом, потеряв подбородок за складками буфа, — Петтерсон или Тестер. Самого же Минти на снимке не было, он видел всю процедуру из окна изолятора; вспышка света, сощуренные от солнца глаза на загорелых лицах, нырнувший под свое покрывало фотограф.
«Вот путь, идите по нему». Он взял из мыльницы окурок сигареты, раскурил его. Потом в зеркале на дверце шкафа внимательно проверил волосы: надо ко всему быть готовым, даже к обществу. Его беспокоила перхоть; он смазал голову остатками крема, причесался и проверил результат. Теперь хорошо. Не вынимая изо рта сигареты, выругался, но так тихо, что, кроме него, никто бы не расслышал: «Святой Кнут». Он сам придумал это ругательство; как добрый католик он не любил сквернословия и считал достаточным богохульством сказать: «Святой Кнут». Минти надел черное пальто и спустился вниз. Был вторник, двадцать третье число. Сегодня должно быть письмо из дома. Скоро двадцать лет, как Минти забирает на центральном почтамте свою ежемесячную корреспонденцию; так удобнее, не надо никого предупреждать о перемене адреса. На вокзальной площади он почувствовал, что солнце припекает изрядно, однако у него было заведено ходить за письмами непременно в пальто. Окурок он хорошо припрятал, чтобы его не нашел никакой нищий. Просунув в окошечко «до востребования» карточку с истрепавшимися углами, Минти задумался о том, какую великую честь он оказал Стокгольму, избрав его своим местопребыванием: что ни говорите, англичанин, да еще выпускник Харроу. Никто же не усомнится, что он свободный джентльмен и может жить всюду, где есть почта и возможность проявить себя.
К его удивлению, писем было два; такое событие стоит отпраздновать еще одной чашкой теплого кофе. Он выбрал кожаное кресло в открытом кафе против вокзала, сел лицом к улице и стал ждать, когда кофе остынет. Он был до такой степени уверен в сегодняшнем дне, что раздавил пяткой окурок и купил новую пачку. Потом попробовал кофе с ложечки — еще горячо. Он уже распечатывал письмо, когда его отвлекло необычное оживление на вокзале. Несколько человек с кинокамерами перебегали улицу. Промчался Нильс. Минти махнул ему рукой. Он вспомнил: «Возвращение кинозвезды». Несколько дней назад он заработал шестьдесят крон, переводя на шведский язык все сплетни, которые удалось выудить в киножурналах. «Потрясающая любовница экрана», «Загадочная женщина из Голливуда». Раздались приветственные возгласы (кто их нанял? — гадал Минти), на тротуаре, держа под мышкой портфели, задержалась деловая публика, сердито глядя в сторону вокзала. Прохожие загораживали Минти площадь. Он встал на стул. Хотя ему и не поручали, но посмотреть никогда не мешает. В Швеции не особенно любили эту актрису; вдруг случится какая-нибудь неприятность и кому-нибудь понадобится замять скандал. Положим, ее освистают… Но нет, ничего не произошло. На выходившей из вокзала женщине было верблюжье пальто с большим воротником и серые фланелевые брюки; Минти успел увидеть бледное, осунувшееся, застывшее лицо, длинную верхнюю губу, неестественно красивую и неестественно трагическую маску, знакомую по портретам Данте. Зажужжали кинокамеры, женщина заслонила лицо руками и вошла в автомобиль. Кто-то (кто же это все оплачивает? — волновался Минти) бросил роскошный букет цветов, не рассчитал, и цветы упали на дорогу. Никто не стал их поднимать. В кабину юркнула какая-то карлица в глубоком трауре и под черной вуалью, автомобиль отъехал. Репортеры сошлись у вокзала, и Минти расслышал их смех.
Он распечатал первое письмо. Скотт и Джеймс, стряпчие. «Прилагаем денежный перевод на сумму 15 фунтов, составляющих ваше месячное содержание по двадцатое сентября сего года. Просим вернуть расписку в получении. Поручители: ГЛ — РС». «ГЛ» — Минти задумался. Раньше этих инициалов не было. В старую фирму влили новую кровь. Впервые за двадцать лет в форму письма вкралось маленькое разнообразие, Минти понравилось, что он это заметил. Перед вторым письмом он выпил кофе — за удачу! Святой Кнут, это тетя Элла. Совсем забыл, что старуха (отсохни твой язык, Минти) еще жива.
«Мой дорогой Фердинанд».
Минти споткнулся. Он очень давно не видел этого слова. Конечно, полагается писать имя на банковских чеках, но Минти умудрялся делать это безотчетно. «Мой дорогой Фердинанд». Он рассмеялся и помешал ложечкой кофе: Фердинанд! — все правильно.
«Мне сдается, что я уже давно не имела от тебя никаких известий». Еще как давно, подумал Минти. Пожалуй, все двадцать лет. «На днях я разбирала ящики, готовясь к переезду, и случайно наткнулась на твое старое письмо. Оно забилось в самый угол, где я держу ненужные блокноты. Я подумала, и вышло, что мы с тобой сейчас единственные Минти по прямой линии. Правда, еще здравствует семья твоей кузины Делии, есть Минти в Хартфордшире, но мы с ними никогда особо, не соприкасались, и, конечно, еще твоя матушка, но она Минти по мужу. Смешно, я подумала сейчас, что мы все Минти по мужу. Короче, я взяла твое письмо и с огромным удовольствием перечитала его. Ты остался верен себе и не проставил дату, так что мне трудно сказать, когда я его получила. Вероятно, несколько лет назад. Я прочла, что тебе очень нравится Стокгольм, и надеюсь, что ты не разочаровался в нем с тех пор. По правде сказать, я забыла, зачем ты уехал в Стокгольм, спрошу, если опять не забуду, у твоей матушки, когда увижу ее, но у бедняжки стала совсем плохая память, и я не удивлюсь, если она не помнит, кем ты работаешь. Должно быть, это что-то выгодное, иначе ты давно бы вернулся в Англию. Кстати, мои маклеры только что купили для меня норвежские государственные боны. Любопытное совпадение, правда? Я сейчас просматриваю твое письмо, ты просишь в долг пять фунтов; теперь ясно, что письмо написано много лет назад, когда ты только начинал свою деятельность. Безусловно, я тогда же послала тебе деньги, но вернул ли ты их — точно уже не помню. Ладно, будем милосердны и поверим, что вернул. В конце концов, это старая история. Тебя, конечно, интересуют домашние новости. Но про смерть дяди Лори и историю с близнецами Делии ты узнаешь от своей матери, обо всем важном она тебе сообщит. На днях я видела на станции Факенхерст молодого человека из Харроу — еще одно совпадение!
Твоя любящая тетушка Элла».
Да, подумал Минти, поистине знаменательный день. Весточка из дома. Как долго стынет кофе. Пока есть настроение, надо бы написать матери. «В своем последнем письме тетя Элла упомянула…» Как бы старушку удар не хватил, когда она разберет на конверте мой почерк. Не сладко почти. Еще кусочек. Адреса не знаю, а если послать через стряпчих, то они вернут обратно. Поручители «ГЛ — РС». Теперь остыл. Можно послать в отдельном конверте на адрес тети Эллы, пусть наклеит марку и сама перешлет, куда надо. Английская марка и мой почерк. Мать с ума сойдет, но терпение, Минти, терпение, у тебя разыгралась фантазия. Нельзя ставить под удар ежемесячные пятнадцать фунтов, аккуратные и точные, как часы. Поручители «ГЛ — РС». — Я все вижу, Нильс, — Минти в шутку погрозил пальцем молодому человеку, стоявшему на мостовой, — ты знаешь, что у меня сегодня получка, и хочешь выпить кофе. Это можно. Сегодня особенный день. Я получил письмо от своих.
Нильс поднялся по ступенькам с улицы, застенчивый и грациозный; так молодой олень, уткнувшись носом в ограду, провожает взглядом текущую мимо него жизнь. И Минти был эта жизнь. Минти прихлебывал кофе, собрав вокруг губ желтое кольцо. — Возьми сигарету. — Минти добрый. — Спасибо, мистер Минти.
— Какой переполох на вокзале.
— Да, мистер Минти. Она прекрасная актриса.
— Это она заплатила за цветы?
— Не думаю, мистер Минти. Оттуда выпала карточка. Вот.
— Отдай ее мне, — сказал Минти.
— Я подумал — вдруг она вам пригодится, мистер Минти. — Ты славный парень, Нильс, — сказал Минти. — Бери еще сигарету. Про запас. — Он взглянул на карточку. — Возьми всю пачку. — Что вы, мистер Минти…
— Ну, если не хочешь, — уступил Минти и, опустив пачку в карман, поднялся. — Дело не ждет. Проза жизни. Хочешь не хочешь, а деньги надо зарабатывать.
— Вас спрашивал редактор, — сказал Нильс.
— Что-нибудь неприятное?
— Кажется, да.
— А я не боюсь, — сказал Минти. — У меня в кармане пятнадцать фунтов и письмо от своих. — Он решительным шагом вышел на улицу, завернул за угол; низкорослый, да еще в длинном черном пальто — конечно, он выглядел пугалом; над ним смеялись, он это знал. Когда-то это отравляло ему жизнь, но все проходит. Спасаясь в переулки, он малыми дозами наглотался столько этого яда, что теперь стал нечувствителен к нему. Теперь он мог показываться даже на центральных улицах, мог останавливаться и разговаривать с самим собой, отражаясь пыльным своим обликом в витринах галантерейных магазинов; он почти не замечал улыбок окружающих, только внутри набухала и пульсировала тихая злоба.
Ее накопилось порядочно, когда он наконец добрался до редактора, преодолев длинные лестничные марши, типографию и закрыв за собой последнюю стеклянную дверь. Нет, какая все-таки гадость эти рыжие военные усы, командирская речь, деловая хватка — право, такому человеку самое место где-нибудь на заводе. Чтоб он свернул себе там шею. — Да, герр Минти?
— Мне сказали, вы меня спрашивали.
— Где был вчера вечером герр Крог?
— Я на минуту сбегал перехватить чашку чая. Кто мог знать, что он так неожиданно уедет из миссии?
Редактор сказал:
— Мы не очень много получаем от вас, герр Минти. Есть сколько угодно людей, которых можно использовать на внештатной работе. Придется подыскать кого-то другого. Для хроники у вас не очень острый глаз. — Он выдохнул воздух из легких и неожиданно добавил:
— И со здоровьем у вас неважно, мистер Минти. Хотя бы эта чашка чаю. Швед обойдется без чаю. Это же яд. Вероятно, вы и пьете его крепкий.
— Очень слабый, герр редактор, и холодный, с лимоном.
— Надо делать гимнастику, герр Минти. У вас есть радиоприемник?
Минти покачал головой. Терпение, думал он, снедаемый злобой, терпение. — Будь у вас радиоприемник, вы бы делали гимнастику, как я: каждое утро, под руководством опытного инструктора. Вы принимаете холодный душ? — Теплый душ, герр редактор.
— Все мои репортеры принимают холодный душ. Вы ни в чем не будете успевать, герр Минти, имея сутулую спину, слабую грудь и дряблые мышцы. Ну, это уже знакомый яд. Им недавно помаленьку травили родители, учителя, прохожие. Сгорбленный, желтый, с куриной грудью, Минти имел надежное убежище: у него была неистощимая на выдумки голова; он моргнул опаленными ресницами и с вызывающей дерзостью спросил:
— Значит, я уволен?
— Если вы еще раз упустите возможность…
— Может, мне лучше уйти сейчас, — настаивал Минти, — пока есть с чем?
— А что у вас есть?
— В компании будет работать мой друг, брат мисс Фаррант. В качестве доверенного лица.
— Вы отлично знаете, что мы не скупимся.
— Ясное дело, — сказал Минти, — а что мне полагается за Это? — и он выложил на стол перепачканную в грязи визитную карточку. — Она осталась без цветов, — объяснил Минти. — Цветы лежат на дороге. Вот что значит поручать дело репортерам с атлетическим сложением. Бросить как полагается не умеют. Попросили бы Минти, — и, грозя пальцем, Минти вышел из кабинета; он совершенно захмелел после двух чашек кофе, денежного перевода и письма от тети Эллы. В редакции он увидел Нильса. — Я поставил его на место, — сообщил он. — Некоторое время не будет приставать. Крог вышел из дома? — Нет еще. Я только что звонил вахтеру.
