Стамбульский экспресс

Грин Грэм

ЧАСТЬ IV.

СУБОТИЦА

 

 

I

Лампочка телеграфного аппарата в конторе начальника станции Суботица замерцала; точки и тире рассыпались по пустой комнате. Лукич, чиновник, сидевший в углу багажного отделения, слышал их через открытую дверь и проклинал эти докучные звуки. Но встать не потрудился.

— В такой час не может быть ничего важного, — пояснил он приемщику багажа и Ниничу, молодому солдату в серой форме.

Лукич тасовал колоду карт как раз в тот момент, когда часы пробили семь. За окном солнце нерешительно освещало грязный полурастаявший снег, поблескивали мокрые рельсы. Нинич потягивал из рюмки ракию; от крепкой сливовой водки на глаза его навернулись слезы; он был еще совсем молодой.

Лукич продолжал тасовать карты.

— А что это передают, как ты думаешь? — спросил приемщик багажа.

Лукич покачал темноволосой взъерошенной головой:

— Определенно сказать, конечно, нельзя. И удивляться тут нечему. Так ей и надо.

Приемщик захихикал. Нинич поднял темные глаза, не выражавшие ничего, кроме простодушия, и спросил:

— А кто она?

Ему показалось, что телеграфный аппарат заговорил властным женским голосом.

— Эх вы, солдаты, — сказал приемщик багажа. — Не знаете и половины того, что творится вокруг вас.

— Это верно, — сказал Нинич. — Мы часами стоим с примкнутыми штыками. Уж не война ли опять начинается, а? Мы беспрестанно шагаем от казармы до станции. Нам некогда замечать, что делается вокруг.

«Точка, точка, точка, тире», — продолжал отстукивать телеграф. Лукич разделил колоду на три равные кучки; иногда карты склеивались, и тогда он слюнил пальцы, разъединяя их. Потом положил перед собой все три кучки в ряд.

— Это, наверное, жена начальника станции, — объяснил он. — Когда она уезжает на неделю, то посылает ему телеграммы каждый день в самое неподходящее время. Поздно вечером или рано утром. Полно нежностей. Иногда стихами: «Будь счастлив и в разлуке, голубок, твоя голубка шлет тебе любовь» — или: «Твоя жена всегда в твоей судьбе. Не забывай, что я верна тебе».

— Зачем она это делает? — спросил Нинич.

— Боится, что он лежит в постели с какой-нибудь служанкой. Думает, он станет раскаиваться, если получит от нее телеграмму в самый интересный момент.

Приемщик захихикал.

— И конечно, самое смешное — он и не глядит на служанок. У него наклонности совсем другие, надо бы ей знать.

— Ваши ставки, господа, — сказал Лукич; он внимательно следил за ними, когда они клали медные монеты на две из трех кучек. Потом стал сдавать все кучки по очереди. В третьей, на которую не положили денег, оказался бубновый валет. Лукич перестал сдавать карты и положил монеты к себе в карман.

— Выигрывает банк, — объявил он и передал карты Ниничу. Это была совсем простая игра.

Приемщик загасил окурок и, пока Нинич тасовал карты, закурил другую сигарету.

— С поезда есть какие-нибудь новости?

— В Белграде все тихо, — сказал Лукич.

— А телефон работает?

— Вот тут дело плохо. — Телеграф замолк, и Лукич вздохнул с облегчением. — Ну хоть это прекратилось.

Солдат вдруг перестал тасовать карты и неуверенно произнес:

— Хорошо, что меня не было в Белграде.

— Борьба, паренек, — весело сказал приемщик.

— Ну, конечно, но ведь это был наш народ, правда? — робко возразил Нинич. — Другое дело, если бы болгары.

— Или ты убьешь, или тебя убьют, — сказал приемщик. — ну что же ты, сдавай, паренек.

Нинич начал сдавать; он несколько раз сбивался со счета, очевидно задумался.

— А потом, чего они хотели? Чего добивались?

— Они же красные, — вмешался Лукич. — Бедняки. Ваши ставки, господа, — машинально добавил он.

Лукич положил все выигранные им медяки на ту же кучку, что и приемщик; он переглянулся с ним и подмигнул ему — тот увеличил ставку. Нинич был слишком поглощен медленно текущими неуклюжими мыслями и не заметил, что во время сдачи было видно, в какую кучку попал валет. Приемщик не мог удержать смешок.

— В общем-то, я тоже бедняк, — сказал Нинич.

— Мы сделали ставку, — нетерпеливо прервал его Лукич, и Нинич стал сдавать.

Глаза у него широко раскрылись, когда он увидел, что оба они выиграли; на миг лицо его выразило неясное подозрение, он отсчитал монеты и встал.

— Ты не хочешь больше играть? — спросил Лукич.

— Пора обратно в караулку.

Приемщик усмехнулся:

— Он проиграл все деньги. Налей ему перед уходом еще ракии, Лукич.

Лукич налил Ниничу второй стакан и остановился с заткнутой бутылкой в руке. Зазвонил телефон.

— Вот дьявол, — выругался он, — опять эта баба.

Поставив бутылку на стол, он пошел в другую комнату. Бледные лучи солнца проникали в окно, они касались корзин и чемоданов, нагроможденных за прилавком. Нинич поднял стакан, а приемщик сидел, положив палец на колоду карт, и прислушивался.

— Алло, алло! — заорал Лукич. — Кого вам надо? Телеграф? Я ничего не слышал. Не могу же я торчать возле него все время. У меня хватает дела на станции. Скажите этой бабе, чтобы она посылала свои телеграммы в подходящее время. Что такое? — Его голос вдруг изменился. — Очень извиняюсь, господин майор. Я никак не думал… (Приемщик захихикал.) Конечно. Немедленно, господин майор, немедленно. Сейчас же пошлю, господин майор. Если вы подождете у телефона две минуты, господин майор…

Нинич вздохнул и вышел на морозный воздух маленькой станции; тут не было даже платформ. Он забыл надеть перчатки; и прежде чем успел натянуть их, его пальцы закоченели от холода. Ноги его медленно тащились по свежему полурастаявшему и потом полузамерзшему грязному снегу. «Нет, я рад, что меня не было в Белграде, — подумал он. — Все это непонятно: они бедняки, и я тоже бедняк; у них жены и дети, и у меня жена и маленькая дочка, они, должно быть, ожидали от этого какой-то пользы для себя, те, красные». Солнце, поднявшееся над крышей таможни, коснулось его лица, как будто намекнуло на тепло; запасной паровоз стоял, словно бродячая собака, выдыхая пар над рельсами. До прихода Восточного экспресса ни одного поезда на Белград не ожидалось; в течение получаса поднимутся шум и суматоха, прибудут таможенники, пограничники выйдут из караулки и на виду у всех построятся перед ней, потом поезд запыхтит и уйдет, и за весь день будет еще только один поезд, маленький местный поезд, идущий в Винковичи. Нинич засунул руки в пустые карманы; тогда можно будет выпить еще ракии и сыграть в карты, но у него не было денег. И снова легкое подозрение, что его надули, мелькнуло в его упрямой голове.

— Нинич, Нинич!

