Путешествия с тетушкой

Грин Грэм

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

1

Пока судно тянули на буксире, выводя его в бурно мчащийся поток желтой воды, а беспорядочно нагроможденные небоскребы и зубчатое здание таможни исчезли, как от рывка, будто это они, а не судно находились все это время на конце каната, я думал о том, какое угнетенное состояние духа было у меня в тот давний день и какими ошибочными оказались мои дурные предчувствия. Был июль, восемь утра, чайки орали, как кошки на Латимер-роуд, собирались тяжелые дождевые тучи. Лишь в одном месте над Ла-Платой проглядывало солнце, бросая на тусклую поверхность воды серебряную полоску, но самым ярким пятном на всем хмуром пространстве воды и берега было пламя, рвавшееся из газовых труб на фоне темного неба. Впереди было четыре дня плавания по Ла-Плате, Паране и Парагваю до момента встречи с тетушкой. Я повернулся спиной к аргентинской зиме и, войдя в жаркую каюту, принялся развешивать одежду и расставлять и раскладывать книги и бумаги, чтобы создать какое-то подобие домашнего уюта.

Больше полугода прошло со дня встречи с детективами, прежде чем я получил весть от тетушки. К тому времени я уже совершенно убедил себя, что ее нет в живых, и однажды во сне меня здорово напугала какая-то тварь с перебитыми лапами, которая ползла по полу ко мне, извиваясь, как змеиный хвост. Она хотела сдернуть меня с кровати вниз, чтобы легче было вонзить зубы, и меня парализовал страх, как птичку, увидевшую змею. Проснувшись, я подумал о мистере Висконти, хотя, помнится, птичек парализует кобра, а вовсе не аспид.

За это пустое, бессмысленное время пришло еще одно письмо от мисс Кин. Она писала от руки, так как неловкая служанка грохнула ее машинку на пол. «Только я хотела написать, – писала она, – до чего глупы и неуклюжи здешние черные, но тут же вспомнила, как однажды за обедом Вы с моим отцом обсуждали проблему расизма, и почувствовала, что я как бы предаю наш старый дом в Саутвуде и нашу тогдашнюю дружбу. Порой меня пугает мысль, что скоро я совсем ассимилируюсь. Живя в Коффифонтейне, уже не считаешь здешнего премьер-министра таким монстром, каким он казался нам тогда, в Англии, более того, здесь его иногда порицают как старомодного либерала. Я и сама, встречая туриста из Англии, с большой убедительностью растолковываю ему апартеид. Я не хочу ассимилироваться, и однако, если мне суждено устраивать здесь свою жизнь…» Неоконченная фраза прозвучала как мольба о помощи, которую она постеснялась высказать отчетливо. Дальше следовала сельская хроника: обед с приглашением соседей, живущих более чем в сотне миль от них, затем еще одно сообщение, несколько меня встревожившее: «Меня познакомили с неким мистером Хьюзом, здешним землемером, он хочет жениться на мне (не смейтесь, пожалуйста). Человек он добрый, ему под шестьдесят, вдовец, с дочерью лет пятнадцати, которая мне вполне симпатична. Не знаю, как и быть. Это означало бы окончательную ассимиляцию, не правда ли? Я все время тешила себя мечтой о том, как в один прекрасный день, возвратившись в Саутвуд, я нахожу наш старый дом незанятым (как я скучаю по темной аллее рододендронов) и начинаю жизнь сначала. Я боюсь говорить о мистере Хьюзе с кем-нибудь из наших, они станут меня усиленно уговаривать. Как жаль, что Вы так далеко, а то Вы дали бы мне разумный совет».

Ошибался ли я, прочтя в последней фразе мольбу, отчаянный призыв, хоть и в спокойных выражениях, – призыв прислать телеграмму следующего содержания: «Возвращайтесь в Саутвуд и выходите за меня»? Кто знает, а вдруг, мучимый одиночеством, я бы и послал такую телеграмму, если бы не пришло письмо, которое сразу же изгнало у меня из головы всякую мысль о бедной мисс Кин.

Письмо было от моей тетушки, на плотной аристократической почтовой бумаге, с одной только алой розой и именем Ланкастер в углу, без адреса, точно это был титул знатного дома. И, лишь вчитавшись в письмо, я понял, что «Ланкастер» – это название отеля. Письмо не содержало мольбы – тетушка отдавала приказание, при этом никак не объясняя своего долгого молчания. «Я решила, – писала она, – не возвращаться в Европу и в конце следующего квартала отказаться от квартиры над „Короной и якорем“. Будет хорошо, если ты упакуешь оставшиеся платья и продашь все имущество. Хотя, пожалуй, сохрани фотографию гавани Фритаун и привези ее с собой». (Пока что ни одного слова – куда ехать и ни одного вопроса – могу ли я.) «Привези вместе с рамкой, она мне очень дорога как память, это подарок мистера В. Прилагаю чек, чтобы снять деньги с моего счета в швейцарском банке „Credit Suisse“ в Берне, этого хватит на билет первого класса до Буэнос-Айреса. Не оттягивай приезд, я все-таки не молодею. Я не мучаюсь подагрой, как один мой старый друг, которого я недавно встретила на пакетботе, но все-таки суставы у меня уже не такие гибкие, как были. Мне очень нужен кто-то близкий, кому я могла бы довериться в этой весьма причудливой стране, причудливой, несмотря на то что за углом отеля имеется магазин Харродз [один из самых дорогих и фешенебельных магазинов Лондона, имеет филиалы во многих странах], который, правда, снабжается хуже, чем на Бромптон-роуд».

Я телеграфировал мисс Кин: «На днях еду тетушке Буэнос-Айрес тчк Напишу» – и принялся распродавать имущество. Венецианское стекло, увы, пошло за бесценок. Когда все было продано в аукционных залах у Харродз (у меня произошел спор с хозяином «Короны и якоря» – кому принадлежит кушетка на лестнице), я получил как раз на обратный билет и еще пятьдесят фунтов туристских чеков, так что я не стал снимать деньги с тетушкиного счета в швейцарском банке, а небольшой остаток положил на свой счет, решив, что ей лучше не иметь в Англии никаких денежных обязательств, раз она не собирается возвращаться.

Но если я думал увидеться с тетушкой в Буэнос-Айресе, прогнозы мои на сей счет оказались чересчур оптимистичными. В аэропорту меня никто не встречал, а прибыв в отель «Ланкастер», я обнаружил лишь зарезервированный номер и записку. «Жаль, что не могла с тобой увидеться, – писала она, – мне срочно пришлось выехать в Парагвай, где мой старый друг очутился в бедственном положении. Оставляю тебе билет на речной пароход. По причинам, которые сейчас слишком сложно объяснять, я не хочу, чтобы ты летел в Асунсьон самолетом. Адреса я тебе дать не могу, но позабочусь, чтобы тебя встретили».

Предписания эти меня ни в коей мере не устраивали, но что я мог поделать? На то, чтобы остаться в Буэнос-Айресе на неопределенный срок, пока не получу от тетушки известий, средств у меня не было, а вернуться сразу же в Англию после того, как заехал так далеко и уже истратил столько тетушкиных денег, было невозможно, но я предусмотрительно обменял оставленный ею билет до Асунсьона на билет до Асунсьона и обратно.

Я поставил фотографию Фритаунской гавани в ценной рамке на туалетный столик и прижал с двух сторон книгами. Я захватил с собой помимо какого-то чтива «Золотую сокровищницу» Палгрейва, сборнички стихов Теннисона и Браунинга, а в последнюю минуту добавил еще «Роб Роя», быть может оттого, что в нем лежала единственная имевшаяся у меня фотография тетушки. Я раскрыл книгу (страницы ее теперь сразу разнимались там, где лежала карточка) и не в первый уже раз задумался о том, что в этой радостной улыбке, юной груди, в изгибе тела, в старомодном купальном костюме словно таилось предвестье зреющего материнства. Воспоминание о том, как сын Висконти заключил ее в объятия на платформе в Милане, причинило мне легкую боль, и, чтобы отвлечься от этих мыслей, я выглянул в иллюминатор, думая увидеть зимний день… и увидел высокого сухопарого и седого человека, который с грустным видом разглядывал меня в упор. Иллюминатор выходил на бак; незнакомец быстро отвернул голову и стал смотреть вдоль борта в сторону кормы, смущенный тем, что его застигли врасплох. Я кончил раскладывать вещи и спустился в бар.

На пароходе царила обычная сумятица, какая всегда наступает после отплытия. Ленч, как выяснилось, должны были подать в непонятное время – в 11:30, и пассажиры не находили себе до тех пор места, как это бывает и с пассажирами на переправе через Английский канал. Они никак не могли успокоиться, сновали вверх и вниз, заходили в бар, разглядывая бутылки, и снова уходили, так ничего и не заказав. Они устремлялись в столовую и опять покидали ее, присаживались ненадолго за стол в гостиной, затем вскакивали и рассматривали в иллюминатор однообразный речной пейзаж, который нам предстояло видеть последующие четыре дня. Я был единственный, кто попросил чего-нибудь выпить. Хереса не нашлось, поэтому я взял джина с тоником, но джин оказался аргентинским, хотя и с английским названием, и имел чужеземный привкус. Низкий лесистый берег, принадлежавший, как я заключил, Уругваю, тянулся вдаль под сеткой дождя, который прогнал с палубы пассажиров. Вода в реке имела цвет кофе, в который добавили чересчур много молока.

Какой-то старик лет восьмидесяти с лишком наконец решился и сел рядом со мной. Он задал вопрос по-испански, и ответить я, естественно, не мог. «No hablo espanol, senor» [я не знаю испанского, сеньор (исп.)], – сказал я, но эту жалкую фразу, почерпнутую мною из испанского разговорника, он принял за поощрение и тут же произнес небольшую речь, при этом он извлек из кармана большое увеличительное стекло и положил его на стол между нами. Я сделал попытку спастись, уплатив по счету, но он выхватил у меня счет и подложил под свой стакан, одновременно сделав знак стюарду налить мне снова. Я не имею привычки пить две порции перед ленчем, к тому же мне решительно не понравился вкус джина, но за незнанием испанского я вынужден был подчиниться.

Он чего-то хотел от меня, но я не мог догадаться, чего именно. Слова «el favor» [любезность, одолжение (исп.)] повторялись несколько раз, а когда он увидел, что я не понимаю, он для наглядности вытянул свою руку и принялся разглядывать ее через увеличительное стекло.

– Не могу ли я быть чем-нибудь полезен? – раздался голос, и, обернувшись, я увидел высокого грустного человека, который подсматривал за мной в иллюминатор.

Я сказал:

– Я не понимаю, чего хочет этот господин.

– Он любит гадать по руке. Говорит, у него еще никогда не было случая гадать американцу.

– Скажите ему, я англичанин.

– Он говорит, что это все равно. Вероятно, он не видит большой разницы. Мы с вами оба англосаксы.

Мне ничего не оставалось, как протянуть руку. Старик с чрезвычайным вниманием стал изучать ее в свое стекло.

– Он просит меня переводить, но, может быть, вы против. Все-таки тут дела сугубо личные – судьба.

– Это не имеет значения, – сказал я и вспомнил про Хэтти и про то, как она угадала мои путешествия по чаинкам своего превосходного «Лапсан сучон».

– Он говорит, вы проделали длинный путь.

– Ну, об этом довольно просто догадаться.

– Но ваши путешествия подходят к концу.

– Вряд ли. Мне надо еще проделать весь обратный путь.

– Вам предстоит соединиться с кем-то очень близким. С женой, может быть.

– Я не женат.

– Ну тогда, он говорит, с матерью.

– Она умерла. По крайней мере…

– В вашем распоряжении было очень много денег. Сейчас уже нет.

– Тут он прав. Я служил в банке.

– Он видит смерть… но она лежит вдали от вашей линии сердца и линии жизни. Незначительная смерть. Возможно, кого-то вам неблизкого.

– Вы верите в эту чепуху? – спросил я американца.

– Пожалуй, не верю, но я стараюсь быть непредвзятым. Моя фамилия О'Тул. Джеймс О'Тул.

– Моя – Пуллинг, Генри, – сказал я.

Тем временем старик продолжал свою лекцию по-испански. Его, видно, не интересовало, переводят его или нет. Он достал записную книжку и что-то в нее вписывал.

– Вы лондонец?

– Да.

– А я из Филадельфии. Он просит меня сказать, что ваша рука у него девятьсот семьдесят вторая по счету. Нет, простите, девятьсот семьдесят пятая.

Старик с удовлетворением захлопнул записную книжку, пожал мне руку, поблагодарил, заплатил за выпивку и, поклонившись, удалился. Увеличительное стекло оттопыривало ему карман, как пистолет.

– Вы не против, если я к вам подсяду? – спросил американец. На нем был английский твидовый пиджак и поношенные брюки из шерстяной фланели. Сухощавый и меланхоличный, он выглядел таким же англичанином, как я; заботы наложили сеть тонких морщинок вокруг его глаз и рта, и, точно заблудившись, он с озабоченным видом постоянно озирался вокруг. Он ничего общего не имел с теми американцами, которых я встречал в Англии, – шумливые, самоуверенные, с младенчески гладкими лицами, они были похожи на детей, подымающих возню в детской.

– Вы тоже в Асунсьон? – спросил он.

– Да.

– Больше в этом рейсе и смотреть не на что. Корриентес [город в Аргентине] не так уж плох, если там не ночевать. Формоса [провинция и город на севере Аргентины] – сплошной притон. Там сходят на берег одни контрабандисты, хотя они и прикрываются рыбной ловлей. Вы как будто не контрабандист?

– Нет. А вы, я вижу, хорошо знаете здешние края.

– Слишком хорошо. Вы в отпуске?

– Можно и так сказать. В отпуске.

– Собираетесь посмотреть водопад Игуасу? Народ туда валом валит. Если поедете, ночуйте на бразильской стороне. Там единственная приличная гостиница.

– А стоит смотреть?

– Пожалуй. Если вы охотник до таких зрелищ. По мне, так это просто очень много воды, и все.

Бармен явно хорошо знал американца: он, не спрашивая, поставил перед ним сухой мартини, и американец отхлебывал его теперь уныло, без всякого удовольствия.

– Это вам не «Гордон» [фирменное название джина], – проговорил он. Он всмотрелся в меня долгим взглядом, будто запоминал мои черты. – Я вас принял за бизнесмена. Генри, – сказал он. – Так один и проводите отпуск? Не очень-то весело. Страна чужая. И языка вы не знаете. Правда, испанский за пределами города не помощник. В сельской местности все говорят только на гуарани.

– И вы тоже?

– С грехом пополам.

Я заметил, что он больше задает вопросы, чем отвечает, а когда сообщает мне какие-то сведения, то такого рода, которые я мог бы прочесть в любом путеводителе.

– Живописные руины, – продолжал он, – старинные поселения иезуитов. Вас привлекают такие вещи. Генри?

Я почувствовал, что он не успокоится, пока не узнает обо мне что-нибудь еще. Пускай – какой от этого вред? Я не вез с собой золотого бруска или чемодана, набитого банкнотами. Как он сам сказал, я не был контрабандистом.

– Я еду повидаться с одной старой родственницей, – сказал я и добавил: – Джеймс.

Ему этого явно очень хотелось.

– Друзья зовут меня Тули, – привычно сообщил он, но далеко не сразу в моем мозгу сработал механизм.

– Вы тут по торговым делам?

– Не совсем, – ответил он. – Я занимаюсь исследовательской работой. Социологические исследования. Сами знаете, что это такое. Генри. Прожиточный минимум. Статистические данные о недоедании. Процент неграмотных. Выпейте еще.

– Две порции – мой предел, Тули, – запротестовал я и только сейчас, при повторении этого имени, вспомнил – вспомнил Тули. Он пододвинул свой стакан, чтобы ему налили еще.

– И как вам тут работается, в Парагвае? Я читал в газетах, что у вас, американцев, с Южной Америкой хлопот полон рот.

– Но не в Парагвае. У нас с генералом такая дружба – водой не разольешь. – Он поднял кверху большой и указательный пальцы, потом взялся ими за вновь наполненный стакан.

– Говорят, он настоящий диктатор.

– Такая страна. Генри. Ей нужна сильная рука. Не думайте только, будто я замешан в такие дела. Я держусь в стороне от политики. Исследования в чистом виде. Вот моя линия.

– Что-нибудь опубликовали?

– Так, – ответил он туманно, – сообщения… Слишком специальные. Вам они были бы неинтересны. Генри.

Все складывалось так, что, когда зазвонили к ленчу, мы, само собой, проследовали в столовую вместе. С нами за столиком сидели еще двое мужчин. Один – с серым лицом, в синей пиджачной паре – соблюдал диету (стюард, который был с ним знаком, принес ему отдельно тарелку вареных овощей, и тот, прежде чем начать есть, придирчиво осмотрел их, подергивая кончиком носа и верхней губой, точно кролик). Другой, толстый старый священник с плутоватыми глазами, чем-то напоминал Уинстона Черчилля. Забавно было глядеть, как О'Тул сразу же взялся за этих двоих. Не успели мы покончить с невкусным печеночным паштетом, как он уже выяснил, что у священника есть приход в деревне под Корриентесом по аргентинскую сторону границы. А едва мы разделались с не менее невкусной вермишелевой запеканкой, как О'Тул пробил небольшую брешь в молчаливости типа с кроличьим носом. Тот, видимо, был бизнесменом, возвращавшимся в Формосу. Услыхав слово «Формоса», О'Тул бросил на меня взгляд и едва заметно кивнул – с этим человеком все было ясно.

– Вы, как я догадываюсь, фармацевт? – О'Тул толкал его на откровенность, стремясь выведать у него что-нибудь еще.

Кролик знал английский неважно, но вопрос понял. Он взглянул на О'Тула и дернул носом. Я думал, он промолчит, но вдруг услышал ответ, звучавший одинаково туманно на всех языках:

– Импорт-экспорт.

Священник ни с того ни с сего завел разговор о летающих тарелках. Над Аргентиной, по его словам, они кишмя кишели – будь ночи ясными, мы бы непременно увидели с судна хотя бы одну.

– Вы в самом деле в них верите? – спросил я, и старик от возбуждения забыл то немногое, что знал по-английски.

– Он говорит, – перевел О'Тул, – вы, наверно, читали вчерашнюю «Nacion». Двенадцать автомашин встали в понедельник ночью на шоссе из Мар-дель-Платы в Буэнос-Айрес. Когда наверху пролетают тарелки, мотор глохнет. Преподобный отец считает, что летающие тарелки имеют божественное происхождение. – О'Тул переводил почти с такой же быстротой, с какой тараторил священник. – На днях одна пара, ехавшая в машине в Мар-дель-Плату, на выходные, вдруг оказалась в облаке тумана. Машина встала, а когда туман рассеялся, то обнаружилось, что они в Мексике вблизи Акапулько.

– Он и в это верит?

– Само собой. Все они верят. Раз в неделю по радио в Буэнос-Айресе передают про летающие тарелки. Кто и где видел их за истекшую неделю. Наш с вами приятель говорит, что тут, может, кроется объяснение Летающего дома в Лоретто [согласно преданию, в Назарете над хижиной, где жила дева Мария, в IV в. был воздвигнут храм; в XII в., когда храму угрожали сарацины, ангелы перенесли храм в Лоретто, где он стоит и поныне]. Просто дом подняли в Палестине, как тех людей на шоссе, а потом опустили в Италии.

Нам принесли жесткий бифштекс и затем апельсины. Священник погрузился в молчание и ел, нахмурившись. Наверное, он чувствовал, что окружен скептиками. Бизнесмен отодвинул от себя тарелку с вареными овощами и откланялся. А я наконец задал вопрос моему собеседнику, который мечтал задать в течение всего завтрака.

– Вы женаты, Тули?

– Да. Вроде как женат.

– У вас есть дочь?

– Да. А что? Она учится в Лондоне.

– Она в Катманду.

– В Катманду? Да ведь это Непал!

Морщинки озабоченности обозначились резче.

– Ну и ошарашили вы меня, – проговорил он. – Откуда вы знаете?

Я рассказал про Восточный экспресс, но обошел молчанием молодого человека. Я сказал, что она была с группой студентов, а она и вправду была со студентами, когда я видел ее в последний раз.

– Что тут поделаешь. Генри? – сказал он. – У меня работа. Не могу же я гоняться за ней по всему свету. Люсинда не понимает, сколько она мне доставляет огорчений.

– Люсинда?

– Мамочка так назвала, – с горечью отозвался он.

– Теперь она называет себя Тули, как вы.

– Правда? Это что-то новенькое.

– По-моему, она вами восхищается.

– Я отпустил ее в Англию, – продолжал он. – Думал, там она в безопасности. И вот, пожалуйста, – Катманду! – Он оттолкнул апельсин, который с такой тщательностью чистил. – Где она живет? Сомневаюсь, чтобы там была приличная гостиница. Вот если там есть «Хилтон» [фешенебельные гостиницы в разных городах мира, принадлежащие американской компании], тогда можно быть спокойным. Как мне быть. Генри?