— Задерживается, — сказал Минти. — Давно не виделись. Ночь любви. Все мы люди, — и, втянув щеки, поеживаясь на сквозняке, тянувшем из широкого окна, обежал глазами столы в надежде наказать чью-нибудь рассеянность, но сигарет нигде не было. — Похолодало. К дождю, — и в разгар его поисков дождь пошел; с озера навалилась огромная бурая туча, дирижаблем повиснув над крышами; в подоконник резко и осторожно ударили первые капли, потом зачастили и побежали по стене.
* * *
Закусывавших под открытым небом ливень захватил врасплох. Пока с Меларена не пришла туча, на солнце было жарко. Вместе со всеми бежал под крышу и Энтони. На улице потемнело, но еще долго не зажигали огня, надеясь, что погода разгуляется. Потом официанты неохотно включили несколько ламп, света почти не прибавилось, и скоро их одну за другой погасили. Снаружи дождь барабанил по столам, нещадно поливал бурые листья на площади, усердно отмывал мостовую. Энтони заказал пиво. Он был без пальто и без зонта. Лучше переждать здесь. Пока доберешься до Крога, насквозь вымокнешь, погубишь единственный костюм. Он думал о том, что надо беречь вещи и здоровье, вспоминал, какая у них была детская в последний год перед школой. Зонты проплывали мимо, словно черные блестящие тюлени; непонятная чужая речь раздражала. Понадобись ему прикурить или узнать дорогу — как объясниться? Официант принес пиво; это в какой-то степени означало общение, раз официант понял, что спрашивали пиво. Бледный свет ламп в дневном полумраке, этот официант, кресло, стол, «клочок земли чужой, что Англии навек принадлежит», — все настраивало на меланхолический лад. И в облике его проступило благородство, гордая замкнутость изгнанника, когда он смотрел через забрызганное стекло и, забыв думать о неотложных делах вроде «Крога» и Кейт с отчетом о его судьбе, воображал, как дождь сечет заброшенные безымянные могилы, как впитывается в почву вода.
— Как сыро, — обратился он к официанту. — Деревья… — Заговорив о погоде, он хотел немного укрепить свой клочок Англии; он хотел сказать, что если дождь зарядит надолго, то скоро все листья облетят. Ему хотелось озвучить свой клочок, оживить его чем-то вроде фотографии Аннет и картинок из «Улыбок экрана»; ему хотелось проводить здесь часы. Он будет здесь питаться, к нему привыкнут.
Официант не понял.
— Bitte, — сказал он, волнуясь. — Bitte. — Пришел метрдотель. — Bitte, — успокоил он, — Bitte. — Он ушел и вернулся с уборщицей. — Что вам угодно? — спросила та по-английски. Ему совершенно нечего было сказать, и, хотя перед ним стояла почти нетронутая кружка, пришлось заказать еще одну. Он видел, как в другом конце зала официанты судачат. Главное, что это официанты: с официантками куда проще отстоять свой английский клочок. За последние десять лет он объездил полсвета, и всегда получалось, что Англия рядом. Он работал в таких местах, где его предшественники уже освоили английский клочок — даже в восточных борделях женщины понимали английский язык. Всегда был клуб (покуда он оставался его членом), партия в бридж, неоготическая англиканская церковь. Сквозь чужое стекло он смотрел на чужой дождь и думал: Крог не даст работу. Завтра поеду обратно. И тут же улыбнулся, забыв обо всем на свете, потому что за стеклом, подняв воротник пальто, в промокшей шляпе стояла и смотрела ему в глаза Англия.
— Минти, — позвал он, поражая официантов. — Минти!
Вошел Минти, настороженным взглядом окинув столики. — Вообще-то я сюда не хожу, — сказал он. — Эти молодчики из миссии… мы не очень ладим. — Он сел, сунув шляпу под стул, наклонился и доверительно сообщил:
— Это посланник их науськивает. Я абсолютно уверен. Он меня терпеть не может.
— А что они делают?
— Смеются, — ответил Минти и взглянул на пивные кружки. — Кого-нибудь ждете?
— Нет, — ответил Энтони. — Хотите пива?
— Если позволите, — сказал Минти, — я бы выпил чашечку кофе. Я противник крепких напитков. Не из моральных соображений — просто они не для моего желудка. После операции, которую я перенес десять лет назад, точнее — почти десять лет назад. Двадцать первого августа будет как раз десять лет. В день Святой Жанны Франсуазы Шантальской, вдовицы. Я был между жизнью и смертью, — продолжал Минти, — целых пять дней. Я обязан своим избавлением святому Зефирину. Простите, я вам надоел. — Нет, нет, — заверил Энтони, — нисколько. Это очень интересно. У меня тоже была операция десять лет назад, и тоже в августе. — Глаз?
— Нет. Это… рана. Осколок. У меня был аппендицит. — У меня в том же районе, — сказал Минти. — Правда, аппендикс не стали удалять. Побоялись. Разрезали и сделали дренаж. — Дренаж?
— Именно. Вы не поверите, сколько они выкачали гноя. Кувшин, не меньше. — Он подул на кофе, который принес официант. — Приятно побеседовать с соотечественником. И такое совпадение — вы тоже были в пенатах. — В пенатах?
— В школе, — пояснил Минти, помешивая кофе, и, злобно прищурив ликующие глаза, продолжал:
— В чемпионах, небось, ходили, а? Старостой были? Энтони замялся.
— Нет, — сказал он.
— Погодите, а в каком, я забыл, пансионе…
Энтони взглянул на часы.
— Простите. Мне надо идти. Меня с утра ждут в «Кроге». — Я вас провожу, — сказал Минти. — Мне тоже в те края. Не спешите. Крог только что пришел в контору.
— Откуда вы знаете?
— Я звонил вахтеру. Такие вещи надо знать. А то получится как вчера.
— Неужели все, что он делает, идет в хронику? — Почти все, — ответил Минти. — А то, что он делает тайно, — это заголовки, экстренные выпуски, телеграммы в Англию. Я человек религиозный, — продолжал Минти, — мне приятно сознавать, что Крог — ведь он богатейший в мире человек, диктатор рынка, кредитор правительственных кабинетов, всесильный маг, превращающий наши деньги, колоссальные миллионы в дешевую массовую продукцию «Крога», — приятно знать, что этот самый Крог такой же человек, как все, что Минти за ним все видит, все замечает, а то и подложит ему на стул канцелярскую кнопку (вы Коллинза-то, историка, помните?). Это для меня как вечерняя молитва, Фаррант, как vox humana. «И возвысит униженного и смиренного духом». Партридж, бывало, любил… вы, конечно, знаете, о ком я…
— Партридж?
— Старший капеллан. Он всего год-два назад ушел на покой. Очень странно, что вы не помните Партриджа.
— Просто я задумался, — сказал Энтони. — Дождь прошел. Я должен попасть в компанию, пока он снова не зарядил. Я без пальто.
Он шел быстрым шагом, но Минти не отставал, Минти, в сущности, вел его: в нужную минуту брал под руку, в нужный момент останавливал, в нужном месте переводил через улицу. В продолжение всего пути он рассуждал о функции священнической рясы. Про Харроу он вспомнил только перед воротами «Крога».
— Я хочу организовать обед выпускников Харроу, — сказал он. — Вы, конечно, возьмете билет, а кроме того я поручу вам посланника. Посланник не любит Минти, и если бы Минти был сквернословом… — он епископским жестом воздел руку с пожелтевшими пальцами. — Святой Кнут! Энтони оглянулся — Англия мыкалась у порога, наблюдая за ним через кованый орнамент ворот, выставив по обе стороны тонкого железного прута налившиеся кровью глаза. Он догадался про Харроу, понял Энтони, и хочет, чтобы я сознался; боже мой, содрогнулся он, уходя от пристального взгляда Минти, вот так статуя, фонтан, с позволения сказать; странные вкусы в «Кросе»; таким кошмарам место только на Минсинг-лейн; что у них — камень вместо сердца? Ступив за вахтером в стеклянный лифт, он со знакомым неудобством ощутил свое положение просителя и забыл о Минти. Больше всего на свете он не любил просить работу, а получалось, что он только этим и занимался. В нем закипало раздражение против Крога: откажет — плохо, возьмет — тоже плохо. Если он меня возьмет, то ради Кейт, из милости. А есть у него право на милосердие? Про меня хотя бы не скажешь, что я каменный. Внизу наконец изгладился фонтан, его сырая масса растеклась по серой поверхности бассейна, и Энтони с гордостью подумал: «Я не истукан какой-нибудь, а живой человек. Пусть у меня есть слабости — это человеческие слабости. Выпью лишнего, новую девушку встречу — что тут особенного? Человеческая природа, человеческое мне не чуждо», — и, расправив плечи, он вышел из лифта. На площадке его поджидала Кейт, Кейт приветливо улыбалась, тянулась обнять его, наплевав на лифтера и на то, что мимо семенит служащий с папкой бумаг, и горделивое «я не истукан какой-нибудь» звучало слабее, тише, растворяясь в чувстве благодарности, словно в глубину улицы уходили музыканты и на смену им подходила другая группа, трубившая громко и волнующе: молодчина Кейт, не подвела. — Явился наконец, — сказала Кейт.
— Дождь задержал. Пришлось прятаться.
— Зайдем на минутку ко мне.
Он пересек лестничную площадку, осматриваясь по сторонам: металлический стул, стеклянный стол, ваза с чайными розами; вдоль стен протянулись инкрустированные деревом морские карты, отмечавшие время суток во всех столицах мира, почтовые дни для каждой страны и где в данную минуту находится судно. В комнате Кейт те же металлические стулья и стеклянные столы, такие же чайные розы. Она повернулась к нему:
— У тебя есть работа, — и хлопнула в ладоши; она казалась помолодевшей на девять лет. — Это мне награда за труды. — Она смотрела с таким преданным обожанием, что ему стало не по себе от ее неразумной кровной привязанности. — Энтони, как хорошо, что теперь ты будешь рядом.
Он постарался разделить ее восторг:
— Да, Хорошо, я тоже подумал. — Конечно, приятно, что она так радуется, его переполняла благодарность, но эти чувства далеки от любви. Разве любят из благодарности? Или эта духовная принудиловка — чтение чужих мыслей, чувство чужой боли: разве у других близнецов этого нет? Любовь это когда легко, радостно, это Аннет, Мод. — Так что он мне поручает, Кейт? — Не знаю. Только, пожалуйста, не настраивайся против. Это настоящая работа, не подачка. Ты ему в самом деле нужен. — А если работа не по мне?
— Да нет, тебе понравится, я уверена. Попробуй, во всяком случае. Мне плохо здесь без тебя. А так мы будем все время рядом, будем вместе отдыхать, развлекаться.
— Очень мило, — улыбнулся Энтони, — а когда я буду работать? Кстати, ты хоть представляешь, где это будет происходить? Где-нибудь на заводе? Это бы ничего, я всегда интересовался техникой. Помнишь, как я наладил старый автомобиль и на Брайтон-роуд выжимал двадцать миль? Но, скорее всего, это будет что-нибудь бухгалтерское — тут, в основном, вся моя практика. — И хватит разлук: ты в Китае — я в Лондоне, ты в Индии — я в Стокгольме.
— Теперь наглядимся друг на друга. Еще надоем тебе.
— Этого никогда не будет.
— Такая идиллия была у нас только в раннем детстве, до школы. А на каникулах не успеешь оглянуться, как все кончалось. — Я этого ужасно боюсь.
— Чего именно?
— Что эти каникулы тоже ненадолго.
Сознание ошибки мучительно пронзило его: все-таки это любовь, как несправедливо, что она его сестра. Какая потеря, какая беда. В ней бездна обаяния, думал он, в ней порода, шик. Все не те слова просились с языка. Что слово с делом у нее не расходится, что на нее можно смело рассчитывать. Надо было сказать просто — что он любит ее, но тут над дверью зажегся свет и она опередила его:
— Эрик. Он тебя ждет. — Возможность была упущена, осталось чувство вины, грустный осадок, привкус невезения, плохонького оркестра и, спохватившись, клянешь себя за нерешительность и недостаток доброты. И деньги были, и даже не жалко их — отчего замешкался, может, собственное счастье упустил… — Ну, я пошел. Как я выгляжу? Ничего на носу, выбрит чисто?
