1

Ворон все утро был на ногах. Он должен был все время двигаться, переходить с места на место; он не мог потратить мелочь, которая у него еще оставалась, на то, чтобы купить еду: боялся остановиться, дать людям возможность вглядеться в его лицо. Он купил газету из стопки рядом с почтамтом и увидел в ней описание собственной внешности, жирным шрифтом и в черной рамке. Его рассердило, что это описание поместили на последней странице: первую занимали сообщения о положении в Европе. К полудню, переходя с места на место и напряженно следя, не появится ли где-нибудь Чамли, он устал как собака. Он остановился на минуту и увидел собственное отражение в витрине парикмахерской; с того самого вечера, когда он сбежал из «Кафе Сохо», он ни разу не брился; усы могли бы скрыть его уродство, но Ворон по опыту знал, что волосы на его лице растут неравномерно: густые на подбородке, они редели над губой и вовсе не прикрывали ярко-красный шрам. Теперь неопрятная щетина делала лицо еще более заметным, а он боялся зайти в парикмахерскую побриться. На пути попался автомат с плитками шоколада, но он принимал только шиллинги или монеты в шесть пенсов. У Ворона же были лишь полукроны, флорины и полупенсы. Если бы не жестокая ненависть, овладевшая всем его существом, он пошел бы в полицию и сдался: больше чем на пять лет его бы не засадили; но убийство старика министра – теперь, когда он так устал и чувствовал себя загнанным в угол, – сжимало ему горло, словно крылья легендарного альбатроса. Трудно было заставить себя поверить, что полиция разыскивает его только из-за кражи.

Он боялся ходить по переулкам, боялся задерживаться в тупиках, потому что, если бы по пустынному переулку прошел полицейский, Ворон неминуемо привлек бы к себе внимание; там полицейский мог взглянуть на него еще и еще раз, присмотреться. И Ворон ходил и ходил по людным улицам, сотни раз рискуя быть узнанным в толпе. День был холодный и пасмурный, но по крайней мере не было дождя; магазины полны были рождественских подарков, всей этой бесполезной, нелепой мишуры, которая весь год пылилась на дальних полках, а теперь была выставлена в витринах: брошки в виде лисьей головы, подставки для книг в форме Кенотафа, шерстяные чехольчики-грелки для вареных яиц, бесчисленные игры с фишками и игральными костями, глупейшие варианты таких игр, как «Метание стрелок» или бильярд; «Кошки на стене» – старая игра со стрельбой по цели – и «Поймаем золотую рыбку». В магазинчике рядом с католическим собором он опять увидел изображения, которые так разозлили его в «Кафе Сохо»: гипсовая мать с младенцем, волхвы и пастухи. Фигуры были расставлены в вертепе из коричневой оберточной бумаги, среди религиозных брошюр, открыток с изображениями Святой Терезы. «Святое Семейство»! Ворон прижался лицом к стеклу витрины, испытывая что-то вроде сердитого страха: неужели эти истории все еще рассказывают кому-то? «Потому что не было им места в гостинице»; он вспомнил, как все они сидели рядами на длинных скамьях в ожидании праздничного обеда, а тоненький строгий голос читал им про Цезаря Августа и про то, как все и каждый возвращались в свои города, чтобы им записали налоги. В первый день Рождества никто не получал оплеух: все наказания откладывались до Дня подарков. Любовь, Милосердие, Терпение, Смирение: он был человек образованный; он знал все про все эти добродетели; он видел, чего они стоят. Люди все переворачивали, как им было надо: даже эту историю там, в витрине. Это были исторические события, они случились на самом деле, но люди перевернули все по-своему, как им было надо, для своих собственных целей. Сделали из него Бога, потому что так им было лучше, так они могли считать, что на них не лежит вина за то, как с ним расправились. Он же сам пошел на это, верно? Такой у них у всех довод, потому что мог же он призвать «сонмы ангелов», если б не хотел висеть на этом кресте? Как же, мог он, думал Ворон с горечью человека, изверившегося во всем, с таким же успехом, как мой отец мог сам себя спасти, когда его вешали в Уондзворте и крыша люка ушла у него из-под ног. Прижав лицо к стеклу витрины, он ждал, чтобы хоть кто-то опроверг эти доводы; смотрел не отрываясь на спеленатого Младенца с нежностью и ужасом, потому что он ведь был человек образованный и знал, что предстояло этому «маленькому ублюдку» в будущем из-за проклятых евреев и предательства Иуды; и ведь нашелся только один человек, с ножом в руке бросившийся защищать его, когда в сад за ним явились воины.

По улице шел полицейский; Ворон не отрывался от витрины; полицейский прошел мимо, даже не взглянув в его сторону. Он подумал вдруг: много ли им известно? Та девушка, наверное, рассказала им его историю. Вполне могла успеть. Тогда это должно уже появиться в газетах; он просмотрел газету – ни слова. И о ней тоже. Ворон был потрясен. Он же чуть не убил ее, а она и не подумала пойти в полицию. Значит, она ему поверила, поверила тому, что он ей рассказал. Мысленно он тотчас же перенесся в гараж на берегу реки, в ледяной дождь и тьму, и страшное чувство одиночества, безысходного отчаяния, ощущения утраты чего-то неоценимого, совершенной им непоправимой ошибки… Привычная фраза: «Дай ей только время… с бабами всегда так!» больше не казалась убедительной, больше не утешала. Ему захотелось отыскать ее, но он подумал: никакой надежды, я даже Чамли отыскать не могу. И он сказал крохотному комочку гипса за стеклом:

– Если бы ты и вправду был Богом, ты бы понял, что я не мог сделать ей ничего плохого. Дал бы мне шанс, сделал бы так, что вот я обернусь, а она позади меня стоит, на этой улице.

И он обернулся, полунадеясь, но там, разумеется, никого не было. Ворон двинулся прочь и вдруг в сточном желобе у края тротуара заметил монету в шесть пенсов. Он подобрал шестипенсовик и пошел назад, к автомату с шоколадными плитками. Автомат стоял у дверей кондитерской, а рядом – собор и при нем приходский зал собраний, перед дверьми которого, ожидая открытия какой-то распродажи, выстроилась очередь женщин. Женщины нетерпеливо шумели: назначенный час уже прошел, а двери все не открывались; Ворон подумал: толпа рассерженных женщин – какая добыча для хорошего карманника! Они были так прижаты друг к другу, что и не заметили бы, как умелые руки нажимают замок сумочки. В наблюдении этом не было личной заинтересованности: он никогда не опускался так низко – и был убежден, что не опустится, – чтобы лазать по дамским сумкам. Но, раз обратив на это внимание, Ворон продолжал бесцельно присматриваться к сумкам, шагая мимо по тротуару. Среди всех выделялась одна, в руках пожилой неопрятной женщины: новая сумка из дорогой кожи, необычного фасона; он уже видел такую раньше. Он сразу же вспомнил: тесная ванная, рука с пистолетом, поднятым для выстрела, и девушка с пудреницей, только что вынутой из этой сумки.

Двери раскрылись, и женщины, толпясь и подталкивая друг друга, устремились в зал; Ворон остался на тротуаре один, у автомата с шоколадками, рядом с плакатом благотворительного базара: «Вход 6 пенсов». Не может быть, убеждал он себя, это вовсе не ее сумочка, таких десятки и сотни; но он все-таки последовал за ней в раскрытые двери с панелями из смолистой сосны.

– И не введи нас во искушение, – говорил викарий, стоя на возвышении в конце зала. Слова его звучали над головами, над стендами со старыми шляпками, щербатыми вазами и грудами дамского белья. Когда молитва отзвучала, толпа оттеснила Ворона к стенду с галантереей и безделушками: небольшие, в деревянных рамках акварели – пейзажи Озерного края, безобразные портсигары – сувениры, оставшиеся от итальян-ских каникул, медные пепельницы и горка потрепанных романов. Потом толпа оторвала его от этого стенда и понесла к другому, самому для всех привлекательному. Ворон ничего не мог поделать. Невозможно было никого отыскать в этой толчее, но это не имело значения, потому что он оказался прижатым к стенду, по другую сторону которого стояла та старуха. Он наклонился над стендом и впился глазами в сумочку; он хорошо помнил, как девушка сказала ему: «Меня зовут Энн», а на сумочке в руках у старухи остался слабый след от хромированной буквы «Э». Он поднял голову, не обратив внимания на стоящего рядом со стендом мужчину: глаза не видели ничего, кроме хитрого и злого лица с серой, словно пропыленной, кожей.