– С ней все будет в порядке, – сказал я не очень уверенным тоном.

– Я мог бы послать телеграмму в посольство, должно же быть там посольство. – Он резко встал. – Схожу помочусь.

Я последовал за ним по коридору в уборную. Мы молча постояли рядышком. Я заметил, что губы у него шевелятся. Быть может, пришло мне в голову, он ведет воображаемый разговор с дочерью. Вместе мы покинули уборную, и, не произнося ни слова, он сел на палубную скамью по правому борту. Дождь прекратился, но в воздухе повисла пасмурная холодная сырость. Смотреть было не на что: редкие деревца вдоль берега мутной реки, отдельные хижины, да между деревьями проглядывало пространство, до самого горизонта поросшее бурым кустарником, абсолютно плоское, без малейших возвышенностей.

– Аргентина? – спросил я, чтобы прервать молчание.

– Так все и будет Аргентина, пока не дойдем до реки Парагвай, в последний день. – Он вынул блокнот и что-то записал. Как мне показалось, цифры. Кончив, он сказал: – Извините, я вношу кое-какие данные.

– Относятся к вашей работе?

– Да, провожу тут одно исследование.

– Ваша дочь говорила, что вы работаете в ЦРУ.

Он обратил на меня свой скорбный, озабоченный взгляд.

– Она романтическая девица. Воображает бог знает что.

– А ЦРУ – это романтично?

– Так кажется девочке. Наверное, увидела какой-нибудь мой отчет с пометкой «секретно». А секретно все, что идет в государственный департамент. Даже статистика по недоеданию в Асунсьоне.

Я не знал, кому из них верить.

Он опять спросил меня с беспомощным видом:

– А как бы вы поступили, Генри?

– Будь вы действительно на службе в ЦРУ, вы могли бы, наверное, выяснить, как там она, у одного из ваших агентов. Есть же у вас, вероятно, агент в Катманду.

– Если бы я на самом деле работал в ЦРУ, – возразил он, – я не стал бы впутывать агентов в мои личные дела. Есть у вас дети, Генри?

– Нет.

– Ваше счастье. Говорят, будто дети с возрастом входят в разум. Ничего подобного. Если у тебя есть ребенок, ты осужден быть отцом пожизненно. Дети от тебя уходят. А вот тебе от них никуда не уйти.

– Мне трудно судить об этом.

Он задумался и какое-то время смотрел на монотонные заросли кустарника. Пароход медленно продвигался против сильного течения. Потом О'Тул сказал:

– Отец мой о разводе и слышать не хотел – из-за девочки. Но есть же предел мужскому долготерпению – жена начала водить своих дружков домой. Она развращала Люсинду.

– Это ей не удалось, – сказал я.

 

2

На следующее утро О'Тул пропал: он не появился к завтраку, и тщетно искал я его на палубе. Над рекой стоял густой туман, через который солнце пробилось с большим трудом. Я почувствовал себя одиноко без моего единственного собеседника. Все остальные вступили в обычные отношения, какие завязываются во время плавания на пароходе, возникло даже несколько флиртов. Двое пожилых мужчин энергично шагали по палубе, выставляя напоказ свою телесную мощь. Было что-то непристойное в этом быстром вышагивании, они словно демонстрировали окружающим женщинам, что все их способности при них. На них были пиджаки с разрезами по английской моде, возможно купленные в магазине «Харродз». Они мне вдруг напомнили майора Чарджа.

Ночью мы причаливали к берегу в городке Росарио (голоса, крики, громыхание цепей проникли в мое сознание, и, перед тем как окончательно проснуться, я видел тяжелые сны: кто-то кого-то бил или убивал). Сейчас, когда поднялся туман, характер реки изменился. Теперь она была усеяна островками, появились обрывистые берега, песчаные отмели и странные птицы с пронзительными или чуть слышными голосами. Ощущение, что я путешествую, было несравненно сильнее, чем в Восточном экспрессе, когда мы пересекали многолюдные границы. Река обмелела, и распространился слух, что дальше Корриентеса нам не пройти, потому что ожидавшиеся зимние дожди так и не выпали. Матрос, стоя на мостике, то и дело бросал лот. Оставалось еще полметра предельной глубины, сообщил мне священник и тут же двинулся сеять уныние дальше.

Впервые я всерьез взялся за чтение «Роб Роя», но мелькавшие за бортом пейзажи меня все время отвлекали. Я начинал страницу, когда берег находился в полумиле от нас, а когда поднимал глаза через несколько абзацев, до него было рукой подать – а может, это был не берег, а остров? В начале следующей страницы я опять поднял голову, и теперь река разлилась на ширину мили. Рядом со мной уселся чех. Он говорил по-английски, и я охотно закрыл книгу и стал слушать. Этот человек познал тюрьму и теперь в полной мере наслаждался свободой. Его мать погибла при нацистах, отец – при коммунистах, сам он бежал в Австрию и женился там на австриячке. Он получил техническое образование; решив обосноваться в Аргентине, он взял денег взаймы и организовал пластмассовую фабрику. Вот его рассказ:

– Сперва я разведал обстановку в Бразилии, Уругвае и Венесуэле. И что я заметил: повсюду, кроме Аргентины, прохладительные напитки тянули через соломинку. А в Аргентине нет. Я решил, что на этом сколочу состояние. Я выпустил два миллиона пластмассовых соломинок, но не продал и ста штук. Хотите соломинку? Отдам два миллиона даром. Они у меня так до сих пор и лежат на фабрике. Аргентинцы до того консервативны, что ни за что не желают тянуть через соломинку. Я чуть было не разорился, честное слово, – радостно закончил он.

– И чем вы занимаетесь теперь?

Он весело заулыбался. Я мало встречал на своем веку таких счастливых людей. Он всецело отбросил былые страхи, неудачи и горести, избавился от них начисто, как редко кому из нас удается.

– Произвожу пластмассы, – ответил он, – и предоставляю другим олухам делать из них что хотят, рискуя своими деньгами.

Пассажир с кроличьей физиономией, дергая носом, прошел мимо, серый, как это серое небо.

– Он сходит в Формосе, – сказал я.

– А-а, контрабандист. – Чех пошел с хохотом дальше.

Я снова принялся за «Роб Роя»; лотовой выкрикнул глубину. «Вы должны хорошо помнить моего отца, вы знали его с детства, ведь ваш отец был членом торгового дома. Но едва ли вы видели его в лучшую пору жизни, пока возраст и немощи еще не загасили в нем неуемный дух предприимчивости и коммерции». Мне пришел на ум отец, лежащий одетым в ванне, как позднее он лежал в гробу в Булони, и отдающий мне невыполнимые распоряжения. Я недоумевал, почему я испытываю нежное чувство к отцу и не испытываю никакой нежности к моей безупречной матери, которая с суровой заботливостью вырастила меня и определила в банк. Я так и не сделал постамента среди георгинов и перед отъездом выбросил пустую урну. Внезапно память воскресила звук сердитого голоса. Однажды в детстве я проснулся ночью, как случалось не раз, в страхе, что в доме пожар и меня забыли. Я вылез из постели и уселся на верхних ступеньках лестницы, успокоенный доносившимся снизу голосом. Неважно, что голос звучал сердито, он был тут: я был не один, и гарью не пахло. «Уходи, если хочешь, – сказал голос, – но ребенок останется со мной». Тихий убеждающий голос – я узнал отца – произнес: «Но ведь я его отец», и женщина, которую я звал мамой, отрезала, как захлопнула дверь: «А кто посмеет сказать, что я ему не мать?»

– Доброе утро, – проговорил О'Тул, усаживаясь рядом. – Хорошо спали?

– Да. А вы?

Он покачал головой.

– Всю ночь думал про Люсинду. – Он достал записную книжку и опять принялся записывать столбиком загадочные цифры.

– Входит в исследовательскую работу?

– Это не для работы.

– Заключили пари, придет ли судно вовремя?

– Нет-нет, я не любитель пари. – Он бросил на меня свой меланхоличный, озабоченный взгляд. – Я никому про это не рассказывал, Генри, – сказал он. – Многим это, наверно, показалось бы смешным. Дело в том, что я считаю по секундам, когда мочусь, и потом отмечаю, сколько на это ушло времени, и фиксирую час. Можете себе представить: на это дело в год у нас уходит целый день, даже больше?

– Подумать только! – отозвался я.

– Сейчас я вам это докажу. Генри. Смотрите. – Он раскрыл книжечку и показал страницу. Запись выглядела примерно так: 

Июль 28-е 

07:15 0:17 

10:45 0:37 

12:30 0:50 

13:15 0:32 

13:40 0:50 

14:05 0:20 

15:45 0:37 

18:40 0:28 

19:30? забыл сосчитать

…. 4 мин. 31 сек.

– Остается только помножить на семь, – продолжал он. – Итого полчаса в неделю. Двадцать шесть часов в год. На судне жизнь, конечно, нельзя считать за нормальную. Больше алкоголя от еды до еды. Опять же пиво дает себя знать. Вот, глядите – одна минута пятьдесят пять секунд. Это выше среднего, но у меня помечено два джина. Разумеется, существует множество вариантов, которые остаются без объяснения, а кроме того, в дальнейшем я собираюсь учитывать и температуру воздуха. Вот 25 июля – 6 минут 9 секунд н.з., то есть «не закончено». В Буэнос-Айресе я ходил обедать в ресторан и забыл книжку дома. А вот 27 июля – всего 3 минуты 12 секунд за весь день, но, если помните, 25 июля дул очень холодный северный ветер, а я не надел пальто, когда шел обедать.

– Вы делаете какие-то выводы? – спросил я.

– Это уже не моя забота, – ответил он. – Я не специалист. Я просто регистрирую факты и некоторые сопутствующие обстоятельства типа джина и погоды, они вроде бы имеют к этому отношение. Выводы пусть делают другие.

– Кто – другие?

– Я думаю, как закончу шестимесячные наблюдения, так обязательно обращусь к урологу. Мало ли какие он может сделать заключения на основе этих цифр. Эти ребята все время имеют дело с больными. А интересно же им знать – как все происходит у нормального среднего мужчины.

– А вы нормальный?

– Да. Я стопроцентно здоров. Генри. Приходится быть здоровым на моей работе. Я регулярно прохожу тщательный медицинский осмотр.

– Где? В ЦРУ?

– Все шутите. Генри. Неужели вы поверили этой сумасшедшей девчонке?

Он впал в грустное молчание – видимо, опять задумался о дочери – и, наклонившись вперед, оперся подбородком на руку. Островок, напоминающий гигантского аллигатора, плыл нам навстречу, вытянув морду. Бледно-зеленые рыбачьи лодки двигались вниз по течению гораздо быстрее, чем наши машины тащили нас против потока, – они проносились мимо, как маленькие гоночные автомобили. Каждого рыбака окружали деревянные поплавки, из которых торчали удочки. От большой реки ответвлялись речки, они пропадали в сером тумане, широкие, шире, чем Темза у Вестминстерского моста, но не вели никуда.

Он спросил:

– Так она вправду называет себя Тули?

– Да, Тули.

– Значит, иногда вспоминает про меня? – Интонация была вопросительной, но в голосе звучала надежда.

 

3

Два дня спустя мы прибыли в Формосу. Воздух был так же влажен, как и во все предыдущие дни. Жара разбивалась о кожу, словно пузырьки воды о ее поверхность. Еще прошлой ночью мы ушли с великой Параны около Корриентеса и теперь плыли по реке Парагвай. На другом берегу, всего в пятидесяти ярдах от аргентинской Формосы, лежала другая страна, пропитанная влагой, пустынная. Представитель импорта-экспорта сошел на берег в своем темном костюме, неся в руке новенький чемодан. Он шел торопливыми шагами, поглядывая на часы, точно кролик из «Алисы в Стране чудес». Город был и в самом деле словно создан для контрабандистов – стоило только переправиться через реку. На парагвайском берегу я разглядел какую-то развалюху, свинью и маленькую девочку.

Мне надоело гулять по палубе, и я тоже сошел на берег. Было воскресенье, и поглазеть на судно собралась целая толпа. Воздух был напоен запахом цветущих апельсинов, но больше ничего приятного в Формосе не было. Имелся один длинный проспект, усаженный апельсиновыми деревьями и еще какими-то, с розовыми цветами. Впоследствии я узнал, что они называются «лапачо». Поперечные улицы уходили в стороны на несколько ярдов и очень быстро терялись в скудной дикой природе, сотканной из грязи и кустарника. Все, что относилось к управлению, коммерции, юстиции или развлечениям, помещалось на проспекте: туристская гостиница из серого бетона на самом берегу, которая так и осталась недостроенной – да и где они были, эти туристы? – лавчонки, торгующие кока-колой; кинотеатр, где шел итальянский вестерн; две парикмахерские; гараж с одной покореженной машиной; кантина [винный погребок (исп.)]. Единственным неодноэтажным зданием на всем проспекте была гостиница; единственное старинное и красивое здание на всем проспекте оказалось, при ближайшем рассмотрении, тюрьмой. По всей длине проспекта выстроились фонтаны, но они не действовали.

Я рассчитывал, что проспект куда-нибудь меня выведет, но я ошибался. Я миновал бюст бородатого человека по фамилии Уркиса [Уркиса, Хусто Хосе (1800-1870) – аргентинский военный и государственный деятель], который, судя по высеченной надписи, имел какое-то отношение к освобождению – но от чего? Впереди, над верхушками апельсиновых деревьев и лапачо, возвышался на мраморном коне мраморный человек – без всяких сомнений, генерал Сан-Мартин, я уже хорошо знал его по Буэнос-Айресу и видел его также на приморском бульваре в Булони. Монумент замыкал собой проспект, как Триумфальная арка замыкает Елисейские поля. Я ожидал, что проспект продолжается за статуей, но, дойдя до нее, обнаружил, что герой сидит на своем коне посреди грязного пустыря на краю города. Гуляющие сюда не доходили, дороги дальше не было. Одна лишь отощавшая от голода собака, похожая на скелет из Музея естественной истории, боязливо трусила по грязи и лужам, направляясь ко мне и Сан-Мартину. Я повернул назад.

Если я описываю этот постыдный городишко в таких подробностях, то лишь потому, что он был местом длинного диалога, который я вел с самим собой и который прервался благодаря неожиданной встрече. Проходя мимо первой парикмахерской, я начал думать о мисс Кин и ее письме, содержащем робкий призыв, письме, которое безусловно заслуживало более вдумчивого ответа, чем моя короткая телеграмма. Вслед за тем отсыревший город, где единственным занятием или развлечением и вправду могло быть только преступление, где даже национальный банк в воскресный день приходилось охранять часовому с автоматической винтовкой, – этот город пробудил во мне воспоминания о моем доме в Саутвуде, о садике, о майоре Чардже, трубящем за изгородью, и о мелодичном перезвоне колоколов, доносящемся с Черчроуд. Но сейчас я думал о Саутвуде с дружеской терпимостью – как о месте, которое мисс Кин не должна была покидать, где она была бы счастлива, как о месте, которому я больше не принадлежал. Я словно совершил побег из тюрьмы, которая не была заперта, меня снабдили веревочной лестницей, посадили в ожидавшую машину и умыкнули в тетушкин мир – мир непредсказуемых характеров и непредвиденных событий. Тут как у себя дома были контрабандист с кроличьей физиономией, чех с двумя миллионами пластмассовых соломинок и бедняга О'Тул, ведущий учет мочеиспусканию.

Я пересек конец улицы, называющейся Руа Дин Фернес, которая, как и все остальные, уходила в никуда, и с минуту постоял перед губернаторским домом, выкрашенным в розовый цвет. На веранде стояли два шезлонга, окна были широко распахнуты внутрь, в пустую комнату, где висел портрет военного, очевидно президента, и вдоль стены выстроился ряд стульев, точно взвод для расстрела. Часовой сделал еле заметное движение винтовкой, и я двинулся дальше, к национальному банку, где другой часовой сделал то же угрожающее движение, когда я замешкался.

Этим утром, лежа на койке, я читал знаменитую «Оду» Вордсворта [ода Вордсворта «Об откровениях бессмертия…»] в «Золотой сокровищнице». Палгрейв, как и Скотт, носил на себе следы отцовского чтения в виде загнутых страниц, и я так мало знал об отце, что хватался за каждую путеводную нить, и таким образом научился любить то же, что любил он. Когда я впервые поступил в банк в качестве младшего клерка, я думал о нем словами Вордсворта – «тюрьма». Что же казалось тюрьмой отцу, что он подчеркнул отрывок двойной чертой? Быть может, наш дом? А моя названая мать и я были тюремщиками?

Жизнь человека, как мне порой думается, формируется больше с помощью книг, чем с помощью живых людей: ведь именно из книг, понаслышке, узнаешь о любви и страдании. Даже если нам и посчастливилось влюбиться, мы, значит, были подготовлены чтением, а если я так и не полюбил никого, то, возможно, в отцовской библиотеке не было соответствующих книг. (Не думаю, чтобы у Мэриона Кроуфорда нашлось много описаний страстной любви, да и у Вальтера Скотта есть лишь слабая тень ее.)

Мне плохо запомнилось «радужное видение», сопутствовавшее мне в юности, пока не начали смыкаться стены тюрьмы: должно быть, оно раньше времени растаяло «в свете дня» [имеются в виду строки оды: «Прощальный отблеск в душу зароня, На склоне дней растает в свете дня» (V,76)], но, когда я отложил Палгрейва и стал думать о тетушке, мне пришло в голову, что уж она-то не позволила бы ему растаять. Быть может, понятие нравственности есть печальная компенсация, которой мы привыкаем довольствоваться и которая дается нам как отпущение грехов за хорошее поведение. В вордсвортском «видении» понятие нравственности не содержится. Я родился в результате безнравственного акта, как выразилась бы моя приемная мать, акта слепоты. Безнравственная свобода породила меня. Как же получилось, что я оказался в тюрьме? Моей родной матери, уж во всяком случае, была чужда какая бы то ни было несвобода.

Теперь уже поздно, сказал я мисс Кин, подающей мне сигнал бедствия из Коффифонтейна, я уже не там, где вы думаете. Возможно, когда-то мы и могли устроить нашу совместную жизнь и довольствоваться нашей тюремной клеткой, но я уже не тот, на кого вы поглядывали с долей нежности, отрываясь от плетения кружев. Я бежал из тюрьмы. Я не похож на тот словесный портрет, какой нарисовало ваше воображение. Я шел обратно к пристани и, на ходу оглянувшись, увидел шедшую по пятам скелетообразную собаку. Наверное, для этой собаки каждый новый человек воплощал в себе надежду.

– Эй, привет! – раздался голос. – Зачем шибко бежать? – И в нескольких ярдах от меня вдруг возник Вордсворт. Он встал со скамьи по соседству с бюстом освободителя Уркисы и направлялся ко мне, протягивая вперед обе руки, лицо его перерезала широкая, от уха до уха, улыбка. – Не забывали старый Вордсворт? – Он затряс мои руки и безудержно расхохотался, так что оросил мне все лицо брызгами радости.

– Вот тебе на, Вордсворт, – с не меньшим удовольствием произнес я. – Откуда вы тут взялись?

– Мой маленький детка, она велел Вордсворт ехать Формоса, встречать мистер Пуллен.

Я заметил, что он щегольски одет, в точности так, как представитель импорта-экспорта с кроличьим носом, и тоже держит в руке новенький чемодан.

– Как поживает моя тетушка, Вордсворт?

– О'кей, все хорошо, – ответил он, но в глазах у него мелькнуло что-то страдальческое, и он добавил: – Ваша тетя танцует черти сколько много. Вордсворт говорит, она больше не девочка. Надо переставать… Вордсворт беспокоится, очень-очень беспокоится.

– Вы поплывете со мной?

– А то как же, мистер Пуллен. Все поручайте старый Вордсворт. Он знает ребята Асунсьон таможня. Одни хорошие ребята. Другие шибко плохой. Вы все поручайте Вордсворт. Зачем нам всякий собачий кутерьма.

– Но я не везу никакой контрабанды, Вордсворт.

С реки послышался призывавший нас вой пароходной сирены.

– Вы все оставляйте старый Вордсворт. Он ходил смотрел пароход, сразу видел очень плохой человек. Надо быть шибко осторожный.

– Почему, Вордсворт?

– Вы попали хороший руки, мистер Пуллен. Все теперь оставляйте старый Вордсворт, он все делает.

Он неожиданно сжал мне пальцы.

– Вы брал картинку, мистер Пуллен?

– Вы имеете в виду Фритаунскую гавань? Да, она со мной.

Он с облегчением перевел дыхание.

– Вы нравится старый Вордсворт, мистер Пуллен. Всегда честный со старый Вордсворт. Теперь надо садиться пароход.

Только я хотел идти, как он прибавил:

– Есть дашбаш для Вордсворт?