— Хорошо выглядишь. А вообще Эрик не обращает на это внимания. Всюду Эрик, подумал он и попытался разжечь в себе ревность, воображая торжествующее лицо Крога, заполучившего Кейт, но перед глазами почему-то встали каменные ступени, ведущие к знакомой квартире, побеленная стена, карандашные записи на ней. «Вернусь в 12:30». «Молока сегодня нет». У Крога свое, у меня свое, никто никому не мешает. Кейт открыла дверь. Проходя, он задел ее плечом. Брат и сестра, привязанность, привычка, все правильно и спокойно. Чего ради я стану ревновать к нему? Любовь — это когда в пустой квартире надрывается звонок, когда среди сплетенных сердец, между «Ушел в пивную рядом» и «Вернусь в 12:30» ищешь свою запись, потом по скользким от мыльной воды ступеням спускаешься вниз, начало всегда хорошее, конец всегда плохой. — Спасибо, что нашли для меня время, мистер Крог, — выпалил он с порога. Он отчаянно трусил, хорохорился, его пьянила злая радость, потому что ниже падать некуда: просить работу у любовника сестры, с точки зрения любого клуба, — самое последнее дело. Он устремил на Крога свой положительный, продуманно чистый взгляд.
Напрасный труд. Крог даже не смотрел на него. Он кивнул в сторону кресла. — «Садитесь», стал возиться с зажигалкой. Он застенчивый человек, растерянно подумал Энтони.
— Сначала мне показалось, что я ничего не смогу вам предложить, — начал Крог. — Наш расчетный отдел полностью укомплектован. Ведь вы, если не ошибаюсь, в основном занимались бухгалтерией? — Да, — ответил Энтони.
— Как вы понимаете, я в эти дела не вникаю. Я полагаюсь на отчеты заведующего отделом. А он удовлетворен своими сотрудниками. Согласитесь, я не могу взять и уволить опытного работника, который удовлетворяет… — Разумеется.
— Я знал, что вы меня поймете, — сказал Крог. — Однако я хочу вам помочь — вы брат мисс Фаррант, а мисс Фаррант… — он запнулся, поднял сухое бесстрастное лицо, отчего-то принявшее тревожное выражение, и взглянул на дверь в приемную секретарши; потом опустил глаза на пульт сигнализации — похоже, он хотел спросить у самой Кейт нужное слово. — Она оказывает мне бесценные услуги, — выговорил он наконец и без перехода спросил:
— Вы знаете Америку?
— Я был один раз в Буэнос-Айресе.
— Я говорю о Соединенных Штатах.
— Нет, — ответил Энтони, — в Штатах я не был. — У меня там капиталовложения, — объяснил Крог, опять теряя нить разговора. — Сигарету?
— Благодарю.
Протягивая зажигалку, Крог заговорил обеспокоенно и громко, но плотный воздух, стиснутый звуконепроницаемыми окнами и дверью, поспешил заглушить его голос.
— Предложение, которое у меня есть для вас, может показаться странным. Возможно, вы не захотите его принять. — Им овладела мучительная растерянность, и, ничего еще не сказав, он пояснил в оправдание:
— Я не могу обратиться к полиции с такой просьбой.
— А что нужно сделать? Украсть что-нибудь? — осторожно спросил Энтони. — Украсть! — воскликнул Крог. — Конечно, нет. — Он поерзал, нервно сглотнул и решился. — Мне нужна личная охрана. Вчера… конечно, пустяки, треск выхлопной трубы, но я испугался… и подумал, что я совершенно беззащитен, если вдруг… Вам может показаться, что это пустые страхи, но в Америке такие вещи случаются сплошь и рядом. А вчера у меня были беспорядки на заводах. Вы не поверите, но…
— Нет, отчего же, верю, — подхватил Энтони. Он не раздумывал ни минуты, и только отсутствующее выражение его правдивых глаз могло подсказать, что он обшаривает Буэнос-Айрес, Африку, Индию, Малайю, Шанхай, спешно отыскивая подходящую историю. — Помнится, я встретил одного парня, он был телохранителем Моргана. Это было в Шанхае. Так он мне сказал, что они все имеют телохранителей. Он говорил… Да что там, это только разумно. Даже у кинозвезд есть телохранители.
— Но у нас, в Стокгольме…
— А вы должны идти в ногу со временем, — велел Энтони. Он обрел прежнюю уверенность в себе. Он продавал себя, как прежде продавал шелковые чулки и пылесосы; твердый взгляд, нога уже за порогом, деловитая скороговорка, никогда, впрочем, не мешавшая оставаться джентльменом (оправдывая перед мужьями ненужные приобретения, они потом так и говорили: «Это был настоящий джентльмен»). — И я именно тот человек, который вам нужен, мистер Крог. Я бы мог показать вам выигранные кубки, серебряный приз. — Он не забыл дать патетический штрих, который окончательно оправдывает покупателя в собственных глазах («бедняга, он хлебнул горя»). — Правда, я многое распродал, мистер Крог. Когда очень прижало. Помню, вышел из ломбарда и бросил квитанцию в ближайшую урну, и, поверите, ни о чем я так не жалел в жизни, как о серебряном epergne, который выиграл в шанхайском клубе; пришлось изрядно постараться — отлично стреляли люди. Замечательный был epergne.
— Значит, вы согласны на эту работу? — спросил Крог.
— Разумеется, согласен, — ответил Энтони.
— Пока я в правлении, вы свободны, но в остальных случаях вы будете всегда возле меня.
— Нужно все обставить как полагается, — сказал Энтони. — Пуленепробиваемое стекло, металлические козырьки. — Не думаю, что это может потребоваться в Стокгольме. — Тем не менее, — возразил Энтони, с нескрываемым отвращением окидывая стеклянные стены, — сюда, например, очень легко кинуть бомбу. Фонтан, конечно, ничего не потеряет…
— Как вас понимать? — быстро спросил Крог. — Вам не нравится фонтан?
— Простите, — вскинул брови Энтони, — а разве он может нравиться?
— Это работа лучшего шведского скульптора.
— Снобы, конечно, оценят, — сказал Энтони. Он подошел к окну и хмуро посмотрел вниз, на фонтан, на этот зеленый, взмокший камень под серым небом. — Зато стоит хорошо, — успокоил он.
— Вы думаете, это плохая статуя?
— Я думаю, безобразная, — ответил Энтони. — Если таков шведский идеал красоты, то я предпочту идеалы Эджуэр-роуд.
— Но лучшие знатоки, — забеспокоился Крог, — они в один голос утверждали…
— Это же одна лавочка, — сказал Энтони. — Вы спросите людей попроще. В конце концов, ведь они покупают продукцию «Крога». — Вам нравится эта пепельница? — не сдавался Крог.
— Отличная пепельница, — ответил Энтони.
— Ее проектировал этот же самый человек.
— Ему удаются безделушки, — объяснил Энтони. — В том-то и беда, что вы дали ему баловаться с таким большим камнем. Надо бы что-нибудь поменьше. — А вашей сестре нравится.
— Кейт — прелесть, — усмехнулся Энтони, — она всегда прибаливала снобизмом.
Крог тоже подошел к окну. Сумрачным взглядом окинул дворик.
— Вахтеру тоже не понравилось, — сказал он.
— Но раз вам нравится…
— Я не уверен. Совсем не уверен, — ответил Крог. — Есть вещи, которые я не понимаю. Поэзия. Стихи вашего посланника. У меня не было времени для всего этого.
— У меня тоже, — сказал Энтони. — Просто у меня врожденный вкус.
— Вы любите музыку?
— Обожаю, — ответил Энтони.
— Сегодня мы идем в оперу, — сказал Крог. — Значит, вам не будет скучно?
— Я люблю приятный мотивчик, — подтвердил Энтони. Он промычал два-три такта из «Маргаритки днем срывай», помолчал и, озадачив собеседника, сделал рукой легкий прощальный жест. Опять у меня есть служба. Ваш преданный слуга идет в гору. Теперь заживем. — Готов спорить, у вас масса дел, — сказал он. У двери задержался:
— Мне нужны деньги на барахло. — Барахло?
— Белый галстук и вообще.
— За этим проследит мисс Фаррант, ваша сестра.
— Хорошо, — ответил Энтони. — Я не прощаюсь, увидимся.
* * *
Перемена, решил Минти. Ему было больно выговаривать школьные слова, но они первыми просились на язык. Ему доставляло горькое, мучительное удовольствие вместо «освободился» сказать: «перемена». Тут была одновременно любовь и ненависть. Их соединил — его и школу — болезненно-замученный бесстрастный акт, после которого оставалось только сожалеть, не знать любви, ненавидеть и при этом всегда помнить: мы едина плоть.
А этот думает, что можно нацепить галстук Харроу и спокойно разгуливать в нем! Никакой капитан команды, никакой член клуба любителей атлетики в галстуке бантиком и в вязаном жилете не мог, вероятно, испытывать столь же яростного возмущения. Просто Минти умел владеть собой. Когда вам выкручивают руки, загоняют в икры стальные перья, рассыпают ладан и в клочья рвут бумажные иконки — поневоле научишься самообладанию. Да, долгим и трудным союзом была для Минти школа; и сплоховал не он — струсил его сообщник, когда наконец приспел коварно и терпеливо выжданный час расплаты и втянутый в переписку аптекарь с Черинг-Кросс-роуд прислал обычные на вид пакетики. И сообщник уцелел, хотя не дотянул до шестого класса и кем-то устроился в Сити, а Минти после многочасового объяснения с заведующим пансионата вылетел: его не стали исключать, мать будто бы сама забрала его из школы. Все кончилось тихо и без скандала, мать сделала за него вступительный взнос в «Общество выпускников». Перемена. Нет смысла торчать перед «Крогом», если Фаррант законным образом находится в помещении, Фарранту нужны деньги. На нем чужой галстук. С Фаррантом будет легко. Надо чем-то ярким украсить день, начавшийся таким добрым предзнаменованием, — письмом от своих. Завтра в честь святого Зефирина Минти постарается воздержаться от злобных проделок; зато сегодня можно победокурить. Святой Людовик пальцем не пошевелил помочь Минти. Когда Минти дренировали, он с больничной койки всем своим существом взывал к святому Людовику, но тот не внял, а нелюбимый и забытый Зефирин откликнулся и помог.
Схожу к посланнику. Ах, Минти, подумал он, лукаво щуря глаз, какой ты озорник. Пора бы научиться уму-разуму, уже не мальчик. Неисправимый скандалист. И похвалив себя коротким смешком, он вышел в своем вымокшем черном пальто на площадь Густава Адольфа; серый монарх смотрел в сторону России, дождь мочил эфес его палаша, под колоннами Оперы лепились друг к другу грибные шляпки зонтов. Площадь была пуста, только Минти и случайное такси. Минти, если на то пошло, никому не желал зла, хитрил с собою Минти, прикидывая, как пробиться к посланнику через бдительного Кэллоуэя и целый отряд молодых дипломатов с лужеными глотками. Кэллоуэй уже закрывал перед ним дверь, но Минти оказался проворнее. — Мне нужен капитан Галли, — сказал он. Отлично ориентируясь в миссии, он прошмыгнул мимо Кэллоуэя, скользнул вдоль коридора, выложенного белыми панелями, и вошел в кабинет военного атташе. Военный атташе поднял на него глаза и нахмурился.
— А, это вы, Минти, какая нелегкая вас принесла? — Он растерянно покрутил рыжеватые усы, поправил монокль. На столе перед ним лежала подшивка журналов.
— Я пришел к посланнику, — объяснил Минти, — но он пока занят. Решил забежать покалякать. Заняты?
— Очень, — ответил Галли.
— Кстати, вам, наверное, будет интересно: в городе появился еще один шотландец. Его фамилия Фаррант. Говорит, что из Макдональдса. У Галли побагровела шея.
— Вы уверены? Фаррант. Не знаю таких. Будьте добры, передайте мне книгу кланов. Вон она, сбоку от вас. — Минти подал Галли маленький красный справочник кланов и тартанов.