Ворон был поражен. Случай с сумочкой потряс его так же, как двуличие Чамли. Он не испытывал угрызений совести из-за убийства министра обороны – к чему жалеть о великих мира сего. Ворон был человек образованный, он знал все правильные слова про такие дела: министр был одним из тех, кто «сидит впереди в синагоге», и, если иногда его беспокоили воспоминания о шепоте старухи секретарши, доносившемся через неплотно прикрытую дверь, он всегда мог сказать себе, что выстрелил в нее в целях самозащиты. Но то, с чем он столкнулся теперь, было Зло: люди одного и того же круга грабили друг друга почем зря. Он протолкался сквозь толпу к другому краю стенда, наклонился к старухе и шепнул: „Откуда у вас эта сумочка?“ Но хищная череда женщин решительно вклинилась между ними, так что старуха даже не поняла, кто это прошептал. Она вполне могла подумать, что одна из женщин позавидовала выгодной покупке, приняв сумочку за один из предметов распродажи; однако вопрос напугал женщину. Ворон увидел, как она локтями прокладывает себе путь к выходу, и, с трудом продираясь сквозь толпу, последовал за ней.

Выбравшись на улицу, он едва успел заметить, как она заворачивала за угол; подол длинной, давно вышедшей из моды юбки волочился по тротуару. Ворон поспешил ей вдогонку. Он не заметил, что и за ним следует человек в одежде, стиль которой был ему прекрасно знаком: мягкая шляпа и пальто, сидевшее словно полицейская форма. Очень скоро он стал узнавать места, по которым они проходили; он уже был здесь с той девушкой. Это напоминало прокручивание в голове чего-то уже испытанного прежде. Вот сейчас появится писчебумажный магазин с газетами. Полицейский стоял вот тут; а сам он собирался ее убить; отвести куда-нибудь за дома и застрелить так, чтобы не было больно; выстрелить в спину. Ему казалось: морщинистое злобное лицо над стендом кивает ему: «Не беспокойся, мы взяли это дело на себя».

Невероятно, как быстро семенила эта старуха. Сумочку она держала в одной руке, а другой приподняла нелепую длинную юбку; она была словно Рип Ван Винкль в женском обличье, восставший ото сна в одежде пятидесятилетней давности. Он подумал: они с ней что-то сделали; но кто «они»? Она не пошла в полицию; она поверила тому, что он ей рассказал; только Чамли было выгодно, чтобы она исчезла. Впервые со дня смерти матери Ворон боялся за кого-то, кроме себя самого: он прекрасно понимал, что Чамли ни перед чем не остановится.

Пройдя мимо станции, старуха свернула налево, на Хайбер авеню, улицу, застроенную потемневшими от сажи жилыми домами. Грязные занавеси из грубого тюля не позволяли разглядеть, что крылось там, внутри небольших комнат. Только иногда в жардиньерке между занавесями какое-то растение прижимало к стеклу блестящие зеленые ладони. Не видно было ярких пятен герани, жадно пьющей воздух за закрытыми наглухо окнами: эти алые цветы были принадлежностью более бедных слоев общества, чем те, что обитали в домах на Хайбер авеню, – принадлежностью эксплуатируемых. Жители Хайбер авеню ставили на окна аспидистру, символ того, что им удалось пробиться в слой мелких эксплуататоров. Все они были Чамли, только более мелкого масштаба. У дверей дома № 61 старухе пришлось задержаться: она искала ключ; это дало Ворону возможность ее нагнать. Он поставил ногу так, чтобы помешать женщине закрыть дверь, и сказал:

– Мне нужно задать вам несколько вопросов.

– Пошел вон, – сказала старуха, – мы не имеем дела с такими, как ты.

Он нажал на дверь посильнее, она раскрылась.

– Вам лучше выслушать меня, – сказал он. – Так будет лучше.

Она пятилась задом, цепляясь за барахло, заполнявшее переднюю; Ворон с отвращением заметил тут и стеклянный ящик с чучелом фазана, и изъеденную молью оленью голову, по дешевке приобретенную где-нибудь на деревенском аукционе и служившую вешалкой для шляп; черную металлическую подставку для зонтов, украшенную золотыми звездами, розовый стеклянный абажурчик над газовым рожком. Он повторил:

– Откуда у вас эта сумочка? О, – добавил он, – не надо доводить до крайностей, мне совсем не трудно будет свернуть вам шею.

– Эки! – завизжала старуха. – Эки!

– Чем вы тут занимаетесь, а? – Ворон открыл наугад одну дверь, потом другую, увидел длинную кушетку, дешевую, с вылезающей из-под покрывала тиковой обивкой, огромное зеркало в позолоченной раме, картину с обнаженной девушкой, стоящей по колено в морской воде; из комнат несло дешевыми духами и застоявшимся запахом газа.

– Эки! – опять завизжала женщина. – Эки!

Ворон сказал:

– Так вот оно что! Ах ты старая бандерша! – и повернул назад в переднюю. Но теперь старуха получила поддержку. С ней был Эки; он появился откуда-то из глубины дома, бесшумно ступая в туфлях на резине. Высокого роста, лысый, с ханжеским выражением бегающих глазок, он встал перед Вороном, загородив собою женщину.

– Что вам здесь нужно, друг мой?

Он явно принадлежал к совершенно иному кругу; частная школа и теологический факультет сформировали манеру его речи: фразеологию и тон; что-то иное деформировало его лицо с перебитым носом.

– Он меня оскорбил, – сказала старуха, сверкнув на Ворона глазами из-под прикрытия охранительной подмышки.

Ворон сказал:

– Я спешу. Мне не хотелось бы все здесь переворачивать вверх дном. Говорите, откуда у вас эта сумочка.

– Если вы имеете в виду ридикюль моей жены, – произнес лысый, – то его ей подарили, не правда ли, Малышка? Это подарок постоялицы.

– Когда?

– Несколько дней тому назад. Вечером.

– Где она теперь?

– Она снимала комнату на одни сутки.

– Почему она отдала вам свою сумку?

– Лучше что-нибудь, чем ничего, – знаете, как это говорится? – сказал Эки.

– Она была одна?

– Конечно, не одна, – сказала старуха. Эки кашлянул, закрыл ей лицо ладонью и мягко оттолкнул, так что она снова оказалась у него за спиной.

– Ее суженый, – сказал он, – был с нею в ту ночь. – Он подошел поближе к Ворону. – Это лицо, – сказал он, – кажется мне странно знакомым. Малышка, милая моя, ну-ка принеси мне тот экземпляр «Ноттвич Джорнел».

– Нет необходимости, – сказал Ворон. – Это я и есть, – и добавил: – а насчет сумки вы соврали. Если эта девушка приходила сюда, то это могло быть только вчера. Я собираюсь обыскать этот ваш бардак.

– Малышка, – сказал старухин муж, – выйди черным ходом и позвони в полицию.

Рука Ворона легла на рукоять пистолета, но сам он не пошевелился, не вытащил оружие из кармана: глаза его неотрывно следили за старухой. Она нерешительно двинулась к кухонной двери.

– Поспеши, Малышка, моя дорогая.

Ворон сказал:

– Если бы я поверил, что она идет за полицией, я пришил бы вас обоих не задумываясь. Но она никакую полицию и не подумает звать. Вам полицейские страшней, чем мне. Она просто спряталась в кухне, в каком-нибудь дальнем углу.

Эки возразил:

– О нет, уверяю вас, она пошла звонить. Я слышал, как хлопнула дверь. Посмотрите сами. – И когда Ворон проходил мимо него, лысый размахнулся, метя кастетом Ворону в голову так, чтобы попасть позади уха.

Но Ворон был готов к этому: он резко нагнулся и невредимым прошел в кухню, держа пистолет в руке.

– Ни с места, – сказал он. – Это оружие стреляет бесшумно. Я влеплю вам по пуле туда, где побольней, только шевельнитесь…

Как он и ожидал, старуха была там, сидела, съежившись, в углу кухни, между буфетом и дверью черного хода. Она простонала:

– Ох, Эки, что ж ты ему не врезал как следовает!

Эки вдруг принялся сквернословить. Ругательства потоком извергались у него изо рта без видимых усилий, но манера произносить слова, интонация, весь тон речи не изменились, это по-прежнему был человек, прошедший частную школу и факультет теологии. Ругательства перемежались латинскими выражениями, которых Ворон не понимал. Он спросил раздраженно:

– Ну же, где девушка?

Но Эки просто не слышал; он стоял, пригвожденный к месту нервным припадком, закатив глаза к потолку, словно в молитве; некоторые латинские слова, подумал Ворон, могли быть из какой-нибудь молитвы: «Saccus stercoris», «fauces». Он снова спросил:

– Где девушка?

– Оставь его в покое, он все равно не услышит, – сказала старуха. – Эки, – прошептала она из своею угла за буфетом, – не волнуйся так, золотце. Ты ведь дома. – И сказала Ворону со злым отчаянием: – Вот что они с ним сделали.