И я отдал ему ту мелочь, которая нашлась в кармане. Какие бы неприятности он ни причинял мне в прежнем, утраченном мире, сейчас я был страшно рад его видеть. Судно кончали загружать, черные створки в борту были еще откинуты. Я прошел через третий класс, где прямо на палубе индианки кормили грудью младенцев, и по ржавым ступеням поднялся в первый. Я не заметил, чтобы Вордсворт взошел на борт, и во время обеда его также не было видно. Я предположил, что он едет третьим классом, чтобы сэкономить разницу для других целей, ибо не сомневался, что тетушка дала ему деньги на билет в первый класс.

После обеда О'Тул предложил выпить у него в каюте.

– У меня найдется хорошее виски, – сказал он.

И хотя я никогда не был любителем крепких напитков и предпочитал стаканчик хереса перед обедом или стакан портвейна после, я с радостью ухватился за его предложение, так как это был наш последний совместный вечер на пароходе. Снова дух беспокойства вселился в пассажиров, их словно захлестнуло безумие. В салоне играл любительский оркестр, и матрос с волосатыми руками и ногами, не слишком удачно одетый женщиной, крутился между столиками, ища себе партнера. В капитанской каюте, примыкавшей к каюте О'Тула, кто-то играл на гитаре и раздавался женский визг. Слышать здесь эти звуки было как-то странно.

– Никто сегодня спать не будет, – заметил О'Тул, разливая виски.

– С вашего разрешения, побольше содовой, – попросил я.

– Доплыли все-таки. Я уж думал, застрянем в Корриентесе. Дожди в этом году заставляют себя ждать.

И словно чтобы опровергнуть его упрек, послышался долгий раскат грома, почти заглушивший гитару.

– Как вам показалась Формоса? – осведомился О'Тул.

– Смотреть там особенно не на что. Разве что на тюрьму. Отличное здание в колониальном стиле.

– Внутри оно похуже, – сказал О'Тул. Вспышка молнии осветила стену, и лампы в каюте замигали. – Встретили, кажется, знакомого?

– Знакомого?

– Я видел, как вы разговаривали с цветным.

Что побудило меня вдруг быть осторожным? Ведь О'Тул мне нравился.

– Ах, тот, он просил у меня денег. А я и не заметил вас на берегу.

– Я смотрел с капитанского мостика – в капитанский бинокль. – Он круто переменил тему. – Не могу никак успокоиться, Генри, удивительно, что вы знаете мою дочь. Вы не можете себе представить, как я скучаю по девчушке. Вы мне не сказали, как она выглядит.

– Превосходно. Очень хорошенькая девушка.

– Д-да, – протянул он, – и мать такая же была. Если бы я женился еще раз, я бы выбрал некрасивую. – Он надолго задумался, потягивая виски, а я тем временем оглядывал каюту. Он не сделал попыток, как я в первый день, придать ей домашний вид. Чемоданы стояли на полу с ворохом одежды, он даже не взял на себя труд ее повесить. Бритва на умывальнике и книжка дешевого издания около койки – вот, очевидно, тот максимум, на который он был способен по части распаковывания. Неожиданно на палубу обрушился ливень.

– Ну вот, кажется, и зима наконец, – заметил он.

– Зима в июле.

– Я-то уже привык к этому. Шесть лет снега не видал.

– Вы тут уже шесть лет?

– Нет, перед тем жил в Таиланде.

– Тоже исследовательская работа?

– Да. Вроде того… – Если он всегда бывал так неразговорчив, то сколько же времени у него уходило на то, чтобы выяснять нужные факты!

– Как мочеиспускательная статистика?

– Сегодня целых четыре минуты тридцать секунд, – ответил он. И добавил с хмурым видом: – И день еще не кончился. – Он поднял стакан с виски. Когда отгремел очередной раскат грома, он продолжал, явно хватаясь за любую тему, чтобы заполнить паузу: – Так, значит, Формоса вам не понравилась?

– Да. Хотя, может, для рыбной ловли она и хороша.

– Для рыбной ловли! – с презрением воскликнул он. – Для контрабанды, хотите вы сказать!

– Я беспрерывно слышу про контрабанду. Чем именно?

– Контрабанда – национальный промысел Парагвая, – пояснил он. – Она дает почти столько же дохода, что и матэ [парагвайский чай и тонизирующий напиток], и гораздо больше, чем укрытие военных преступников, имеющих счет в швейцарском банке. И уж несравненно больше, чем мои исследования.

– А что провозится?

– Шотландское виски и американские сигареты. Вы добываете себе агента в Панаме, а тот закупает товар оптом и доставляет самолетом в Асунсьон. Товар помечен клеймом «транзит», понимаете? Вы платите небольшую пошлину в международном аэропорту и погружаете свои ящики на частный самолет. Не поверите, сколько сейчас в Асунсьоне частных «дакот». Затем ваш пилот перелетает через реку в Аргентину. В каком-нибудь estancia [поместье (исп.)], в нескольких стах километров от Буэнос-Айреса, самолет приземляется – почти у всех имеется частная посадочная площадка. Построенная, может, и не специально для «дакот», но тут уж пилот берет риск на себя. Товар переносится на грузовики – и делу конец. А вас ждут не дождутся агенты по продаже. Правительство разжигает их ненасытность пошлинами в сто двадцать процентов.

– А при чем здесь Формоса?

– Формоса – это для мелкой сошки, которая старается для себя на речных путях. Не все товары, поступающие из Панамы, следуют дальше в «дакотах». Какое полиции дело, если некоторые ящики осядут здесь. Зато шотландское виски в лавках Асунсьона дешевле, чем в Лондоне, а уличные мальчишки продадут вам хорошие американские сигареты по пониженной цене. Нужно только обзавестись гребной шлюпкой и связным. Но в один прекрасный день вы вдруг устаете от этой игры – может, пуля просвистела слишком близко, – и тогда вы покупаете долю в «дакоте» и начинаете ворочать большими деньгами. Ну как, соблазняет, Генри?

– Я не прошел необходимой подготовки в банке, – ответил я и при этом подумал о тетушке, о ее чемоданах, набитых банкнотами, о золотом бруске – а может, и было что-то заложено в моей крови, отчего такая карьера, обернись все иначе, могла показаться мне привлекательной? – Вы хорошо в этом во всем разбираетесь, – сказал я.

– Входит в сферу моих социологических исследований.

– А вы никогда не пробовали взглянуть на это дело изнутри? Где же зов предков, Тули, Дикий Запад и все такое? – Я поддразнивал его, потому что он мне нравился. Мне в голову бы не пришло поддразнивать майора Чарджа или адмирала.

Он бросил на меня долгий грустный взгляд, как будто ему хотелось сказать мне правду.

– С моей работой на «дакоту» не накопишь. Да и риск для иностранца. Генри, чересчур велик. Эти ребята иногда ссорятся, и тогда начинаются угоны самолетов, перехват товаров. Или полиция вдруг становится не на шутку прожорливой. В Парагвае исчезнуть легко и не обязательно исчезать. Кто будет поднимать шум из-за одного-двух трупов? Генерал обеспечил мир – что и требуется людям после гражданской войны. А один лишний покойник никого не волнует. Дознание в Парагвае не производится.

– Так что вы предпочитаете безопасную жизнь прелестям риска, Тули.

– Конечно, пользы от меня дочке мало, когда между нами три тысячи миль. Но по крайней мере она получает ежемесячно свой чек. А покойник прислать чек не может.

– И ЦРУ, наверное, все это не касается?

– Да не верьте вы этой чепухе, Генри. Я вам уже говорил – Люсинда романтическая девочка. Ей хочется иметь необыкновенного отца, а кого она имеет? Меня. Вот и приходится выдумывать. Статистика по недоеданию романтикой не пахнет.

– Вы бы привезли ее домой, Тули.

– А дом где? – сказал он, и я, оглядев каюту, тоже задал себе этот вопрос. Не знаю почему, но я не вполне ему поверил. Хотя он и был гораздо надежнее дочери.

Я оставил его наедине с виски и возвратился в свою каюту на противоположной стороне палубы. Каюта О'Тула находилась с левого борта, а моя с правого. Я смотрел на Парагвай, а он на Аргентину. В капитанской каюте все еще играли на гитаре и пели на незнакомом языке – может быть, на гуарани. Уходя, я не запирал дверь, однако она не открылась, когда я ее толкнул. Пришлось налечь плечом, дверь немного подалась, и в щель я увидел Вордсворта. Он стоял, не спуская глаз с двери и держа наготове нож. Увидев меня, он опустил нож.

– Входите, босс, – прошептал он.

– Каким образом?

Дверь была заклинена стулом. Он убрал стул и впустил меня.

– Надо быть осторожный, мистер Пуллен.

– А что такое?

– Слишком много плохой человек на судне, слишком много собачий кутерьма.

Нож у него был мальчишеский, складной, с тремя лезвиями, штопором и открывалкой и еще чем-то для выковыривания камней из лошадиных подков – торговцы ножами народ консервативный, школьники тоже. Вордсворт сложил нож и спрятал в карман.

– Итак, – произнес я, – чего же ты хочешь, пастушок счастливый?

Он покрутил головой.

– Он чудо, ваш тетя. Никто так не говорил старый Вордсворт. Ваш тетя прямо подходит к Вордсворт на улице перед кинотеатр и говорит: «О дитя, ты диво!». Вордсворт любит ваш тетя, мистер Пуллен. Пускай тетя поднял пальчик и говорит: «Вордсворт, умирай», и Вордсворт готовый умирать всякий минута.

– Да-да, – прервал я его, – все это прекрасно, но с какой стати вы забаррикадировались в моей каюте?

– Вордсворт пришел за картинка.

– И нельзя было подождать, пока мы сойдем на берег?

– Ваш тетя сказал – привози картинка целый, Вордсворт, быстро-быстро, не то твоя нога больше здесь не бывает.

Ко мне вернулось прежнее подозрение. А что, если в рамке, как и в свече, спрятано золото? Или же под фотографией скрыты банкноты очень высокого достоинства? Ни то, ни другое не казалось правдоподобным, но, имея дело с тетушкой, ожидать можно было чего угодно.

– Вордсворт таможня есть друзья, – продолжал он, – они не будут обдурачить Вордсворт, а вы чужой тут, мистер Пуллен.

– Но ведь это просто-напросто снимок Фритаунской гавани.

– Так-так, мистер Пуллен. Но ваш тетя говорил…

– Хорошо. Забирайте. Где вы будете спать?

Вордсворт ткнул большим пальцем в пол.

– Внизу Вордсворт уютней, мистер Пуллен. Люди поют, танцуют, веселый люди. Галстук не надо. Руки мыть вперед еда не надо. Вордсворт хочет лучше котлета без мыла.

– Берите сигарету, Вордсворт.

– Если разрешаете, мистер Пуллен, я сейчас эта курю.

Он вытащил из мятого кармана обтрепанную «усовершенствованную» сигарету.

– По-прежнему дурман, Вордсворт?

– Это как лекарство, мистер Пуллен. Вордсворт не очень хорошо чувствует теперь. Слишком много заботы.

– О ком?

– Ваш тетя, мистер Пуллен. Пока ваш тетя с Вордсворт вместе, она безопасный. Вордсворт дешевый стоит. Но теперь тетя другой друг, он стоит много-много. Он слишком старый, мистер Пуллен. Ваш тетя не молоденький. Ему нужен моложе друг.

– Вы тоже не молоды, Вордсворт.

– Моя нога еще не стоит могила, мистер Пуллен, как у новый друг. Вордсворт не доверяет этот друг. Когда мы сюда приехал, он шибко больной был. Он говорил: «Вордсворт, пожалуйста, Вордсворт, пожалуйста», полный рот сладкий сахар. Он жил дешевый гостиница, и деньги у него было мало. Гостиница хотел его выгнать, и он очень боялся. Когда приехал ваш тетя, друг плакал, как маленький малютка. Он не мужчина, нет, не мужчина, шибко нечестный. Сладко-сладко говорит, но делает все время нечестный. Зачем ваш тетя хочет покидать Вордсворт для такой нечестный человек? Скажите, нет, скажите Вордсворт зачем.

Его громадное тело опустилось на мою кровать, и он зарыдал. Впечатление было такое, будто подземный источник с трудом пробился сквозь каменную породу на поверхность и теперь стекал ручьями по расщелинам.

– Вордсворт, – сказал я, – неужели вы ревнуете тетю Августу?

– Как иначе, – ответил он, – она был мой маленький девочка. А теперь она разбивал мое сердце маленькие кусочки.

– Бедный Вордсворт. – Что еще я мог сказать ему.

– Она хочет Вордсворт уехал, – продолжал он. – Она хочет Вордсворт привозил вас, а потом совсем уехал. Она говорил: «Я дам тебе очень большой дашбаш, самый большой, ты вернешься Фритаун и найдешь себе девушка», но Вордсворт не хочет ее деньги, мистер Пуллен, не хочет больше Фритаун и не хочет никакой девушка. Вордсворт любит ваша тетя. Он хочет оставаться с ней, как поет песня «Пребудь со мной: темнеет звездный путь, кругом густеет мрак, со мной пребудь… Нет горечи в слезах…» [здесь и ниже строки гимна, сочиненного Г.Ф.Лайтом (1793-1847)] Нет, это не так, мистер Пуллен, этот слезы очень горький, Вордсворт говорит точно.

– Откуда вы знаете этот гимн, Вордсворт?

– Мы его всегда пели в соборе Святой Георгий на Фритаун. «Темнеет звездный путь». Много всякий печальный песня там пели, и все песни теперь напоминал моя маленькая девочка. «Пока мы здесь, мы ни о чем не просим, тебя мы чтим, тебе хвалу возносим». Что правильный, то правильный. Но теперь она хочет Вордсворт уйти, совсем чтоб Вордсворт уехал и никогда на нее больше не смотрел.

– Что за человек, к которому она приехала, Вордсворт?

– Вордсворт не говорит его имя. Язык будет сгорать, когда Вордсворт говорит его имя. Ох, ох, давно уже Вордсворт верный ваш тетя.

Желая отвлечь его от страдания, а совсем не для того, чтобы упрекать, я сказал:

– Вы помните ту девушку в Париже?

– Который хотел делать прыг-прыг?

– Нет-нет, не ту. Молоденькую девушку в поезде.

– А-а, да, конечно. Знаем.

– Вы еще дали ей марихуаны, – напомнил я.

– Конечно. Почему нет? Очень хороший лекарства. Вы не думай, Вордсворт плохой не делал, нет-нет. Она проплыл мимо как кораблик, она слишком молодой для старый Вордсворт.

– Ее отец сейчас здесь, на судне.

Он с удивлением уставился на меня.

– Что такое вы говорите!

– Он спрашивал меня про вас. Он видел нас вместе на берегу.

– Он какой?

– Высокий, как вы, но очень худой. Вид у него несчастный, озабоченный. Ходит в спортивном твидовом пиджаке.

– Господь Всемогущий! Вордсворт знает. Много раз видел Асунсьон. Вы берегайтесь, как чума.

– Он говорит, что занимается социологическими исследованиями.

– Что такое?

– Он собирает разные сведения.

– Вот-вот, так правильный. Вордсворт кое-что вам говорит. Новый друг ваша тетя… он не хочет этот человек близко.

Если я имел намерение его отвлечь, то мне оно полностью удалось. Он крепко сжал мне руку, покидая каюту и унося за пазухой фотографию.

– Вы знай, кто вы для Вордсворт? Опора страждущих, мистер Пуллен. Со мной пребудь.

 

4

Когда я после завтрака поднялся на палубу, мы уже подходили к Асунсьону. Появились красные утесы, изрытые пещерами. На краю обрыва лепились покосившиеся лачуги, и голые ребятишки со вздутыми от недоедания животами глядели сверху на наш пароход, который двигался с трудом, тяжело, издавая короткие гудки-отрыжки, как объевшийся человек, который возвращается домой после обильного обеда. Над лачугами, точно средневековый замок над жалкой глинобитной деревушкой, вздымались белые бастионы нефтехранилища компании «Шелл». Рядом со мной возник О'Тул, как раз когда на борт поднялись иммиграционные чиновники. Он спросил:

– Чем могу быть полезен? Может, вас подвезти?

– Спасибо большое, меня, наверное, встречают.

На берег потекли по сходням пассажиры третьего класса. О'Тул добавил:

– Если вам вдруг понадобится помощь… Я знаю тут все ходы и выходы. Вы меня найдете в посольстве. Там меня для удобства именуют вторым секретарем.

– Вы очень добры.

– Вы же друг Люсинды… Черт знает какая даль – Катманду… Может, меня ждет письмо.

– А она регулярно пишет?

– Шлет мне видовые открытки. – Он перегнулся над перилами, кого-то высматривая. – Вон там не ваш приятель?

– Какой приятель?

Я всмотрелся в толпившихся на сходнях пассажиров третьего класса и увидел Вордсворта.

– С которым вы разговаривали на берегу в Формосе.

– Для меня все цветные на таком расстоянии на одно лицо, – ответил я.

– Здесь не так уж часто встретишь африканца. Да, по-моему, это он.

Когда все формальности наконец были позади, я очутился рядом со своим багажом на углу улицы, названной в честь Бенжамена Констана [французский писатель, политический деятель, публицист (1767-1830)], и тщетно принялся искать глазами Вордсворта. Семьи раскланивались друг с другом и отъезжали в машинах. Чех, производящий пластмассы, предложил подвезти меня на такси. Какой-то мальчик хотел почистить мне ботинки, а другой пытался продать мне американские сигареты. Длинная улица с крытыми галереями с двух сторон, отлого поднимавшаяся передо мной вверх, почти сплошь состояла из винных лавок, вдоль стен сидели старухи с большими корзинами и продавали хлеб и фрукты. Несмотря на грязь и автомобильные выхлопы машин старого образца, в воздухе сладко пахло цветущими апельсинами.

Раздался свист, я обернулся и увидел Вордсворта, вылезающего из такси. Он поднял оба моих тяжеленных чемодана с такой легкостью, как будто это были пустые картонки.

– Искал один приятель, – объяснил он, – слишком много собачий кутерьма.

Никогда в жизни мне не приходилось ехать в таком драндулете. Обивка порвалась, из сиденья торчала вата. Вордсворт прибил ее кулаком, чтобы сидеть было поудобнее. Затем сделал какие-то знаки шоферу, и тот явно понял их смысл.

– Давайте немножко будем покататься, – сказал Вордсворт. – Нада проверить, чтоб нас оставляли в покой.

Он взглянул в боковое стекло, такси заскрежетало и затряслось. Обгонявшие нас такси выглядели вполне прилично, иногда водители выкрикивали, как мне показалось, какие-то оскорбительные слова, относящиеся к нашему старику шоферу. У него были белые усы и шляпа без тульи.

– А что, если нас не оставят в покое? – сказал я. – Что мы тогда будем делать?

– Тогда будем шибко осторожный, – неопределенно ответил Вордсворт.

– Вы, кажется, выбрали самое старое такси.

Перед собором гусиным шагом ходили солдаты; на фоне зеленого дерна стоял на возвышении танк какого-то допотопного выпуска. Повсюду росли апельсиновые деревья, одни цвели, другие уже плодоносили.

– Вордсворт знает его хорошо.

– Вы говорите с ним по-испански?

– Нет. Он испанский не умеет.

– А на каком же языке он говорит?

– Индейский.

– Каким же образом он вас понимает?

– Вордсворт давал ему покурить. Он любит травка.

Если не считать нового отеля-небоскреба, город выглядел в высшей степени викторианским. Машины вы вскоре переставали замечать – они были анахронизмом; то и дело попадались повозки, запряженные мулами, всадники на лошадях. Мы миновали небольшую белую баптистскую церковь замкового типа, колледж, построенный как неоготическое аббатство, а когда мы достигли жилого квартала, я увидел большие каменные особняки, окруженные густыми садами, портики с колоннами – к ним вели каменные наружные лестницы, напомнившие мне о старейшей части Саутвуда, но только там дома были бы разделены на квартиры, а серый камень побелен и крыши бы щетинились телевизионными антеннами. А вместо апельсиновых и банановых деревьев я увидел бы нестриженые рододендроны и истоптанные газоны.

– Как зовут друга моей тетушки, Вордсворт? – спросил я.

– Вордсворт не помнит, – ответил он. – Не хочет помнить. Хочет забывать.

Какой-то дом со слегка потрескавшимися стенами, коринфскими колоннами и разбитыми окнами носил название «Архитектурная школа», надпись эта виднелась на расколовшейся от времени доске. Даже вокруг самых жалких домов росли цветы. Я увидел куст жасмина, на котором одновременно цвели белые и голубые цветы.

– Здесь останавливаться. – Вордсворт тронул шофера за плечо.

Этот дом был громадный, с большим запущенным газоном, который заканчивался темно-зеленой неровной каймой деревьев – рощицей бананов, апельсинов, лимонов, грейпфрутов и лапачо. Через ворота мне были видны две широкие каменные лестницы, ведущие к двум отдельным входам. Стены, все в пятнах лишайника, подымались вверх на четыре этажа.

– Дом миллионера, – сказал я.

– Погодите еще, – предупредил Вордсворт.