Он оглянулся и увидел, как помощник начальника станции бежит за ним без пальто и перчаток, проваливаясь в ледяную жижу. Нинич подумал: «Он обобрал меня, но устыдился бога и собирается вернуть мне деньги». Он остановился и улыбнулся Лукичу, как будто хотел сказать: «Не бойся, я не сержусь на тебя».

— Ты что, дурень, оглох, я думал, мне никак до тебя не докричаться, — сердито сказал маленький помощник начальника станции и подбежал к нему, задыхаясь от злобы. — Сейчас же отправляйся к майору Петковичу. Его зовут к телефону. Я не мог дозвониться до караулки.

— Телефон со вчерашнего вечера не работает, — объяснил Нинич, — с тех пор как пошел снег.

— Вот растяпы, — взорвался Лукич.

— Сегодня должен был приехать мастер из города, заняться этим. — Нинич помолчал. — Майор и шагу по снегу не ступит. У него в кабинете так жарко топится печь.

— Дурак. Идиот, — оборвал его Лукич. — Там звонит начальник полиции из Белграда. Они пытались послать телеграмму, но вы так громко орали, разве тут услышишь? Ступай. — Нинич направился к караулке; помощник закричал ему вслед: — Бегом, идиот, бегом!

Нинич пустился бежать, но ему мешали тяжелые сапоги. «Смотри ты, — думал он, — обращаются, как с собакой. — Но секунду спустя ему пришло в голову другое: — В общем-то, хорошо, что они играют со мной в карты; наверное, зарабатывают в день столько, сколько я в неделю, и жалованье получают полностью», — подумал он, вспомнив, сколько вычитают у него самого за питание, за квартиру, за дрова.

— Майор на месте? — спросил он, войдя в караулку и робко постучал в дверь. Он мог передать сообщение через сержанта, но того не было в караулке, да и неизвестно, когда еще появится возможность выполнить специальное поручение, — за это могут повысить по службе, тут, глядишь, увеличат жалованье, значит, будет больше еды, новое платье для жены.

— Войдите.

Майор Петкович сидел за письменным столом лицом к двери — Он был невысокого роста, худощавый, с острыми чертами лица и носил пенсне. Вероятно, в его семье существовала примесь иноземной крови — волосы у него были светлые. Он читал какой-то устаревший немецкий учебник по стратегии и кормил собаку кусочками колбасы. Нинич завистливо посмотрел на ревущий в печи огонь.

— Ну, что там такое? — раздраженно спросил майор, словно школьный учитель, которому помешали проверять ученические тетради.

— Звонит начальник полиции, господин майор, и вызывает вас к телефону в контору начальника станции

— А наш-то телефон разве не работает? — спросил майор, положив книгу и не очень успешно стараясь скрыть любопытство и возбуждение; ему хотелось создать впечатление, будто он на короткой ноге с начальником полиции.

— Нет, господин майор, мастер из города еще не приезжал.

— Вот досада. А где сержант?

— Он на минутку вышел, господин майор.

Майор Петкович схватил перчатки и натянул их на руки.

— Вам лучше пойти со мной. Возможно, мне понадобится связной. Вы писать умеете?

— Совсем немного, господин майор.

Нинич боялся, что майор возьмет себе другого посыльного, но тот только сказал.

— Побыстрее.

Нинич и собака пошли следом за майором через караулку и перешли рельсы В помещении начальника станции сидящий в углу Лукич старательно делал вид, что работает, а приемщик вертелся возле двери, подсчитывая число сданных мест на большом листе бумаги.

— Линия совершенно свободна, господин майор, — сказал Лукич, бросив за спиной майора хмурый взгляд на Нинича; он завидовал солдату — тот стоял близко от аппарата.

— Алло, алло, алло, — кисло произнес майор Петкович.

Солдат слегка наклонил голову в сторону телефона. Через огромное расстояние между границей и Белградом доносился звук этого хорошо поставленного и властного голоса с таким ясным произношением, что даже Нинич, стоявший в двух шагах от аппарата, мог уловить отчетливые слова. Они падали друг за другом, словно поток булавок, вонзающихся в глубокую тишину. Лукич и приемщик багажа напрасно затаили дыхание: запасной паровоз на линии уже перестал пыхтеть.

— Говорит полковник Хартеп.

«Это и есть начальник полиции, — подумал Нинич, — и я слышал его голос; как загордится сегодня вечером жена; эта история обойдет все казармы, тут уж на нее можно положиться. Ей нечего особенно гордиться мною; она довольствуется тем, что у нее есть», — подумал он простодушно, не переоценивая себя.

— Да, да, это майор Петкович.

Властный голос заговорил потише; теперь Нинич улавливал только обрывки фраз.

— Ни в коем случае… Белград… обыщите поезд…

— Доставить его в казарму?

Голос стал немного резче.

— Нет — Нужно, чтобы его видело как можно меньше людей… На месте.

— Но послушайте, — запротестовал майор Петкович. — У нас здесь для этого ничего не приспособлено. Что нам тут с ним делать?

— … Всего несколько часов…

— Трибунал? Но это же совсем не по инструкции.

Голос тихо засмеялся.

— Я сам… с вами… за завтраком…

— А если его оправдают?

— … Я сам, — неясно произнес голос, — вы, майор, капитан Алексич. — Голос еще понизился. — Без шума… в узком кругу. — И потом произнес более ясно: — Он, скорее всего, не один… подозрительные личности… по любому поводу… таможня. Учтите. Не надо суетиться.

— Есть еще что-нибудь, полковник Хартеп? — с заметным неодобрением спросил майор Петкович.

Голос стал слегка дружелюбнее.

— Да, да. Насчет завтрака. Полагаю, у вас там нет большого выбора… На станции… как следует протопите… что-нибудь горячее… я еду машиной, привезу холодные закуски и вино. — Наступила пауза. — Так помните, вы за все отвечаете.

— За такое незаконное дело… — начал майор Петкович.

— Нет, нет, нет, — сказал голос. — Я, конечно, имел в виду завтрак.

— В Белграде все спокойно? — натянуто спросил майор.

— Крепко спят, — ответил голос.

— Могу я задать еще один вопрос? Алло, алло, алло, — повторил раздраженным тоном майор Петкович и потом со стуком положил трубку. — Где тот солдат? Пойдемте со мной.

И опять в сопровождении Нинича и собаки он окунулся в холод, пересек пути, прошел через караулку и захлопнул за собой дверь своей комнаты. Затем очень быстро написал несколько записок и приказал Ниничу доставить их по назначению. Он так торопился и был так раздражен, что две из них забыл запечатать. Нинич, конечно, прочел их — вечером жена будет им гордиться. Одна записка была адресована начальнику таможни, но эта была запечатана, другая — капитану в казарму с приказом немедленно удвоить охрану станции и выдать каждому солдату по двадцать обойм патронов. Ниничу стало не по себе: не означало ли это, что начнется война, что наступают болгары? Или красные? Он вспомнил о событиях в Белграде и очень взволновался. В конце концов, красные — это же наши люди, они бедняки, у них есть жены и дети. Последняя записка была адресована казарменному повару — это была подробная инструкция о завтраке на троих, его следовало подать в кабинет майора в час тридцать. «Имейте в виду, это на вашу ответственность» — так заканчивалась записка.