— Мы, Камероны, — сказал Галли, — враждуем с Макдональдами. Сойтись с кем-нибудь из Макдональдса для Камерона такая же дикость, как, скажем, французу…
— Я имел удовольствие встретить на днях вашу матушку, — втайне ликуя, сообщил Минти, вышагивая взад и вперед по кабинету. У Галли опять побагровела шея. — Замечательное произношение. Никогда не скажешь, что немка. Кстати, Галли, из-за чего у Камеронов вышел спор с Макдональдами? — Гленко, — буркнул Галли.
— Понимаю, — отозвался Минти. — А что это вы читаете, Галли? — Через его плечо Минти бросил взгляд на подшивку нудистского немецкого журнала. — Да у вас тут прямо порнографическая библиотечка. — Вам хорошо известно, — сказал Галли, — что у меня к этому художественный интерес. Я пишу корабли, — он повертел в пальцах монокль, — и человеческое тело. Черта с два, Минти, никакого Фарранта здесь нет. Этот малый просто самозванец.
— Вероятно, я не правильно запомнил клан. Наверное, Мак и еще как-нибудь. Это все ваши корабли? — Минти обвел руками рисунки, двумя рядами опоясывающие белые стены кабинета. На ярко-голубой условной воде кокетливо выгибались кораблики, барки, бригантины, фрегаты, шхуны. — А где вы прячете человеческое тело?
— У себя дома, — ответил Галли. — Слушайте, Минти, вашего приятеля нет ни у Макферсонов, ни у Макфарланов, ни… он порядочный человек? — Не думаю, — ответил Минти.
— Он многим рискует, выдавая себя за Макдональда.
— Скорее всего, это было Мак и что-то еще.
— Мы отловим его на шотландском обеде. Тогда я и разберусь в его тартане.
— Я пришел к посланнику насчет обеда выпускников Харроу, — сказал Минти. — Пожалуй, мне пора, а то он начнет беспокоиться. Не возражаете, если я воспользуюсь вашей дверью? — Минти оставил после себя лужицу воды на пол. — До свидания, Галли. Счастливого плаванья вашим корабликам. И плюньте вы на человеческое тело! — Он убрал поддразнивающие нотки и выжал каплю яда, сдобренного искренностью, — все эти округлости, Галли, — такая гадость! — И не дав Галли воспрепятствовать, Минти вышел через служебную дверь.
Да, человеческое тело гадость. Мужское или женское — Минти все равно. Телесная оболочка, хлюпающий нос, экскременты, идиотские позы в минуту страсти — все эти образы встревоженной птицей бились в голове Минти. Ничто не могло взбесить его больше, чем сосредоточенное разглядывание Галли голых бедер и грудей. Перед его мысленным взором возникла глумящаяся толпа мальчишек, орущих, портящих воздух, рвущих его открытки с Мадонной и младенцем.
Окружив себя безделушками, посланник занимался в дальнем углу комнаты, устланной пушистым ковром; Минти тихо притворил дверь. Его глаза были раскрыты чуть шире обычного. Он вобрал ими благообразную седину посланника, припудренные после бритья румяные щеки, дорогой серый костюм. Его самого немного испугал прилив разбуженной Галли ненависти. Пудриться, уделять столько внимания одежде, так старательно причесываться — Минти тошнило от такого ханжества. Плоть есть плоть, ее не спрячешь никакими уловками Сэвил-роу. Страшно подумать, что сам Господь Бог стал человеком. В церкви Минти не мог избавиться от этой мысли, она вызывала в нем дурноту, была горше муки гефсиманской и крестного отчаяния. Можно вынести любую боль, но как ежедневно терпеть свою плоть? Минти стоял на краешке ковра, разводил под ногами сырость и думал: какая пошлость любить тело, как Галли, или, как посланник, скрывать его под пудрой и щегольскими костюмами. Он ненавидел лицемеров, он мрачно и озлобленно выставлял напоказ свой затрапезный вид и ждал, когда посланник поднимет глаза от своей работы. Наконец ему надоело:
— Сэр Рональд. — Господи! — сказал посланник. — Дорогой, вы меня до смерти напугали. Как вы сюда попали?
— Я был у Галли, — сказал Минти, — он сказал, что как раз сейчас вы ничем не заняты, и я решил заскочить насчет обеда выпускников. — Странные заявления делает Галли.
— Вы, разумеется, возьметесь командовать парадом, сэр Рональд? — Постойте, мой дорогой, мы уже совсем недавно устраивали обед, а кроме того я ужасно занят.
— Прошло уже два года.
— Но вы не станете утверждать, что обед удался, — заметил посланник. — Чуть не дошло до драки. Какой-то субъект стряхивал пепел мне в портвейн. — Надо ответить делом на недавнее обращение школы к своим выпускникам. — Мой дорогой Минти, я отлично понимаю вашу беззаветную преданность школе, но нужно знать меру, Минти. Здесь очень много военных. Почему они не изучают русский язык дома или хотя бы в Таллине — я не могу понять. — В Стокгольм приехал еще один наш однокашник. Во всяком случае, на нем наш галстук. Это брат любовницы Крога.
— Интересно, — проронил посланник.
— Он работает в компании.
— Напомните ему отметиться в книге.
— Мне кажется, он никогда не учился в Харроу.
— Вы только что сказали, что учился.
— Я сказал, что он носит наш галстук.
— Зачем такая подозрительность, Минти! Непорядочного человека не станут держать в «Кроге». Я готов доверить Крогу последний пенс.
— И не прогадаете, — сказал Минти. — Они платят десять процентов. — Признаться, я попался на удочку, — ответил посланник. Он откинулся в кресле и самодовольно улыбнулся:
— Это окупит мой зимний отпуск. — Как насчет обеда? — настаивал Минти. Он повел дело всерьез; оставляя на ковре мокрые следы, подошел ближе к столу. — Это ведь нужно. Мы поддерживаем связь. Одни вечер в году не чувствуем себя иностранцами. — Да бросьте, Минти, тут все же не Сахара. Мы в тридцати шести часах пути от Пикадилли. К чему эта тоска по родине? Отправляйтесь в субботу и к понедельнику возвращайтесь. Берите пример с Галли. Он постоянно ездит домой. Лично я предпочитаю выждать и под рождество закатиться на целый месяц. Для Англии это лучшее время. Сейчас подумываю махнуть на несколько деньков поохотиться. Так что не преувеличивайте, мы тут не в ссылке. Что и говорить, он не в ссылке — в этой-то комнате с белыми панелями, и вазой осенних роз на столе; в его благополучии Минти видел умышленное оскорбление для себя. Даже не предложил мне сесть, боится за свои гобеленовые кресла — пальто у меня, видите ли, мокрое. — Обед — это нужное дело, — повторил Минти, чтобы протянуть время, вспомнить случай, шутку, сплетню и поубавить посланнику счастья.
— Я видел рецензию на вашу книгу в «Манчестер Гардиан», — сказал он.
— Да что вы! — клюнул тот. — Серьезно? И что там? Я не читаю рецензий. — А я не интересуюсь стихами, — ответил Минти. — Я прочел только заголовок: «Покушение на Даусона». Так вы купили новые акции Крога? — спросил он без перехода. — Будьте осторожны. Ходят слухи. — Что такое? Какие слухи?
— Минти обязан кое-что знать. Говорят, на заводе чуть не произошла стачка.
— Чепуха, — возразил посланник. — Крог был у меня вчера и сам посоветовал покупать.
— Хорошо, а куда он отправился потом? Вот что всех занимает сейчас. Ему сюда звонили?
— Два раза.
— Я так и думал, — сказал Минти.
— Я приобрел много акций последнего выпуска, — сказал посланник. — Дело хозяйское, — сказал Минти. — В конце концов, никто ничего не знает. Может, они немного понизят цены, хотя это уже будет игра с огнем. Впрочем, вы поэт, вам не понять эту премудрость. — Минти тихо рассмеялся.
— Что вас рассмешило?
— «Покушение на Даусона», — объяснил Минти. — Сильно сказано, а? Имейте меня в виду, если что надо узнать. Откуда дипломату ведать, что происходит на улице? Имейте в виду Минти. — И оставляя на ковре мокрые следы, он направился к двери. — Я всегда помогу однокашнику. В длинном белом коридоре он задержался перед портретами предшественников сэра Рональда; стараниями местных художников дипломаты обзавелись брыжами, алонжевыми париками, приняли варварские черты: у них были очень скандинавские раскосые глаза, на груди, скрывая кирасы, лежали меха. За спиной придворного эпохи Стюартов маячила пара оленей, вздымались горы, сверкали льды. Зато поздние портреты были совершенно лишены национального колорита. Эти затянутые в официальные мундиры и бриджи господа, в лентах и орденах, представляли интернациональное искусство в духе Сарджента и Де Ласло. Минти знал, что эти портреты чрезвычайно нравятся сэру Рональду, который скоро составит им компанию на стене, и привычное раздражение сменилось у Минти симпатией к обремененным париками вельможам: для них здешняя жизнь тоже была своего рода ссылкой, хотя и не бессрочной, как у Минти; эти «любопытные», по отзыву сэра Рональда, портреты были дороги сердцу Минти. Оставляя на серебристо-сером ковре мокрые следы, он неслышно подошел к двери и вышел на улицу. Дождь перестал, восточный ветер собирал над озером Меларен серые стада облаков, солнце вспыхивало и гасло на мокром камне дворца, оперы, риксдага. Под Северным мостом моторки рассыпали брызги, ветер подхватывал их и мелким дождем швырял в стеклянные ставни заброшенного ресторанчика. С влажно блестевшего пьедестала на Гранд-Отель взирал поверх беспокойных волн обнаженный мужчина, показывая зад прохожим на мосту. Минти зашел в телефонную будку и набрал номер «Крога». Он спросил вахтера:
— Герр Крог еще у себя? Это Минти.
— Да, герр Минти. Он еще не выходил.
— Он идет вечером в оперу?
— Он еще не распорядился насчет автомобиля.
— Если можно, попросите к телефону герра Фарранта. Ждать пришлось порядочно, но Минти был из терпеливых. На пыльном стекле будки он чертил пальцем фигурки, крестики, нарисовал голову в берете. — Алло! Фаррант? Это Минти.
— Я только что вернулся, покупал барахло, — сообщил Энтони. — Ботинки, носки, галстуки. Мы сегодня идем в оперу.
— Вы и Крог?
— Я и Крог.
— Вас уже водой не разлить. Слушайте, вы не могли бы что-нибудь узнать для меня про эту забастовку?
— Он не страдает излишней разговорчивостью.
— Я хорошо заплачу за материал.
— Хотите пополам?
Минти большим пальцем расчистил от пыли овал лица, берет, нарисовал еще один крестик, терновый венец, нимб.
— Слушайте, Фаррант. Я с этого живу, это мой кусок хлеба с маслом и, если хотите, Фаррант, даже сигареты. У вас хорошая работа, вам нет нужды тянуть с меня половину. Я дам вам треть. Ей-богу, не вру. — Он почти машинально скрестил пальцы, снимая с себя ответственность за обман. — Соглашайтесь на треть, а? — Он приготовился долго уламывать, в его голосе появились попрошайнические интонации ребенка, когда тот клянчит у старших булочку или плитку шоколада. — Нет, правда, Фаррант… — Но Энтони буквально сразил его на месте, приняв его условия. — Ладно-ладно, Минти, я возьму даже четверть, раз такое дело. До свидания. Увидимся. Не вешая трубки, Минти застыл, раздираемый сомнениями: что это значит? Уж не ведет ли он двойную игру? Вдруг к нему пристроился кто-то еще? Они на все способны, эти оборванцы, что вроде него маялись у ворот «Крога», подкупали вахтера, торчали около ресторанов, где обедал Крог, и глубокой ночью голодные брели на дальние набережные в свои каморки на пятом этаже. Не перехватил ли его Пилстрем? Или Бейер? Может, его уже купил Хаммарстен? Он представил себе, как Пилстрем в забрызганном грязью костюме безуспешно старается обмануть автомат иностранными монетками; как Бейер подсовывает соседу бумажные блюдечки из-под своего пива; как Хаммарстен… Им нельзя доверять, подумал он, нельзя. Он повесил трубку, ладонью смазал кресты и нимбы и вышел в серый осенний день.