На железных заржавевших воротах висел замок. На столбах были высечены ананасы, но камень порядком уже стерся, а сами ворота, обмотанные колючей проволокой, давно утратили свою величественность. Если раньше тут и жил миллионер, подумал я, то теперь его давно уже нет.

Вордсворт повел меня за угол и свернул в боковую улочку. Мы вошли в дом с задней стороны через небольшую калитку, которую Вордсворт тут же запер за собой. Мы прошли насквозь рощицу из душистых деревьев и кустов. «Эй! – вдруг завопил Вордсворт, подняв лицо к прямоугольной громаде. – Эй!» Но никто не отозвался. Дом своей массивностью и безмолвием напомнил мне большие фамильные склепы на кладбище в Булони. Здесь тоже был конец пути.

– Ваша тетя немножечко глухой стал, – заметил Вордсворт. – Она больше не молоденький, совсем нет. – Он говорил с сожалением, как будто знал ее с юности, а между тем ей было за семьдесят, когда она подобрала его перед «Гренада палас». Мы поднялись на один марш и вошли в холл.

Выложенный потрескавшимся мрамором просторный холл был абсолютно пуст. Окна были закрыты ставнями, свет исходил лишь от голой лампочки под потолком. Ни стула, ни стола, ни дивана, ни картин. Единственным признаком того, что дом обитаем, была швабра, прислоненная к стене, да и то ее, возможно, поставил здесь не один десяток лет назад кто-то, нанятый прибрать в доме после того, как грузчики вынесли мебель.

– Эй! – заорал Вордсворт. – Эй! Мистер Пуллен пришел!

И тогда я наконец услышал стук каблучков где-то над головой. Наверх шла лестница розового мрамора, и на площадке первого этажа показалась тетушка. Тусклый свет мешал видеть ее отчетливо, и, должно быть, я скорее вообразил, чем услышал, легкое старческое дребезжание в ее голосе, какого прежде не было.

– Здравствуй, Генри, – сказала она, – рада видеть тебя дома. – Она стала медленно спускаться вниз, и, вероятно, причиной тому было скудное освещение, но только она крепко держалась за перила. – Мне жаль, что мистер Висконти не может приветствовать тебя. Его сейчас нет дома. Я ждала его вчера.

– Мистер Висконти?

– Да, – подтвердила она, – мистер Висконти. Мы благополучно воссоединились наконец. Фотография при тебе? С ней ничего не случилось?

– Она у Вордсворт. – И он приподнял свой новенький чемодан.

– Теперь мистер Висконти вздохнет спокойно. Он опасался таможенников. Ты хорошо выглядишь. Генри, – добавила она, целуя меня в щеку, и на меня повеяло запахом лаванды. – Пойдем, я покажу твою комнату.

Мы поднялись на площадку первого этажа, такую же пустую, как холл, и она отворила одну из дверей. Здесь по крайней мере имелись кровать, стул и шкаф, но ничего больше. По-видимому, тетушка почувствовала, что какое-то объяснение требуется, и сказала:

– Мебель привезут со дня на день.

Я открыл другую дверь и увидел комнату, в которой не было ничего, кроме двух матрасов на полу, положенных рядом, туалетного столика и нового табурета.

– Кровать я отдала тебе, – сказала тетушка, – но без туалетного столика я обойтись не могу.

– Это ваша комната?

– Иногда мне недостает моего венецианского стекла, но когда будут повешены шторы и привезут мебель… Генри, ты, наверное, проголодался. Вордсворт отнесет твои чемоданы наверх. А я кое-что приготовила перекусить.

Убранство столовой меня уже не удивило. Комната была необъятной, когда-то ее освещали три люстры, но теперь провода свисали из дыр в потолке, как водоросли. Имелся стол, но без скатерти, вместо стульев стояли упаковочные ящики.

– Пока по-походному, – заметила тетушка, – но, когда вернется мистер Висконти, вот увидишь, мы очень быстро приведем все в жилой вид.

Мы поели консервов и запили их сладким красным вином местного происхождения, по вкусу оно напоминало какое-то противное лекарство из далекого детства. Я со стыдом подумал о своем билете первого класса.

– Когда мистер Висконти вернется, – сказала тетушка, – мы позовем в твою честь гостей. Этот дом создан для приемов. Мы устроим в саду костер и зажарим целиком быка на вертеле, на деревья повесим цветные лампочки, и, конечно, будет музыка и танцы. Арфа и гитара – здесь сейчас это в моде. Их национальные танцы – полька и галоп. Я приглашу начальника полиции, здешнего иезуита, для поддержания светской беседы и британского посла с женой. Итальянского посла, пожалуй, нет, это было бы бестактно. Надо подобрать для тебя хорошеньких девушек, Генри.

Планка от ящика впилась мне в ляжку. Я сказал:

– Сперва надо обзавестись кое-какой мебелью, тетя Августа.

– Ну, это само собой разумеется. Жалко, что нельзя пригласить итальянского посла. Он такой красивый мужчина. Но при сложившихся обстоятельствах… Я скажу тебе одну вещь, Генри, о ней известно одному Вордсворту…

– А где он сейчас?

– В кухне. Мистер Висконти хочет, чтобы мы обедали без него. Да, я собиралась сказать тебе. Генри, когда ты меня перебил: мистер Висконти привык уже к аргентинскому паспорту и его здесь знают под именем мистера Искьердо.

– Для меня это не такая уж неожиданность, тетя Августа. – И я рассказал ей, как два детектива обыскивали ее квартиру. – Кстати, генерал Абдул умер.

– Я так и предполагала. Они что-нибудь забрали?

– Ничего, кроме цветной открытки из Панамы.

– Зачем она им?

– Они подозревали, что она имеет какое-то отношение к мистеру Висконти.

– Полиция всегда ведет себя удивительно нелепо. Открытка, скорее всего, от мсье Дамбреза. Я встретила его на пароходе, по дороге в Буэнос-Айрес. Бедный, он очень состарился. Я его даже не узнала, пока он не стал рассказывать мне про свою металлургическую фирму и про семью в Тулузе.

– А он тоже вас не узнал?

Это-то как раз не удивительно. В ту пору, когда мы жили в «Сент-Джеймсе и Олбани», у меня были черные волосы, а не рыжие. Рыжий – любимый цвет мистера Висконти. Ради него я и осталась навсегда рыжей.

– Полиция действовала по распоряжению «Интерпола».

– Просто смехотворно рассматривать мистера Висконти как обыкновенного военного преступника. Вокруг их полным-полно. Мартин Борман неподалеку, в Бразилии, только границу перейти, а этот ужасный доктор Менгеле [нацистский преступник, врач, производивший эксперименты на людях], который зверствовал в Освенциме, говорят, находится при армии близ боливийской границы. Спрашивается, почему «Интерполу» не заняться ими? Мистер Висконти всегда очень хорошо относился к евреям. Даже когда вел дела с Саудовской Аравией. Почему понадобилось выгонять его из Аргентины? У него там отлично пошла торговля антиквариатом. В Буэнос-Айресе, как рассказал мне мистер Висконти, один американец самым наглым образом расспрашивал про него где только мог. Мистер Висконти продал картину одну частному лицу из Штатов, так этот американец, который выдавал себя за представителя Метрополитен-музея, заявил, что картина краденая…

– А фамилия этого американца случайно не О'Тул?

– Да, именно.

– Он сейчас здесь, в Асунсьоне.

– Я знаю. Но здесь ему не так легко найти поддержку. В конце концов, в Генерале есть немецкая кровь.

– О'Тул плыл со мной на пароходе. Он мне говорил, будто занимается социологическими исследованиями.

– Такое же вранье, как и Метрополитен-музей. Он из ЦРУ.

– Он отец Тули.

– Кого?

– Девушки, которая ехала в Восточном экспрессе.

– Как интересно! А мы не можем это как-то использовать? – Тетушка задумалась. – Ты говоришь, он плыл вместе с тобой?

– Да.

– А может быть, он следил за тобой? Сколько шума всего из-за нескольких картин. Да, вспомнила, вы с его дочкой очень подружились дорогой. И вся эта история с беременностью…

– Но, тетя Августа, ко мне это не имело ни малейшего отношения!

– И очень жаль, – проговорила тетушка, – в данных обстоятельствах это могло бы пригодиться.

В комнату вошел Вордсворт, он был в том же мясницком фартуке, в котором я впервые увидел его в квартире над «Короной и якорем». Тогда его услуги ценились, его хвалили за мытье посуды, теперь же – это сразу было видно – все принималось как должное.

– Котлета кончили?

– Мы будем пить кофе в саду, – величественно объявила тетушка.

Мы уселись в скудной тени банановой пальмы. Воздух благоухал апельсиновыми цветами и жасмином, бледная луна плыла по бледно-голубому дневному небу. Она выглядела истертой, истонченной, как старая монета; кратеры были одного цвета с небом, и казалось, будто глядишь сквозь дыры на Вселенную. Шум машин сюда не проникал. Цоканье лошадиных копыт было частью того же древнего мира, что и тишина.

– Да, тут очень спокойно, – заметила тетушка. – Иногда, правда, постреливают после наступления темноты. Полиция ни с того ни с сего принимается палить. Я забыла, тебе один кусок сахара или два?

– Мне бы хотелось, чтобы вы мне рассказали побольше, тетя Августа. Все-таки многое меня смущает. Этот громадный дом – и никакой мебели… и Вордсворт тут, с вами…

– Я привезла его из Парижа. При мне была довольно крупная сумма, почти все, что у меня осталось, хотя того, что хранилось в Берне, все-таки хватило тебе на билет. Такой божий одуванчик, как я, нуждается в телохранителе.

Впервые я слышал от нее признание, что она стара.

– Вы могли взять с собой меня.

– Я не была уверена в том, как ты отнесешься к некоторым вещам. Тебя, если помнишь, весьма шокировала история с золотым слитком в Стамбуле. Какая жалость, что генерал Абдул все испортил. Сейчас двадцать пять процентов пришлись бы нам очень кстати.

– Куда делись все ваши деньги, тетушка Августа? У вас даже нет кровати.

– На матрасах спится превосходно, да я и вообще считаю, что мягкая постель расслабляет. Когда я приехала сюда, бедный мистер Висконти находился в бедственном положении: жил в кредит в ужасающей гостинице. Все его деньги ушли на новый паспорт и взятки полиции. Уж не знаю, как справляется доктор Менгеле, но полагаю, что он имеет кодированный счет в Швейцарии. Я приехала как нельзя более кстати. Он к тому же хворал, несчастный, ведь питался он главным образом тапиокой [саго, крупа из крахмала клубней маниоки].

– И стало быть, вы вторично отдали ему ваши деньги, тетя Августа?

– Разумеется, как же иначе? Ведь они ему были нужны. Мы купили этот дом за бесценок – тут кого-то убили двадцать лет назад, а здешнее население страшно суеверно, – а остаток денег очень удачно помещен. У нас половинная доля в одном многообещающем предприятии.

– Не в «дакоте» ли?

Тетушка нервно хихикнула.

– Мистер Висконти сам тебе все расскажет.

– А где он?

– Он собирался вернуться вчера, но зарядили дожди, и дороги размокли. – Она с гордостью обвела взглядом пустые стены. – Через неделю ты его не узнаешь. В холле повесят люстры, привезут мебель. Мне так хотелось, чтобы все было готово к твоему приезду, но в Панаме вышла задержка. От Панамы очень многое зависит.

– А как отнесется к этому полиция?

– Ну, она не станет вмешиваться в дела уже упрочившегося предприятия.

Тем не менее прошел еще один день, а мистер Висконти так и не объявился. Тетушка на своих матрасах спала долго, Вордсворт занимался уборкой, и я отправился побродить по городу. В городе велись приготовления к какому-то празднику. На углах улиц стояли разукрашенные машины, полные хорошеньких девушек. Между собором и военной академией, фасадами, обращенными друг к другу и к мемориальному танку, маршировали гусиным шагом взводы солдат. Повсюду висели изображения Генерала – то в военной форме, то в штатском; в последнем случае он походил на любезно улыбающегося разжиревшего хозяина баварской пивной. В Буэнос-Айресе ходили неприятные истории про начало его правления: его противников выбрасывали из самолетов над джунглями, на аргентинский берег из двух великих рек приносило трупы людей со связанными проволокой руками и ногами, но зато на улицах торговали дешевыми сигаретами, а в лавках дешевым вином, и не надо было платить, по словам тетушки, подоходный налог, и даже взятки не выходили из разумных пределов, если ты преуспевал и платил регулярно. И апельсины валялись под деревьями на земле, и не было смысла даже подбирать их, поскольку на рынке они шли по три пенса за дюжину, и повсюду в воздухе разливался аромат цветов. Я надеялся, что мистер Висконти на сей раз поместил капитал удачно. Это было не худшее из мест, где можно было доживать свой век.

На следующий вечер, когда я вернулся с прогулки, мистер Висконти по-прежнему отсутствовал, а тетушка и Вордсворт жестоко ссорились. Еще с лужайки я услыхал ее голос, он гулко раздавался в пустом холле над лестницей, подымающейся из сада.

– Я больше не твоя маленькая детка! Пойми ты это! Я нарочно отложила денег, чтобы отправить тебя в Европу…

– Вордсворт не хочет ваши деньги, – услышал я его голос.

– Раньше ты брал у меня деньги, много денег. Сколько одних дашбашей ты получил от меня и от моих друзей…

– Раньше Вордсворт брал деньги, потому что вы любил Вордсворт, спал с Вордсворт, нравился с Вордсворт прыг-прыг делать. Сейчас любить Вордсворт не хотите, спать с Вордсворт не хотите, Вордсворт не нада ваш чертовы деньги. Давайте их другой друг, он берет все деньги. Когда совсем все берет, идите к Вордсворт. Вордсворт для вас будет работать, спать будет, и вы будете Вордсворт опять любить и прыг-прыг делать, как в прежний время.

Я стоял внизу, под лестницей. Повернуться и уйти я уже не мог, они бы меня заметили.

– Как ты не понимаешь, Вордсворт, прежнее все кончилось, раз я нашла мистера Висконти. Мистер Висконти хочет, чтобы ты уехал, а я хочу того, чего хочет он.

– Пускай он боится Вордсворт.

– Милый, милый Вордсворт, это тебе надо бояться. Я хочу, чтобы ты уехал как можно скорее, сегодня же, понимаешь ты это?

– О'кей, – ответил он, – Вордсворт уезжает. Вы просили – Вордсворт уезжает. Вордсворт тот человек не боится. Вы не хотите спать с Вордсворт, и Вордсворт уезжает.

Тетушка сделала движение, как будто хотела обнять его, но он отвернулся и стал спускаться по лестнице. Он даже не заметил меня, хотя я стоял в двух шагах.

– Прощайте, Вордсворт, – сказал я и протянул ему руку. На ладони у меня лежала пятидесятидолларовая бумажка.

Вордсворт взглянул на деньги, но не взял их. Он торжественно произнес:

– Прощайте, мистер Пуллен. Густеет мрак, это верно, верно, она со мной не пребудь. – Он сжал мою левую руку, в которой не было денег, и пошел через сад прочь.

Тетушка вышла из холла поглядеть ему вслед.

– Как вы обойдетесь без него в этом огромном доме? – спросил я.

– Прислугу найти легко, и стоить она будет гораздо дешевле Вордсворта, со всеми его дашбашами. Нет, не думай, мне жаль бедного Вордсворта, но он был лишь суррогатом. Вся жизнь была суррогатом с тех пор, как мы расстались с мистером Висконти.

– Значит, вы очень любите Висконти… Заслуживает ли он такой любви?

– С моей точки зрения, да. Я люблю мужчин неуязвимых. Мне никогда не нравились мужчины, Генри, которые нуждались во мне. Нуждаться – значит притязать. Я думала, Вордсворту нужны были мои деньги и комфорт, который я ему дала в квартире над «Короной и якорем». Но здесь комфорта нет ни для кого, а он даже от дашбаша отказался, ты сам слышал. Вордсворт разочаровал меня. – Она добавила, как будто видела тут какую-то связь: – Твой отец тоже был довольно неуязвим.

– И тем не менее я нашел вашу карточку в «Роб Рое».

– Значит, он был недостаточно неуязвим, – заключила она и добавила не без яда: – Вспомни об учительше – «Долли! Куколка моя!», – все-таки он умер в ее объятьях.

Теперь, когда Вордсворт уехал и мы остались одни, дом совсем уж опустел. Мы отужинали почти в полном молчании, и я выпил слишком много густого сладкого, смахивающего на лекарство вина. Один раз послышался отдаленный звук машины, и тетушка сразу подошла к большим окнам, выходившим в сад. Свет одинокой лампочки под потолком огромной комнаты туда не достигал, и тетушка в своем темном платье выглядела тоненькой и юной, и я в этом полумраке ни за что не принял бы ее за старую женщину. С испуганной улыбкой она продекламировала:

Она сказала: "Ночь длинна; Он верно не придет" [цитата из стихотворения А.Теннисона «Мариана»].

Я знаю это от твоего отца, – добавила она.

– Да, я тоже… в каком-то смысле – он загнул на этих стихах страницу в Палгрейве.

– И он, несомненно, научил им Долли-Куколку, – продолжала она. – Представляешь, как она читает их над могилой в Булони вместо молитвы?

– А вот вас, тетя Августа, неуязвимой нельзя назвать.

– Поэтому мне и нужен неуязвимый мужчина. Если оба уязвимы – представляешь, в какой кошмар превратится жизнь: оба страдают, оба боятся говорить, боятся шагу ступить, боятся причинить боль. Жизнь переносима, когда страдает только один. Нетрудно привыкнуть к собственным страданиям, но невозможно выносить страдания другого. Мистеру Висконти я не боюсь причинить боль. Я не сумела бы, если бы даже очень постаралась. Поэтому у меня чудесное ощущение свободы. Я могу говорить все что угодно, ничто не проймет этого толстокожего даго [презрительная кличка итальянца, испанца, португальца].

– А если он заставит страдать вас?

– Так ведь это же ненадолго, Генри. Вот как сейчас. Когда он не возвращается и я не знаю, что его задерживает, и начинаю опасаться…

– Ничего серьезного случиться не могло. Если бы произошел несчастный случай, полиция бы вас известила.

– Дорогой мой, мы в Парагвае – именно полиции я и опасаюсь.

– В таком случае зачем вы здесь поселились?

– У мистера Висконти выбор не так уж велик. Насколько я знаю, он был бы в безопасности в Бразилии, будь у него деньги. Может быть, когда он разбогатеет, мы туда переедем. Мистеру Висконти всегда очень хотелось разбогатеть, и ему кажется, что здесь, наконец, ему это удастся. Он столько раз был на грани богатства. Сперва Саудовская Аравия, потом дела с немцами…

– Если он разбогатеет сейчас, ему уже недолго этим наслаждаться.

– Неважно, зато он умрет счастливым, в сознании, что наконец богат. Что он обладатель золотых слитков – он всегда имел пристрастие к золоту в слитках. А значит, он добился своего.

– Зачем вы меня вызвали, тетя Августа?

– Кроме тебя. Генри, у меня нет близких. И потом, ты можешь быть полезен мистеру Висконти.

Такая перспектива не очень-то меня обрадовала.

– Но я не знаю ни слова по-испански, – попробовал возразить я.

– Мистеру Висконти необходим кто-то, кому он мог бы доверить вести бухгалтерию. Финансовая отчетность всегда была у него слабым местом.

Я оглядел пустую комнату. Голая лампочка мигала в предчувствии грозы. Край ящика впивался мне в ляжку. Я вспомнил о двух матрасах и туалетном столике в тетушкиной спальне. И подумал, что вряд ли тут потребуется большое бухгалтерское искусство. Я сказал:

– Я намеревался только повидать вас и уехать.

– Уехать? Почему?

– Я подумывал, не пора ли мне наконец осесть.

– А что другое ты делал до сих пор? Ты слишком засиделся.

– И жениться, хотел я сказать.

– В твоем возрасте?

– Мне еще далеко до мистера Висконти.

Дождь хлестнул по стеклу. Я поведал тетушке про мисс Кин и про вечер, когда я чуть не сделал предложение.

– Тебе тоскливо от одиночества, – сказала тетушка. – Вот и все. Здесь ты не будешь чувствовать себя одиноким.

– Но я убежден, что мисс Кин меня немножко любит. Мне приятно сознавать, что я мог бы сделать ее счастливой. – Я возражал вяло, ожидая опровержения, почти надеясь на него.

– Ну и о чем вы через год будете с ней разговаривать? Она будет сидеть за своими кружевами – кстати, я и не знала, что в наше время кто-то еще плетет кружева, – а ты будешь читать каталоги по садоводству, и, когда молчание сделается невыносимым, она тебе расскажет про Коффифонтейн историю, которую ты слышал уже десятки раз. Знаешь, о чем ты будешь думать, лежа без сна в своей двуспальной кровати? Не о женщинах. Тебя они мало интересуют, иначе тебе бы и в голову не пришло жениться на мисс Кин. Нет, ты будешь думать о том, что каждый день приближает тебя к смерти. До нее будет рукой подать – как до стены спальни. И ты станешь все больше и больше бояться стены, так как ничто не остановит твое приближение к ней – из ночи в ночь, пока ты пытаешься заснуть, а мисс Кин читает. Что она читает?