Когда Нинич вышел из кабинета, майор Петкович снова принялся читать устаревший немецкий учебник по стратегии и кормить собаку кусочками колбасы.

 

II

Корал Маскер уснула задолго до того, как поезд дошел до Будапешта. Когда Майетт вытащил затекшую руку из-под ее головы, она проснулась. Было серое, как мертвая зыбь свинцового моря, утро. Потом проворно слезла с полки и оделась; каждое движение все больше удаляло ее от утомительных событий прошедшей ночи; от волнения и спешки ей не сразу удавалось находить свои вещи. Одеваясь, она весело напевала: «Я такая счастливая. Я такая везучая». Рывок поезда отбросил ее к окну, но она только быстро взглянула на хмурое утреннее небо. Там и здесь постепенно гасли огни, но было еще недостаточно светло, чтобы различить дома; освещенный фонарями мост через Дунай блестел, словно пряжка от подвязки. «Куда мне надо, я иду и свою песенку пою». Где-то на берегу реки светился белый дом; его можно было принять за ствол дерева во фруктовом саду, если бы не два светлых огонька в комнатах нижнего этажа; пока она следила за ними, огоньки погасли. «Наверное, засиделись за праздничным столом; любопытно, что там происходит?» — подумала она и улыбнулась, чувствуя себя заодно со всем дерзким, вызывающим, молодым. «То, что тревожит тебя, никогда не тревожит меня. Лето сменяет весну, ты видишь улыбку мою…» Теперь она надела на себя все, кроме туфель, и повернулась к постели и к Майетту.

Он спал неспокойно, подбородок у него был небритый, одежда смялась, и Корал лишь с трудом могла поверить, что он имеет отношение к волнению и боли прошлой ночи. Это был чужой человек, вторгшийся в ее жизнь, он мог отказаться от слов, которые произнес в темноте. Ей было обещано так много. Но она убеждала себя: подобный дар судьбы вряд ли выпадет ей на долю. Снова приходили на ум слова пожилых и опытных женщин: «Они до этого наобещают тебе чего угодно», и необычный моральный кодекс ее класса предупреждал: «Ты не должна напоминать ему о его обещаниях». Но она все-таки подошла и попыталась ласково пригладить его волосы, чтобы они стали хоть немного похожи на те, какие в мечтах обрамляли лицо ее возлюбленного. Когда Корал коснулась его лба, он открыл глаза, и она смело встретила его взгляд; ей было страшно прочесть в нем минутную отчужденность — вдруг он не узнал ее и забыл о том, кто она и что они делали вместе. Она подбадривала себя пословицей: «Свято место пусто не бывает», но, к ее радостному удивлению, ему не потребовалось усилий, чтобы вспомнить:

— Да, ведь нам надо пригласить скрипача.

Она с облегчением захлопала в ладоши:

— И не забудь про доктора.

Корал села на край полки и всунула ноги в туфли. «Я так счастлива». Он помнит, он собирается сдержать свое обещание. Она снова принялась петь: «При солнечном свете живу, при лунном же свете люблю. И время проходит чудесно».

Проводник шел по коридору и стучал в двери купе:

— Будапешт.

Огни слились воедино; над противоположным берегом реки горели три звезды, словно их уронило затянутое тучами небо.

— Что это? Там. Сейчас проедем. Быстро.

— Это замок, — сказал он.

— Будапешт.

Йозеф Грюнлих, дремавший в своем углу, сразу проснулся и подошел к окну. Мимо, между высокими серыми домами, промелькнула вода; огни, горевшие на верхних этажах, вдруг исчезли за аркой вокзала; затем поезд проскользнул под крышу огромного гулкого зала и остановился. Из вагона тут же выскочил мистер Оупи, проворный, добродушный и нагруженный вещами; он швырнул на платформу два чемодана, мешок с принадлежностями для гольфа, теннисную ракетку в чехле. Йозеф усмехнулся и выпятил грудь; вид мистера Оупи напомнил ему о его преступлении. Человек в форме агентства Кука прошел мимо, сопровождая высокую унылую женщину и ее мужа; они, спотыкаясь, шли за ним по пятам, растерянные и испуганные свистком паровоза и криками на непонятных языках. Йозеф подумал, что ему стоит выйти из поезда. И сразу же, поскольку дело касалось безопасности, мысли его перестали быть ироничными или напыщенными; маленькие аккуратные колесики в его мозгу заработали и, подобно контрольному аппарату в банке, стали с безупречной точностью регистрировать дебет и кредит. В поезде он практически был уже в заключении: полиция могла его арестовать в любом пункте следования, поэтому чем скорее он будет на свободе, тем лучше. Как австриец, он беспрепятственно пройдет проверку в Будапеште. Если он поедет до Константинополя, то еще трижды подвергнется риску таможенных досмотров. Механизм в его мозгу снова проверял цифры, прибавлял, учитывал и пришел к выводу, что нужно решить в пользу дебета. Полиция в Будапеште квалифицированная, в Балканских странах она продажная — там нечего бояться таможни. И он будет дальше от места преступления. В Стамбуле у него есть друзья. Йозеф Грюнлих решил ехать дальше. Приняв это решение, он снова погрузился в сон победителя: в голове его мелькали стремительно выхваченные револьверы, какие-то голоса говорили о нем: «Это Йозеф. Уже пять лет, а он ни разу не сел. Он убил Кольбера в Вене».

— Будапешт.

Доктор Циннер перестал писать немного раньше. Эта маленькая пауза была данью уважения к городу, где родился его отец. Уехав из Венгрии молодым человеком, отец поселился в Далматии; в Венгрии он трудился на земле, ему не принадлежавшей; в Сплите и, в конце концов, в Белграде он овладел сапожным ремеслом и стал работать на себя; и все же прежнее, еще более рабское существование и унаследованная от отца кровь венгерского крестьянина позволяли доктору Циннеру ощущать дыхание широкой цивилизации, доносившейся в темные, зловонные балканские переулки. Он был словно афинский раб, ставший свободным человеком в нецивилизованной стране: тот тосковал по статуям, поэзии, философии, — словом, по культуре, к которой сам был непричастен. Станция начала уплывать от доктора Циннера, проносились названия на языке, которому отец его не учил: «Restoracioj», «Posto», «Informoj». Совсем близко от окна вагона промелькнула афиша «Teatnoj Kaj Amuzejoj», и он машинально запомнил незнакомые названия театров и кабаре, которые откроются как раз тогда, когда поезд подойдет к Белграду: «Опера», «Ройал Орфеум», «Табарен» и «Жарден де Пари». Он вспомнил, как отец рассуждал в темной подвальной комнате за мастерской: «В Буде весело живут». Его отец также однажды поразвлекся в центре города. Прижавшись лицом к витрине ресторана, он без зависти наблюдал, какие подают кушанья, видел скрипачей, переходивших от одного столика к другому, и простодушно веселился со всеми. Циннера сердило то, что отец его довольствовался столь малым.