Неожиданно ругань прекратилась. Лысый шагнул и загородил собою кухонную дверь. Рука с кастетом взялась за лацкан потрепанного пиджака. Эки сказал мягко:

– В конце концов, милорд епископ, вы ведь и сами, я совершенно уверен в этом… в свое время… на лугу, в стогах сена… – он хихикнул.

Ворон сказал:

– Велите ему подвинуться. Я обыщу дом.

Он не сводил с них глаз. Затхлый домишко действовал ему на нервы; безумие и жестокость душным облаком заполняли кухню. Старуха с ненавистью следила за ним из угла. Ворон сказал:

– Господи, если только вы ее убили… – И продолжал: – Знаете, как это – лежать с пулей в брюхе? Будете лежать тут и истекать кровью…

Ему казалось, выстрелить в них – все равно что стрелять в паука. Он вдруг крикнул старухиному мужу:

– А ну прочь с дороги!

Эки сказал:

– Даже Святой Павел… – Он глядел на Ворона остекленевшими глазами, не давая пройти. Ворон ударил его прямо в лицо и отстранился от бесцельного взмаха руки. Поднял пистолет, но женщина взвизгнула:

– Не надо! Я уведу его. – И добавила: – Не смей его трогать. С ним и так обошлись не по-людски… еще тогда… – Она взяла мужа под руку, едва доставая ему до плеча; седая, неопрятная старуха с жалкой нежностью глядела на своего Эки.

– Эки, дорогой, – сказала она, – пойдем в гостиную. – Она потерлась серой морщинистой щекой о его рукав. – Пришло письмо от епископа, Эки.

Его зрачки опустились из-под век, словно глаза фарфоровой куклы. Он снова стал самим собой. Сказал:

– Ай-ай-ай! Кажется, я некоторым образом не сдержался. Дал волю гневу. – Взглянул на Ворона, узнавая и не узнавая. – Этот человек еще здесь, Малышка?

– Пойдем в гостиную, Эки, дорогой. Мне нужно с тобой поговорить.

Он позволил ей увести себя из кухни. Ворон вышел вслед за ними в переднюю и стал подниматься по лестнице. С лестницы ему было слышно, как они разговаривают – о чем-то договариваются; скорее всего, как только он скроется из глаз, потихоньку выскользнут из дома и вызовут полицию; если девушки здесь нет или если они уже избавились от ее трупа, им незачем опасаться полиции. На площадке второго этажа стояло высокое треснувшее зеркало.

Ворон ступил на площадку, и его встретил двойник: небритый подбородок, заячья губа, уродство. Сердце больно ударило в ребра; если бы сейчас ему пришлось – ради самозащиты – стрелять, рука не была бы крепкой, а глаз – верным. Он подумал, теряя веру в себя: это конец, теряю хватку. И все из-за бабы. Он открыл первую попавшуюся дверь и вошел в комнату, видимо лучшую в доме: широкая двуспальная кровать с цветастым покрывалом, мебель полированного ореха, вышитый мешочек для оческов, на умывальнике стакан с лизолем для вставных зубов. Он открыл дверцу огромного гардероба, и затхлый запах старой одежды и нафталина хлынул наружу. Потом он подошел к закрытому окну, взглянул на улицу. И все это время ему слышно было, как они шепчутся внизу, в гостиной, Эки и Малышка, договариваясь о чем-то. Его взгляд лишь на мгновение задержался на каком-то большом неуклюжем человеке в мягкой шляпе, болтавшем с женщиной у дома напротив; к нему подошел другой; вместе они пошли по улице и исчезли из виду. Он узнал их сразу: полицейские. Конечно, они могли и не знать, что он здесь, могли выполнять какое-то поручение, вести рутинный опрос. Он быстро вышел на площадку: Эки и Малышка теперь молчали. Сначала он подумал, они ушли; но, прислушавшись, смог различить свистящее дыхание притаившейся под лестницей старухи.

На площадке была еще одна дверь. Он дернул ручку. Дверь была заперта. Он не хотел больше тратить время на стариков внизу. Выстрелил в замок и толчком растворил дверь. Но там никого не было. Комната была пуста. Тесное пространство почти целиком занимала двуспальная кровать, остывший камин закрыт медной опускной дверцей, темной от копоти. Ворон взглянул в окно: ничего, только пустой, мощенный камнем дворик; мусорный ящик; высокий, весь в саже, забор – отпугивать соседей; серый, угасающий свет дня. На умывальном столике – радиоприемник; шкаф совершенно пуст. Не возникало и сомнения в том, для чего служит эта комната.

Но что-то заставляло его здесь задержаться: какое-то тягостное чувство, словно чей-то застывший в затхлом воздухе ужас. Ворон не мог уйти; кроме того, запертая дверь требовала объяснения. Зачем им было запирать эту дверь, если здесь нет никаких улик, ничего такого, что представляло бы для них опасность? Он перевернул подушки на кровати одной рукой, в другой держал пистолет; в голове метался чей-то страх, билась чья-то боль. О, если бы только знать, если бы знать! Он вдруг с болью ощутил собственное бессилие – бессилие человека, привыкшего полагаться лишь на силу оружия. «Я ведь человек образованный, верно?» Пришедшая на ум привычная фраза звучала насмешкой: он знал, любой полицейский увидел бы здесь гораздо больше, чем он. Он опустился на колени и заглянул под кровать. Ничего. Сама по себе опрятность этой комнаты казалась неестественной, будто комнату прибрали после того, как было совершено преступление. Даже коврики у кровати не казались пыльными, будто их совсем недавно вытрясли.

Он спросил себя, не разыгралось ли у него воображение. Возможно, девушка и вправду подарила сумку хозяйке. Но Ворон не мог забыть, как они наврали ему про то, когда именно она тут ночевала, а еще – что они сорвали буквы с сумочки. И заперли эту дверь. Но ведь вообще-то двери запирают – от воров, например; но тогда ключ остается в замке с другой стороны. Да нет, конечно, какое-то объяснение всему этому должно быть, он это прекрасно понимал: зачем оставлять чужие инициалы на твоей сумке? Если у тебя полно постояльцев, естественно, можно спутать, когда кто… Объяснения были, только Ворон не мог избавиться от ощущения, что в этой комнате что-то произошло, а потом здесь убрали; и он с отчаянием осознал, что он-то не может вызвать полицию, чтобы отыскать эту девушку. Из-за того, что он сам был вне закона, оказывалась вне закона и она. «О Боже, если б мы могли…» Дождь, взметающий пузыри на поверхности реки, гипсовый младенец, серый свет дня, умирающий на камнях дворика, тусклое отражение собственного изуродованного лица в треснувшем зеркале, и снизу, из-под лестницы, свистящее дыхание Малышки. «На краткий миг, единый час…»

Он снова вышел на площадку, но что-то словно тянуло его назад, в эту комнату, словно он покидал место, очень ему дорогое. Его тянуло назад, когда он поднимался на третий этаж, когда по очереди заходил в каждую комнату. Там не было ничего, кроме шкафов и двуспальных кроватей, и застоявшегося запаха духов и туалетных принадлежностей, а в одном из шкафов ему попалась сломанная трость. И все эти комнаты были гораздо грязнее той; в них копилась пыль, казалось, ими пользуются чаще, но редко убирают. Ворон постоял на площадке, куда выходили все эти комнаты, прислушиваясь. Эки и Малышка совсем притихли внизу, дожидаясь, пока он спустится с лестницы. Он снова спросил себя, не свалял ли дурака, так отчаянно рискуя. Но если им нечего скрывать, почему они даже не попытались вызвать полицию? Он оставил их одних, им нечего опасаться, пока он наверху; но что-то не давало им выйти из дома, точно так же как что-то не отпускало его от той комнаты на втором этаже.

Его снова потянуло туда. На душе стало легче, когда он закрыл за собой дверь и опять очутился в тесном пространстве между огромной кроватью и стеной. Тревога, щемившая сердце, отступила. Он снова обрел способность размышлять. Принялся обследовать комнату, тщательно, сантиметр за сантиметром. Даже передвинул радиоприемник на умывальном столике. И тут услышал, как скрипнули ступени. Приложив ухо к двери, прислушался. Кто-то – он решил, должно быть, Эки – медленно поднимался по лестнице, с неуклюжей осторожностью преодолевая ступеньку за ступенькой; затем прошел через площадку и теперь, видимо, стоял тут, прямо у двери; прислушивался; ждал. Невозможно поверить, что этим старикам нечего опасаться. Ворон пошел вдоль стен комнаты, протискиваясь вдоль кровати, касаясь пальцами глянцевых обоев; он когда-то слышал – бывает, обои наклеивают поверх углубления в стене. Так он дошел до камина и отомкнул медную дверцу.

В камине он обнаружил наполовину втиснутое в дымоход тело женщины: ноги на каминной решетке, головы не видно – она в дымоходе. Первая мысль была – о мести; если это – она, если она умерла, застрелю обоих; буду стрелять туда, где боль сильнее всего, чтоб смерть была мучительной и долгой. Он опустился на колени и стал осторожно высвобождать тело.