Пора бы и перекусить, Минти? Итоги первого финансового дня: письмо от родных; новый поручитель в сопроводиловке стряпчего; кукиш редактору, пилюля Галли, шпилька посланнику; вроде бы можно и кутнуть — итак, завтрак. Но сначала дело, Минти; дело — прежде всего. Он позвонил в газету и велел прислать фотографа к опере.
Ну, завтракать.
И опять выходила задержка: церковь звала его. Полумрак, огонь лампады манили его сильнее голода. Разумеется, это всего-навсего лютеранская церковь, но и в ней держится истый дух гипсовых скульптур, негасимого света, прощенных грехов. Минти огляделся по сторонам, опустил голову и, словно тайный развратник, с пересохшим от возбуждения ртом воровато юркнул в распахнутые двери.
* * *
Пока в зале не погасли огни, Энтони чувствовал, что его разглядывают, но сейчас это его не беспокоило. Он знал, что вечерний костюм ему идет, даже если он куплен готовым. Два кресла по левую руку от него пустовали, и справа от Крога два кресла тоже были не заняты. Их места в четвертом ряду были надежно изолированы от окружающих — два кресла у них за спиной тоже были свободны. Энтони принялся подсчитывать, во что обходится Крогу поход в театр.
— Вы часто бываете здесь, мистер Крог? — спросил он, обводя взглядом сверкающие ложи с пышными гроздьями шляп, проникаясь достопримечательным духом старины: обнаженные плечи, бриллианты, седовласые головы; какая-то женщина разглядывала их в лорнет. Создавалось впечатление, что они участвуют в традиционной, неизменной от века церемонии. — Я посещаю все премьеры, — ответил Крог.
— Вы заправский меломан, — сказал Энтони.
Королевская ложа была обитаема; самого короля не было (он играл в теннис за границей), зато присутствовал с супругой наследный принц, терпеливо выставлявший себя на обозрение стокгольмской публики; показываться народу было его обязанностью до тех пор, пока не погасят свет. Интерес публики разрывался между его ложей и партером, где сидел Крог, между властью и деньгами; Энтони вынес убеждение, что деньги победили.
— Вы знакомы? — спросил он. — Вы знаете наследника? — Нет, — ответил Крог. — Я только однажды был во дворце. На приеме. Я знаю его брата.
В продолжение их беседы за ними не отрываясь наблюдали величественного вида дамы; колыхались пышные шляпы, сверкали стекла театральных биноклей; седой высохший человечек с яркой лентой через крахмальную грудь, улыбнувшись, поклонился, ловя взгляд Крога. Взглянув на королевскую ложу, Энтони убедился, что их разглядывает даже принц. Забавно: Крог, вероятно, был единственным незнакомцем, которого принц знал заочно. К ним было обращено умное, с правильными чертами лицо, сохранявшее выражение терпеливого интереса.
У обоих был утомленный вид, только усталость Крога производила впечатление физического переутомления. Смокинг поджимал ему в плечах, что-то пошлое было в бриллиантовых запонках, казавшихся одолженными; словно он натянул на себя чужой костюм и с ним чужую пошлость. — Слушайте, Фаррат, — сказал он, — если я вздремну, вы должны разбудить меня перед антрактом. Нельзя, чтобы меня видели спящим. — И добавил:
— Вторник у меня всегда очень трудный день.
Погасли лампочки в огромной центральной люстре; темнота поглотила ярус, спустилась в партер. Вторник. Скрипки, примериваясь, стали искать что-то, не нашли, заметались и потерянно сникли. Вторник. Какая-то женщина чихнула. Светлячком упала дирижерская палочка. Во вторник вечером. Я ей обещал, вспомнил Энтони, выходит, подвел, и скрипки, откликнувшись, подхватили раскаяние, воздавая за утраты, причиняемую боль и забывчивость. Она такая дурочка — наверное, прождала весь день. Трепещут, рыдают звуки, над серым полем вскрикивает птица, глоток отравленного питья, неисцелимая любовь, смерть, которой все кончается, опять кто-то чихнул; как я ее подвел, каменные ступени, «сегодня молока нет». Глупая девочка. Дэвидж. Черные паруса смерти. Поднялся занавес; длиннополые ядовито-зеленые и фиолетовые балахоны мели пыль по сцене; встряхивая песочными косицами, пела почтенных лет дама; свет рампы, сверкая, отражался в жестяных нагрудниках; глоток вина сделан, корабль отплыл. Господи, какая ерунда. Вторник. В антракте позвоню. Чувствуешь себя виноватым (плывет вероломный друг прямо к королю Марку) — такие они все безответные и, главное, влюбляются сразу по уши. Тоже своего рода наивность. Ей надо научиться следить за собой: та губная помада совершенно не смотрелась с кремом для загара; и шнапс она пила в Гетеборге с таким видом, словно крепче хереса ничего не пробовала в жизни. Подкрашенная вода в чаше, актриса с пустым бокалом, дурманящий напиток, сопрановое колдовство, эта чепуха с неисцелимой любовью. А тут даже и не любовь; но когда в тебя так вот сразу влюбляются, хочется — как бы это сказать? — отнестись к ним бережно, лучше, чем относились к тебе самому (пронзительно горькое воспоминание об исчезнувшей Аннет вытеснило музыку — настоящее страдание узнаешь не на слух, а глазами, у той испещренной надписями стены, на тех скользких от мыла ступеньках). Не будь она такой глупышкой, не попадись так просто на все мои идиотские басни, я бы не стал и расстраиваться. Он взглянул на Крога. — Мистер Крог. — Он потряс его за локоть, и Крог проснулся.
— Очень громко стали играть, — прошептал он. — По-моему, скоро конец. И точно: могучие порывы музыки волновали фиолетовый бархат одежд; не прерывая пения, к рампе потянулись отважные викинги; предательство; из тяжело вздымавшейся груди вырывалось рыдающее сопрано; мой друг; занавес падает.
— Вы не возражаете, если я сбегаю позвонить? — спросил Энтони. — Нет, — заволновался Крог, — ни в коем случае. Ко мне подойдут с разговорами. Спросят мнение о постановке.
— Скажите, что вы устали и плохо слушали.
— Все не так просто, — сказал Крог. — Это же Искусство. Великое Искусство. — Он понизил голос. — Я что-то читал об этой опере. Это одна из великих любовных историй.
— Нет, — возразил Энтони. — Вы ошибаетесь. Вы спутали ее с «Кармен».
— Правда?
— Безусловно. Я-то не спал и все видел. Кроме того, я знаю эту легенду. Там рассказывается об одном человеке, который послал своего друга привезти ему жену. Потом происходит путаница с напитком, который будто бы внушает людям страсть, этот друг с девушкой выпивают его и они влюбляются друг в друга. Но она все равно должна ехать и выйти замуж за первого. Не знаю, что здесь великого, в этой истории. Все слишком фантастично. Зачем эта чепуха с напитком? Чтобы влюбиться, совсем не обязательно что-то пить. — Может, вы правы, — сказал Крог.
— Так я схожу позвонить?
С внезапной подозрительностью Крог спросил:
— А это не пресса? Я вас и дня не буду держать, если вы свяжетесь с прессой. — Нет-нет, мистер Крог, — успокоил его Энтони, — это одна девушка. — Стал объяснять:
— Мы договорились на сегодня, а я забыл. — Вы договорились побыть сегодня вместе? — уточнил Крог. — Ну да. Пошли бы в кино или в парк. Тут есть местечко, где можно с толком посидеть?
— И вам не будет скучно? — допытывался Крог. Повернувшись в кресле, он понизил голос и продолжал уяснять. — Вы придете в парк и будете… как у вас говорят?
— Будем тискаться.
— Мы тоже так говорили! Помню, мои друзья… давно, в Чикаго… — В его голосе прозвучало радостное удивление:
— Мерфи. О'Коннор. Вильямсон. Как странно. Мне казалось, я напрочь забыл их имена. Мы там работали на мосту. Это еще до того, как я изобрел резак… По-моему, Холла там не было. Вот еще: Эронстайн…
— Скажите, мистер Крог, вам здесь нравится? — спросил Энтони. Публика терпеливо выждала, когда принц кончит аплодировать, затем потекла к роскошной лестнице, в фойе, сверкая драгоценностями и орденами, словно лампочками светофоров.
— Конечно, нравится, — ответил Крог.
— Но это же скучно. Знаете, что вам нужно после трудного дня? Немного песен и танцев. Что-нибудь легкое. Неужели здесь нет никаких кабаре? — Не знаю, — ответил Крог и не спеша продолжал:
— Я всегда доверял вашей сестре. Без нее ничего не делал. Вам можно сказать, вы ее брат. — Казалось, он готовится сделать крайне важное признание. — Да, мне это тоже кажется скучным. И та статуя. Но Кейт она нравится. — Мистер Крог, — сказал Энтони, — пойдемте сейчас со мной. Где-нибудь выпьем, послушаем музыку, а потом я провожу вас спать. — И добавил:
— Из ресторана и позвоню.
— Невозможно, — ответил Крог. — Это будет замечено.
— Никто не заметит. Все выходят в фойе.
— После антракта они увидят наши пустые кресла. Подумают, что я заболел. Вы не можете себе представить, какие поползут слухи. А у нас на днях новая эмиссия. На улице наверняка торчат репортеры. — Тогда — пусть я заболел. Вы провожаете меня домой. Меня же никто не знает. Подумают, что я ваш друг.
Крог сказал:
— Мне очень жаль, Фаррант, но их вы не проведете. Еще два часа осталось сидеть. А вы — что, немножко актер? — Немножко? — переспросил Энтони. — Жаль, вы не видели меня в «Личном секретаре». Вся школа смеялась, даже учителя. Директорша (мы ее звали негритоской) подарила мне коробку шоколада. Конечно, я не тот, что прежде, но разыграть комедию смогу.
Но Крог сказал — нет, ничего не выйдет. Все это очень заманчиво, но Фаррант не знает, как пристально следит за каждым его шагом пресса. В особенности один плюгавый оборванец. — Меня не оставляют в покое уже много лет. Что называется: оказывают честь. Без этой опеки я, честно говоря, почувствую себя неспокойно. Идите. Позвоните и возвращайтесь. — Он впервые за весь вечер раскрыл программу и внимательно, страницу за страницей стал ее читать, начав с большой рекламы «Крога» и добравшись до списка действующих лиц.
В фойе публика оставила свободное пространство для принца, который прогуливался в сопровождении супруги, пожилого господина с колючими седыми усиками и молодящейся длинноволосой дамы с прыщеватым лицом, не тронутым пудрой; группа ходила взад и вперед, взад и вперед, как звери в клетке. Вслед удаляющимся спинам вскипала волна шепота, сменяясь деланно безразличным разговором, когда те четверо возвращались. На блокноте в телефонной будке кто-то нарисовал сердце, нескладное кривобокое сердце. Телефонист долго не понимал Энтони; пришлось несколько раз повторить: «Отель Йорк». В сердце был записан номер телефона, художник начал было рисовать стрелу, но бросил. В фойе взад и вперед расхаживал принц, дамы жадно разглядывали платье принцессы, мужчины перешептывались. Что-то безыскусное и трогательное было в нарисованном сердце, но потом, ожидая с трубкой в руке, Энтони заметил в уголке страницы французский стишок, какие обычно завертывают в рождественские хлопушки, и все сразу предстало умной стилизацией, утонченной шуткой. — Мисс Дэвидж у себя? — Швейцар в «Йорке» понимал по-английски. — Трудно сказать. Пойду посмотрю. Как, вы сказали, ее зовут? — и Энтони расслышал затихающие шаги. Он взглянул на часы — четверть десятого. Кстати: как ее зовут? Она говорила, только он забыл. Выяснилось, что он даже не может толком вспомнить, какая она: в памяти застряли лишь подмеченные недостатки — не та помада, не та пудра. То, что она никакая, больно кольнуло его. Появилось чувство ответственности, словно ему доверили щенка, а он потерял его. «Только кликните — сразу прибежит…» Хорошо, а если забыл кличку?
— Это Энтони говорит, — сказал он. Он узнал голос, узнал это беззащитное простодушие, когда через озеро, мост и набережную, чудом не потерявшись в проводах, донесся короткий и слабый выдох безотчетной радости, надежды, освобождения.
Он спросил:
— Кто говорит?