Доктор писал еще минут десять, а потом сложил бумагу и сунул ее в карман плаща. Он хотел быть готовым к любой случайности, знал, что его враги не щепетильны: они предпочтут убить его на какой-нибудь глухой улице, лишь бы не видеть живым на скамье подсудимых. В его положении было одно преимущество — они не знали о его приезде; ему надо было объявить о своем добровольном возвращении в Белград прежде, чем им станет известно о его появлении, ведь тогда уже будет невозможно тайно убить никому не известного человека — у них не останется иного выхода, как только предать его суду. Он открыл чемодан и вынул оттуда «Бедекер». Потом зажег спичку и поднес ее к углу карты; глянцевая бумага горела медленно. Железная дорога на карте взорвалась язычком пламени, и он смотрел, как сквер у почты превратился в жесткую черную золу. Потом зелень парка «Калимагдан» стала коричневой. Улицы трущоб загорелись последними, и он подул на пламя, чтобы поторопить его.

Когда карта сгорела дотла, он бросил золу под сиденье, положил под язык горькую таблетку и попытался уснуть. Но это никак не удавалось. Ему было не до веселья, а то бы он, неожиданно почувствовав облегчение, улыбнулся, когда увидел, миль за пятьдесят от Буды, холм в форме наперстка, поросший елями, который нарушал однообразие бескрайней Дунайской равнины. Чтобы обогнуть этот холм, шоссе делало большой крюк, потом прямо устремлялось к городу. И дорога, и холм теперь были белы от снега, лохмотьями висевшего на деревьях, словно грачиные гнезда. Он запомнил дорогу, холм и лес — это было первое, что он увидел, ощутив полную безопасность, когда бежал, переправившись через границу, пять лет назад. Его спутник, сидевший за рулем, нарушил молчание впервые с тех пор, как они выехали из Белграда, и сказал: «Приедем в Буду через час с четвертью».

До сих пор доктор Циннер не испытывал чувства безопасности. Теперь ему стало легче на сердце совсем по иной причине. Он думал не о том, что находится всего в пятидесяти милях от Будапешта, а о том, что до границы всего семьдесят миль. Он был почти дома. Его чувства в тот момент взяли верх над рассудком. Бесполезно было бы говорить себе: «У меня нет дома, я направляюсь в тюрьму»; причиной этой минутной радости, охватившей его, было приближение к пивной Крюгера в саду, к парку, залитому по вечерам зеленым светом, к крутым улочкам с развешанным поперек них ярким тряпьем. «В конце концов, я все это увижу снова, — подумал он, — ведь меня повезут из тюрьмы в суд». И тут он вспомнил с вдруг нахлынувшей на него грустью, что на месте пивной теперь жилые дома.

За завтраком Корал и Майетт сидели по обе стороны столика как чужие и испытывали от этого неизмеримое облегчение. Накануне, во время ужина, они вели себя словно старые друзья, которым нечего сказать друг другу. За завтраком они говорили громко и не умолкая, будто поезд поглощал не мили, а время и им приходилось заполнять эти часы разговорами, которых хватило бы на целую жизнь вместе.

— А когда я приеду в Константинополь, что я буду делать? У меня уже снята комната.

— Не думай об этом. Я заказал номер в отеле. Ты поселишься у меня, и у нас будет двойной номер.

Она согласилась с ним, от радости у нее перехватило дух, но сейчас было не время молчать, сидеть спокойно. Скалы, дома, голые пастбища проносились мимо со скоростью сорок миль в час, а еще многое надо было сказать.

— Мы ведь приезжаем рано утром? Что мы будем делать целый день?

— Позавтракаем вместе. Затем мне надо будет пойти в контору, посмотреть, как там дела. А ты можешь походить по магазинам. Я приду вечером, мы пообедаем и пойдем в театр.

— Да? А в какой театр?

Ей было странно видеть, как сильно изменила все эта ночь. Его лицо уже не походило на лица тех юношей, с которыми она была знакома довольно близко, даже жест его руки — он беспрестанно предлагал что-то, непроизвольно раскрывая ладонь, — стал совсем другим; его воодушевление, когда он говорил, сколько он истратит на нее, какие удовольствия ей доставит, было замечательно — ведь она верила ему.

— У нас будут лучшие места в твоем театре.

— У «Девочек Данна»?

— Да, а потом мы всех их пригласим на ужин, если захочешь.

— Нет. — Корал покачала головой; тут она рисковала потерять его, ведь многие из «Девочек Данна» могли оказаться красивее ее. — После театра давай пойдем домой и ляжем спать.

Они фыркнули, расплескав из чашек коричневые капли кофе на скатерть. Она смеялась без всяких опасений, счастливая оттого, что боль была позади.

— Знаешь, сколько мы уже сидим за завтраком? — спросила она. — Целый час. Раньше со мной такого не бывало. Чашка чая в постели в десять часов — вот и весь мой завтрак. Еще два тостика и немного апельсинового сока — это когда у меня добрая квартирная хозяйка.

— А если у тебя не было работы?

Она засмеялась.

— Тогда я исключала апельсиновый сок. Мы сейчас близко от границы?

— Очень близко. — Майетт закурил сигарету. — Ты куришь?

— По утрам — нет. Оставляю тебя покурить.

Корал встала, в этот момент поезд со скрежетом переезжал стрелку, и ее отбросило к нему. Она схватила его за руку, чтобы восстановить равновесие, и через его плечо увидела, как с головокружительной быстротой проскочили мимо и скрылись из виду сигнальная будка и черный сарай, заваленный снегом. Секунду она подержалась за его руку, пока голова у нее не перестала кружиться.

— Милый, приходи скорей. Я буду ждать тебя.

Корал вдруг захотелось сказать ему: «Пойдем со мной». Она боялась оставаться одна, пока поезд будет стоять. Чужие люди могли зайти и сесть на место Майетта, и она не сможет ничего втолковать им. И не поймет, что ей говорят таможенники. Но тут же подумала: Майетт быстро охладеет к ней, если она будет постоянно предявлять на него права. Надоедать мужчинам небезопасно, ее счастье не так прочно, чтобы посметь рисковать им хоть самую малость. Она посмотрела назад: он сидел слегка склонив голову и поглаживая пальцами золотой портсигар. Впоследствии она была счастлива, что бросила на него этот прощальный взгляд, он должен был служить эмблемой верности, она навсегда сохранит его образ, и это даст ей право сказать: «Я никогда не покидала тебя». Поезд остановился, когда она, дойдя до своего купе, оглядела в окно маленькую грязную станцию. На двух лампах написано черными буквами: «Суботица»; станционные здания чуть повыше ряда сараев; тут же и платформа. Группа таможенников в зеленой форме шла между путями в сопровождении полдюжины солдат, таможенники, по-видимому, не торопились начать осмотр. Они смеялись и разговаривали, направляясь к служебному вагону. У путей в ряд стояли крестьяне, глядя на поезд, женщина кормила грудью ребенка. Вокруг слонялось без дела много солдат, один из них отогнал от поезда крестьян, но те опять скопились у линии, отойдя метров на двадцать от станции. Пассажиры начали выражать нетерпение: поезд и так уже опаздывал на полчаса, а никто еще не собирался приступать к осмотру багажа или проверке паспортов. Несколько пассажиров выбрались на насыпь и перешли через рельсы в поисках какого-нибудь буфета; высокий тощий немец с круглой головой беспрестанно прохаживался взад и вперед по платформе вдоль поезда. Корал Маскер видела, как доктор вышел из вагона в мягкой шляпе, в плаще, в серых шерстяных перчатках. Он и немец все время проходили мимо друг друга, но оба словно двигались в разных мирах — так мало внимания обращали они один на другого. На некоторое время они оказались рядом, пока чиновник проверял их паспорта, но и тут оба принадлежали к разным мирам: немец негодовал и выражал нетерпение, доктор безучастно улыбался про себя.