Руки и ноги были стянуты веревкой, старая хлопчатобумажная майка всунута между зубами и завязана узлом на затылке, глаза закрыты. Первым делом он разрезал кляп; не понять было, дышит она или нет; он обругал ее:

– А ну, сука паршивая, очнись! Давай просыпайся! – И наклонился над ней, моля: – Ну очнись же, очнись…

Отойти от нее он боялся, а воды в кувшине не было, ничего нельзя было сделать; разрезав и сняв веревки, он просто сидел на полу, устремив глаза на дверь: одна рука – на рукояти пистолета, другая – на груди девушки. Когда рука ощутила слабое движение – девушка дышала, – он вдруг понял, что жизнь возвращается и к нему.

Она не сознавала, где находится; произнесла:

– Пожалуйста. Солнце. Слишком ярко.

Солнца в комнате не было вовсе; темнело; скоро нельзя будет букв в книге разобрать. Он подумал: они продержали ее в этом склепе целую вечность – и положил ладонь ей на глаза, защищая от скудного света, сочившегося в комнату на исходе серого зимнего дня. Она сказала:

– Могу заснуть. – Голос звучал устало. – Воздух. Можно дышать.

– Нет, нет, – сказал Ворон, – надо выбираться отсюда. – Но он совершенно не ожидал, что она вот так просто согласится:

– Да. Куда?

Он ответил:

– Вы меня не узнаете. Мне-то некуда деваться. Но вас я отведу в одно место, где безопасно.

Девушка сказала:

– Я узнала много всего.

Он подумал: она говорит о таких вещах, как страх, смерть. Но как только голос ее окреп, она пояснила, вполне четко:

– Это тот человек, о котором вы говорили. Чамли.

– Так вы меня узнали, – сказал Ворон.

Она не обратила внимания на его слова. Казалось, все это время там, во тьме, она повторяла в уме то, что должна сказать, когда ее найдут, сказать сразу, потому что нельзя было терять ни минуты.

– Я догадалась, где он работает. В какой-то компании. Сказала ему. Он перепугался. Должно быть, правда там. Только я забыла, как называется. Надо вспомнить. Обязательно.

– Не беспокойтесь, – сказал Ворон. – Вы – молодчина. Само вспомнится. Только как это вы тут с ума не сошли… Господи! Храбрости вам не занимать.

Она ответила:

– Я все время помнила, до этого момента. Я слышала, как вы меня ищете. Здесь, в комнате, а потом вы ушли, и я все забыла.

– Как вы думаете, сможете вы идти?

– Конечно, смогу. Надо спешить.

– Куда?

– Я все спланировала. Я вспомню. У меня было много времени все продумать.

– Можно подумать, что вы вовсе не испугались.

– Я знала, меня найдут. Я очень торопилась. Нам нельзя терять ни минуты. Я все время думала о войне.

Он повторил с восхищением:

– Храбрости вам не занимать.

Она принялась двигать руками и ногами, методично, словно следуя заранее продуманной программе.

– Я очень много думала об этой войне. Я когда-то читала, только потом забыла, что грудным детям нельзя надевать противогазы, потому что им не хватит воздуха. – Она встала на колени, придерживаясь рукой за его плечо. – Там, в трубе, было очень плохо с воздухом. Так что я все могла ярко себе представить. И подумала: мы должны это остановить. Кажется, глупо, да? Нас только двое: что мы можем? Но ведь больше некому, правда? – И добавила: – Ой, у меня иголки в ногах. Очень больно. Значит, прихожу в норму. – Она попыталась встать на ноги, но не смогла.

Ворон внимательно к ней присматривался. Спросил:

– А о чем еще вы думали?

Она ответила:

– Я думала о вас. Жалела, что пришлось вот так уйти, вас бросить.

– Я думал, вы пошли в полицию.

– Зачем? Я ведь на вашей стороне.

На этот раз ей удалось встать, держась за его плечо.

Ворон сказал:

– Надо выбираться отсюда. Можете идти?

– Да.

– Тогда не держитесь за меня. Кто-то стоит там, за дверью.

Он встал у двери, сжимая пистолет в руке. Прислушался. У них – у тех двоих – было много времени, чтобы составить план действий, гораздо больше, чем у него. Ворон потянул дверь, она открылась. Было почти совсем темно. Он никого не увидел на площадке. Подумал: старый черт стоит где-то сбоку, с кочергой в руке, метит, куда бы ударить. Пробегу. И сразу же упал, запнувшись о протянутую над порогом бечевку. Он успел только подняться на колени, пистолет остался на полу; не смог вовремя увернуться – Эки ударил сбоку, удар пришелся в левое плечо. Боль сотрясла все тело, он не мог пошевелиться, успел только подумать: сейчас ударит по голове, я совсем спятил, должен был догадаться про бечевку – и тут вдруг услышал, как Энн говорит:

– Бросьте кочергу.

Ворон с трудом поднялся на ноги; девушка успела схватить пистолет с пола и держала Эки под прицелом. Пораженный, он сказал ей:

– Вы молодчина.

Снизу, из-под лестницы, раздался голос старухи:

– Эки, ты где?

– Дайте мне пистолет, – сказал Ворон, – ступайте вниз; старой карги нечего бояться. – И стал спускаться по лестнице вслед за ней, пятясь и держа Эки под прицелом; но старики уже порастратили пыл и больше ни на что не отважились. Ворон сказал с сожалением:

– Если бы он бросился за нами, я всадил бы в него пулю.

– Я не огорчилась бы, – ответила Энн, – я и сама могла бы это сделать.

Он повторил:

– Вы – молодчина. – Он совсем забыл про полицейских рядом с домом, но, взявшись за ручку двери, вспомнил. И сказал: – Мне, может, придется удирать, если на улице полиция. – И, чуть поколебавшись, доверился ей: – Я нашел место, где укрыться на ночь. На товарном дворе. В сарае, им сейчас не пользуются. Буду вас ждать вечером у забора, в пятидесяти ярдах от станции.

Он приоткрыл дверь. На улице никто не пошевелился; они вышли вместе и пошли прямо по середине дороги, в пустоту густеющих сумерек. Энн спросила:

– Вы не заметили человека в дверях напротив?

– Да, – ответил Ворон, – я его видел.

– Мне показалось, он похож… Только как это может?..

– В конце улицы – еще один. Полицейские. Это точно; только они меня не узнали. Если б узнали, попытались бы взять.

– Вы стали бы стрелять?

– А то! Только они не знают, что это я. – Он засмеялся, и вечерняя сырость освежила ему горло. – Я их здорово одурачил.

В городе за железнодорожным мостом зажигались огни, но там, где они шли, были серые сумерки; на товарном дворе пыхтел паровоз.

– Я не смогу далеко идти, – сказала Энн. – Простите, пожалуйста. Кажется, мне все-таки нехорошо.

– Уже близко, – сказал Ворон. – Тут планка в заборе отходит. Я сегодня утром все как следует устроил. Там даже мешки есть, целая куча. Сможем чувствовать себя как дома.

– Как дома?

Они шли вдоль товарного двора, и он не ответил, ведя рукой по просмоленным доскам забора; вспомнилась кухня в подвальном этаже и – практически первое его детское впечатление – мать, упавшая грудью на стол, залитый кровью. Она даже дверь не заперла, так о нем заботилась. Конечно, он в своей жизни совершал кое-какие безобразные поступки, сказал он себе, но с этим не сравнить. Когда-нибудь и он… Когда-нибудь он сможет начать жить сначала: тогда ему будет что вспомнить, не только эту мерзость, если вдруг кто-то заговорит о смерти, о крови и ранах, о доме.

– Слишком пустынно, чтобы чувствовать себя как дома, – сказала Энн.

– Вы не бойтесь меня, не надо, – сказал Ворон. – Я не стану вас здесь держать. Вы немного посидите, расскажете, что он с вами сделал, этот Чамли, а потом – можете пойти куда хотите.

– Я и шагу ступить не смогла бы, даже если б вы мне приплатили.

Ему пришлось взять ее за плечи и прислонить к просмоленным доскам забора. Они стояли, словно обнявшись; Ворон старался придать ей бодрости, вдохнуть новые силы из своего неистощимого запаса. Сказал:

– Держитесь. Мы почти пришли.

Он дрожал от холода; поддерживая ее, как мог, пытался в темноте разглядеть ее лицо. Сказал:

– Вы сможете отдохнуть там, в сарае. Там полно мешков. – Он похож был на человека, с гордостью описывающего свой дом, купленный на собственные деньги или построенный собственными руками.