– Быть может, вы и правы, тетушка Августа, но разве не ждет то же самое всех нас, где бы мы ни были, в нашем возрасте?

– Нет, здесь все по-другому. Завтра тебя может застрелить на улице полицейский, потому что ты не понимаешь гуарани, или тебя пырнут ножом в кантине потому, что ты не говоришь на испанском, а кто-то вообразит, что ты важничаешь. На следующей неделе мы обзаведемся своей «дакотой», и она может рухнуть вместе с тобой над Аргентиной. Мистер Висконти слишком стар, чтобы сопровождать пилота. Генри, дорогой мой, если ты останешься с нами, тебе не придется медленно, день за днем, продвигаться к своей стене. Стена сама найдет тебя, а каждый прожитый день будет казаться тебе своего рода победой. «На этот раз я ее перехитрил», – скажешь ты, ложась спать, и спать ты будешь превосходно. Надеюсь, что стена не настигла еще мистера Висконти, – добавила она. – В противном случае мне пришлось бы самой идти искать ее.

 

5

Наутро меня разбудил отдаленный рокот толпы. Сперва мне померещилось, что я снова в Брайтоне и море ворочает гальку. Тетушка была уже на ногах и успела приготовить завтрак, подав на стол также плоды грейпфрута, подобранные в саду. Из города урывками доносилась музыка.

– Что происходит?

– Сегодня День независимости. Вордсворт меня предупреждал, но я забыла. Если поедешь в город, возьми с собой что-нибудь красное.

– Зачем?

– Это цвет правящей партии. Цвет либералов синий, но носить синий небезопасно. Никто этого не делает.

– Но у меня нет ничего красного.

– У меня есть красный шарф.

– Не могу же я надеть женский шарф.

– Засунь его в нагрудный карман. Как будто носовой платок.

– А вы не пойдете со мной, тетя Августа?

– Нет. Я должна ждать мистера Висконти. Сегодня он наверняка появится. Или хотя бы даст о себе знать.

Как выяснилось, я зря стеснялся шарфа. У большинства мужчин красным шарфом была повязана шея, на многие шарфы нанесен портрет Генерала. Буржуа ограничивались красным носовым платком, а некоторые даже и платок не выставляли напоказ, а сжимали его в руке, так что он едва проглядывал между пальцами. Вероятно, они предпочли бы носить синий цвет. Повсюду развевались красные флаги. Можно было подумать, что в городе у власти коммунисты, однако красный здесь был цветом консерваторов. То и дело на перекрестках мне преграждали путь процессии женщин в красных шарфах, они несли портреты Генерала и лозунги в честь великой партии Колорадо. В город верхом въехали группы гаучо, поводья у них были алые. Какой-то пьяный вывалился из дверей таверны и лежал вниз лицом на мостовой; во всю спину у него улыбался Генерал; лошади осторожно переступали через пьяного. Празднично украшенные машины везли хорошеньких девушек с алыми цветками камелий в волосах. Даже солнце, проглядывавшее сквозь туман, было красным.

Поток людей понес меня к проспекту маршала Лопеса, по которому двигалось шествие. На противоположной стороне проспекта стояли трибуны для правительства и дипломатов. Я узнал Генерала, принимавшего приветствия; соседнюю трибуну, очевидно, занимало американское посольство – во всяком случае, в заднем ряду я увидел моего друга О'Тула, зажатого в угол дородным военным атташе. Я помахал ему, и, по-моему, он меня заметил, потому что застенчиво улыбнулся и что-то сказал толстяку рядом. Тут прошла процессия и заслонила его.

Процессия состояла из немолодых мужчин в поношенной одежде, кое-кто шел на костылях, у некоторых не хватало руки. Они несли знамена тех частей, в которых сражались. Они были участниками войны с чако [индейское племя; речь идет о мелких национальных войнах с местным населением], и раз в году, как я понял, они переживали свой звездный час. У них был несравненно более человеческий вид, чем у полковников, ехавших вслед за ними в машинах: полковники ехали стоя, в парадных мундирах с золотыми кистями и эполетами, все до одного с черными усами, совершенно неотличимые друг от друга; они были похожи на раскрашенные кегли, и не хватало только шара, чтобы сшибить их.

Через час я уже насмотрелся досыта и направился к центру, в сторону нового отеля-небоскреба, чтобы купить газету на английском языке. Но там нашлась только «Нью-Йорк таймс» пятидневной давности. Перед входом в отель со мной доверительным тоном заговорил какой-то человек: вид у него был утонченный, интеллигентный, и он вполне мог быть дипломатом или университетским профессором.

– Простите? – переспросил я.

– Есть американские доллары? – быстро спросил он, и, когда я отрицательно покачал головой (я не имел ни малейшего желания нарушать местные валютные правила), он отошел в сторону. На мою беду, когда я вышел на улицу, уже с газетой, он стоял на противоположной панели и не узнал меня.

– Есть американские доллары? – прошипел он.

Я снова ответил «нет», и он поглядел на меня с таким презрением и негодованием, как будто я его дурачу.

Я двинулся обратно в сторону окраины и соответственно тетушкиного дома; на перекрестках меня задерживали хвосты процессий. На одном роскошном особняке, утыканном знаменами, висело множество лозунгов, вероятно, это был штаб партии Колорадо. По широкой лестнице поднимались и спускались плотные мужчины в штатских костюмах, обливавшиеся потом под лучами утреннего солнца. Все они были с красными шарфами. Один из них остановился и, как мне показалось, спросил, что мне нужно.

– Колорадо? – задал я вопрос.

– Да. Американец?

Я обрадовался, что нашелся человек, говорящий по-английски. У него было лицо приветливого бульдога, но ему не мешало побриться.

– Нет, – ответил я, – англичанин.

Он издал какое-то рычанье, которое отнюдь не показалось мне приветливым, и в этот момент, наверное из-за жары, солнца и аромата цветов, я изо всей силы чихнул. Машинально я вытащил тетушкин шарф из кармашка и высморкался. Это был крайне неосмотрительный поступок. В мгновение ока я очутился на мостовой, и из носа у меня потекла кровь. Меня окружили толстяки, все в темных костюмах, все с бульдожьими физиономиями. На балконе дома Колорадо появились еще толстяки, точно такие же, и уставились на меня сверху с любопытством и неодобрением. Я услышал довольно часто повторявшееся слово «ingles» [англичанин (исп.)], а затем меня рывком поднял на ноги полицейский. Впоследствии я невольно подумал, что мне здорово повезло: высморкайся я около группы гаучо, не миновать бы мне ножа под ребро.

Несколько толстяков, включая моего обидчика, повели меня в полицию. Мой толстяк нес тетушкин шарф – доказательство преступления.

– Все это ошибка, – уверял я его.

– Ошибка? – У него были очень слабые познания в английском.

В полицейском участке – весьма внушительном здании, построенном с расчетом на то, чтобы выдержать осаду, – все заговорили разом, шумно, с яростью размахивая руками. Я растерялся, не зная, как себя вести. Я твердил «ingles» без всякого успеха. Один раз я вставил «посол», но такого слова в их словарном запасе не оказалось. Полицейский был молод, вид у него был озабоченный, все его начальство, вероятно, было на параде. Когда я произнес «ingles» в третий раз и «посол» во второй, он ударил меня, но как-то неуверенно, и удар получился почти безболезненный. Я сделал открытие: когда тебя бьют, боль, как и от бормашины, не так страшна, как думают.

Я опять помянул «ошибку», но никто не мог перевести этого слова. Шарф передавали из рук в руки, тыча в мокрое пятно и показывая его полицейскому. Он взял со стола что-то вроде удостоверения личности и помахал перед моим носом. Я решил, что он требует от меня паспорт.

– Я забыл его дома, – сказал я, и несколько человек заспорили. Быть может, у них были разногласия по поводу смысла сказанного мною.

Как ни странно, именно мой обидчик отнесся ко мне сочувственно. Кровь из носу продолжала течь, и он дал мне свой платок. Платок был не очень чистый, и я опасался заражения, но мне не хотелось отвергать его помощь, поэтому я довольно робко вытер нос и протянул ему платок. Он великодушным жестом отказался взять платок назад. Потом написал что-то на клочке бумаги и показал мне. Я прочел название улицы и номер. Он ткнул пальцем в пол, потом в меня и протянул мне карандаш. Все с любопытством подступили поближе. Я покачал головой. Я представлял, как пройти к тетушкиному дому, но абсолютно не знал, как называется улица. Мой друг – так я про себя начал его называть – написал название трех гостиниц. Я опять покачал головой.

И тут я все испортил. Неизвестно почему, в то время как я стоял у стола дежурного в жаркой, набитой людьми комнате с вооруженным часовым у дверей, в моей памяти вдруг возникло утро похорон моей матушки, часовня, полная дальних родственников, и голос тетушки, прорезавший благоговейный шепот: «Мне уже однажды довелось присутствовать на преждевременной кремации». Я тогда ожидал, что похороны помогут мне встряхнуться, отдохнуть от упорядоченной рутины моего пенсионерского существования, но встряска вышла из-за другого. Я вспомнил, как я волновался из-за газонокосилки, мокнувшей на дожде!.. Я засмеялся вслух, и, как только я засмеялся, враждебное отношение ко мне вернулось. В их глазах я снова стал наглым иностранцем, который высморкался во флаг партии Колорадо. Мой обидчик вырвал у меня свой платок, а полицейский, растолкав стоявших у него на пути, подошел ко мне и съездил меня по уху, отчего оно тут же начало кровоточить. Отчаянно пытаясь назвать какую-нибудь знакомую им фамилию, я выговорил псевдоним мистера Висконти: «Сеньор Искьердо», но результата не последовало, и тогда я произнес: «Сеньор О'Тул». Полицейский, замахнувшийся было во второй раз, задержал руку, и я выпалил: «Посольство американо».

Слова эти возымели действие, не уверен только, в мою пользу оно было или нет. Вызвали еще двоих полицейских, меня провели по коридору и втолкнули в камеру. Я услышал, как дежурный звонит по телефону. Мне оставалось только надеяться, что отец Тули не обманул меня и он действительно знает ходы и выходы. Сидеть в камере было не на чем, лишь кусок мешковины валялся на полу под зарешеченным окошком, расположенным так высоко, что я видел только клочок однотонного неба. На стене кто-то нацарапал по-испански то ли молитву, то ли непристойность – я не знал. Я уселся на мешковину и приготовился к долгому ожиданию. Стена напротив напомнила мне слова тетушки; я начинал приучать себя быть благодарным за то, что стена пока стоит на месте.

Чтобы скоротать время, я вынул перо и принялся писать на штукатурке. Я нацарапал мои инициалы и не в первый уже раз почувствовал досаду, так как они означали распространенный острый соус. Затем я написал год моего рождения, 1913, и оставил после года черточку, чтобы кто-то другой мог потом вписать дату смерти. Мне пришло в голову записать хронологию семейных событий – это помогло бы мне убить время, если предстоит сидеть долго. Я написал дату смерти отца, 1923, и моей матери – меньше года назад. Я ничего не знал про моих бабушек и дедушек, так что из родных у меня оставалась только тетушка. Она родилась, кажется, в 1895 г. – рядом с датой я поставил знак вопроса. Мне пришла мысль, а не дать ли вехи тетушкиной биографии на этой стене, в которой уже появилось что-то дружелюбное, домашнее. Я не вполне доверял всем тетушкиным историям, и сейчас я как раз мог выявить какой-нибудь хронологический огрех. Она присутствовала на моих крестинах, но больше не видела меня до прошлого года. Стало быть, она оставила дом моего отца где-то около 1913 года, когда ей было восемнадцать, то есть, вероятно, вскоре после того, как был сделан снимок. Какой-то период она провела с Карраном в Брайтоне – вне всяких сомнений, это было после первой мировой войны, поэтому после слов «собачья церковь, 1919» я поставил еще один знак вопроса. Карран оставил тетушку, она перебралась в Париж и там, в заведении на улице Прованс, встретилась с мистером Висконти примерно в то время, когда в Булони умер мой отец. Тогда ей было, должно быть, за двадцать. Я принялся разрабатывать итальянский период – разъезды из Милана в Венецию и обратно, смерть дяди Джо, совместная жизнь с мистером Висконти, прервавшаяся из-за того, что потерпела фиаско его затея с Саудовской Аравией. Я поставил гипотетическую дату – 1937 – против Парижа и мсье Дамбреза, потому что она вернулась в Италию и опять встретилась с мистером Висконти в доме позади газеты «Мессаджеро» как раз накануне второй мировой войны. О последних двадцати годах ее жизни, до появления Вордсворта, я не знал ничего. Мне пришлось признать, что никаких существенных сбоев в хронологии не обнаружилось. Для всего, о чем она рассказывала, времени было более чем достаточно. Я принялся размышлять о сути ее ссоры с моей так называемой матерью. Должно быть, она состоялась примерно в период мнимой беременности матушки, если считать эту историю правдивой… Дверь камеры распахнулась, и полицейский внес стул. Я усмотрел в этом акт благожелательности и встал с мешковины, чтобы им воспользоваться, но полицейский грубо меня оттолкнул. Вошел О'Тул. Вид у него был смущенный.

– Вы, кажется, попали в беду, Генри, – сказал он.

– Произошла ошибка. Я чихнул и нечаянно высморкался…

– …в цвета Колорадо как раз перед их штабом.

– Да. Но я-то думал, это мой носовой платок.

– Вы попали в отчаянный переплет.

– Видимо, да.

– Вы можете схлопотать десять лет. Вы извините, если я присяду. Столько часов простоял на этом проклятом параде.

– Да, конечно, садитесь.

– Я могу попросить второй стул.

– Не беспокойтесь. Я уже привыкаю к мешковине.

– Ведь худо, что вы сделали это в их День независимости, – сказал О'Тул. – Как будто умышленно. Если бы не День независимости, вас выслали бы из страны, и дело с концом. С чего это вы назвали меня?

– Вы говорили, что знаете все ходы и выходы, а на «английское посольство» они не реагировали.

– Боюсь, ваша нация тут не в чести. Мы все-таки доставляем им оружие… и еще помогаем гидроэлектростанцию строить… недалеко от водопада Игуасу. Бразилия тоже будет ею пользоваться, но ей придется платить Парагваю за право пользования. Великое дело для их страны.

– Безумно интересно, – сказал я не без горечи.

– Мне, конечно, хотелось бы вам помочь, – продолжал О'Тул. – Вы друг Люсинды. От нее, кстати, пришла открытка. Она не в Катманду, она во Вьентьяне. Не знаю, чего ради.

– Послушайте, О'Тул, – сказал я, – если вы не можете ничего сделать, позвоните хотя бы в британское посольство. Раз уж мне суждено провести в тюрьме десять лет, то я хотел бы иметь кровать и стул.

– О чем речь, – сказал О'Тул, – я все устрою. Я, наверно, мог бы даже вызволить вас из полиции. Шеф полиции – мой добрый приятель…

– Тетушка, по-моему, тоже хорошо с ним знакома.

– Не очень-то на это рассчитывайте. Видите ли, к нам поступила свежая информация о вашей родственнице. Полиция бездействует – очевидно, не обошлось без взятки. Но мы оказываем на нее нажим. Вы, похоже, связались с весьма сомнительными личностями, Генри.

– Моей тетушке семьдесят пять лет. – Я взглянул на свои настенные записи: улица Прованс, Милан, «Мессаджеро». Девять месяцев назад я и сам счел бы ее карьеру сомнительной, но теперь в ее curriculum vitae [жизнеописание (лат.)] я не видел ничего плохого – ничуть не хуже, чем тридцать лет работы в банке. – Не понимаю, что вы имеете против нее?

– К нам заходил ваш знакомый, тот черный парень.

– Уверен, что о тетушке он не сказал вам ничего плохого.

– Правильно, он и не говорил, но зато много чего порассказал про мистера Искьердо. Так что я уговорил полицию на некоторое время изъять Искьердо из обращения.

– Это тоже входит в ваши социологические исследования? Наверное, он страдает от недоедания?

– Тут я вас немного обманул, Генри, – проговорил он. Вид у него опять был слегка пристыженный.

– Значит, вы все-таки служите в ЦРУ, как и говорила Тули?

– Ну… вроде того… не совсем… – Он цеплялся за клочья своего обмана, как за вывернутый порывом ветра зонтик.

– Что вам сообщил Вордсворт?

– В состоянии он был довольно скверном. Не будь ваша тетя такой старой, я бы сказал, что тут замешана любовь. Он вроде ревнует ее к этому типу Искьердо.

– Где Вордсворт сейчас?

– Где-то болтается поблизости. Хочет увидеться с вашей тетей, когда вся заваруха рассосется.

– А может рассосаться?

– Отчего же. Генри, может. Если все будут вести себя благоразумно…

– К чиханью это тоже относится?

– Да, и к чиханью тоже. Что до контрабандных делишек мистера Искьердо, так всем на это плевать, лишь бы он вел себя разумно. Вы же знаете мистера Искьердо.

– В глаза не видел.

– Может, вы знаете его под другой фамилией?

– Нет.

О'Тул вздохнул.

– Генри, – сказал он, – я хочу вам помочь. Друг Люсинды вправе на меня рассчитывать. Мы можем затормозить это дело запросто. Висконти не такая уж важная фигура, не то что Менгеле или Борман.

– Речь, кажется, шла об Искьердо.

– И вы, и я, и ваш приятель Вордсворт знаем, что это одно лицо. Полиция тоже знает, но она покрывает этих людей – по крайней мере покуда у них есть деньги. У Висконти деньги почти вышли, но тут появилась мисс Бертрам и заплатила за него сполна.

– Мне об этом ничего не известно. Я просто приехал в гости.

– Я догадываюсь, что были основательные причины, почему Вордсворт встречал вас в Формосе, Генри. Так или иначе, я бы хотел переговорить с вашей тетей, а если бы вы замолвили за меня словечко, мне бы это облегчило дело. Если бы я убедил полицию отпустить вас, мы с вами могли бы пойти к ней вместе…

– Что именно вам нужно?

– Она, наверно, уже беспокоится о Висконти. Я могу ее успокоить. Его продержат в каталажке считанные дни, пока я не дам распоряжения его отпустить.

– Вы хотите предложить ей какую-то сделку? Предупреждаю, она не согласится, если это может повредить мистеру Висконти.

– Я просто хочу с ней поговорить, Генри. В вашем присутствии. Одному мне она может не поверить.

Мне стало уже невмоготу сидеть на мешковине, и вообще я не видел причин отказывать ему.

– Пока вас выпустят, уйдет, наверно, час или два. Нынче везде такой беспорядок.

Он поднялся.

– Как поживает статистика, О'Тул?

– Этот парад совсем выбил меня из колеи. Я даже кофе боялся сегодня выпить. Столько часов простоять – и ни разу даже не помочиться. Сегодняшний день придется вычеркнуть. Нормальным его никак не назовешь.

На переговоры ушел не час и не два, но стул после ухода О'Тула унести забыли и дали мне какой-то жидкой каши, и я принял все это за добрый знак. К моему удивлению, я не испытывал скуки, хотя ничего нового к тетушкиной биографии на стене я прибавить не мог, за исключением двух предположительных дат, относящихся к периодам Туниса: и Гаваны. Я принялся сочинять в уме письмо к мисс Кин с описанием моего настоящего положения: «Я нанес оскорбление правящей партии Парагвая и причастен к делам военного преступника, за которым охотится „Интерпол“. За первое мое преступление максимальное наказание – десять лет. Я нахожусь в тесной камере площадью десять футов на шесть, для спанья имеется только кусок мешковины. Не представляю, что будет со мной дальше, но, признаюсь, больших страданий не испытываю – мне все глубоко интересно». Такого письма я на самом деле никогда бы писать не стал, потому что в ее представлении никак не совместились бы автор письма с тем человеком, кого она знала раньше.

На улице уже совсем стемнело, когда за мной наконец пришли. Меня опять провели по коридору, в дежурку, там мне торжественно вручили тетушкин шарф, и полицейский дружески хлопнул меня по спине, подтолкнув к двери на улицу, где в допотопном «кадиллаке» меня ждал О'Тул.

– Простите, – сказал он. – Все получилось дольше, чем я думал. Боюсь, мисс Бертрам волнуется теперь еще и из-за вас.

– Рядом с мистером Висконти я не много значу.

– Кровь не вода, Генри.

– К мистеру Висконти слово «вода» неприменимо.

В доме виднелись только два огонька. Когда мы шли через рощу, кто-то осветил фонариком наши лица, но фонарь погас раньше, чем я успел увидеть, кто его держит. Я оглянулся, проходя по газону, но ничего не заметил.

– Вы поставили кого-то наблюдать, за домом? – спросил я.

– Нет, Генри, я ни при чем.

Я видел, что он нервничает. Он сунул руку за пазуху.

– Вы вооружены? – спросил я.