Корал вышла на платформу, приблизилась к доктору. Его улыбка, добрая и рассеянная, показалась ей такой же неуместной здесь, как резная фигурка на ветхих балясинах.

— Простите, что я обращаюсь к вам, — сказала она, немного смущенная его чопорной почтительностью. Он поклонился и заложил за спину руки в серых перчатках; она заметила дырку на большом пальце. — Я думала… мы думали… не поужинаете ли вы с нами сегодня вечером?

Улыбка исчезла, и она поняла: он подбирает убедительные слова для отказа.

— Вы были так добры ко мне, — добавила она.

На открытом воздухе было очень холодно, и они оба стали прохаживаться; замерзшая грязь трещала под ее туфлями и пачкала ей чулки.

— Это доставило бы мне большое удовольствие, — сказал он, с предельной точностью подбирая слова, — и я скорблю, что не могу принять ваше приглашение. Сегодня вечером я выхожу в Белграде. Мне было бы так приятно… — Он остановился, нахмурился и, казалось, забыл, что хотел сказать; сунул перчатку с дырой на пальце в карман плаща. — Мне было бы так приятно…

Два человека в форме шли вдоль пути, направляясь к ним.

Доктор взял ее под руку и осторожно повернул назад; они пошли в обратную сторону вдоль поезда. Он все еще хмурился и так и не окончил начатую фразу. Вместо этого произнес другую:

— Извините, мои очки совсем запотели, что там перед нами?

— Несколько таможенников вышли из служебного вагона и направляются к нам.

— А больше никого? Они в зеленой форме?

— Нет, в серой.

Доктор остановился.

— Ах вот как! — Он взял ее руку в свою, сжал ее ладонью, и Корал почувствовала в руке конверт. — Быстро возвращайтесь в вагон. Спрячьте это. Когда будете в Стамбуле, отправьте по почте. Теперь идите. Быстро, но не подавайте вида, что торопитесь.

Корал послушалась, не понимая, в чем дело; пройдя шагов двадцать, она поравнялась с людьми в серых шинелях и поняла — это солдаты; винтовок не было видно, но по чехлам штыков она угадала, что солдаты вооружены. Они загородили ей дорогу, и она было подумала, не остановят ли ее; они взволнованно обсуждали что-то, но, когда она оказалась в нескольких шагах от них, один солдат отступил в сторону, чтобы дать ей пройти. Она немного успокоилась, но все же была слегка встревожена из-за письма, зажатого у нее в руке. Может, ее вынуждают провезти какую-нибудь контрабанду? Наркотики? Тут один из солдат пошел за ней; она слышала, как хрустит мерзлая грязь под его сапогами, и стала убеждать себя: все это выдумки, если бы она была ему нужна, он бы ее окликнул, и его молчание подбодрило ее. Но все-таки пошла быстрее. Их купе было в следующем вагоне, и ее возлюбленный сможет по-немецки объяснить этому солдату, кто она такая. Но Майетта в купе не было, он все еще курил в вагоне-ресторане. Секунду она колебалась: «Дойду до ресторана и постучу в окно», — однако оказалось, что нельзя было колебаться даже секунду. Какая-то рука дотронулась до ее локтя, и чей-то голос мягко произнес несколько слов на чужом языке.

Корал обернулась, собираясь протестовать, умолять, готовая, если нужно, вырваться и побежать к вагону-ресторану, но ее страх немного улегся, когда она поглядела в большие добрые глаза солдата. Он улыбнулся ей, кивнул и показал на станционные здания.

— Что вам нужно? Скажите по-английски.

Он покачал головой, опять улыбнулся и махнул рукой в сторону станционных строений. Она увидела, как доктор встретился с солдатами и вместе с ними идет туда. В этом могло и не быть ничего страшного, он шел впереди них, они вели его не под конвоем. Солдат кивнул, улыбнулся и с большим трудом выговорил три слова по-английски.

— Все совсем хороший, — произнес он и показал на строения.

— Можно мне только предупредить моего друга? — попросила она.

Он покачал головой, улыбнулся, взял ее под руку и осторожно повел прочь от поезда.

Зал ожидания был пуст, если не считать доктора. Посредине пылал огонь в печи. Вид из окна искажали узоры, нарисованные морозом. Корал все время помнила о зажатом у нее в руке письме. Солдат осторожно и предупредительно ввел ее в зал и прикрыл дверь, не заперев ее.

— Что им нужно? — спросила она. — Мне нельзя отстать от поезда.

— Не пугайтесь, — ответил доктор. — Я все им объясню, и они отпустят вас через пять минут. Если вас захотят обыскать, не сопротивляйтесь. Письмо у вас отобрали?

— Нет.

— Лучше отдайте его мне. Я не хочу вовлекать вас в неприятности.

Она протянула к нему руку, и как раз в этот момент дверь отворилась, вошел солдат, ободряюще улыбнулся ей и отобрал у нее письмо. Доктор Циннер обратился к нему, и солдат быстро ответил ему что-то; у него были простодушные и печальные глаза. Когда он снова ушел, доктор Циннер сказал:

— Ему самому это не по душе. Он получил приказ подсматривать за нами в замочную скважину.

Корал Маскер села на деревянную скамью и протянула ноги к печке.

— Вы совершенно спокойны.

— А какой смысл волноваться? Они все равно ничего не понимают. Мой друг скоро начнет разыскивать меня.

— Это верно, — с облегчением произнес он. И, помолчав немного, добавил: — Вы, наверное, удивляетесь, почему я не извиняюсь перед вами за доставленную вам неприятность… Видите ли, есть нечто такое, что я считал более важным, чем любая неприятность. Боюсь, вы меня не понимаете.

— Где уж мне? — сказала она с мрачным юмором, вспомнив о прошлой ночи. В морозном воздухе раздался долгий свисток, и она со страхом вскочила. — Это ведь не наш поезд? Мне никак нельзя отстать.

Доктор Циннер подошел к окну. Он очистил ладонью запотевшую внутреннюю поверхность стекла и посмотрел сквозь морозные узоры.

— Нет, это свистит паровоз на другом пути. Наверное, паровоз меняют. На это уйдет много времени. Не бойтесь.

— Ох, мне совсем не страшно, — сказала она, снова усаживаясь на жесткую скамью. — Мой друг скоро появится здесь. Тогда станет страшно им. Он ведь, знаете ли, богатый.

— Вот как?

— Да, и важный. Он глава фирмы. Они имеют дело с изюмом. — Она засмеялась. — Он просил меня вспоминать о нем, когда я буду есть пудинг с изюмом.

— Вот как?