2

Матер отступил в тень дверного проема. Все оказалось в чем-то даже страшнее того, чего он боялся, Он сжал рукоять револьвера. Надо было просто пойти и арестовать Ворона, а может быть – нарваться на пулю, пытаясь это сделать. Он ведь был полицейским, он не имел права выстрелить первым. В конце улицы Сондерс ждал, что предпримет Матер. Дальше, за Сондерсом, полицейский в форме ждал, какие действия предпримут они оба. Но Матер не двинулся с места. Он дал Ворону и Энн уйти по дороге в полной уверенности, что за ними никто не следит. Потом он дошел до угла и позвал Сондерса.

– Д-д-дьявол, – сказал Сондерс.

– О нет, – возразил Матер. – Всего лишь Ворона. И – Энн.

Он зажег спичку и поднес ее к сигарете, которую сжимал губами уже минут двадцать. Мужчина и женщина, шагавшие прочь по дороге в сторону товарного двора, были едва видны; но позади них кто-то тоже зажег спичку.

– Все. Они под колпаком, – сказал Матер. – Теперь им от нас не уйти.

– М-мы будем б-брать обоих?

– Не можем мы устраивать перестрелку, там женщина, – ответил Матер. – Представляете, какой вой поднимут газеты, если будет ранена женщина. Ведь этого типа разыскивают не за убийство.

– Надо поосторожней, там ведь ваша девушка, – на одном дыхании выпалил Сондерс.

– Пошли, пошли, – сказал Матер, – нам нельзя терять их из виду. О ней я больше не думаю. Слово даю, с этим покончено. Она хорошо поводила меня за нос. Я просто размышляю, как лучше взять Ворона и его сообщника – или сообщников – здесь, в Ноттвиче. Если придется стрелять, будем стрелять.

Сондерс сказал:

– Они остановились. – У него зрение было поострее, чем у Матера.

Матер спросил:

– Можете попасть в него отсюда, если я попробую его взять?

– Нет, – ответил Сондерс, убыстряя шаг. – Он отодвинул планку в заборе. Лезут внутрь.

– Спокойно, – сказал Матер, – я иду за ними. Вызовите еще троих людей. Одного поставьте у дыры в заборе так, чтобы я мог его найти. Все ворота товарного двора уже под наблюдением. Остальных ребят давайте во двор. Только без шума. – Он слышал, как хрустит шлак под ногами тех двоих; идти за ними было не так-то легко из-за шума собственных шагов. Они скрылись за неподвижной платформой. Все больше темнело. На мгновение их темные силуэты появились снова, но тут загудел паровоз, выдохнул серое облако пара, накрыв Матера с головой; с минуту он шел словно в густом горном тумане. Тепловатые грязные капли осели на лицо; когда он выбрался из облака, тех двоих уже не было видно. Он начал сознавать, как сложно отыскать кого бы то ни было на товарном дворе, да еще ночью. Повсюду стояли грузовики и платформы: они могли залезть на одну из платформ и лечь, тогда их и вовсе невозможно будет обнаружить. Матер ободрал ногу и тихонько выругался; и тут совершенно четко услышал шепот Энн:

– Мне не дойти.

Между ним и теми двумя было всего несколько платформ. Потом снова послышались шаги, более грузные, словно кто-то тащил тяжелую ношу. Матер взобрался на платформу и стал вглядываться в темную, мрачную пустыню, усыпанную шлаком, испещренную путаницей рельсовых путей и стрелок, с разбросанными там и сям сараями, кучами угля и кокса. Словно ничья земля, заваленная искореженным металлом, и какой-то солдат пробирается по ней с раненым товарищем на руках. Матер смотрел на них со странным чувством стыда, словно подглядывал. Тощая ковыляющая тень вдруг обрела плоть: этот человек был знаком с девушкой, которую он, Матер, любил. Между ними была какая-то связь. Он подумал: сколько лет могут дать Ворону за это ограбление? Стрелять ему уже не хотелось. Бедняга, подумал он, совсем загнанный; небось ищет место, где приткнуться, посидеть хотя бы. И такое место нашлось: за-брошенный сарай – кладовка для инструментов – в узком промежутке между путями.

Матер зажег спичку, и мгновение спустя внизу у платформы стоял Сондерс, ожидая распоряжений.

– Они вон в том сарае, – сказал Матер. – Расставьте посты. Если попытаются выйти, задержать немедленно. Если нет – ждать рассвета. Нам не нужны жертвы.

– В-вы не ос-с-танетесь?

– Вам без меня будет легче, – ответил Матер. – А я – в Управление. – И добавил мягко: – Обо мне не заботьтесь. Работайте как обычно. И берегите себя. Оружие при вас?

– Конечно.

– Я пришлю к вам людей. Боюсь, будет холодновато на дежурстве, но нет смысла брать этот сарай штурмом. Ворон ведь может пробиться, уложив кого-нибудь по дороге.

– Н-н-не пов-везло вам, – сказал Сондерс. Тьма совсем сгустилась, скрывая тоскливое запустение товарного двора, словно залечивала раны. В сарае нельзя было различить ни малейшего признака жизни, ни огонька; вскоре Сондерс не мог бы сказать, существует ли этот сарай на самом деле. Он сидел, опираясь спиной о платформу, укрывшись так от ветра, прислушивался к дыханию полицейского рядом и, чтобы убить время, повторял в уме (в уме слова произносились без всякого затруднения) строчки из стихотворения про темницу в башне, которое они учили в школе:

О, как жесток быть должен он, Что этой муке обречен.

Эти строки – хорошее утешение, подумал он; нельзя было придумать лучше для людей его профессии; потому он их и повторял.

3

– Кого мы ждем к обеду, дорогая? – спросил начальник полиции, заглядывая в дверь спальни.

– Не твоя забота, – ответила миссис Колкин, – переодевайся.

Начальник полиции проговорил:

– Послушай, дорогая, чево я хотел сказать…

– Чего, – решительно поправила миссис Колкин. – Там «г», а не «в».

– Я про новую горничную. Ты могла бы велеть ей называть меня Майор Колкин.

Миссис Колкин ответила:

– Переодевайся. Да поскорей.

– Это ведь не мэрша опять, нет? – Он мрачно поплелся в ванную, но передумал и тихонько пробрался вниз, в столовую. Надо проверить, как там с выпивкой. Только, если это опять мэрша, никакой выпивки не жди. Сам Пайкер никогда не удосуживался зайти; да Колкин и не винил его. Ну, раз уж спустился, можно и пропустить глоток; он не стал разбавлять виски – времени не было; сполоснул стакан содовой и вытер носовым платком. Подумав, поставил стакан туда, где обычно сидела мэрша. И позвонил в Управление.

– Есть новости? – без всякой надежды осведомился он. Знал – нечего надеяться, что они пригласят его туда посоветоваться.

Голос старшего инспектора произнес:

– Мы знаем, где он. Он окружен. Ждем только рассвета.

– Могу я быть чем-нибудь полезен? Хотите, приеду, а? Обсудим?

– Нет никакой необходимости, сэр.

Он огорченно положил трубку, понюхал стакан мэрши (да она все равно ничего не заметит) и отправился наверх. «Майор Колкин, – повторял он с грустью, – майор Колкин». Беда в том, что я – мужчина и люблю мужскую компанию. Глядя в окно своей гардеробной на широко раскинувшиеся огни Ноттвича, он почему-то вдруг вспомнил войну, трибунал, как здорово весело было, когда он мог влепить этим трусам пацифистам на полную катушку. Его мундир все еще висел в шкафу, рядом с фрачной парой, которую он надевал раз в год на вечер встречи ротарианцев, где на торжественном обеде он мог снова побыть в обществе настоящих мужчин. Слабый запах нафталина щекотал ему ноздри. Настроение заметно улучшилось. Он подумал: Господи, да через неделю мы, может, опять возьмемся за оружие. Покажем этим дьяволам, на что мы способны. Интересно, как сидит мундир. Он не мог удержаться, натянул китель, хотя с брюками от смокинга он не очень-то смотрелся. Узковат, ничего не скажешь, но вид в зеркале, если не вдаваться в детали, вовсе не плох; правда, чуть-чуть затянуто в талии: придется немножко выпустить. С его связями в администрации графства он сможет надеть форму уже через две недели. Если повезет, дел у него будет побольше, чем в прошлую войну.

– Джозеф, – сказала миссис Колкин, – чем это ты тут занялся?

Он увидел ее отражение в зеркале: картинно встав в проеме двери, в новом вечернем платье, черном с блестками, она казалась манекеном в витрине, демонстрирующим модели для дам значительно больше стандартного размера.

– Сними это сейчас же, – сказала она. – От тебя весь вечер будет нести нафталином. Супруга мэра уже раздевается в холле, и в любой момент сэр Маркус…

– Слушай, могла бы и предупредить, – сказал начальник полиции. – Если бы я знал, что у нас будет сэр Маркус… Как это тебе удалось заманить старика?