— Лючия. — Как же он забыл это до глупости претенциозное имя! Она еще говорила, что ее брата зовут Родерик. Отцовские причуды. Тот обожал забытых классиков, что давным-давно собирают пыль на полках публичных библиотек. В Гетеборге он не выпускал из рук любимую книгу, с которой вообще почти никогда не расставался, — «Испанские баллады» Локкарта; Родерик пришел из этой книги. Откуда явилась Лючия, она уже не помнила. За обедом мистер Дэвидж пообещал Энтони дать почитать Локкарта. — Скоттовского Локкарта, — уточнил он. Выяснилось, что он очень любит поэзию. Понизив голос, мистер Дэвидж восторженно отозвался о Хорне и Александре Смите. — Я люблю что-нибудь основательное, — говорил он, — не лирику, эпос. — Страдая от его навязчивой разговорчивости, дочь ядовито ввернула, что его круг чтения исчерпывается букинистической макулатурой. — Взгляните. Убедитесь сами, — и она презрительно ткнула пальцем в Локкарта, лежавшего рядом с селедкой: на корешке черного истрепавшегося переплета различался старый библиотечный штамп.
— Лючия, — повторил Энтони. — Теперь слышу. Я бы узнал ваш голос из тысячи. Я боялся — вдруг подойдет кто-нибудь из стариков. Не хочется, чтобы у вашей матушки случился разрыв сердца. — Наверное, — сказал упавший голос, — вы забыли. — Ни в коем случае, — возразил Энтони. — Видите ли, я получил довольно важную работу в «Кроге». Только сейчас выдалась минута позвонить. Сбился с ног. Вы бы знали, чем я занимаюсь! Слушайте, вам нравятся тигры? — Тигры?
— Игрушечные. Я сегодня купил одного для вас. Видите, я ничего не забыл. Можно я его принесу в отель?
— А когда?
— Я бы смог подойти часам к двенадцати.
— Ах, Энтони, если бы пораньше. Сейчас уже ничего не получится. Я скоро ложусь спать.
— Еще нет десяти.
— Дома мы всегда ложимся в десять.
— Если мне повезет вырваться, то завтра вечером… — Господи, вот бедняга-то, подумал он, в десять уже ложится; вот скука-то. Надо ее развлечь. Сделать доброе дело. Со щемящим чувством благодарности он думал: в ее глазах я шикарный парень. Верит буквально каждому слову. Дурочка, но очень славная девчушка.
— Опять не получится: мама достала куда-то билеты.
— Тогда послезавтра вечером…
— Один папин друг… Энтони, ничего не выходит. А на той неделе мы уезжаем.
— Давайте пообедаем вместе.
Звучавший безнадежностью голосок начал раздражать его. — Ничего не получается, Энтони. Вы бы видели папин распорядок! Ратуша, музеи, у нас все обеды расписаны. Мы же знакомимся с городом. На полную катушку.
— Ладно, — сдался Энтони, — остается завтрак. — Беззаботно предложил:
— Закатимся куда-нибудь на автомобиле. Когда вы можете? — Может завтра? — Она возбужденно зашептала в трубку:
— Мама идет. Я не хочу, чтобы она знала. Еще увяжется. Придете завтра в восемь на Северный мост?
— Хорошо, — ответил Энтони, вешая трубку. Все же это чертовски рано — в восемь. Это значит встать придется в половине восьмого, в такую рань здесь страшно холодно; ему представилось безрадостное зрелище его комнаты: торчащая в стакане зубная щетка, говорливый клубок водопроводных труб, окно, выходящее в переулок с мусорными ящиками, кран горячей воды, откуда идет холодная, картинки, приклеенные мылом, — он забыл купить кнопки. Ладно, сделаем доброе дело. В дверь будки постучали. Когда-нибудь это все сорвется. Они меня доконают. Но кто эти «они», он не знал. Повернувшись, он увидел, что у будки стоит Крог, и в ту же минуту его лицо залила улыбка, он весь осветился радушием, он опять был славным парнем. — Я очень задержался?
— Я подумал, — сказал Крог, — и ушел. — Словно с трудом веря, что все обстоит так просто, он удивленно продолжал:
— Все вернулись в зал, а мы остались. — Окинул взглядом широкую опустевшую лестницу. — Куда теперь? — Прекрасно, — откликнулся Энтони. — Сначала выберемся на улицу. С пальто и машиной канителиться не будем.
Крог улыбнулся:
— Как просто, — сказал он. — Мне это в голову не приходило. — Они спускались по пустой лестнице. Слабее, чем в телефонной трубке, доносился чей-то поющий голос. — Для меня это целое приключение, Фаррант. Я уже давно не переживал таких приключений. — Однако я ваш телохранитель, — вспомнил Энтони, — я за вас отвечаю, а со мной нет револьвера.
— Это были нервы. Никакого телохранителя мне не нужно.
— А нужно просто выпить.
— Вот именно. — Он взял Энтони под руку, и мимо изумленных швейцаров они вышли на площадь. Пробежал человек с какой-то рамой на палке, сверкнула вспышка света, и на мгновение все разлетелось на куски в этой ослепительной яркости, перед глазами качнулся, отступая, черно-белый мир. — Такси. Скорее. Берите такси, — приказал Крог. Уже подходили двое мужчин, что-то говоря по-шведски, но подкатило такси и Крог заспешил к задней дверце. На площади с невероятной быстротой стала расти толпа. Из машины Энтони видел, как через мост спешат еще шесть-семь человек. Какая-то женщина под памятником Густаву выкрикнула:
— Герру Крогу — ура! — и слабый хор неуверенных восклицаний проводил отъехавший автомобиль. — Дураки, — пробурчал Крог. Он глубоко, чтобы не видели, откинулся на подушки; мимо проплыли огни Гранд-Отеля. В стекла хлестнула и откатилась волна танцевальной музыки.
— Может, зайдем сюда? — предложил Энтони.
— Нет-нет, — поспешно возразил Крог. — Поищем что-нибудь потише. Поедем в Хассельбакен, это около Тиволи. Я не был там двадцать лет. — А в Тиволи есть что посмотреть?
— Я там не был.
— Надо как-нибудь съездить вечерком.
Машина забиралась все выше над озером, оставив позади залитую лунным светом каменную массу Северного Музея. Из Тиволи струилась музыка и увязала в холодном воздухе: так глыба льда бережет от разложения два тела — застывший жар, ледяная отрешенность.
— Что я буду делать в Тиволи? — недоумевал Крог. — Вы отчаянный человек, Фаррант. С вами беспокойно. Взять и уехать из оперы! Завтра это будет во всех газетах. Вы слышали, они мне что-то сказали? Им хотелось знать, что случилось: не понравилась постановка, плохое самочувствие или дурные новости?
— За нами кто-то едет, — сказал Энтони, выглянув в заднее стекло: пышный желтый пушок света сновал на дороге возле Скансена. — Они наверняка накроют нас в ресторане. Скажите шоферу, чтобы ехал в Тиволи. Другого выхода нет. В толпе они нас не найдут. — Он сам постучал в стекло кабины;
— Тиволи, — сказал он. — Тиволи.
— Нет, — запротестовал Крог. — Этого делать нельзя. Что скажут газеты? Променять оперу на Тиволи! Меня сочтут сумасшедшим. Вы представляете, что будет на бирже?
— Не думайте об этом, — сказал Энтони.
— Не думать о бирже, — изумился Крог. У него вырвался испуганный виноватый смешок. — Отчаянный человек, — повторил он. — Этот шрам — вы тоже тогда ни о чем не думали?
— Шрам? — подхватил Энтони. — Это долгая история. Вы помните, как несколько лет назад в Индийском океане затонул «Нептун»? Впрочем, у вас, наверное, об этом не писали. На корабле возникла паника, пассажиры сломя голову рвались к шлюпкам, а я помогал старшему офицеру поддерживать порядок — ну, кто-то мне и удружил.
Крог рассмеялся. Энтони растерянно и недоверчиво спросил:
— Вы не верите?
— Ни единому слову, — ответил Крог. Такси остановилось, но Энтони, изумлено расширив глаза, даже не шелохнулся.
— Почему же вы не поверили? Где я ошибся? — Он стал вполголоса разбирать весь рассказ:
— «Нептун»… паника… все рвутся к шлюпкам… — Выходите, — скомандовал Крог. — То второе такси подъезжает. — Пройдя через турникет, он рукой задержал Энтони. — Я хочу посмотреть, кто это. Машина вплотную подъехала к первому такси. Наружу выбрался человек в сером летнем костюме; расплачиваясь, он неторопливо и цепко осмотрелся; худое лицо, мешки под глазами и подбородком. — Это Пилстрем. — Такси не отъезжало. Ища ступеньку, высунулись ноги в узких черных брюках и повисли над землей, длинные, тонкие и бескостные, как макароны. — Их двое! — воскликнул Крог. — Мне всегда казалось, что Пилстрем охотится в одиночку. Погодите, да это же… как, однако, мы заинтриговали их… — Длинный фрак, тонкий, как шнурок, галстук завязан бантиком на старческой шее, седая щетина, длинное постное лицо. — …Это же профессор Хаммарстен, — черная мягкая шляпа, очки в стальной оправе, пепельно-серые щеки. — Быстро! — заторопился Крог. — Пока нас не увидели. — Он шел впереди; ловя вокруг удивленные взгляды, он вспомнил, что он в вечернем костюме и без шляпы, но странное безразличие охватило его; он вспомнил Холла с накладным носом, шумную толкучку фиесты, тревожные расспросы Холла:
— А с трением-то как? — И остановившись позади тира перевести дух, он сказал:
— Бедняга Холл, как бы он на все это посмотрел? — Верный Холл. На него можно рассчитывать во всем, кроме соучастия в этой стремительной потере тормозов, в этом безумстве. Такое можно себе позволить только с человеком, который даже не умеет убедительно соврать. Еще не отдышавшись, он тихо сказал:
— Это было не в Индийском океане.
— Черт возьми, — пробормотал Энтони. Щурясь от света прожекторов, он неловко улыбнулся:
— Я впервые испробовал эту историю. Обычно я даю рассказ о бомбе. Ладно, — решился он, — вам скажу. Кроме Кейт, никто не знает. Я снимал шкурку с кролика и у меня сорвался ножик. — Пилстрем, — сказал Крог. Со стороны центральной аллеи из-за угла осторожно вышел человек в сером костюме, ступая мягко, как кошка вокруг мусорного ящика. Крог усталым голосом сказал:
— Игра кончилась. — И словно обманывая кого-то близкого, сплавив ему акции, которые ладно бы обесценились в будущем, но уже сейчас ничего не стоят, хоть выбрось, мучаясь угрызениями совести, Крог добавил:
— Мы сваляли дурака. — Сейчас разберемся, — сказал Энтони.
Он подошел к Пилстрему, взял его за локоть, развернул и толкнул за угол палатки. Пилстрем несколько раз пронзительно крикнул:
— Хаммарстен! Хаммарстен! — Профессор Хаммарстен замешкался возле медных ручек призового аттракциона. — Хаммарстен! — Кажется, спорили из-за монеты, которую пытался всучить Хаммарстен. — Хаммарстен! — Тот быстро обернулся и уронил очки. — Пилстрем! — Он трепетной ногой ощупывал гравий, обводя очки подобием круга. — Пилстрем! — жалобно отозвался он. Энтони с новой силой потащил Пилстрема. — Хаммарстен! — Профессор Хаммарстен нагнулся за очками, но сейчас же дернулся вперед, с болезненным воплем схватившись за поясницу. — Пилстрем! — Держа в пальцах монету, владелец павильона взывал к свидетелям. Энтони ослабил хватку и толкнул Пилстрема прямо профессору в руки. — Хаммарстен! — Они немного постояли, держась друг за друга, потом Пилстрем нагнулся и подобрал очки Хаммарстена. Энтони и Крог издали наблюдали за ними. Вскоре парочка рассталась, каждый отправился в свою сторону. Шли они медленно, понуро.
— Вам что, приходилось быть вышибалой? — спросил Крог. Энтони вздохнул:
— Нет. У меня пропало настроение рассказывать истории. Особенно после той осечки. Но я готов поклясться, что это было в Индийском океане. — Верно, верно, — успокоил Крог.