— Да. Он мне нравится. Он такой милый со мной. Совсем не похож на других евреев. Они вообще-то добрые, но он… как бы вам сказать, он скромный.

— Должно быть, он очень удачливый человек.

Дверь отворилась, и два солдата втолкнули в зал какого-то мужчину. Доктор Циннер быстро прошел вперед, поставил ногу в проем двери и тихо заговорил с солдатами. Один из них что-то ответил, второй втолкнул его обратно в зал и запер дверь на ключ.

— Я спросил их, почему вас здесь задерживают. Объяснил, что вам надо успеть на поезд. Один из них ответил: все в полном порядке. Офицер хочет задать вам несколько вопросов. Поезд уходит не раньше чем через полчаса.

— Спасибо.

— А я? — с бешенством воскликнул вновь прибывший. — А я?

— О вас я ничего не знаю, герр Грюнлих.

— Эти таможенники, они пришли и обыскивают меня. Забирают мою пушку. Говорят: «Почему вы не заявили таможне, что у вас пушка?» Я говорю: «Никто не станет путешествовать по вашей стране без пушки».

Корал Маскер засмеялась; Йозеф Грюнлих злобно посмотрел на нее, потом одернул мятый жилет, взглянул на часы и сел. Положив руки на толстые колени, он стал смотреть прямо перед собой, размышляя.

«Он, должно быть, теперь уже докурил свою сигарету, — думала Корал. — Вернулся в купе и обнаружил, что меня там нет. Наверное, подождал минут десять, а потом спросил кого-нибудь из солдат на станции, не знает ли тот, где я. Через несколько минут он меня уже найдет». Ее сердце подпрыгнуло, когда ключ повернулся в замке, она была поражена, что он так быстро напал на ее след, — но в зал вошел не Майетт, а суетливый светловолосый офицер. Он отдал через плечо какой-то приказ — двое солдат вошли вслед за ним и встали у двери.

— Но в чем же дело? — спросила Корал у доктора Циннера. — Они думают, мы везем контрабанду?

Она не понимала, о чем эти иностранцы говорят между собой, и вдруг ей стало страшно, она растерялась, осознав, что даже если бы эти люди и хотели помочь ей, они не понимают ее, не знают, чего она хочет.

— Скажите им, что мне нужно уехать этим поездом. Попросите их сообщить моему другу, — сказала она доктору Циннеру.

Не слушая ее, он неподвижно стоял у печки, засунув руки в карманы, и отвечал на вопросы офицера. Она повернулась к немцу, который, сидя в углу, уставился на носки своих башмаков.

— Скажите им, я ничего не сделала, пожалуйста.

Тот на мгновение поднял глаза и с ненавистью посмотрел на нее.

Наконец доктор Циннер сказал ей:

— Я пытался объяснить им, что вы ничего не знаете о той записке, которую я передал вам, но он говорит, что должен еще ненадолго задержать вас, пока начальник полиции вас не допросит.

— Ну а поезд? — умоляюще спросила она. — А как же поезд?

— Полагаю, все будет в порядке. Поезд простоит здесь еще полчаса. Я просил его сообщить вашему другу, и он обещает подумать об этом.

Она подошла к офицеру и дотронулась до его руки.

— Я должна уехать этим поездом. Должна. Поймите меня, пожалуйста.

Он стряхнул ее руку и начал отчитывать ее резким, повелительным тоном, причем пенсне кивало в такт его речи, но в чем именно он упрекал ее, она не поняла. Потом офицер вышел из зала ожидания.

Корал прильнула лицом к стеклу. Сквозь просветы в морозных узорах было видно, как вдоль пути взад и вперед ходит немец; она попыталась разглядеть вагон-ресторан.

— Он появился? — спросил доктор Циннер.

— Сейчас снова пойдет снег, — сказала она и отошла от окна. Ей вдруг стало невыносимо ее нелепое положение. — Что от меня хотят? Зачем держат меня здесь?

— Это какая-то ошибка. Они напуганы. В Белграде было восстание, — постарался успокоить ее доктор. — Им нужен я, вот в чем дело.

— Но почему? Вы ведь англичанин?

— Нет. Я здешний, — сказал он с оттенком горечи.

— А что вы наделали?

— Я попытался изменить порядки, — объяснил доктор, давая понять, как он не любит ярлыков. — Я коммунист.

— Но зачем? Зачем? — воскликнула она, со страхом глядя на доктора, не в силах скрыть, насколько пошатнулось ее доверие к тому единственному человеку, который, кроме Майетта, мог и хотел ей помочь. Даже его доброе отношение к ней в поезде казалось ей теперь подозрительным. Она подошла к скамейке и села как можно дальше от немца.

— Чтобы объяснить вам зачем, потребовалось бы много времени.

Она не слушала его, не желала понимать значения ни одного из произносимых им слов. Теперь она считала его одним из тех оборванцев, что устраивают манифестации в субботние дни на Трафальгарской площади, ходят с мерзкими плакатами: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», «Старые соратники Уолтгемстоу», «Бэлемское отделение лиги молодых рабочих». Эти зануды хотят повесить всех богачей, закрыть театры и заставить ее заниматься отвратительной свободной любовью в летнем лагере, а потом шагать на демонстрации по Оксфорд-стрит с ребенком на руках под знаменем с надписью: «Британские работницы».

— Больше времени, чем я располагаю, — добавил он.

Корал не обратила внимания на его слова. В тот момент она ставила себя неизмеримо выше его. Она была возлюбленной богача, а он — трудящимся. Когда она наконец вспомнила о нем, то сказала с неподдельным презрением:

— Думаю, вас посадят в тюрьму.

— Полагаю, меня расстреляют.

Она изумленно поглядела на него, забыв, что у них разные убеждения:

— Почему?

Он улыбнулся чуть-чуть самодовольно:

— Они боятся.

— В Англии красным позволяют говорить сколько им угодно. И полиция стоит вокруг.

— Ну, тут есть разница. Мы не ограничиваемся речами.

— Но ведь будет суд?

— Что-то вроде суда. Меня повезут в Белград.

Где-то прозвучал рожок, и свисток пронизал морозный воздух.

— Должно быть, маневрируют, — сказал доктор Циннер, пытаясь успокоить ее.

Полоса дыма протянулась снаружи мимо окон, и в зале ожидания стало темно; послышались голоса, люди побежали вдоль железнодорожного пути. Буфера между вагонами заворчали, столкнулись, напряглись, и тогда тонкие стены затряслись от движения поршней, от стука тяжелых колес. Когда дым рассеялся, Корал Маскер тихо села на деревянную скамью. Сказать было нечего, и ноги у нее были холодные как лед. Но немного погодя она почувствовала в молчании доктора Циннера осуждение.

— Он вернется за мной. Вот увидите, — произнесла она с теплотой в голосе.

Нинич сунул ружье под мышку и стал хлопать руками в перчатках.

— От этого нового паровоза много шума, — сказал он, глядя, как поезд вытянулся, словно резина, описал дугу и исчез.

Стрелки застонали и вернулись на прежнее место; на встречном пути поднялся семафор. Из будки вышел человек, спустился по ступенькам, пересек линию и исчез из виду, направляясь к небольшому домику.