– Приходится соблюдать меры предосторожности.

– Против старой женщины? Дома она одна.

– Кто знает.

Мы пересекли газон и поднялись по лестнице. Лампочка под потолком столовой освещала два пустых бокала и пустую бутылку из-под шампанского. Она еще хранила холод, когда я взял ее в руку. Ставя ее на место, я опрокинул бокал, и по всему дому разнесся звон. Тетушка, должно быть, находилась на кухне – она сразу же показалась в дверях.

– Боже мой, Генри, где ты пропадал?

– В тюрьме. Мне помог освободиться мистер О'Тул.

– Вот уж никогда не думала увидеть его у себя в доме. Принимая во внимание то, как он обошелся с мистером Искьердо в Аргентине… Стало быть, вы и есть мистер О'Тул?

– Да, мисс Бертрам. Я решил, что неплохо бы нам побеседовать по-дружески. Я знаю, как вы, наверно, волнуетесь из-за мистера Висконти…

– Я нисколько не волнуюсь.

– Я думал… раз вы не знаете, где он находится… столь долгое отсутствие…

– Я прекрасно знаю, где он находится, – прервала его тетушка. – Он в уборной.

И в доказательство, как удачно приуроченная реплика, раздался шум спускаемой воды.

 

6

Я ждал мистера Висконти, изнывая от любопытства. Не много найдется мужчин, кого бы так любили или кому столько прощали. В воображении моем сложился образ высокого черноволосого сухощавого итальянца под стать своей аристократической фамилии. В комнату, однако, вошел низенький, толстый и лысый человек; когда он протянул мне руку, я заметил, что мизинец у него скрючен и от этого рука напоминает птичью лапу. Его выцветшие карие глаза ровно ничего не выражали. В них можно было прочесть что угодно. Если тетушке было угодно читать в них любовь, то О'Тул, не сомневаюсь, прочел в них отсутствие совести.

– Вот наконец и вы, Генри, – проговорил мистер Висконти. – Ваша тетушка беспокоилась. – По-английски он говорил отлично, фактически без всякого акцента.

– Вы мистер Висконти? – спросил О'Тул.

– Моя фамилия Искьердо. С кем имею удовольствие?..

– Меня зовут О'Тул.

– В таком случае «удовольствие», – мистер Висконти улыбнулся, и в передних зубах обнажилась большая дыра, отчего улыбка получилась фальшивой, – не совсем удачное слово.

– Я считал, что вы надежно упрятаны за решетку.

– Мы с полицией сумели договориться.

– За этим и я сюда пришел, – сказал О'Тул, – чтобы попробовать договориться.

– Договориться можно всегда, – произнес мистер Висконти так, словно цитировал известный источник, скажем Макиавелли, – если обе стороны получают равные преимущества.

– Думаю, в данном случае так оно и есть.

– Мне кажется, – обратился к тетушке мистер Висконти, – на кухне осталось еще две бутылки шампанского.

– Две? – переспросила тетушка.

– Нас четверо, дорогая. – Он повернулся ко мне. – Шампанское не самого лучшего качества. Оно проделало долгий и весьма бурный путь через Панаму.

– Из этого следует, – вставил О'Тул, – что с Панамой у вас все утряслось.

– Именно, – подтвердил мистер Висконти. – Когда полиция арестовала меня по вашему наущению, она предполагала, что опять имеет дело с неимущим. Но я сумел убедить их, что я потенциально человек со средствами.

Тетушка принесла из кухни шампанское.

– И бокалы, – напомнил мистер Висконти, – вы забыли бокалы.

Я наблюдал за тетушкой как зачарованный. Впервые я видел, чтобы ею командовали.

– Садитесь, садитесь, друзья мои, – сказал мистер Висконти. – Не взыщите, если стулья несколько жесткие. Мы пережили период лишений, но теперь, я хочу надеяться, наши затруднения позади. Скоро мы сможем принимать наших гостей подобающим образом. Мистер О'Тул, я поднимаю свой бокал за Соединенные Штаты. Я не питаю неприязни ни к вам, ни к вашей великой стране.

– Очень великодушно с вашей стороны, – отозвался О'Тул. – А скажите, что за человек у вас в саду?

– В моем положении приходится принимать меры предосторожности.

– Он нас не остановил.

– Меры только по отношению к моим врагам.

– Как вас лучше называть – Искьердо или Висконти?

– Я успел уже привыкнуть и к той, и к другой фамилии. Давайте докончим эту бутылку и откроем вторую. Шампанское, если вы хотите дознаться истины, развязывает язык лучше всякого детектора лжи. Оно поощряет человека к откровенности, даже к опрометчивости, в то время как детекторы лжи побуждают его лгать изощреннее.

– Вам приходилось сталкиваться с ними? – поинтересовался О'Тул.

– Да, один раз перед тем, как я покинул Буэнос-Айрес. Результаты, подозреваю, не принесли большой пользы ни полиции… ни вам. Ведь вы, полагаю, ознакомились с ними? Я заранее подготовился самым тщательным образом. Мне обмотали обе руки резиновыми бинтами, и я даже решил было, что они собираются измерять кровяное давление. Возможно, они и это заодно проделали. Меня предупредили, что, сколько бы я ни лгал, прибор всегда распознает ложь. Можете себе представить мою реакцию. Скепсис у католиков в крови. Сперва мне задали ряд невинных вопросов: например, какое мое любимое кушанье и задыхаюсь ли я, когда поднимаюсь по лестнице. Отвечая на эти невинные вопросы, я усердно думал о том, какое счастье будет в один прекрасный день встретиться вот с этим моим милым дружочком, и сердце у меня колотилось, пульс скакал, и они никак не могли взять в толк, почему одно упоминание о подъеме по лестнице или поедании canneloni [нечто вроде толстых фаршированных макарон (итал.)] приводит меня в такое возбуждение. Они дали мне успокоиться, а затем неожиданно выпалили мое имя – Висконти. «Вы – Висконти? Вы – военный преступник Висконти?!» Но на меня это не произвело никакого впечатления, потому что я научил мою старую приходящую служанку, отдергивая по утрам шторы, будить меня криком: «Висконти, эй ты, военный преступник, просыпайся!» Для меня эта фраза стала обыденной, домашней, означающей «Кофе готов». После этого они вернулись к одышке на лестнице, и на сей раз я был совершенно спокоен, но, когда меня спросили, почему мне нравятся canneloni, я опять начал думать о моей любимой и снова возбудился, зато при следующем вопросе, вполне серьезном, кардиограмма – она, кажется, так называется? – получилась спокойной, потому что я перестал думать о моем сокровище. Под конец они совершенно разъярились и на прибор, и на меня. Замечаете, как подействовало на меня шампанское? Я разговорился, я готов рассказать вам все.

– Я пришел, чтобы заключить соглашение, мистер Висконти. Вообще-то у меня был план изъять вас на время из обращения и попробовать договориться в ваше отсутствие с мисс Бертрам.

– Я не поддалась бы ни на какие уговоры, – заметила тетушка, – пока не посоветовалась бы с мистером Висконти.

– Мы еще и сейчас можем причинить вам кучу неприятностей. Всякий раз, как мы будем оказывать нажим на полицию, для вас это будет означать все новые взятки. А вот если, скажем, нам удастся убедить «Интерпол» закрыть ваше дело и мы известим полицию, что вы нас больше не интересуете и вам разрешается ездить взад-вперед когда заблагорассудится…

– …то я бы вам не поверил, – закончил мистер Висконти. – Я бы предпочел остаться здесь. Я уже свел кое-какие знакомства.

– Само собой, оставайтесь, коли хотите. Полиция не сможет вас больше шантажировать.

– Любопытное предложение, – сказал мистер Висконти, – и вы, очевидно, думаете, в обмен на него у меня что-то имеется? Разрешите, я налью вам еще.

– Мы готовы заключить с вами сделку, – подтвердил О'Тул.

– Я бизнесмен, – проговорил мистер Висконти. – В свое время я вел дела со многими правительствами. С Саудовской Аравией, Турцией, Ватиканом.

– И с гестапо.

– Увы, поведение их нельзя было назвать джентльменским. Обстоятельства вынудили меня войти с ними в контакт. – Его манера выражаться напомнила мне тетушку Августу: должно быть, годы сделали их похожими. – Вы, разумеется, понимаете, что у меня есть и другие предложения неофициального порядка.

– Человек в вашей ситуации не может позволить себе принимать неофициальные предложения. Если вы не пойдете на соглашение с нами, и не мечтайте жить в этом доме. Я бы на вашем месте не стал обзаводиться мебелью.

– Мебель, – возразил мистер Висконти, – уже не составляет проблем. Моя «дакота» вернулась вчера из Аргентины не пустая. Мисс Бертрам заранее договорилась с магазином «Харродз» в Буэнос-Айресе, чтобы мебель доставили в estancia одного нашего знакомого. Столько-то люстр за столько-то сигарет. Дороже всего обошлась кровать. Сколько ящиков виски мы за нее отдали, дорогая? Моему знакомому, конечно, а не магазину «Харродз». «Харродз» – фирма почтенная. В нынешнее время требуется много виски и сигарет, чтобы обставить хотя бы несколько жилых комнат. Откровенно говоря, мне очень не помешала бы небольшая сумма наличными. Бифштекс подчас нужнее люстры. Из Панамы поставок не будет в течение двух недель. Мне гарантирован солидный бизнес с хорошей перспективой, но мне не хватает мелких сумм.

– Я предлагаю вам безопасность, – сказал О'Тул, – но не денежное обеспечение.

– Я привык к опасности. Она меня не беспокоит. В моем положении значение имеет только наличность.

Я размышлял, какое превышение кредита я предоставил бы мистеру Висконти исключительно под его апломб, когда тетушка вдруг взяла меня за руку.

– По-моему, надо оставить их одних, – шепнула она. А вслух сказала: – Генри, выйдем на минутку. Мне надо кое-что тебе показать.

– В мистере Висконти есть еврейская кровь? – спросил я, когда мы оказались за дверью.

– Нет. Сарацинская – возможно. Он всегда отлично ладил с Саудовской Аравией. Он тебе нравится. Генри? – спросила она. Она словно молила ответить ей «да», и это растрогало меня – не в ее характере было просить о чем бы то ни было.

– Рано еще судить, – ответил я. – Большого доверия он, на мой взгляд, не внушает.

– А разве я полюбила бы его. Генри, если бы он внушал доверие?

Она провела меня через кухню – один стул, сушилка для посуды, старая газовая плита, гора консервных банок на полу у задней двери. Двор был завален деревянными упаковочными ящиками.

Тетушка произнесла с гордостью:

– Это все мебель. Хватит на две спальни и столовую. И садовая мебель для нашего праздника.

– А как быть с едой и напитками?

– Вот об этом мистер Висконти как раз сейчас и ведет переговоры.

– Он что же, действительно думает, что ЦРУ заплатит за вашу вечеринку? Куда же делись все деньги, которые у вас были в Париже, тетя Августа?

– Договоренность с полицией стоила дорого, а потом пришлось подыскать дом, достойный положения мистера Висконти.

– А у него есть положение?

– В свое время он знался с кардиналами и арабскими принцами крови. Неужели ты думаешь, что такая незначительная страна, как Парагвай, удержит его надолго?

В конце сада зажегся и погас фонарик.

– Кто там шныряет? – спросил я.

– Мистер Висконти не вполне доверяет своему партнеру. Его слишком часто предавали.

Скольких же людей предавал он сам, невольно подумал я, – мою тетушку, свою жену, кардиналов и принцев крови, даже гестапо.

Тетушка присела на ящик поменьше.

– Я так счастлива, Генри, – сказала она. – Ты здесь, и мистер Висконти благополучно вернулся. Наверное, я начала стареть – я уже, кажется, могу довольствоваться очарованием семейного очага. Ты, я и мистер Висконти будем работать вместе…

– Переправлять контрабандные сигареты и виски.

– Ну что ж.

– И иметь постоянного телохранителя в саду.

– Глупо было бы, Генри, кончить свои дни по простой небрежности.

Из глубины дома послышался голос мистера Висконти, он звал:

– Сокровище мое! Вы слышите меня?

– Да!

– Принесите фотографию, дорогая!

Тетушка встала с ящика.

– Сделка, видимо, заключена. Пойдем, Генри.

Но я не пошел за ней. Я направился в глубь сада, к роще. Звезды сияли так ярко на низком небе, что меня, вероятно, было отчетливо видно тому, кто наблюдал из рощи. Теплый ветерок обдал меня ароматом цветущих апельсинов и жасмина. Я словно погрузил лицо в коробку со срезанными цветами. Едва я ступил в мрак под деревья, по моему лицу скользнул луч фонарика и погас, но на этот раз я был начеку и теперь точно знал, где стоит человек. Я держал наготове спичку в пальцах и тут же чиркнул ею. Прислонившись к стволу лапачо, стоял маленький старичок с длинными усами, он раскрыл рот от удивления и растерянности, так что я успел увидеть беззубые десны, прежде чем спичка потухла.

– Buenas noches, – произнес я одно из немногих выражений, которые запомнил из разговорника. Он что-то пробормотал в ответ. Я повернул назад и споткнулся о какую-то кочку, и он услужливо посветил фонариком. Мне подумалось, что мистер Висконти еще не может позволить себе нанять телохранителя получше. Возможно, после второй партии товара из Панамы он уже наймет себе кого-нибудь пошикарнее.

Войдя в столовую, я застал там всех троих – они рассматривали фотографию. Я узнал ее издали, недаром она четыре дня простояла у меня в каюте.

– Не понимаю, – произнес О'Тул.

– Я тоже, – сказал мистер Висконти. – Я ожидал увидеть фотографию Венеры Милосской.

– Вы же знаете, что я не переношу обрубков, друг мой, – сказала тетушка. – Помните, я вам рассказывала об убийстве на железной дороге. Эту фотографию я нашла в комнате у Вордсворта.

– Ни черта не пойму, о чем вы, – вмешался О'Тул. – При чем тут убийство на железной дороге?

– История слишком длинная, не стоит ее рассказывать сейчас, – отозвалась тетушка. – И кроме того, Генри ее слыхал, а он не одобряет моих историй.

– Неправда, – запротестовал я. – Просто тогда в Булони я устал…

– Слушайте, – прервал О'Тул, – мне не интересно знать, что случилось в Булони. Я сделал вам предложение в обмен на картину, которую мистер Висконти украл…

– Я ее не крал, – возразил мистер Висконти. – Князь дал мне ее сам, по доброй воле, чтобы я подарил ее фельдмаршалу Герингу в знак…

– Да-да, уже слыхали. Однако князь не давал вам снимка с толпой африканских женщин.

– Но здесь была Венера Милосская. – Мистер Висконти сокрушенно покачал головой. – Совершенно ни к чему было менять ее на что-то другое, дорогая. Фотография была превосходная.

– Речь идет о рисунке Леонардо да Винчи, – сказал О'Тул.

– Что вы сделали с фотографией? – осведомился мистер Висконти у тетушки.

– Выбросила вон. Я не желаю, чтобы какие-то обрубки все время напоминали мне…

– Утром я вас снова засажу, – пригрозил О'Тул, – и никакие взятки вам не помогут. Сам посол…

– Мы порешили на десяти тысячах долларов, но я соглашусь получить сумму в местной валюте, если так удобнее.

– За толпу черных баб, – уточнил О'Тул.

– Если вам так нравится фотография, я прикину ее в придачу к той.

– Какой той?

– Полученной от князя.

Мистер Висконти перевернул снимок и принялся отдирать подкладку.

– Хочет кто-нибудь виски? – спросила тетушка.

– Ну что вы, дорогая, после шампанского.

Мистер Висконти вытащил маленький квадратик размером восемь дюймов на шесть, не больше, который был спрятан под фотографией. О'Тул смотрел на него с изумлением.

– Пожалуйста, – произнес мистер Висконти. – Что-нибудь не так?

– Я-то думал, это будет Мадонна.

– Леонардо прежде всего интересовали совсем не Мадонны. Он был главным инженером в папской армии. Папы Александра VI. Слыхали про такого?

– Я не католик.

– Он из Борджиа.

– Темная личность?

– В некоторых отношениях он напоминал моего патрона, – подтвердил мистер Висконти, – покойного маршала Геринга. Это, как вы можете видеть, хитроумное устройство для разрушения городских стен. Нечто вроде землечерпалки, похожей на те, что используют в наше время на строительных площадках. Только тогда их приводили в действие человеческие мускулы. Она подкапывается под стену, забрасывает камни вверх, в катапульту, а та мечет их в город. Фактически город бомбардируется с помощью своих же стен. Остроумно, не правда ли?

– Десять тысяч долларов за остроумие. А эта штука сработает?

– Я не инженер, – ответил мистер Висконти, – и не могу оценить ее с практической стороны, но хотел бы я видеть того, кто сегодня сделал бы такое прекрасное изображение землечерпалки.

– Пожалуй, вы правы, – ответил О'Тул и добавил с уважением: – Вот, значит, какой он, этот шедевр. Чуть не двадцать лет мы гонялись за ним и за вами.

– И куда ее передадут теперь?

– Князь умер в тюрьме, так что, скорей всего, мы передадим ее итальянскому правительству. – О'Тул испустил вздох. Я не понял, разочарования или удовлетворения.

– Рамку можете оставить себе, – любезно добавил мистер Висконти.

Я проводил О'Тула через сад до ворот. Престарелого телохранителя нигде не было видно.

– Где тут здравый смысл? Правительство Соединенных Штатов выкладывает десять тысяч долларов за краденую картинку.

– Доказать, что она краденая, трудно, – сказал я. – Может быть, это был своеобразный подарок Герингу. Интересно, почему они посадили князя?

Мы постояли около его машины. Он проговорил:

– Сегодня я получил письмо от Люсинды. Первое за девять месяцев. Пишет про своего дружка. Они добираются на попутках в Гоа. Вьентьян ее дружку не подошел.

– Он художник, – объяснил я.

– Художник? – О'Тул аккуратно пристроил Леонардо да Винчи на заднем сиденье.

– Он рисует картины, на которых изображены банки консервированных супов «Хайнца».

– Вы шутите.

– Нарисовал же Леонардо землечерпалку, а вы уплатили за нее десять тысяч.

– Наверно, я так никогда и не научусь разбираться в искусстве, – сказал О'Тул. – Где это – Гоа?

– На индийском побережье.

– Девчонка вот где у меня сидит. Одни сплошные заботы, – сказал он.

Но если бы не она, подумалось мне, он все равно нашел бы себе другой источник забот, заботы всегда будут липнуть к нему, как мухи к открытой ране.

– Спасибо за то, что вызволили меня из тюрьмы, – сказал я.

– Друг Люсинды всегда…

– Передайте Тули привет, когда будете ей писать.

– Я отправлю вашего приятеля Вордсворта со следующим рейсом в Европу. Почему бы и вам с ним не уехать?

– У меня тут семья…

– Висконти вам не родня. И он не вашего поля ягода, Генри.

– Моя тетя…

– Подумаешь – тетя. Тетя не мать. – Мотор у него никак не желал заводиться. – Пора бы дать мне машину поновее. Так подумайте, Генри.

– Подумаю.

Когда я вернулся в дом, мистер Висконти хохотал, а тетушка смотрела на него с неодобрением.

– Что такое?

– Я сказала, что десять тысяч долларов слишком малая цена за Леонардо.

– Но ведь Леонардо ему не принадлежал, – возразил я. – И вдобавок он получил безопасность. Дело закрыто.

– Мистера Висконти не волнует безопасность.

– Послезавтра отправляется обратно пароход, и О'Тул отсылает на нем Вордсворта. Он хочет, чтобы я тоже уехал.

– Она считает, что надо было просить вдвое больше, – проговорил мистер Висконти. – За Леонардо.

– Да, считаю, – сказала тетушка.

– Но это вовсе не подлинный Леонардо. Это копия. Потому-то немцы и арестовали князя. – Мистер Висконти слегка задыхался от смеха. – Копия безупречная. Князь боялся грабителей и держал оригинал в банке. К несчастью, в банк попала американская бомба. И никто, кроме князя, не знал, что подлинный Леонардо уничтожен вместе с банком.

– Но если копия была так совершенна, каким образом гестапо догадалось? – спросил я.

– Князь был очень стар, – сказал мистер Висконти с законной гордостью восьмидесятилетнего. – Когда я зашел к нему по просьбе маршала – он послал меня за обещанной картиной, – князь сказал мне, что это всего лишь копия, но я ему не поверил. И тогда он мне кое-что показал. Если посмотреть в лупу на шестерню землечерпалки, то можно разглядеть инициалы копииста, написанные зеркальным способом. Я сохранил чертеж на память о князе – ведь он мог когда-нибудь и пригодиться.

– Вы и сообщили в гестапо?

– Я боялся, что они, чего доброго, дадут чертеж на экспертизу, – ответил мистер Висконти. – А ему оставалось жить недолго. Он был очень стар.

– Как вы сейчас.

– Ему не для чего было жить, а у меня есть ваша тетушка.