– Сам напросился, – с гордостью объявила миссис Колкин. – Так что я позвонила супруге мэра…

– А старина Пайкер придет?

– Его целый день не было дома.

Начальник полиции снял мундир и аккуратно повесил его в шкаф. Если бы та война продлилась еще хотя бы год, ему дали бы полковника: он установил прекрасные взаимоотношения со штабом полка, снабжая офицерскую столовую продуктами по цене самую чуточку выше себестоимости. В новой войне он несомненно добьется полковничьего звания. Шум подъехавшего автомобиля, шуршащего шинами по гравию, заставил его сбежать вниз по лестнице.

Мэрша заглядывала под диван, пытаясь отыскать своего пса, укрывшегося там, словно зверек в норе: он не желал общаться неизвестно с кем. Миссис Пайкер стояла на коленях, засунув голову под бахрому обивки, и повторяла заискивающим тоном:

– Чинки, Чинки!

Чинки рычал в ответ, невидимый в темноте.

– Так-так, – произнес начальник полиции, стараясь, чтобы в его тоне была хоть толика тепла. – А как Альфред?

– Альфред? – удивилась мэрша, вылезая из-под дивана. – Он вовсе не Альфред. Он – Чинки. Ax, – продолжала она поспешно – у нее была манера добираться до смысла сказанного собеседником, ни на минуту не прерывая поток собственной речи, – вы спрашиваете, как он? Альфред? Он опять исчез.

– Чинки?

– Нет, Альфред.

Дальше этого беседа не двинулась, впрочем так оно всегда и было в беседах с супругой мэра. Вошла миссис Колкин. Спросила:

– Нашли его, дорогая?

– Да нет, он опять исчез, – сказал начальник полиции, – если ты имеешь в виду Альфреда.

– Он под диваном, – ответила миссис Пайкер. – Не хочет вылезать.

Миссис Колкин сказала:

– Я должна была предупредить вас, дорогая. Но я подумала, что вы, конечно, в курсе. Про то, как сэр Маркус не терпит даже вида собак. Конечно, если он не вылезет, будет сидеть тихонько…

– Бедняжка, – сказала миссис Пайкер, – он такой чувствительный. Сразу понял, что он здесь нежеланный гость.

Начальник полиции вдруг осознал, что дальше терпеть все это невозможно, и произнес:

– Альфред Пайкер – мой лучший друг. Я не потерплю, чтобы кто-то говорил, что он здесь нежелательный гость. – Однако никто не обратил на него внимания: горничная объявила о прибытии сэра Маркуса.

Сэр Маркус вошел на цыпочках. Он был очень старый, очень больной человек; бородка – несколько белых волосков – едва прикрывала его подбородок и была больше похожа на цыплячий пух. Казалось, его тело высохло в одежде, как ядрышко ореха в скорлупе. Он говорил с едва заметным иностранным акцентом, и трудно было определить, то ли он еврей, то ли происходит из древнего английского рода. Если в этом акценте и был некий призвук Иерусалима, то, несомненно, присутствовали и интонации Сент-Джеймского двора; если и чувствовалось влияние Вены или гетто какой-нибудь из стран Восточной Европы, то вполне явственна была и манера выражаться, принятая в самых блестящих клубах Лазурного Берега.

– Так мило с вашей стороны, миссис Колкин, – сказал он, – предоставить мне возможность…

Трудно было расслышать, что произносит сэр Маркус: он говорил шепотом. Старческитусклые рыбьи глаза вобрали всех присутствующих разом.

– Я всегда надеялся, что смогу познакомиться…

– Могу ли я представить вам леди супругу мэра, сэр Маркус?

Он поклонился с чуть подобострастной грацией человека, который мог быть ростовщиком маркизы де Помпадур.

– Персона столь знаменитая в нашем городе… – В его манере не было ни сарказма, ни высокомерия. Он просто был очень стар. Все казались ему на одно лицо. Он и не затруднял себя попытками отличить одно лицо от другого.

– Я думал, вы на Ривьере, сэр Маркус, – весело проговорил начальник полиции. – Выпейте хереса. Бесполезно предлагать вино дамам.

– Простите, я совсем не пью, – прошелестел сэр Маркус. У начальника полиции вытянулось лицо. – Я вернулся два дня назад.

– Слухи о войне, а? Собака лает – ветер носит.

– Джозеф, – резко оборвала его миссис Колкин, бросив многозначительный взгляд на диван.

Старческие тусклые глаза несколько прояснились.

– Да, да. Слухи, – повторил сэр Маркус.

– Я слышал, ваша «Мидлендская Сталь» снова набирает рабочих, сэр Маркус?

– Мне говорили что-то в этом роде, – прошептал сэр Маркус.

Горничная доложила, что стол накрыт к обеду; ее голос напугал Чинки, и он зарычал из-под дивана. На какой-то момент все испуганно замерли, с тревогой глядя на сэра Маркуса. Но тот ничего не слышал, или, возможно, непонятный шум расшевелил нечто давно забытое в его подсознании, потому что, сопровождая миссис Колкин в столовую, он со злостью прошептал ей:

– Меня гнали оттуда собаками.

– Налей миссис Пайкер лимонаду, Джозеф, – сказала миссис Колкин.

Начальник полиции несколько нервно наблюдал, как та пьет. Видимо, вкус лимонада показался ей не совсем обычным; она отпила немного; потом еще и еще.

– Подумать только, – сказала она, – какой восхитительный лимонад. Такой ароматный!

Сэр Маркус отказался от супа; отказался от рыбы; когда подали entr?ee, он склонился над большой хрустальной, с серебряным обручем, вазой для цветов (на обруче была надпись: «Джозефу Колкину от продавцов фирмы „Колкин и Колкин“ по случаю…». Надпись заворачивала вместе с обручем, и дочитать не представлялось возможным) и прошептал:

– Нельзя ли мне стакан горячей воды и какое-нибудь сухое печенье? – И пояснил: – Мой доктор не позволяет есть на ночь ничего, кроме этого.

– Да, паршиво, – сказал начальник полиции. – Не повезло вам. Еда и выпивка, когда человек стареет… – Он уставился в свой пустой стакан. Ну что за жизнь! Эх, если б можно было удрать отсюда к своим парням, показать, чего ты на самом деле стоишь, почувствовать себя настоящим мужчиной.

Леди супруга мэра вдруг воскликнула:

– Чинки с таким удовольствием погрыз бы эти косточки! – и смолкла, словно подавилась.

– Кто это – Чинки? – прошептал сэр Маркус.

Миссис Колкин быстро нашлась:

– У миссис Пайкер дома прелестная кошечка.

– Рад, что не собачка, – ответствовал шепотом сэр Маркус. – В собаках есть что-то такое… – Старческая рука приподнялась в безнадежной попытке сделать какой-то жест, не выпуская из пальцев печенье с сыром, – особенно в этих китайских мопсах. – Он произнес все это с необыкновенной злобой. – Тяф-тяф-тяф! – И запил горячей водой.

В его жизни почти не осталось удовольствий; самым живым чувством была злоба; самой важной целью – борьба: борьба за свои капиталы; борьба за едва тлеющий лучик энергии, подпитываемый ежегодно лучами каннского солнца; борьба за жизнь. Он готов был питаться сухим печеньем до тех пор, пока не иссякнут запасы печенья в стране, лишь бы это продлило его, сэра Маркуса, иссякающие дни.

Старику, видно, недолго осталось, думал начальник полиции, глядя, как сэр Маркус запивает горячей водой последнюю крошку печенья и вынимает из жилетного кармана плоский золотой футляр, а из него – белую таблетку. У него – сердце; каждый может догадаться: по тому, как он разговаривает; как путешествует – в специально оборудованном железнодорожном вагоне; как его катят в специальном кресле на колесах по длинным коридорам конторского дворца «Мидлендской Стали». Начальник полиции не раз встречался с сэром Маркусом на городских приемах; после Всеобщей стачки сэр Маркус подарил полиции Ноттвича – в знак признания ее заслуг – полностью оборудованный гимнастический зал; но никогда прежде сэр Маркус не удостаивал посещением их дом.

Все в городе знали о сэре Маркусе очень многое. Беда в том, что это многое полно было противоречий. Кое-кто считал, что он грек – из-за его христианского имени; кто-то был совершенно уверен, что он родился в гетто. Его деловые партнеры утверждали, что он происходит из старинной английской семьи; нос его не мог служить свидетельством в пользу ни одного из этих утверждений; такие носы во множестве встречаются в Корнуолле и на западе страны. Имя сэра Маркуса не было упомянуто в справочнике «Кто есть кто» вовсе, а некий предприимчивый журналист, попытавшийся написать биографию сэра Маркуса, обнаружил в официальных документах необъяснимые пустоты; невозможно было добраться до источника хотя бы одного из слухов из-за недостатка информации. Даже в Марселе, где, как говорили, юный сэр Маркус был обвинен в краже кошелька у посетителя борделя, не нашлось документов, подтверждавших эту сплетню. А сейчас он сидел в столовой, обставленной тяжелой темной мебелью времен Эдуарда VII, стряхивая с жилета крошки сухого печенья. Сидел в столовой начальника полиции один из самых богатых людей в Европе.