— Пошел обедать, — с завистью сказал напарник Нинича.

— За все время, пока я здесь, никогда не бывало, чтобы паровоз так шумел, — заметил Нинич.

Тут он услышал слова напарника:

— Майору понесли горячий обед из казармы.

Но Нинич не сообщил ему о приезде из Белграда начальника полиции — он приберег эту новость для жены.

— Ты счастливец. Я часто думаю, как славно иметь настоящий обед. Думаю, вот хорошо бы и мне жениться, когда вижу, как твоя жена приходит сюда по утрам.

— Не так уж плохо, — сдержанно согласился Нинич.

— Скажи, что она тебе приносит?

— Буханку хлеба и кусок колбасы. Иногда немного масла. Она хорошая девочка.

Но на душе у него было не так уж спокойно. «Я недостаточно хорош для нее; мне хотелось бы быть богатым, подарить ей платье и бусы и свести ее в театр в Белграде». Сначала он с завистью подумал о девушке-иностранке, запертой в зале ожидания, об ее одежде, показавшейся ему очень дорогой, и о ее зеленых бусах, но, сравнив девушку со своей женой, он скоро перестал завидовать, а проникся добрым чувством к иностранке. Похлопывая своими большими неуклюжими руками, он с восхищением думал о красоте и хрупкости женщин.

— Проснись, — прошептал напарник, и оба солдата выпрямились и встали неподвижно по стойке «смирно» в то время, как с дороги к станции повернула машина, ломая ледяную корку на земле и разбрасывая брызги.

— Кого это черт несет? — прошептал напарник Нинича, едва шевеля губами, но Нинич с гордостью думал «Я-то знаю, я знаю, что высокий с орденскими колодками офицер — начальник полиции», ему даже известна фамилия другого офицера, который, словно резиновый мяч, выпрыгнул из машины и держал дверцу открытой, пока полковник Хартеп не вылез из нее.

— Ну и местечко, — весело сказал полковник Хартеп, но тут же с неодобрением поглядел сначала на грязь, а потом на свои начищенные сапоги.

Капитан Алексич надул круглые красные щеки.

— Надо было им хоть доски положить.

— Ну что вы, мы же полиция. Нас не любят. Бог знает, какой завтрак нам подадут. Ну-ка, солдат, — он указал пальцем на Нинича, — помоги шоферу выгрузить эти коробки. Постарайся, чтобы вино не взбалтывалось и бутылки стояли прямо.

— Майор Петкович, господин полковник…

— Не обращайте внимания на майора Петковича.

— Простите, — произнес резкий, недовольный голос майора, стоявшего за Ниничем.

— Разумеется, майор, — полковник Хартеп улыбнулся и поклонился, — но я уверен, прощать вас совершенно не за что.

— Этот солдат караулит арестованных.

— Значит, вы задержали их несколько. Поздравляю.

— Двоих мужчин и девушку.

— В таком случае, я полагаю, хороший замок, часовой, штык, винтовка и двадцать обойм патронов разрешат все проблемы.

Майор Петкович облизал губы.

— Полиции, конечно, лучше знать, как охранять тюрьму. Я пасую перед знатоком. Выгружайте все из машины, — приказал он Ниничу, — и отнесите ко мне в кабинет.

Он повел офицеров за угол зала ожидания и скрылся из виду. Нинич глядел им вслед, пока шофер не крикнул ему:

— Не могу я сидеть в машине и ждать целый день. Пошевеливайся! Вы, солдаты, совсем не привыкли работать.

Он начал выгружать ящики из машины, перечисляя все, что там было.

— Пол-ящика шампанского. Холодная утка. Фрукты. Две бутылки коньяку. Колбаса. Печенье к вину. Зеленый салат. Оливки.

— Вот здорово, — вскричал напарник Нинича, — еда неплохая!

Какой-то миг онемевший Нинич стоял уставившись на все это. Потом тихо сказал

— Настоящий пир.

Он уже отнес коньяк, шампанское и утку в кабинет майора, когда увидел свою жену. Та шла по дороге и несла его собственный обед, завернутый в белую холстину. Она была маленькая, темноволосая, с лукавым, веселым личиком, плечи плотно закутаны в шаль, на ногах большие сапоги. Нинич поставил ящик с фруктами и пошел ей навстречу.

— Я задержусь ненадолго, — сказал он тихо, так, чтобы не услышал шофер. — Подожди меня. Я должен что-то тебе рассказать. — И с серьезным видом вернулся к своему делу.

Жена села на обочину дороги, наблюдая за ним, но, когда он вышел из кабинета майора, где стол был раздвинут и офицеры пили перед завтраком вино, она уже ушла, оставив обед на обочине.

— Где моя жена? — спросил он второго охранника.

— Поговорила с шофером и потом пошла обратно в бараки. Вроде была чем-то взволнована.

Нинича охватило чувство разочарования — Он предвкушал, как будет рассказывать жене, зачем приехал полковник Хартеп, а теперь шофер опередил его. Вот так всегда. Жизнь солдата — собачья жизнь. Эти штатские получают большое жалованье, обыгрывают солдат в карты, плохо с ними обращаются и даже суются между солдатом и его женой. Но его возмущение длилось недолго. Он сможет рассказать и о других секретах, стоит только навострить уши и не зевать. Он подождал немного, а потом отнес последнюю коробку в кабинет майора. Шампанское лилось рекой; все трое говорили одновременно, пенсне майора Петковича упало ему на колени.

— Такие грудки, такие бедра, — говорил капитан Алексич. — Я сказал его превосходительству. — будь я на вашем месте…

Майор Петкович, окунув палец в вино, чертил какие-то линии на скатерти.

— Первое правило: никогда не бей по флангам. Поражай центр.

Полковник Хартеп был совершенно трезв. Он курил, откинувшись на спинку стула.

— Возьмите чуть-чуть французской горчицы, две веточки петрушки…

Но младшие офицеры не обращали на него никакого внимания. Он слегка улыбнулся и наполнил их бокалы.

Снова шел снег, и поверх нанесенных ветром сугробов доктор Циннер наблюдал, как обуреваемые любопытством крестьяне из Суботицы с трудом пробирались через железнодорожные пути и направлялись к залу ожидания. Один из них подошел так близко к окну, что мог заглянуть в зал и рассмотреть лицо доктора. Их разделяло расстояние в несколько футов, оконное стекло, разрисованное инеем, и пар от дыхания. Доктор Циннер мог бы сосчитать морщины на лице крестьянина, назвать цвет его глаз и рассмотреть с мелькнувшим у него профессиональным интересом какую-то болячку на щеке. Оба солдата все время отгоняли крестьян прикладами винтовок. Крестьяне отступали к путям, но потом снова прорывались назад, безнадежно упрямые и бестолковые.

В зале очень долгое время царило молчание. Доктор Циннер вернулся к печке. Девушка сидела сжав руки и немного склонив голову. Доктор знал, что она делала: она молилась о том, чтобы ее возлюбленный поскорее вернулся за ней, и по тому, как Корал старалась скрыть это, доктор угадал, что она не привыкла молиться. Она была очень напугана, и он с холодным сочувствием понял, как сильно она боится. Опыт подсказывал ему две вещи: молитвы остаются без ответа, а такой случайный возлюбленный и не подумает вернуться за ней.