Я взглянул на тетушку Августу. Уголок рта у нее подергивался.

– Вы поступили очень дурно, – только и сказала она. – Очень-очень дурно.

Мистер Висконти встал и, взяв фотографию Фритауна, изорвал ее на мелкие клочки.

– А теперь – на заслуженный отдых.

– Я же хотела отослать ее Вордсворту, – запротестовала было тетушка. Но мистер Висконти обнял ее за плечи, и они начали подниматься рядышком по мраморной лестнице, как пара стариков, которые сохраняют любовь друг к другу на протяжении всей долгой и многотрудной жизни.

 

7

– Они мне вас описали как аспида, – сказал я мистеру Висконти.

– Неужели?

– Собственно, описание это исходило не от детективов, а от шефа Римской полиции.

– Фашист.

– В сорок пятом году?

– Значит, коллаборационист.

– Но война уже окончилась.

– Все равно коллаборационист. Одни всегда сотрудничают с победителями, а другие поддерживают потерпевших поражение.

Опять слова его прозвучали как цитата из Макиавелли.

Мы пили с ним шампанское в саду, поскольку в доме в данный момент находиться было невозможно. Какие-то люди вносили мебель. Лазали по приставным лестницам. Монтеры чинили проводку и вешали люстры. Тетушка руководила всем.

– Я предпочел бегство новому виду коллаборационизма, – продолжал мистер Висконти. – Нельзя предугадать, кто победит в конечном счете. Коллаборационизм – временный путь. Не то чтобы меня очень волновал вопрос безопасности, но хотелось бы уцелеть. Вот если бы Questore [комиссар полиции (итал.)] описал меня как крысу, у меня не возникло бы никаких возражений. Я испытываю глубочайшую симпатию к крысам. Будущее мира зависит от крыс. Бог, как я его понимаю, создал целый ряд вариантов на тот случай, если какие-то из прототипов погибнут. В этом и есть сущность эволюции. Один вид выживет, другой вымрет. Мне совершенно непонятно, почему протестанты так ополчились против дарвиновской идеи. Быть может, если бы он сосредоточился на эволюции лишь овец и коз, это больше отвечало бы их религиозному чувству.

– Но крысы… – начал было я.

– Крысы – высокоинтеллектуальные существа. Когда мы хотим узнать что-то новое о человеческом организме, мы экспериментируем на крысах. И в одном отношении крысы, бесспорно, впереди нас – они живут под землей. Мы начали осваивать подземный образ жизни лишь во время последней войны. А крысы уже не одну тысячу лет понимают опасность жизни на поверхности. Когда взорвут атомную бомбу, крысы уцелеют. Какой им достанется изумительно пустой мир! Надеюсь, все-таки у них хватит ума не вылезать наверх. Представляю, как быстро пойдет их развитие. Будем надеяться, они не повторят нашей ошибки и не изобретут колеса.

– И все же странно, до какой степени мы их ненавидим, – сказал я. Я уже выпил три бокала и теперь разговаривал с мистером Висконти так же свободно, как с Тули. – Труса мы обзываем крысой, но трусливы как раз мы – мы боимся крыс.

– Комиссар полиции вряд ли боялся меня, но, может быть, у него было неприятное предчувствие, что я его переживу. Этот тип зависти испытывают только люди, которые находятся в абсолютно надежном положении. Я не испытываю зависти по отношению к вам, хотя вы гораздо моложе меня, потому что здесь все мы живем равно в благословенно ненадежном положении. Вы умрете первым? Или я? Или О'Тул? Все зависит от того, в ком сильнее выражена крыса. Вот почему теперь во время войны старики читают списки раненых и убитых с каким-то самодовольным удовлетворением. Может оказаться, что они переживут собственных внуков.

– Один раз я видел у себя в саду крысу, – сказал я и разрешил мистеру Висконти долить мне бокал. – Крыса стояла на клумбе неподвижно, буквально замерев ка месте, чтобы я ее не заметил. Шерсть у нее распушилась, как у птицы, когда та взъерошивает перья на холоду. Благодаря этому у крысы был не такой противный вид, как у гладкой. Не раздумывая, я бросил в нее камнем. Я промахнулся и думал, что она убежит, но она, прихрамывая, медленно пошла прочь. Очевидно, я перебил ей лапу. В изгороди была дыра, крыса направилась в ту сторону. Она тащилась очень медленно, один раз она в изнеможении остановилась и посмотрела на меня через плечо. Вид у нее был несчастный, и мне стало ее жаль. Я не мог швырнуть в нее камнем еще раз. Она доковыляла до пролома и исчезла. В соседнем саду жил кот, и я знал, что крысе все равно несдобровать. А она шла на смерть с таким достоинством… Я все утро потом мучился от стыда.

– И это делает вам честь, – одобрительно произнес мистер Висконти. – Как почетная крыса, я от имени остальных крыс прощаю вам тот камень. Выпейте.

– Я не привык пить шампанское по утрам.

– В настоящий момент ничего более полезного, чем привести себя в хорошее настроение, мы сделать не можем. Жена моя вся ушла в хлопоты, занята подготовкой к приему гостей и совершенно счастлива.

– Ваша жена?

– Да, я несколько предваряю события, но вчера вечером мы решили пожениться. Теперь, когда сексуальное влечение позади, браку не угрожает неверность или скука.

– Долгое время вы обходились без брака.

– Наша жизнь была, как говорят французы, mouvementee [здесь: бурная (франц.)]. Теперь я могу переложить большую часть трудов на ваши плечи. За моим партнером требуется надзор, но это я беру на себя. На мне будет также лежать забота об отношениях с полицией. Завтра вечером у нас будет начальник полиции. У него, кстати, очаровательная дочь. Жаль, что вы не католик, он был бы в высшей степени полезным тестем. Но, пожалуй, это еще поправимо.

– Вы говорите так, будто я собираюсь поселиться здесь до конца жизни.

– Я понимаю, в словах «до конца жизни» есть мрачный оттенок, почти как в выражении «пожизненное тюремное заключение». Но знаете, в здешних местах «до конца жизни» может с таким же успехом означать до конца дня, недели или месяца. Во всяком случае, умрете вы не в автомобильной катастрофе.

– Послушать вас, так подумаешь, что я молодой человек, ищущий приключений. О'Тул хочет, чтобы я отправился назад с завтрашним рейсом.

– Но вы теперь член нашей семьи. – Мистер Висконти положил мне на колено свою птичью лапу и даже слегка вонзил пальцы, чтобы я не вырвался. – В моем чувстве к вам есть что-то отеческое.

Он улыбнулся. Но если он хотел изобразить отцовскую нежность, то ему это не удалось – отсутствие зубов все испортило. Видимо, он заметил, что я гляжу ему в рот, и счел нужным объяснить:

– Когда-то у меня были превосходные протезы. Великолепные золотые коронки. Единственный вид драгоценностей, какие может носить мужчина и получать при этом одобрение женщин. Милые создания, им нравится касаться губками золота. К сожалению, наци в отношении золота были ненасытны, и, хотя я пытался соблюдать дружеские отношения, я счел, что будет безопаснее снять коронки. У одного офицера в гестапо был полный ящик зубов. Я заметил, что он всегда смотрит мне не в глаза, а в рот.

– И как вы объяснили отсутствие коронок?

– Я сказал, что обменял их на сигареты. Просто не представляю, что бы я стал делать без них, когда мне пришлось спасаться бегством. К моменту, когда я добрался до Милана и до иезуитов моего Марио, я уже спустил все коронки до единой.

Из дома вышла тетушка Августа и присоединилась к нам.

– Я тоже не прочь выпить, – сказала она. – Надеюсь, завтра будет хороший день. Столовую я оставляю пустой для танцев, если захотят танцевать. Твоя комната, Генри, имеет вполне жилой вид. Все подвигается довольно медленно из-за беспрерывных недоразумений. Я по привычке употребляю итальянские слова, и меня не понимают. Поневоле я озираюсь в поисках Вордсворта. Он каким-то образом всегда умел объяснить…

– Дорогая моя, мне казалось, мы условились не произносить его имени.

– Я знаю, но так нелепо в нашем возрасте осложнять себе жизнь ревностью. Представь, Генри, мистер Висконти всерьез заволновался, когда я рассказала про свою встречу на пароходе с Ахиллом. Бедный Ахилл! Подагра совершенно лишила его способности двигаться.

– Я не люблю воскрешать мертвецов, – заявил мистер Висконти.

– В отличие от Поттифера, – заметила тетушка и засмеялась.

– Кто такой Поттифер? – спросил я.

– Я собиралась рассказать тебе еще в Булони, но ты не пожелал слушать.

– Расскажите сейчас.

– Сейчас у меня еще очень много дел.

Я понял, что единственный способ искупить мое поведение в ресторане на Морском вокзале – это умолять ее рассказать про Поттифера.

– Ну, пожалуйста, тетя Августа, мне очень интересно… – Я чувствовал себя ребенком, который цепляется за сказку, слышанную сто раз, лишь бы не идти спать. Но что оттягивал я? Быть может, ту минуту, когда придется наконец решать – сесть ли на пароход, идущий домой, вернуться к своим георгинам и майору Чарджу и ответить на письмо мисс Кин либо пересечь границу и поселиться в тетушкином мире, где до сих пор я жил лишь как турист. Сейчас, когда я смотрел, как в бокале шампанского из Панамы на поверхность выскакивают пузырьки, точно шары, пляшущие на прудах во время ярмарки, невероятным казалось, чтобы я мог навсегда покинуть мир полковника Хакима, Каррана, О'Тула…

Чему ты улыбаешься? – спросила тетушка.

– Я думал о том, как О'Тул полетит сегодня в Вашингтон с поддельным Леонардо.

– Не сегодня. На север пока самолетов нет. Он будет у нас завтра в гостях. Я пригласила его, когда он уходил. Как только он получил, чего добивался, он стал совершенно очарователен. Красивый мужчина на свой грустный лад.

– А если сегодня, на досуге, ему придет в голову рассмотреть чертеж?

– Мистер О'Тул не знаток живописи, – вмешался мистер Висконти. – Тот, кто создал эту подделку, был гений. Безграмотный крестьянин, работавший в поместье князя, но рука и глаз у него были изумительные. Князь знать не знал, что владеет таким чудом, пока однажды не появилась полиция – это было в начале правления Муссолини – и не арестовала крестьянина. Оказалось, он печатал фальшивые банкноты. На задах кузницы у него была оборудована маленькая печатная мастерская. Потрясающие получались купюры, но он в буквальном смысле не знал себе цены – раздавал фальшивые бумажки таким же крестьянам, как он. То-то князь не мог уразуметь, каким образом его подданные богатеют: не было лачуги без радиоприемника. В кругах социалистов князь снискал себе репутацию просвещенного помещика, ему даже предлагали баллотироваться в депутаты. Затем все крестьяне начали покупать холодильники, даже мотоциклы. Ну и конечно, зашли слишком далеко – кто-то купил «фиат». Да и кроме того, бумага, на которой он печатал деньги, была не того качества. Когда он вышел из тюрьмы, князь опять взял его к себе, и уж он позаботился о том, чтобы предоставить в его распоряжение первоклассные материалы для снятия копии с Леонардо.

– Поразительно. И вы говорите, он был неграмотный?

– Абсолютно, и ему это даже помогало в работе. У него, например, не было предвзятого представления о том, как пишется та или иная буква. Буква была для него просто абстрактной фигурой. А копировать что-то, не имеющее смысла, гораздо проще.

Утренняя жара усиливалась, сгущался аромат цветов. Мы почти прикончили бутылку. Страна лотоса, подумал я.

И слышать только шепот, и мечтать, Плоды и листья лотоса вкушая.

Как там: «И плачут длиннолистные цветы»? Здесь плакали деревья, плакали золотыми слезами. Я услышал стук упавшего на землю апельсина. Он откатился на несколько дюймов в сторону и улегся рядом с дюжиной других.

– О чем ты думаешь, милый?

– Теннисон всегда был моим любимым поэтом. Я находил в Саутвуде что-то теннисоновское. Быть может, старая церковь, рододендроны, мисс Кин с ее плетением. Мне всегда нравились строки:

Возьми же в руки пяльцы и вплети Нить алую в узор свой пестротканый.

Хотя на пяльцах она, разумеется, не вышивала.

– Ты даже здесь скучаешь по Саутвуду?

– Нет, – ответил я, – Теннисон ведь бывал и другим, и здесь другого Теннисона даже больше, чем там:

Смерть – завершенье жизни; так зачем Мы нашу жизнь влачим в трудах тяжелых? [А.Теннисон. «Лотофаги»]

– Вот мистер Поттифер не верил тому, что смерть есть завершенье жизни.

– Многие не верят.

– Да, но он предпринял определенные действия.

Я почувствовал, что тетушка Августа умирает от желания рассказать мне про Поттифера. Я бросил взгляд на мистера Висконти. Он еле заметно пожал плечами.

– Кто такой был Поттифер? – спросил я.

– Советник по уплате подоходного налога, – ответила тетушка Августа и замолчала.

– И это все?

– Человек невероятно гордый.

Я видел, что обида, нанесенная мною в Булони, еще не забыта и мне придется вытаскивать из тетушки историю клещами.

– Ну и дальше?

– Сначала он работал в Управлении налоговых сборов инспектором.

Солнце освещало апельсиновые деревья, лимоны и грейпфруты. Под розовыми лапачо рос жасмин с голубыми и белыми цветами на одном и том же кусте. Мистер Висконти разлил остатки шампанского по трем бокалам. Прозрачная луна опускалась за горизонт. Сомерсет-Хаус, подоходный налог… Они были так же далеки, как Море Кризисов и Море Влажности на бледном диске в небе.

– Пожалуйста, расскажите мне про него, тетушка Августа, – пришлось попросить.

– Он задался идеей продлить себе жизнь после смерти с помощью автоматической справки Центрального почтамта. Не очень удобная идея для его клиентов, в число которых входила и я. В это время война разлучила нас с мистером Висконти во второй раз. В Италии я не привыкла платить налоги, и теперь они свалились на меня как гром среди ясного неба. В особенности если учесть, что мой небольшой доход считался как бы незаработанным. Как вспомню о бесконечных поездках в Рим, Милан, Флоренцию, Венецию до того, как умер Джо и мы объединили наши усилия с мистером Висконти…

– Не знаю уж, как благодарить небо за этот подарок, дорогая, – вставил мистер Висконти. – Но вы рассказывали про этого Поттифера.

– Должна же я немного обрисовать общую обстановку, а то Генри не поймет, что эта была за фирма.

– Фирма? – спросил я.

– Ее придумал мистер Поттифер для того, чтобы охранять наши интересы – мои и еще нескольких дам моих занятий. Фирма называлась «Мееркат продактс лимитед». Участницы назначались директорами, и доходы наши (незаработанные, нечего сказать!) засчитывались как директорское жалованье. Все заносилось в бухгалтерские книги, и это позволяло фирме демонстрировать то, что мистер Поттифер именовал здоровым убытком. В те годы чем больше был убыток, тем больше ценилась фирма, когда приходило время продавать ее. Я никогда не могла понять почему.

– Ваша тетушка не деловая женщина, – с нежностью сказал мистер Висконти.

– Я доверяла мистеру Поттиферу, и была права. За те годы, что он служил налоговым инспектором, у него выработалась настоящая ненависть к своему учреждению. Он был готов на что угодно, лишь бы помочь человеку не уплатить налог. Он очень гордился своим умением обойти закон. После каждого нового закона о вступлении в силу государственного бюджета он всегда удалялся на три недели от жизни.

– Что за фирма «Мееркат»? И что она производила?

– Ничего не производила, иначе она могла бы дать прибыль. Когда мистер Поттифер умер, я наконец посмотрела слово Meerkat в словаре. Оно означало: мелкое южноафриканское млекопитающее типа ихневмона. Что такое ихневмон, я тоже не знала и опять заглянула в словарь. Оказалось, что это такой зверь, который уничтожает крокодильи яйца – занятие, с моей точки зрения, непродуктивное. Налоговые инспектора, наверное, думали, что Мееркат – провинция в Индии.

В сад спустились двое мужчин, они несли какую-то черную металлическую решетку.

– Что это, моя дорогая?

– Вертел.

– Каких-то непомерных размеров.

– Как же иначе, ведь быка будем жарить целиком.

– Вы не рассказали про автоматическую справку, – напомнил я.

– Ситуация создалась крайне неудобная, – продолжала тетушка. – Со всех сторон сыпались требования заплатить подоходный налог, как всегда чрезмерный, и всякий раз, как я пыталась дозвониться мистеру Поттиферу, я слышала ответ автомата: «Мистер Поттифер на совещании уполномоченных». Так продолжалось чуть не две недели, и тут меня осенило: я позвонила ему в час ночи. И получила тот же ответ: «Мистер Поттифер на совещании уполномоченных». Тут я догадалась, что дело нечисто. В конце концов все раскрылось. Он умер уже три недели назад, но в завещании он поручал своему брату сохранить за ним номер телефона и заключить соглашение с автоматической справкой.

– К чему это все?

– Отчасти, я думаю, это было связано с идеей бессмертия, но, кроме того, причина имела прямое отношение к его войне с Управлением налоговых сборов. Он свято верил в тактику оттягивания времени. «Никогда не отвечайте на все их вопросы сразу, – учил он. – Пусть напишут снова. Избегайте четких ответов, тогда впоследствии в зависимости от обстоятельств вы можете дать вашим ответам любое толкование. Чем больше накапливается на вас документации, тем больше работы у них. Штат Управления постоянно меняется. Новичку приходится разбираться в документах каждый раз с самого начала. Помещения там тесные, и в конце концов им проще сдаться». Порой, если какой-нибудь инспектор не отставал, мистер Поттифер советовал сослаться на несуществующее письмо. «Судя по всему, вы не обратили внимания на мое письмо от 6 апреля 1963 г.», – строго писал он. Иной раз проходил целый месяц, прежде чем инспектор присылал письмо, где признавался, что не находит следов упомянутого письма. Мистер Поттифер посылал ему копию своего письма со ссылкой на несуществующее письмо, и опять инспектор не мог его найти. Если инспектор получил этот участок недавно, он возлагал вину на своего предшественника, и дело с концом; в ином случае после нескольких лет переписки с мистером Поттифером нервное расстройство инспектору было обеспечено. Мне думается, когда мистер Поттифер затевал всю эту историю с продлением своей жизни после смерти (объявления в газете, конечно, не давали, и похороны прошли незаметно), на уме у него была все та же тактика оттягивания времени. Он забыл принять в расчет, что доставляет этим неудобства своим клиентам, он думал лишь о том, чтобы насолить инспектору.

Тетушка Августа испустила глубокий вздох, который так же трудно поддавался истолкованию, как и письма Поттифера. Неясно – выражал ли вздох сожаление о кончине Поттифера или удовлетворение от того, что история, начатая на Морском вокзале в Булони, рассказана.

– А здесь, в благословенной стране Парагвай, – мистер Висконти словно подытожил рассказ, – нет подоходного налога и не нужны никакие отсрочки.

– Мистеру Поттиферу здесь не понравилось бы, – заметила тетушка Августа.

Поздно вечером, когда я совсем уже собирался лечь спать, она зашла ко мне в комнату и села на постель.

– Тут сейчас вполне уютно, тебе не кажется? – спросила она.

– Вполне.

Она сразу увидела свою карточку, вынутую из «Роб Роя», которую я заткнул за рамку зеркала. Спальня, где нет ни одной фотографии, свидетельствует о бессердечии ее обитателя – когда человек засыпает, он нуждается в присутствии родственных душ, которые окружали бы его, как, бывало, Матфей, Марк, Лука и Иоанн в детстве [имеется в виду широко известный в Англии детский стишок, где перечислены имена евангелистов].

– Откуда она у тебя? – спросила тетушка.

– Я нашел ее в книге.

– Твой отец снимал.

– Я так и думал.

– То был на редкость счастливый день. В тот период счастливых дней было мало. Уж очень много было споров из-за твоего будущего.

– Моего будущего?

– А тебя еще и на свете не было. Сейчас мне опять очень хотелось бы знать, что же с тобой будет. Ты останешься с нами? Ты отвечаешь так уклончиво.

– О пароходе думать уже поздно.

– Пустая каюта всегда найдется.

– Не очень-то меня прельщает перспектива провести три дня с бедным Вордсвортом.

– Можно лететь самолетом…

– Вот именно, – заключил я, – так что, как видите, мне не надо решать прямо сейчас. Я могу лететь через неделю или через две. Поживем – увидим.

– Я всегда представляла, как придет день, и мы будем жить вместе.

– Всегда, тетя Августа? Мы с вами знакомы меньше года.

– А зачем, ты думаешь, я приехала на похороны?

– Все-таки умерла ваша сестра.

– Ах да, я и забыла.

– Так что подумать о дальнейшем время еще есть, – добавил я. – А вдруг вы и сами не захотите здесь остаться. Вы же такая любительница путешествий, тетя Августа.