Никто не знал, сколько ему лет; никто, кроме, пожалуй, его зубного врача: начальник полиции почему-то полагал, что можно узнать возраст человека по его зубам. Впрочем, вероятно, зубы сэра Маркуса были вовсе и не его зубы – в этом-то возрасте. Так что и здесь обнаруживался недостаток информации.

– Ну, мы оставим наших мужчин наедине, но не для того чтобы они тут без нас пили, не правда ли? – сказала миссис Колкин веселым тоном, устремив на мужа предостерегающий взгляд. – Просто я думаю, им есть о чем поговорить друг с другом.

Когда дверь за ними закрылась, сэр Маркус сказал:

– Я уже видел где-то эту женщину. С собакой. Совершенно уверен в этом.

– Вы не будете возражать, если я налью себе портвейна? Не люблю пить один, но если вы не пьете… А сигару хотите?

– Нет, – прошептал сэр Маркус, – я не курю. – И продолжал: – Я хотел встретиться с вами – конфиденциально – по поводу этого парня… Ворона. Дэвис очень обеспокоен. Дело в том, что он его видел. Совершенно случайно. Как раз в то время, когда было совершено ограбление. В конторе у приятеля, на Виктория-стрит. Этот парень зашел туда под каким-то предлогом. У Дэвиса создалось впечатление, что парень решил его убрать. Как свидетеля.

– Передайте ему, – гордо заявил начальник полиции, снова наполнив свой стакан, – ему незачем беспокоиться. Парень фактически у нас в руках. Мы знаем, где он находится в данный момент. Он окружен. Мы только ждем утра, когда он сам выйдет на свет…

– Зачем же ждать? Не лучше ли будет, – шелестел сэр Маркус, – взять этого отчаянного глупца сейчас же?

– Понимаете, он вооружен. В темноте всякое может случиться. Он может выстрелами проложить себе путь. И еще одно. С ним его подружка. Будет обидно, если он удерет, а девушка погибнет.

Сэр Маркус склонил дряхлую голову над сложенными на столе руками, которые в этот момент ему нечем было занять: не было ни печенья, ни стакана с горячей водой, ни таблетки. Он мягко пояснил:

– Поймите меня правильно. В каком-то смысле ответственность будет лежать на нас. Из-за Дэвиса. Если бы вдруг что-то случилось – если вдруг убили бы эту девушку… За спиной полиции был бы весь наш капитал. Если бы началось расследование – лучшие адвокаты… У меня много друзей, как вы можете себе представить…

– Лучше подождать рассвета, сэр Маркус. Поверьте мне. Я разбираюсь в таких вещах. Я ведь воевал, знаете ли.

– Да-да, я так и понял, – сказал сэр Маркус.

– Похоже, старый бульдог снова пустит в ход свою хватку, а? Слава Богу, у нас в правительстве не трусы сидят.

– Да-да, – ответил сэр Маркус. – Я бы сказал, это почти решено. – Старческие тусклые глаза обратились к графину. – Не обращайте на меня внимания, майор, выпейте еще портвейна.

– Ну что ж, если вы советуете, сэр Маркус. Выпью – только один стаканчик, последний, на сон грядущий.

Сэр Маркус сказал:

– Я очень рад, что вы сообщили мне эту замечательную новость. Не очень-то хорошо, когда вооруженный бандит свободно разгуливает по улицам Ноттвича. Вы не должны рисковать своими людьми, майор. Лучше, чтобы этот… отброс общества… погиб, чем хотя бы один из ваших замечательных парней. – Он вдруг откинулся в кресле, раскрыл рот и задышал, точно вытащенная на берег рыба. – Таблетку. Пожалуйста. Скорей.

Начальник полиции извлек золотой футляр из жилетного кармана сэра Маркуса, но тот уже преодолел недомогание и принял таблетку самостоятельно. Начальник полиции спросил:

– Вызвать ваш автомобиль, сэр Маркус?

– Нет-нет, – прошептал тот. – Это неопасно. Просто болевой приступ. – Он устремил замутненный взгляд на усыпанные крошками брюки. – Так о чем это мы? Ах да, эти замечательные парни. Да, вы не должны подвергать риску их жизни. Они нужны родине.

– Это истинная правда.

Сэр Маркус прошипел злобно:

– Для меня этот… бандит… – предатель. В такое время каждый человек на счету. И я поступил бы с ним как с предателем.

– Это единственно верный подход.

– Еще стаканчик портвейна, майор?

– Да, пожалуй.

– Подумать только, сколько здоровых молодых людей этот парень отвлечет от выполнения их долга перед родиной, даже если он сам никого не застрелит. Тюремщики. Охрана. Еда и кров за счет родины, когда другие мужчины…

– Гибнут. Вы правы, сэр Маркус. – Трагичность всей этой ситуации задела глубинные струны его души. Он вспомнил про мундир в шкафу: надо бы почистить пуговицы – пуговицы с гербом родины. Начальник полиции все еще издавал слабый запах нафталина. – Где-то вдали есть уголок чужой земли, который навсегда… Шекспир понимал такие вещи. Когда этот освященный веками старец говорил, что…

– Было бы очень хорошо, майор Колкин, если бы ваши люди не рисковали. Если бы стали стрелять, как только он появится. Сорняки надо безжалостно уничтожать. Выдирать с корнем.

– Было бы хорошо.

– Вы же отец своим ребятам.

– Да, так мне и старина Пайкер однажды сказал. Да простит ему Бог, он-то имел в виду совсем другое. Жаль, что вы не пьете вместе со мной, сэр Маркус. Вы – человек, который все понимает. Вы знаете, какие чувства испытывает офицер. Я ведь служил в армии.

– Возможно, через неделю вы снова будете в армии.

– Вы меня понимаете, знаете, что человек испытывает… Мне не хочется, чтобы между нами оставались неясности. Есть кое-что, сэр Маркус, о чем я должен вам сказать. Это отягощает мою совесть. Под диваном была собака.

– Собака?

– Китайский мопс по имени Чинки. Я думал, чево…

– Она сказала, это кошка.

– Она не хотела, чтобы вы знали.

Сэр Маркус сказал:

– Не люблю, когда меня обманывают. Займусь Пайкером, когда придет время выборов. – Он утомленно вздохнул, словно ему предстояло заняться устройством множества дел, организацией мести множеству людей, и все это должно было простираться в бесконечные дали будущего, а он столько уже отмерил со времени гетто или марсельского борделя – если было гетто, если существовал бордель. Он прошептал – и шепот его звучал приказанием:

– Так вы сейчас же позвоните в Управление и прикажете стрелять, как только он появится? Скажите – под вашу ответственность. Я вас поддержу…

– Я не представляю, чево… чеГо…

Старческие руки сделали нетерпеливый жест: так много надо было еще устроить.

– Послушайте меня. Я никогда не обещаю ничего такого, чего не смог бы выполнить. В десяти милях отсюда – учебный военный лагерь. Я могу устроить так, что вы станете – номинально – его начальником, в чине полковника, как только будет объявлена война.

– А полковник Бэнкс?

– Переведут в другое место.

– Вы хотите сказать, если я позвоню…

– Нет. Я хочу сказать – если добьетесь успеха.

– И парня убьют?

– Какое это имеет значение? Что он такое? Подонок. Нет причин колебаться. Выпейте еще портвейна.

Начальник полиции протянул руку к графину, повторяя про себя, но не с таким восторгом, как можно было бы ожидать: «полковник Колкин» – он не мог не вспомнить кое о чем. Он был пожилым сентиментальным человеком. Вспомнил, как получил назначение на свой теперешний пост; конечно, это ему «устроили», так же как теперь обещают «устроить» командование учебным военным лагерем; но ему живо припомнилось чувство гордости, которое он испытал, став начальником одного из лучших полицейских управлений в Англии.

– Пожалуй, не стану больше пить, – сказал он. – Боюсь, не смогу заснуть, а жена…

Сэр Маркус сказал:

– Ну, полковник, – он как-то странно моргнул своими старческими глазами, – можете во всем положиться на меня.

– Мне очень хотелось бы это для вас сделать, сэр Маркус, – умоляюще произнес начальник полиции, – только я не представляю чево… Полиция не имеет права.

– Но об этом никто не узнает.

– Моего приказа просто не послушают. Такого приказа. Никогда.