— Господи, — воскликнул Энтони, — выходит, я ничего не перепутал! Знаете что, не садитесь против меня в покер, с вами можно играть только в рамми — там уж как повезет, без блефа. А у вас лицо прямо для покера. — Но хоть стрелять-то вы умеете?
— Стрелять? — оживился Энтони. Он взял Крога под руку и увлек за собой.
Через две аллеи им попался тир, но Энтони его отверг («это для детей»). Наконец нашел то, что нужно. Разыгрывалось ограниченное число призов. — Хотите портсигар? — спросил Энтони.
— У меня уже есть. — Крог вынул из кармана деревянный инкрустированный портсигар. Рисунок для него выполнил все тот же скульптор, что изваял статую и отлил пепельницы; на портсигаре стояла монограмма: «ЭК». Крог гордился портсигаром. Он сказал:
— Другого такого нет во всем мире. — Портсигар лежал на ладони, легкий, как пудреница. — Очень красивый, — похвалил Энтони, — но вам нужно еще нечто официальное, из свиной кожи. Вот тот хотя бы — он будет очень хорош с золотой монограммой. Сейчас я вам его добуду. Сказано — сделано.
— Теперь не грех, и выпить.
Он не знал ни слова по-шведски, но это ему уже не мешало. Им принесли пиво. — Вода, — отозвался Энтони. — Приезжайте в Англию, я вас кое-чем угощу. Что бы я сейчас взял? «Янгер»? Пожалуй. Или пару кружек «Стоун-особый». Больше пары и не надо.
Он заворожил Крога своей непринужденностью, искушенностью в вещах, о которых Крог имел весьма смутное представление. Наверное, пожилая дама, воспитанная по старинке, будет такими же глазами смотреть на юную девицу, которая разбирается в косметике, знает, что нужно для коктейля, подскажет врача, если нежелательно сохранить известное положение. Крог немного завидовал ему, отчасти любовался им, все это даже интересно, но гораздо сильнее его занимала мысль о времени, которое так быстро у него пролетело, а у этого тянулось помаленьку, так что совсем молодым он знал очень многое.
— Не желаете размяться?
— Не понимаю.
— Потанцевать.
Мелодии, лившиеся из репродуктора, были, надо думать, самые модные; обступив площадку, дуговые лампы заливали светом деревянный настил; белые пятна лиц выдавали напряжение, с которым танцующие ловили трудный ритм; девушки медленно переступали изящными ножками и благоговейно, как некий ритуал, повторяли движения партнеров — шаг в сторону, шаг вперед, шаг назад, между тем как из головы не шли мастерская, контора, платье не по карману («в тиши моей одинокой комнаты»), пролетевшее лето («днем и ночью»), зимние моды.
— Нет. Я не буду. А вы танцуйте. Я посмотрю. Напрасно подстегивать себя: я — Крог, вспоминать выложенные лампочками инициалы, заводы, работающие в две смены, с семи утра и с трех часов ночи: он робел пригласить какую-нибудь из этих девушек, и ничего с этим не поделаешь. Он видел, как поодаль, присматривая девушку, расхаживает Энтони; человек ни слова не знает по-шведски и все-таки здесь он не больше иностранец, чем швед Крог, который родился в развалюхе на Веттерне, в деревенской школе учил арифметику. Энтони взял девушку за руку и повел к танцующим; просто я все перезабыл, думал Крог. Ведь в молодости… Но себя не обманешь; воздух Тиволи вызывал на откровенность; сюда не приходят с неясными побуждениями, здесь удовольствие — единственная и неприкрытая приманка, и ни к чему лицемерить. И в молодости, подумал он, я был точно таким же. В Стокгольме ходили легенды о его детстве, уже обещавшем коммерсанта и изобретателя: как он построил перископ, чтобы не пропустить, когда из-за угла школы появляется учитель; как менял почтовые марки на фрукты, сохранял их в соломе и в разгар лета прибыльно устраивал обратный обмен с изнемогавшими от жажды однокашниками. Крог знал все эти легенды, знал, что в них нет ни капли правды, но еще знал, какая она скучная, эта правда: каторжный труд, прилежанием добытые свидетельства — он, в сущности говоря, и не видел жизни, пока однажды весною в Чикаго ему не пришла в голову идея нового резака. Он даже запомнил, в каком положении была перечеркнувшая небо стрелка огромного экскаватора, он как раз стоял у окошка в будке мастера, высунулся и крикнул экскаваторщику:
— Еще пять футов влево! — Кончилась долгая и суровая североамериканская зима, сквозь запахи жидкого битума, дыма и вымоченного дождем металла он улавливал дыхание весны; шоссе трескались, уступая подспудному натиску травы. Впрочем, природа его не волновала, и этот весенний день в его глазах ничем не отличался от других, а запомнил он его единственно потому, что, переведя взгляд с раскачивающейся, падающей, кромсающей бледно-голубой воздух стрелы экскаватора на план моста, приколотый к чертежной доске, он подумал: если я поставлю нож вот так, желоб у меня скользящий, тормоз отпускает палец — неужели и в этом случае будет большое трение? Его никогда не занимали мелочи, все эти до глупости дешевые и необходимые вещи, которые впоследствии станут называться «Крогом». Однажды, еще мальчиком, он услышал от отца, что у такого-то, наверное, уже миллионный капитал; и вот, он неделю проработал в мастерских в Нючепинге, увидел в действии резак старой модели — и взял расчет: в такой допотопной фирме даже самое похвальное усердие не обещало успеха. А тут нежданно-негаданно, без всяких усилий родилась идея нового резака, и в памяти на всю жизнь остался весенний день, запах зелени и битума, ныряющая вниз и отмахивающая в сторону стрела экскаватора.
Чем-то напоминало то время и новое чувство раскованности, которые он испытывал в обществе Энтони. Недаром он вспомнил эти имена: Мерфи, О'Коннор, Уильямсон и Эронстайн (О'Коннор погиб в Панаме; сломался экскаватор, и на беднягу обрушились сорок тонн земли; Эронстайн ушел на нефтяные промыслы; Уильямсон и Мерфи, кажется, умерли во Франции). И хотя они проработали вместе восемнадцать месяцев, он не узнал их близко, но он и не стеснялся их, а вот с Андерссоном он чувствовал себя неловко, и этих загорелых продавщиц, чинно танцующих там, — их он тоже стеснялся. Ему захотелось неспешно наведаться в прошлое, поворошить годы с их яростными свершениями — так, взяв в руки забытый календарь, обрываешь листки, рассеянно просматривая эпиграфы, стихи, пошлые изречения древних риторов и нет-нет, да задумаешься над какой-нибудь уберегшейся живой строкой. 1912 — он вступил в товарищество; 1915 — откупил долю своего компаньона; 1920 — начал борьбу за мировой рынок; 1927 — великий год: он скупил германские капиталовложения, предоставил заем французскому правительству, закрепился в Италии… И как скверно все кончается: краткосрочные займы, угроза забастовки, идиотский голос Лаурина по телефону, заклинающий быть осторожным.
Зачем я здесь? — подумал он. Какая глупость. Под ногами танцующих поскрипывает деревянный настил; дисциплинированная публика движется двумя потоками: сначала все направляются к тирам, потом текут обратно, задерживаясь около предсказателей судьбы, глазея на американские горы и действующий макет железной дороги; в начале и конце променада холодные зоны: между черным небом и белым бетоном шелестят подсвеченные цветными лампами фонтаны; вдоль озера вытянулись скамейки; по темному зеркалу воды, точно велосипедный фонарик, скользит огонек парома, — все это такое же шведское, как серебряные березы по берегам Веттерна, и ярко раскрашенные деревянные домишки, и утка, затрепетавшая высоко в воздухе, и терпеливая мать на крошечной пристани. Но все эти образы уже ничего не говорили ему; он походил на человека без паспорта, без национальности, на человека, знающего только эсперанто.
Столик качнулся. Крог поднял глаза и увидел высокого тощего старика Хаммарстена, тянувшего к себе стул. — Добрый вечер, герр Крог. — Он потер пальцем седую щетину на подбородке и, пригнувшись, доверительно сообщил:
— Я отослал Пилстрема домой. Я сразу понял, что вам не до него. Я сказал, что видел, как вы уезжали в такси.
— И он вам поверил?
— Я не так прямо сказал, герр Крог. Я попросил одолжить мне денег на такси, чтобы успеть за вами.
— Ловко, профессор, но…
— И разумеется, он сам сел в такси и уехал. — Старик часто задышал, словно хватил кипятку, и удовлетворенно кончил:
— Сейчас он уже на другом берегу озера.
— Как продвигается обучение языкам, профессор?
— Неважно, герр Крог, неважно. Приходится подрабатывать пером. Незаметно оказываешься в странном обществе: Пилстрем, англичанин Минти, Бейер. Вы знаете Бейера?
— Не имею чести, — ответил Крог.
— Бейеру нельзя доверять, — предостерег Хаммарстен. — Ведь это он приложил руку к недавней статье о вашем жизненном пути. — Хвалебная была статья.
— Но какая неточная! Только мы, старики, охраняем Истину от козней этой — скажу вам честно, герр Крог, — не очень приличной профессии. — И с неожиданной злобой пробормотал:
— Пасквилянты. — Там все было достаточно верно.
— Но сказать, что вы вступили в товарищество, герр Крог, в 1911-м!
Согласитесь, что 1912 был бы, с вашего позволения, ближе к истине.
— Да, это был 1912-й.
— Я-то знаю! Пусть я не хватаю звезд с неба, но я скрупулезно, по годам расписал жизнь величайшего шведского… — Старик невероятно разволновался. От избытка чувств запотели его стальные очки, речь стала нечленораздельной. — Мне представляется тот день, когда рядом с памятником Густаву Адольфу…
— Кружку пива, профессор? — оборвал Крог, не пытаясь скрыть усталость и раздражение. Он думал о том, что уже много лет этот опустившийся педагог вытягивает у него интервью, и он уступает — не из жалости, а по необходимости; все-таки человек представляет самую влиятельную шведскую газету и ему в самом деле есть чем похвастаться — он действительно старается быть точным. Не получив ответа, он коротко повторил:
— Пива? — Благодарю, герр Крог, — спускаясь на землю, грустно ответил Хаммарстен. Он замолчал и, поглаживая ладонью кружку, пустыми глазами уставился на танцующих.
— Вы хотели поговорить со мной? — спросил Крог. — Я подумал, — ответил старик, — что вы захотите сделать заявление. Ваш уход из оперы после первого акта будет замечен. Поползут слухи. — Он помолчал и, подняв кружку, уронил в нее:
— Поверьте, я знаю, что вы думаете о нас, герр Крог. Мы вам докучаем, вы от нас никуда не можете деться. — Стальные очки съехали вниз по переносице. — Но и вы поймите нас — это наш хлеб.
— Никакого заявления не будет, — сказал Крог. — Неужели я не могу иногда поступить как мне хочется, не задумываясь и не отчитываясь потом перед вами?
— Это абсолютно исключено; — сказал профессор.
— Вам можно, а мне нельзя?
— И нам нельзя, — ответил Хаммарстен, — причем нам даже нечем себя за это вознаградить. — Он склонился над кружкой и обмакнул в белую пену кончик носа. Платка на месте не оказалось; краснея и тревожно озираясь, Хаммарстен вытер нос уголком манжеты. — Я, например, герр Крог… вы будете смеяться, всю жизнь мечтал произвести в театральном мире маленькую сенсацию… но в самом благородном смысле. Я бы хотел… какое слабое слово: «хотел»… поставить в Стокгольме… — и он запнулся. — Да?
— Великого «Перикла».
— Это что такое?
— «Перикл» Шекспира. В моем переводе.
— Хорошая пьеса?
— О — великая, герр Крог, и очень смелая. Она предвосхищает «Профессию миссис Уоррен». Я много лет бьюсь над тем, чтобы ученики постигли самый дух… У Шекспира это самая высокая, самая поэтическая… Разумеется, есть свои трудности. Например, вопрос о Гауэре. Кто он, этот Гауэр? — Спросите у моего приятеля, он англичанин. Вот он. Фаррант, кто такой Гауэр?