– Нет, здесь конец моего пути. Вероятно, мои путешествия тоже были неким суррогатом. Ведь когда мистер Висконти был рядом, у меня не возникало желания путешествовать. А чем, собственно, тебя так притягивает Саутвуд?

Этот вопрос я задавал себе уже несколько дней и постарался ответить на него как мог убедительнее. Я говорил о моих георгинах, даже о майоре Чардже и его золотых рыбках. Пошел дождь, зашуршал по листьям деревьев; с тяжелым стуком упал на землю грейпфрут. Я говорил о последнем вечере с мисс Кин и о ее печальном, полном сомнений письме из Коффифонтейна. Даже адмирал прошествовал через мои воспоминания, раскрасневшийся от кьянти, в алой бумажной шляпе. На ступенях моего дома накапливались пакеты «ОМО». Я испытывал чувство облегчения, как больной от укола пентотала, и говорил все, что приходило в голову. Я говорил про «Петушка», про Питера и Нэнси в ресторане близ аббатства на углу Латимер-роуд, про колокола церкви св.Иоанна и доску в честь советника Трамбуля, патрона мрачного сиротского приюта. Я сидел на постели рядом с тетушкой, она обняла меня, а я пересказывал ей небогатую событиями историю моей жизни.

– Я был очень счастлив, – заключил я, словно жизнь моя нуждалась в оправдании.

– Да, милый, да, я знаю, – повторяла она.

Я рассказал, как был добр ко мне сэр Альфред Кин, про банк и про то, как сэр Альфред грозился перевести свой счет в другое место, если меня не оставят управляющим.

– Милый мой мальчик, – сказала она, – все это в прошлом. – И она погладила мне лоб своей старческой рукой, как будто я был школьник, сбежавший из школы, и она обещала мне, что больше я туда не вернусь, все мои неприятности кончились и я могу остаться дома.

Я прожил уже больше полувека, но тем не менее я прислонился головой к ее груди.

– Я был счастлив, – повторил я, – но как мне было скучно все это долгое время.

 

8

Я не мог и представить себе, что праздник приобретет такой размах: ведь накануне я застал тетушку одну в пустом, необставленном доме. Причиной этого, как мне казалось, могло быть только то, что среди сотни гостей не было ни одного друга дома в подлинном смысле этого слова, если, конечно, не считать другом О'Тула. Прибывали все новые и новые гости, и я не переставал удивляться, где их только раскопал в таком количестве мистер Висконти. Вдоль улицы выстроились ряды машин, в том числе две бронированные: начальник полиции, как было обещано, приехал сам и привез с собой очень толстую и уродливую жену и красавицу дочь по имени Камилла. Я увидел даже молодого полицейского, который меня арестовал в День независимости, – он дружески хлопнул меня по спине, желая показать, что он на меня зла не держит. (На моем ухе до сих пор белел кусочек пластыря там, куда он меня ударил в нашу предыдущую встречу.) Подозреваю, что мистер Висконти посетил бары всех гостиниц города и рекомендовал даже самым случайным знакомым привести с собой друзей. Прием должен был стать его апофеозом. После этого вечера уже никто не вспомнил бы того мистера Висконти, который лежал больной и нищий в убогой гостиничке около желтого вокзального здания в викторианском стиле.

Большие ворота, отчищенные от ржавчины, были распахнуты; люстры сверкали в зале, даже нежилые комнаты были освещены, а от дерева к дереву тянулись нити с цветными шариками; шарики висели также над танцевальной площадкой – деревянным настилом, положенным на траву. На террасе двое музыкантов настраивали гитару и арфу. Явился О'Тул; а чех, не сумевший распродать два миллиона пластмассовых соломинок, привел из отеля «Гуарани» жену; неожиданно я увидел, что в толпе незаметно шныряет, время от времени исчезая, как в норку, представитель экспорта-импорта, наш сосед по столу на пароходе, серый и тощий, по-кроличьи дергающий носом. На лужайке дымился и потрескивал бык на гигантском железном вертеле, аромат жарящегося мяса вытеснил благоухание цветущих апельсинов и жасмина.

Воспоминания мои о вечере были очень смутными потому, вероятно, что я еще до обеда приналег на шампанское. Женщин было больше, чем мужчин, что характерно для Парагвая, где мужское население сильно поредело в результате двух жестоких войн, и получилось так, что мне не один раз выпало танцевать или беседовать с красавицей Камиллой. Музыканты играли главным образом польки и галопы, я не умел их танцевать и был поражен, видя, с какой легкостью тетушка и мистер Висконти моментально, прямо-таки по наитию, овладели незнакомыми па. Когда бы я ни посмотрел на танцующих, они всегда были среди них. Камилла, почти не говорившая по-английски, безуспешно пыталась обучить меня танцам, но она делала это единственно из чувства долга, и наука не шла мне впрок.

– Хорошо, что я сегодня не в тюрьме, – сказал я.

– Как?

– Вон тот молодой человек арестовал меня.

– Как?

– Видите – пластырь? Он ударил меня сюда.

Я старался просто поддерживать легкую беседу, но, как только музыка смолкла, Камилла поспешила прочь.

Рядом вдруг возник О'Тул.

– Шикарный прием. Шикарный, ничего не скажешь. Вот бы Люсинда была здесь. Ей бы тоже было интересно. А вон датский посланник – он разговаривает с вашей тетушкой. Только что я видел вашего британского посла. И никарагуанского. Удивляюсь, как мистеру Висконти удалось заполучить к себе весь дипломатический корпус. Дело, наверное, в фамилии – если это его настоящая фамилия. Конечно, в Асунсьоне делать особенно нечего, так что если получаешь приглашение от человека с фамилией Висконти…

– Вы не видели Вордсворта? – спросил я. – Я допускал, что он тоже объявится.

– Он сейчас уже на судне. Отплытие в шесть утра, как только рассветет. Сдается мне, не очень-то он здесь нужен в нынешней ситуации.

– Вы правы.

Гости толпились внизу у ступеней, ведущих на террасу, хлопали в ладоши и кричали: «Bravo!» Я видел на террасе Камиллу, она плясала с бутылкой на голове. Мистер Висконти потянул меня за рукав и сказал:

– Генри, познакомьтесь, пожалуйста, с нашим представителем в Формосе.

Я обернулся и протянул руку человеку с серой кроличьей физиономией.

– Мы вместе плыли на пароходе из Буэнос-Айреса, – напомнил я, но он, естественно, не говорил по-английски.

– Он заведует нашим речным грузооборотом. – Мистер Висконти говорил так, будто речь шла о каком-то крупном законном предприятии. – Вам придется часто видеться. А сейчас пойдемте, я представлю вас начальнику полиции.

Начальник говорил по-английски с американским акцентом. Он сообщил, что учился в Чикаго.

Я сказал:

– У вас красивая дочь.

Он поклонился и ответил:

– У нее красивая мать.

– Ваша дочь пыталась учить меня танцевать, но у меня нет слуха, а с вашими танцами я не знаком.

– Полька и галоп. Наши национальные танцы.

– Названия у них совсем викторианские. – Я хотел сказать приятное, но он вдруг резко отошел.

Угли под быком почернели, а от быка остался только остов. Пир удался на славу. Мы сидели на скамейках в саду, перед нами стояли столы – доски, положенные на козлы, – и мы ходили с тарелками к вертелу. Я заметил, что сидящий рядом со мной тучный человек четыре раза брал себе огромные порции мяса.

– У вас хороший аппетит, – сказал я.

Он ел, как добрый едок с иллюстраций викторианских времен: локти в стороны, голова низко опущена, за ворот засунута салфетка.

– Это пустяки, – отозвался он. – Дома я съедаю восемь кило говядины в день. Мужчине нужна сила.

– А чем вы занимаетесь? – полюбопытствовал я.

– Я начальник таможни. – Он ткнул вилкой вдоль стола, где немного подальше сидела тоненькая бледная девушка, которой, судя по ее виду, не было и восемнадцати. – Моя дочь, – сказал он. – Я ей советую есть больше мяса, но она упряма, как ее матушка.

– А которая здесь ее матушка?

– Она умерла. Во время гражданской войны. У нее не было сопротивляемости. Она не ела мяса.

И вот, когда уже было за полночь, он снова оказался возле меня. Обхватив мои плечи рукой, он стиснул их, как будто мы были старыми приятелями.

– Вот Мария, – сказал он. – Моя дочь. Она хорошо говорит по-английски. Непременно потанцуйте с ней. Скажите ей, что она должна больше есть мяса.

Мы пошли с нею рядом. Я сказал:

– Ваш отец говорит, что он съедает восемь кило мяса за день.

– Да. Это правда, – ответила она.

– Боюсь, у меня не получаются здешние танцы.

– Это ничего. Я уже натанцевалась.

Мы направились к рощице, я нашел два пустых кресла. Около нас остановился фотограф и мигнул своей вспышкой. Лицо ее в резком свете казалось особенно бледным, глаза испуганными. Потом все погрузилось в темноту, и я уже еле различал ее лицо.

– Сколько вам лет?

– Четырнадцать.

– Ваш отец считает, что вам надо есть побольше мяса.

– Я не люблю мяса.

– А что вы любите?

– Поэзию. Английскую поэзию. Я очень люблю английские стихи. – Она с серьезным видом продекламировала: – «Из крепкого дуба у нас корабли, из крепкого дуба матросы» [строки из стихотворения Д.Гэррика (1717-1779)]. – И добавила: – И еще «Уллин и его дочь» [баллада шотландского поэта Томаса Кемпбелла (1777-1844), переведенная на русский язык В.А.Жуковским]. Я часто плачу, когда читаю «Уллина и его дочь».

– А Теннисона вы любите?

– Да, я знаю стихи лорда Теннисона. – Теперь, обнаружив у нас общие интересы, она держалась увереннее. – Он тоже печальный. Я очень люблю все печальное.

Гости снова столпились в зале, так как арфист и гитарист заиграли польку, – мы видели в окна мелькание пар. Я в свою очередь процитировал «Мод» дочери таможенника: «И проходит в веселье короткая ночь, в озорной болтовне и вине» [строки из поэмы А.Теннисона «Мод»].

– Этого стихотворения я не знаю. Оно печальное?

– Это длинная поэма, и конец у нее очень печальный. – Я попробовал припомнить какие-нибудь печальные строки, но единственное, что мне в эту минуту пришло в голову, были слова: «Страшусь я зловещей лощины в угрюмом соседнем лесу» [первая строка поэмы «Мод»]. Но, вырванные из контекста, они потеряли свой смысл. Я сказал:

– Если хотите, я дам вам ее почитать, у меня с собой есть сборник стихов Теннисона.

К нам приближался О'Тул, и я ухватился за этот удобный случай, чтобы сбежать. Я ужасно устал, и у меня ныло ухо.

– Это Мария, – сказал я. – Она изучает английскую литературу, как ваша дочь.

Он был грустный и серьезный, и я решил, что они найдут общий язык. Было уже около двух ночи. Я мечтал отыскать какой-нибудь тихий уголок и вздремнуть немножко. Но посредине лужайки я встретил чеха, беседующего с мистером Висконти. Мистер Висконти сказал:

– Генри, мы получили предложение.

– Какое?

– У этого джентльмена имеется два миллиона пластмассовых соломинок. Он отдает их нам за полцены.

– Этого хватит на все население Парагвая, – заметил я.

– Я думал не о Парагвае.

Чех улыбнулся.

– Если вы убедите их пить матэ через соломинку…

Сам он явно не относился всерьез к их деловой беседе, но воображение мистера Висконти, как я видел, уже заработало вовсю. Мне это напомнило тетушку Августу, когда она начинала расцвечивать свою очередную историю. Возможно, мистера Висконти возбудило само звучание этой круглой роскошной цифры – два миллиона.

– Я думал о Панаме, – пояснил он. – Если наш панамский агент сумеет завезти их в зону канала. Представьте себе, сколько через нее проходит американских моряков и туристов…

– А что, американские моряки пьют прохладительные напитки? – удивился чех.

– Вы разве не слыхали, – возразил мистер Висконти, – что пиво пьянит гораздо сильнее, если тянуть его через соломинку?

– Ну, это, разумеется, легенда.

– Сразу видно протестанта, – заявил мистер Висконти. – Любому католику известно, что легенда, в которую верят, обладает той же ценностью и силой воздействия, что и истина. Возьмите культ святых.

– Но среди американцев может оказаться много протестантов.

– Тогда мы представим свидетельства медиков. Это современная форма легенды. Токсический эффект всасываемого через соломинку алкоголя. Тут есть доктор Родригес, он мне поможет. Статистические данные о раке печени. Предположим, нам удастся убедить правительство Панамы запретить продажу соломинок вместе с алкогольными напитками. Тогда соломинки тут же начнут продавать незаконно, из-под прилавка. Спрос возрастет невероятно. Потенциальная опасность, как известно, необычайно притягательна. Получив прибыль, я бы основал исследовательский институт Висконти…

– Но соломинки же из мягкого пластика, они не дают вредного эффекта.

– Значит, мы их назовем лечебными соломинками. А статьи будут доказывать, что лечебные их свойства так же ничтожны, как у фильтров в сигаретах.

Я ушел, оставив их обсуждать дела. Огибая танцевальную площадку, я увидел тетушку, танцующую галоп с начальником полиции – она, казалось, была неутомима. Дочь начальника полиции Камилла отплясывала в объятьях офицера-таможенника, но в целом ряды танцоров поредели, и от ворот как раз отъезжала машина с номером дипломатического корпуса.

Я отыскал себе кресло на дворе за кухней, где еще оставалось несколько нераспакованных ящиков с мебелью, и почти мгновенно заснул. Мне снилось, что человек с кроличьей физиономией щупает мне пульс и сообщает мистеру Висконти, что я умер от трематоды – уж не знаю, что это могло означать. Я попытался заговорить, дать понять, что я жив, но мистер Висконти, слегка перевирая цитату из «Мод», приказал подозрительным фигурам, смутно маячившим в отдалении, зарыть меня поглубже – хотя бы чуть поглубже. Я хотел крикнуть, позвать мою тетушку, которая стояла рядом в купальном костюме, беременная, и держала за руку мистера Висконти… и проснулся, судорожно хватая ртом воздух и пытаясь выдавить из себя какие-то слова. Я услышал звуки арфы и гитары.

Я поглядел на часы – стрелка приближалась к четырем. До восхода солнца оставалось совсем немного, в саду электричество выключили, цветы в предрассветной прохладе, казалось, благоухали еще сильнее. Я ощущал странную приподнятость от того, что я жив, и вмиг ко мне пришло решение. Я осознал, что никогда больше не увижу майора Чарджа, георгинов, пустой урны, коробки «ОМО» на ступенях моего дома, не получу письма от мисс Кин. Я пошел в сторону фруктовой рощицы, продолжая обдумывать свое решение, привыкать к нему. Но уже тогда, мне кажется, я знал, что за него придется чем-то расплачиваться. Танцующие, из тех, кто еще танцевал, должно быть, находились теперь в зале, лужайка опустела, и за воротами, насколько я видел, не осталось больше машин, хотя и слышался шум автомобиля, удаляющегося в сторону города. В эти предутренние, напоенные цветочным ароматом часы у меня в памяти всплыли строки из «Мод»: «Гремят по камням, шелестят по песку колеса последнего гостя». Казалось, что я благополучно возвратился в викторианский мир, в котором отцовские книги научили меня чувствовать себя уютнее, чем в современном мире. Рощица немного понижалась, хотя потом опять шла вверх, к задним воротам: спустившись в низину, я наступил на что-то твердое. Я нагнулся и поднял этот твердый предмет. Это был нож Вордсворта. Он был раскрыт, и из него торчало острие, которым выковыривают камни из лошадиных подков. Может быть, он хотел открыть лезвие, но в спешке ошибся. Я зажег спичку и, прежде, чем она погасла, успел разглядеть лежащее на земле тело и черное лицо, усыпанное белыми лепестками, которые сдул с апельсиновых деревьев легкий утренний ветер.

Я встал на колени и приложил ладонь к его сердцу. Жизнь покинула это черное тело, а рука моя стала мокрой, дотронувшись до невидимой мне раны.

– Бедный Вордсворт [явная перекличка с известными строками из «Гамлета» – «Бедный Йорик!»], – произнес я громко, думая этим доказать убийце, если он еще прятался близко, что у Вордсворта есть друг. Я подумал о том, что нелепая любовь к старой женщине увела его от дверей кинотеатра «Гренада», где он гордо красовался в своей униформе, и привела его к гибели, и вот он лежал мертвый на влажной траве недалеко от реки Парагвай. Но я знал, что если такова была цена, которую он должен был заплатить, то он заплатил ее с радостью. Он был романтиком, и с помощью той единственной формы поэзии, которая ему была доступна, которой он научился во фритаунском соборе св.Георгия, он нашел бы подходящие слова, чтобы описать свою любовь и свою смерть. Я представлял себе его перед концом, когда, неспособный понять, что она отвергла его насовсем, он снова и снова повторял слова гимна, подбадривая себя, пока шел к ее дому вдоль зловещей лощины в соседнем лесу:

Если к ней я прибегну с мольбою, То она не отвергнет меня; Буду крепок я верой одною До последнего смертного дня.

Чувство его всегда было искренним, если даже слова были не совсем канонические [на самом деле строки гимна должны были бы звучать так: «Коль к Нему я прибегну с мольбою, То Господь не отвергнет меня…»].

В темноте слышалось только мое дыхание. Я сложил нож и спрятал к себе в карман. Открыл ли он нож сразу, едва вошел в сад, собираясь убить мистера Висконти? Мне хотелось думать по-другому: он пришел с единственной целью – повидать свою любовь еще раз, прежде чем отказаться от всякой надежды, но, когда он услыхал среди деревьев какое-то движение, он, обороняясь, поспешно вытащил нож и наставил на невидимого врага бесполезное орудие для лошадиных подков.

Я медленно побрел к дому, чтобы как можно осторожнее сообщить новость тетушке Августе. Музыканты на террасе все еще играли, они умаялись вконец и буквально засыпали над своими инструментами. Но когда я вошел в залу, то увидел там одну лишь пару – тетушку с мистером Висконти. Мне вспомнился дом позади «Мессаджеро», где они встретились после долгой разлуки и танцевали между диванами, а проститутки смотрели на них в изумлении. Сейчас они медленно кружились в вальсе и не заметили, как я вошел, – двое стариков, соединенных глубоким, неизлечимым эгоизмом взаимной страсти. Они потушили люстры, и в большой комнате, куда свет проникал лишь с террасы, в простенках между окнами темнели заводи мрака. Они кружились, их лица то исчезали, то возникали снова. На какой-то миг тени придали тетушке обманчиво юный облик, она сделалась той, с отцовского снимка, переполненной счастьем, а в следующую минуту передо мной была старая женщина, которая взирала на мисс Патерсон с такой беспощадной жестокостью и ревностью.

Я окликнул ее, когда она оказалась близко.

– Тетушка Августа!

Но она не отозвалась, ничем не выдала, что слышит меня. Неутомимые в своей страсти, они продолжали танцевать, удаляясь в сумрачную глубину комнаты.

Я сделал несколько шагов вперед, они опять приближались ко мне, и я окликнул ее вторично:

– Мама, Вордсворт там мертвый.

Но она лишь взглянула на меня через плечо партнера и сказала:

– Да, дорогой, все в свое время, а сейчас ты разве не видишь – я танцую с мистером Висконти?

Лампа фотографа разорвала темноту. У меня до сих пор сохранился этот снимок – наша семейная троица застыла на месте, пригвожденная молниеносной вспышкой; видна дыра в верхней челюсти у Висконти, который улыбается мне, как сообщник; я выбросил руку в окаменелой мольбе; а моя мать смотрит на меня с выражением нежности и упрека. Я отрезал еще одно лицо, которого не заметил тогда в комнате с нами, – лицо старикашки с длинными усами. Он опередил меня с вестью. Позднее мистер Висконти уволил его по моему настоянию (моя мать не принимала участия в споре, она сказала, что это дело должны улаживать мужчины), так что Вордсворт остался не вовсе неотомщенным.

Нельзя сказать, однако, что у меня есть время размышлять о бедном Вордсворте. Мистер Висконти не нажил еще состояния, и импорт-экспорт отнимает у меня все больше времени. У нас бывают периоды взлетов и падений, так что фотографии, сделанные во время нашего, как мы называем, великого приема, где запечатлены высокопоставленные гости, не раз оказывали нам услугу. «Дакота» теперь принадлежит нам целиком, поскольку нашего партнера случайно застрелил полицейский из-за того, что тот не умел объясняться на гуарани. И теперь все свободное время я трачу на изучение этого языка. В следующем году дочери начальника таможни исполняется шестнадцать лет, и я женюсь на ней. Союз наш одобрен мистером Висконти и ее отцом. Между нами, конечно, большая разница в возрасте, но она нежное и послушное создание, и теплыми благоухающими вечерами мы читаем с ней вместе Браунинга:

Бог в своих небесах,

И в порядке мир

[цитата из драматической поэмы

Р.Браунинга «Пиппа проходит»; пер. – Н.Гумилев].