– Вы что же, хотите сказать, – прошептал сэр Маркус, – что, занимая такой пост, не имеете власти?

Он проговорил это с изумлением, как человек, всегда добивавшийся, чтобы его власть распространялась на всех подчиненных, вплоть до самых незначительных.

– Мне очень хотелось бы сделать вам приятное.

– Вот телефон, – сказал сэр Маркус. – Хотя бы попробуйте использовать свое влияние. Я никогда не требую от человека больше того, что он может сделать.

Начальник полиции сказал:

– В полиции города – замечательные ребята. Я много вечеров провел с ними в Управлении. Пропускали стаканчик-другой. Очень хваткие. Лучше не бывает. Не бойтесь, они его обязательно возьмут, сэр Маркус.

– Мертвым?

– Живым или мертвым. Не дадут ему сбежать. Они замечательные ребята.

– Но он должен быть взят мертвым, – сказал сэр Маркус и чихнул. Казалось, вдох, который сэр Маркус был вынужден для этого сделать, лишил его последних сил. Он опять откинулся на спинку кресла, тяжело дыша.

– Я не могу приказать им такое, сэр Маркус, только не это. Это же все равно что убийство.

– Ерунда.

– Эти вечера с ребятами… Они для меня очень много значат. Я не смогу больше пойти туда, если отдам такой приказ. Лучше я останусь тем, кто есть. Опять буду возглавлять трибунал. Пока есть войны, будут и пацифисты.

– Никакого трибунала возглавлять вы не будете. Это я вам устрою, – сказал сэр Маркус. Запах нафталина снова – теперь уже насмешкой – защекотал ноздри Колкина. – Я могу устроить так, что вы и начальником полиции больше не будете. Займусь. Вами и Пайкером. – Он издал странный тоненький свист – носом. Он был слишком стар, чтобы смеяться, не хотел зря перегружать легкие.

– Ну, давайте пейте свой портвейн.

– Нет, пожалуй, не стоит. Послушайте, сэр Маркус, я поставлю охрану у дверей «Мидлендской Стали» и у вашего кабинета. За Дэвисом будут ходить мои ребята. Глаз не будут спускать.

– Наплевать мне на Дэвиса, – сказал сэр Маркус. – Вызовите моего шофера, будьте любезны.

– Мне очень хотелось бы сделать, как вы просите, сэр Маркус. Не хотите ли вернуться к дамам?

– Нет, нет, – прошелестел сэр Маркус, – нет, там ведь собака.

Пришлось помочь ему подняться на ноги, вставить в руку трость; несколько сухих крошек застряли в бородке. Он сказал:

– Если передумаете, вечером можете мне позвонить. Я не лягу спать.

Разумеется, думал Колкин снисходительно, человек в его возрасте относится к смерти иначе, чем мы: смерть угрожает ему всегда и повсюду, на скользком тротуаре, в ванне – если поскользнуться на упавшем на дно обмылке. Ему, наверное, кажется: то, о чем он просит, совершенно нормально; глубокая старость – состояние ненормальное, надо здесь делать скидку на возраст. Но, провожая взглядом сэра Маркуса, которого под руки вели по дорожке и осторожно усаживали в автомобиль, на мягкие подушки, он не мог не повторять в уме: «полковник Колкин», «полковник Колкин». Через минуту прибавил: «кавалер ордена Бани».

Чинки лаял в гостиной. Им, видимо, удалось выманить его из-под дивана. Он был очень чистопородный и нервный, и, если кто-то незнакомый заговаривал с ним слишком неожиданно или слишком резко, он начинал носиться кругами, с пеной у рта, издавая истерические вопли, странно похожие на человеческие, а длинная шерсть щеткой мела ковер. Можно было бы ускользнуть потихоньку, посидеть с ребятами в Управлении. Но эта мысль не рассеяла мрачных сомнений. Неужели сэр Маркус способен лишить его даже этого удовольствия? Но ведь он уже лишил его этого. Колкин не мог встретиться ни со старшим инспектором, ни с другими, когда такое отягощало его совесть. Он прошел в кабинет и сел к телефону. Минут через пять сэр Маркус будет дома. Если его уже лишили всего этого, что он теряет? Можно и уступить. Но он так и сидел у телефона, ничего не предпринимая, низенький, толстенький, хвастливый, не очень чистый на руку торговец. Его жена заглянула в дверь кабинета.

– Чем ты тут занимаешься, Джозеф? – спросила она. – Иди сейчас же и поговори с миссис Пайкер.

4

Сэр Маркус жил один с камердинером (который по совместительству был и прекрасно вышколенной медицинской сестрой) на самом верху огромного здания в Дубильнях. Это был его единственный дом. В Лондоне он жил в отеле «Клариджес», в Каннах – в отеле „Риц“. Камердинер встретил его у входа в здание с креслом на колесах и покатил сэра Маркуса сначала в лифт, затем вдоль коридора и, наконец, в кабинет. Обогреватель в кабинете был установлен на определенную температуру, телеграфный аппарат тихонько постукивал рядом с рабочим столом. Занавеси не были задернуты, и сквозь широкие двойные рамы видно было ночное небо, простершееся над городом, исполосованное лучами прожекторов с аэродрома Хэнлоу.

– Вы можете идти спать, Моллисон, я не лягу.

Он спал теперь очень мало. Несколько часов сна оставляли слишком явный пробел в теперь уже кратковременном пребывании сэра Маркуса в этой жизни. Впрочем, он и не нуждался в сне. Отсутствие физических усилий освобождало его от необходимости спать. Расположившись за столом, рядом с телефоном, он сначала прочел памятную записку, лежавшую перед ним, затем принялся просматривать телеграфную ленту. Прочел о приготовлениях к учебной газовой атаке, намеченной на следующее утро. Все клерки на первом этаже, которым могло понадобиться выйти из здания по служебным делам, уже снабжены противогазами. Сирены должны были прозвучать сразу, как только прекратится поток людей, идущих на работу, и начнется рабочий день в учреждениях и конторах. Работники транспортных контор, водители грузовиков, курьеры будут обязаны надеть противогазы, как только приступят к работе. Это была единственная мера, обеспечивавшая неукоснительное ношение противогазов. Иначе кто-нибудь где-нибудь мог забыть маску, попасть во время учений в больницу и бесполезно потратить часы, принадлежащие «Мидлендской Стали».

Сэр Маркус читал биржевые сводки: показатели подскочили, перекрыв показатели ноября 1918 г. Акции оружейных компаний продолжали расти в цене, а с ними и сталь. Совершенно не имело значения то, что правительство Великобритании прекратило все экспортные поставки; теперь сама страна поглощала больше оружия, чем когда бы то ни было после пика в 1918 году, когда Хэйг штурмовал «линию Гинденбурга». У сэра Маркуса было множество друзей во множестве стран; он регулярно проводил вместе с ними зимние месяцы в Каннах или на яхте близ Родоса, как гость Соппелсы; он был близким другом миссис Крэнбейм. Теперь невозможно экспортировать оружие, но экспорт никеля и других металлов, столь необходимых для вооружения воюющих государств, пока не ограничен. Даже когда война была объявлена, миссис Крэнбейм вполне определенно заявила – в тот вечер, когда яхту немного качало и Розена так неудачно вырвало на черное атласное платье миссис Зиффо, – что правительство Великобритании не станет ограничивать экспорт никеля в Швейцарию и другие нейтральные страны, если британские интересы будут полностью соблюдены. Так что будущее представало в весьма розовом свете, потому что на слово миссис Крэнбейм вполне можно было положиться. Она черпала сведения из надежного источника, если можно сравнить с источником очень старого и очень высокопоставленного государственного деятеля, чьим доверием широко пользовалась миссис Крэнбейм.

Казалось, теперь уже совершенно ясно, во всяком случае об этом говорила телеграфная лента в руках сэра Маркуса, что правительства двух стран, главным образом задетых конфликтом, не пожелают ни принять условия ультиматума, ни предложить компромиссное решение. Возможно, дней через пять по меньшей мере четыре страны вступят в войну, и спрос на оружие возрастет до миллиона фунтов в день.

И все же сэр Маркус не был вполне счастлив. Дэвис смешал все карты; когда сэр Маркус сказал ему, что нельзя допустить, чтобы убийца извлек выгоду из страшного преступления, совершенного им, он никак не предполагал, что Дэвис пойдет на этот идиотский трюк с крадеными банкнотами. Теперь ему придется всю ночь сидеть и ждать телефонного звонка. Сэр Маркус постарался устроить свое дряхлое, тощее тело как можно удобнее на надутых воздухом подушках: он постоянно с болезненным страхом чувствовал, как изнашивается каждая его косточка; так мог бы чувствовать себя высохший скелет, чьи кости истираются о свинцовое покрытие гроба. Часы пробили полночь: сэр Маркус прожил еще один полновесный день.