— Мистер Крог, вы не возражаете, если девушка подсядет к нам? Ей хочется пить. Это видно, хотя она ни одного моего слова не понимает. Пепельно-светлые волосы, загорелая кожа — это красиво; на верхней губе бусинки пота; девушка обвела мужчин пустыми, ничего не выражающими глазами. Не проронив ни звука, она села, взяла стакан, желая одного: чтобы ее не замечали. Крог забыл, что существуют такие женщины. Он сказал — Фаррант, профессор Хаммарстен говорит по-английски. — В «Перикле» Вильяма Шекспира есть старик по имени Гауэр. Кто он, по-вашему, этот Гауэр, мистер Франт?
— Боюсь, я не читал эту пьесу, профессор.
— Но вы наверняка ее видели, в Лондоне ее часто ставят. Старик Гауэр. «Из пепла старый Гауэр…»
— Я видел «Гамлета» и «Макбета».
— Эти меня не интересуют. «Перикл» — вот величайшая пьеса. По ее поводу у меня есть теория. «Из пепла» — это не из пепла, а «из ясеня». Из ясеневой рощи. Ясень, дуб, терновник — ведь это священные деревья. Старый Гауэр — это английский друид, он старый в том смысле, в каком мы говорим о Мафусаиле; он жрец и король. И вот как я это перевожу; «Из рощи древний Гауэр…» Иными словами «из священной ясеневой рощи друид Гауэр явился к вам» — а никакой не «старый Гауэр». Вы согласны со мной? — Похоже, что так и есть.
Возможно, девушка почувствовала, что Крогу тоже не интересен разговор. Все так же молча она взяла его правую руку и положила перед собой ладонью вверх. В ее действиях не было и тени кокетства — просто она по-своему участвовала в общем разговоре. Мужчины любят, когда им гадают по руке; это поднимает их в собственных глазах; им приятно, когда девушка говорит — «у вас впереди длинная дорога», приятно это касание рук, позволительное, как в танце, приятно услышать предостережение — «остерегайтесь двух женщин, брюнетки и блондинки», в такие минуты им море по колено. — У вас уже готово возражение. Действие происходит в Тире, у замка Антиноха, в Эфесе. При чем здесь, скажете вы, английский друид? — Понимаю, профессор. Действительно, странно. — На это возражение я отвечаю следующим образом: Шекспир ваш национальный поэт; он жил в бурную эпоху славной королевы Бесс, в эпоху националистической экспансии.
— В вашей жизни много удач, — говорила девушка. — Держитесь за теперешнюю работу.
— Откуда вы приехали? — спросил Крог, поражаясь, что ей незнакомо его лицо.
— Из Лунда, — ответила она, трогая пальцем линию жизни. — У вас очень крепкое здоровье, вы долго проживете.
Все-таки приятно это слышать.
— А какая-нибудь неожиданность?
— Ничего такого. Вы трудно обзаводитесь друзьями, — продолжала девушка.
— Вам угрожают мужчина и женщина. Вы очень щедрый человек.
Профессор говорил:
— Я одену Гауэра в символический костюм, олицетворяющий империализм или националистическую экспансию.
— Девушки вас не особо интересуют. Вам больше нравится ваша работа.
— А какая это работа?
— Что-то умное. — Она отпустила его руку, сразу потеряв к нему всякий интерес; отпив пива, она устремила на танцевальную площадку взгляд больших тускло-мраморных глаз. Вскоре с поклоном подошел молодой человек, девушка встала и ушла. Ко всему равнодушная, такая хорошенькая и невероятно глупая, она заронила в душу Крога покой и счастье, но едва он успел осознать это чувство, как оно ушло. Вот так иногда на скверной улице, осторожно обходя смятые папиросные коробки, картофельные очистки, грязь из прохудившихся труб, вдруг почувствуешь свежее дуновение, запах мяты, обернешься (она меня не знала… долгая жизнь… щедрый человек) — но запах уже пропал. Музыка смолкла, за соседним столиком девушка положила перед собой руку юноши, ладонью вверх.
— Когда же вы думаете поставить эту пьесу, мистер Хаммарстен?
— Никогда. Это все так, мечты… У меня нет денег, мистер Франт.
— Фаррант.
— Фаррант. У меня нет связей в театральном мире, импресарио не пустят меня на порог. Кто я такой? Школьный учитель и безумный поклонник Вильяма Шекспира.
(Долгая жизнь… щедрый…)
— Я даю вам двадцать пять тысяч крон, профессор Хаммарстен. — Старик молчал. Он отвернулся от Энтони и с полуоткрытым ртом смотрел на Крога. От потрясения он утратил дар речи. Хотя именно так он всегда представлял себе эту сцену, думал Крог: он годами мечтал о том, что какой-нибудь богач позволит ему высказаться об этой пьесе — как он ее назвал? Забыл — и, убежденный его доводами, даст ему деньги. Старый дурачок раздразнил меня, а теперь не верит, боится, что я шучу. — Позвоните завтра утром моему секретарю, — сказал он.
— У меня нет слов, — мямлил профессор, — я не знаю… — На кончике носа еще оставалось немного пены, он пытался смахнуть ее. — «Перикл»? — спросил он. — В моем переводе?
— Ну разумеется.
Профессор Хаммарстеу неожиданно заговорил:
— В моем переводе — но вдруг он плох? Я не знаю. Я никому не показывал. Вдруг люди не поймут. Друид Гауэр… Ведь сколько лет… — Ему хотелось объяснить, что в конце долгого путешествия начинаешь бояться встречи. Друзья состарились; может, тебя вообще никто не узнает. А что путешествие было долгим — тому свидетели седая щетина на подбородке, плохонькие очки в стальной оправе. — Я перевел ее двадцать лет назад.
— Найдите театр и подберите актеров, — сказал Крог. Ему уже наскучила щедрость. В конце концов, он не впервые такой щедрый. Ему полагается быть щедрым. Сто крон за бумажный цветок, новый флигель для больницы, не уступающая месячному заработку пенсия первой жертве нового усовершенствования резака. Все это попало в газеты, произвело хорошее впечатление. Чем необычнее пожертвование, тем громче огласка, а это бывает очень кстати, например, перед новым выпуском или в такой момент, как сейчас, когда приходится брать краткосрочные займы, сбивать продажу в Амстердаме, терять порядочные деньги. Право, даже занятно, что повезло не кому-нибудь, а жалкому старику Хаммарстену, что именно он нагрел руки на тревогах Лаурина и Холла. Крог почувствовал глубокое презрение к этому престарелому педагогу, подрабатывающему журналистикой, в котором удача породила страх и неуверенность в себе, который не мог удержать очки на носу и сидел как в воду опущенный.
— Прошу прощения, герр Крог, — раздался высокий сиплый голос, и между бассейном, и танцевальной площадкой возник с кепкой в руке седой, тощий, с обвислой кожей на лице Пилстрем. Залитые прожекторами, казались бесцветными его редкие крашеные волосы. Опередив Крога и Энтони, профессор вскочил из-за стола. Он весь дрожал от возмущения, очки прыгали, он сунул руки под черные фалды фрака. — Пилстрем! — Хаммарстен! — взвизгнул Пилстрем и осторожно приблизился. — Старый лгун! — выпалил он. — Стыдитесь!
— Вам тут нечего делать, Пилстрем, — заявил профессор. — Я не позволю вам беспокоить герра Крога. Если желаете знать, Пилстрем, герр Крог приехал сюда обсудить со мной один маленький проект, маленькую сенсацию, для которой нам нужна обоюдная поддержка. Вам нечего тут делать, Пилстрем, вам и вашей газете.
— Однако, Хаммарстен…
— Убирайтесь, Пилстрем, — оборвал его профессор и, ничтоже сумняшеся, позвенел в кармане мелочью. — Джентльмены, вы не откажетесь распить со мной бутылочку вина?
* * *
По длинной лестнице на пятый этаж из Чистилища (оставив на другом берегу общественные уборные с похабными шутками, зависть, неприязнь редактора, недоверие, неприличные журналы) — в Рай (школьные фотографии, укромное байковое тепло, жесткая аскетическая постель) восхожу невредимый я, Минти.
Всего ступенек пятьдесят шесть; четырнадцать ступенек — и второй этаж, здесь живут Экманы, у них двухкомнатная квартира, телефон и электрическая плитка; Экман работает мусорщиком, но без денег не бывает. Он частенько возвращается поздно, как Минти, возвращается выпивши и, одолевая свои четырнадцать ступенек, много раз кричит «до свидания» оставшемуся на улице приятелю, и фру Экман, заслышав его голос, выходит на площадку и тоже кричит «до свидания». Не было случая, чтобы она осерчала на пьяного мужа; иногда она сама бывает навеселе, тогда в дверях толкутся и прощаются гости и дым дешевых сигар, разъедая ему глаза, преследует Минти все четырнадцать ступенек до третьего этажа.
Двадцать восемь ступенек — и вот она, пустая квартира. Она самая большая в доме, она обставлена, сдана и всегда пустует. Жильцы за границей, они не были дома уже два года, но квартира оплачена. Минти не видел их ни разу. Он умирал от любопытства и в то же время боялся прямыми расспросами покончить с неизвестностью. Так интереснее. Однажды в квартиру пришла убраться хозяйка, и Минти удалось заглянуть в прихожую; он увидел гравюру, изображавшую Густава Адольфа, и подставку для зонтов, в ней торчал древний зонтик. Он поднялся выше, еще на четырнадцать ступенек увеличив разрыв с Экманами. На четвертом этаже жила итальянка, она давала уроки; он вспомнил коллегу Хаммарстена — эта дама работала с ним в одной школе; следующие четырнадцать ступенек он преодолел уже быстрее — пятый этаж, покой, дом. На двери висит коричневый шерстяной халат, в шкафу какао и галеты, на камине мадонна, под стаканом паук. Устал. И не так уж поздно, а надо ложиться.
Он зажег свет и первым делом закрыл окно от мошкары. Снаружи ступеньками поднимались к нему окна нижних квартир: все были дома, Экманы включили приемник. На умывальнике рядом с пауком счет за квартиру. Минти опустился на колени и покопался в шкафу. Он вылил в кастрюльку немного сгущенного молока, добавил две ложки какао, зажег газовую горелку, стоявшую у полированного комода красного дерева, и, пока напиток закипал, пошел за чашкой. Он нашел блюдце, но чашки нигде не было. На подушке заметил записку, оставленную хозяйкой: «Герр Минти, к сожалению, ваша чашка разбилась» — и подпись с завитушкой, никаких извинений. Придется пить из стакана.
Паук, очевидно, умер, он весь сморщился, почему хозяйка его не выбросила — непонятно. Он взял освободившийся стакан и выпил теплого какао, потом поискал глазами мыльницу, где у него сберегались окурки, и увидел, что паук ожил. Он не умер, он притворился и теперь, раздувшись вдвое, по невидимой нити спускался к полу.
В Минти пробудился охотничий азарт. Вспомним молодость. Он заманил паука в стакан, оборвал нить, отрезав начатое отступление, и, быстро перевернув стакан, ловко усадил узника на мраморную доску умывальника. Паук между тем потерял еще одну ножку и сидел в лужице какао. Терпение, думал Минти, разглядывая паука, терпение; может, ты еще меня переживешь. Он постучал по стакану ногтем. Двадцать лет протрубить в Стокгольме — не шутка. Надо будет завтра оставить записку: «Не трогать». Надо купить еще один стакан и чашку. Минти предстоят большие покупки! От возбуждения он даже забыл помолиться на ночь, а выбираться из постели на холодный линолеум уже не стоило: Господу важен не обряд, а вера. Чтобы молитва шла от сердца. И, сложив под грубым одеялом руки, он горячо молил: чтобы Господь подвергнул сильных и возвысил униженных, чтобы дал Минти хлеб насущный и избавил от лукавого, чтобы Энтони не связался с Пилстремом и прочей компанией, чтобы посланник пришел на обед, чтобы новая чашка подошла к блюдцу; кончая, он благодарил Господа за его бесконечную милость, за счастливый и удачный день. В доме напротив один за другим погасли огни, скоро он перестал слышать, как в окно бьется мошкара. Погасив лампу, он терпеливо замер в темноте, как тот паук под стаканом. И он так же подобрался, как паук, умудренно затих; вытянув тело, затаившись, он лежал как мертвый и смиренно искушал Бога: не забудь снять стакан.