Доктор Циннер сожалел, что втянул ее в это дело, но только так, как мог бы сожалеть о необходимости лгать. Он всегда признавал необходимость пожертвовать своей личной чистотой; только партия, стоящая у власти, обладает правом на угрызения совести; если бы они у него были, он тем самым признал бы, что сомневается в чрезвычайной важности своего дела. Но такие размышления огорчали его, и вот почему: он понял, что завидует добродетельным людям, каким он мог бы стать сам, если бы был богаче и могущественнее. Он с радостью стал бы щедрым, милосердным, точно следовал бы законам чести, если бы его деятельность увенчалась успехом, если бы мир можно было перекроить по тому образцу, о котором он мечтал и к которому жадно стремился.

— Вы счастливая, если верите, что это поможет, — сердито сказал он.

Но, к своему удивлению, он обнаружил, что Корал, сама того не подозревая, могла развеять его горечь, основанную на старательно разработанных, но ошибочных положениях.

— Я не верю, — ответила она, — но нужно же что-нибудь делать.

Его поразило, как быстро она отреклась от веры, и сделала это не из-за того, что с трудом овладела произведениями писателей-рационалистов и ученых девятнадцатого века; она была рождена для безверия так же непреложно, как он для веры. Когда-то он пожертвовал всеми устоями, лишь бы оказаться таким же неверующим, и на мгновение ему захотелось посеять в ней слабые ростки сомнений, той полуверы, которая заставила бы ее не полагаться на свои суждения. Но это желание быстро прошло, и он попытался подбодрить ее:

— Ваш друг вернется за вами из Белграда.

— А может, у него не будет времени.

— Тогда он телеграфирует британскому консулу.

— Конечно, — произнесла она с сомнением.

События минувшей ночи, воспоминание о нежности Майетта ушли из ее памяти, словно освещенный мол вдруг погрузился во тьму. Она попыталась вспомнить его образ, но тщетно: он пропал, словно растворился в толпе провожающих. Незадолго до этого она начала размышлять, чем он отличается от всех знакомых ей евреев. Даже ее тело, отдохнувшее и исцеленное, но потерявшее вместе с болью свой таинственный покой, ясно ощущало, что разницы нет. Она повторила: «Конечно», потому что стыдилась своего неверия. И уж, во всяком случае, роптать бесполезно, — она ведь не в худшем положении, чем другие, разве что опоздает на день в варьете. «Таких хоть пруд пруди», — думала она, чувствуя, однако, что ей все-таки дороги эти совсем не безоблачные воспоминания.

Немец спал в углу, сидя совершенно прямо; веки его вздрагивали, готовые раскрыться при малейшем постороннем звуке. Он привык отдыхать в неподходящих местах и пользоваться всякой передышкой. Когда открылась дверь, его глаза сразу насторожились.

Вошел охранник, махнул им рукой и что-то крикнул. Доктор Циннер повторил его слова по-английски:

— Нам приказано выходить.

В открытую дверь надуло снега, и на пороге образовался серый бугор. Им были видны крестьяне, столпившиеся у путей. Йозеф Грюнлих встал, одернул пиджак и толкнул доктора Циннера локтем в бок:

— А не сбежать ли нам сейчас, всем вместе, пока валит снег?

— Они станут стрелять.

Охранник снова крикнул что-то и махнул рукой.

— Но ведь они и так станут стрелять, а? Зачем нас ведут наружу?

Доктор Циннер повернулся к Корал Маскер:

— Думаю, опасаться нам нечего. Вы идете?

— Конечно. — Потом она попросила умоляюще: — Подождите меня минутку, я потеряла носовой платок.

Высокая тонкая фигура согнулась, словно серый циркуль, опустилась на колени и вытащила платок из-под скамьи. Его неловкость вызвала у нее улыбку, и, забыв о своих подозрениях, она поблагодарила его с преувеличенной пылкостью. Выйдя из зала, он зашагал наклонив голову, пряча лицо от снега и улыбаясь своим мыслям. Один из охранников шел впереди, а второй вслед за ними, с винтовкой наперевес, с примкнутым штыком. Они переговаривались через головы арестованных на языке, ей непонятном, и вели ее неизвестно куда. Крестьяне карабкались на откос, шлепали по грязи, шагая через рельсы: они подходили ближе, сгорая от желания поглядеть на арестованных, и она немного боялась их смуглых лиц и того неведомого, что происходило.

— Почему вы улыбаетесь? — спросила она доктора Циннера, надеясь услышать, что он нашел способ освободить их всех, догнать поезд, повернуть обратно стрелки часов.

— Сам не знаю. Разве я улыбался? Возможно, потому, что я снова дома.

На мгновение губы его сомкнулись, но потом опять растянулись в легкой улыбке, а глаза, оглядывающие все вокруг сквозь запотевшие стекла очков, казались влажными, и в них не отражалось ничего, кроме какого-то неразумного ощущения счастья.

 

III

Майетт глядел, как пепел его сигары становился все длиннее, и размышлял. Он обожал те минуты, когда, оставшись наедине с собой и не боясь резкого отпора ни с чьей стороны, чувствуешь, что тело получило удовлетворение, а страсти утихли. Прошлой ночью он напрасно пытался работать: между цифрами все время виделось лицо девушки, — теперь она заняла подобающее ей место. С наступлением вечера она опять была желанна и собиралась прийти к нему — при этой мысли он почувствовал нежность и даже благодарность уже из-за того, что, уйдя, она не оставила за собой неприятного следа. Теперь, даже не глядя в свои бумаги, он помнил цифры, которые прежде не мог расположить в правильном порядке. Он умножал, делил, вычитал, и длинные колонки чисел сами собой возникали на оконном стекле, за которым незаметно проходили призрачные фигуры таможенников и носильщиков. Затем кто-то попросил его показать паспорт; тут пепел осыпался с его сигары, и он вернулся в купе предъявить свой багаж. Корал там не было, и он подумал, что она в уборной. Таможенник похлопал по ее саквояжу:

— А это?

— Саквояж не заперт. Дама вышла. Но здесь смотреть нечего.

Оставшись снова один, он прилег в углу и закрыл глаза — так ему легче было обдумывать дела Экмана, — но когда поезд отошел от Суботицы, он заснул. Ему снилось, что он взбирается по лестнице в контору Экмана. Узкая, не покрытая ковром, не освещенная, она могла бы вести в пользующуюся дурной славой квартиру близ Лейстер-сквер, а не в штаб крупнейших в Европе импортеров изюма. Он не помнил, как прошел через дверь, в следующий момент он уже сидел лицом к лицу с Экманом. Между ними лежала огромная куча бумаг, а Экман поглаживал свои темные усы и стучал по столу вечным пером, в то время как паук опутывал паутиной пустую чернильницу. В конторе горел тусклый электрический свет, в углу на металлическом диване сидела миссис Экман и вязала детскую кофточку.

«Я признаю все, — сказал Экман. Вдруг его стул поднялся вверх, он оказался высоко над головой Майетта и застучал аукционным молотком. — Отвечайте на мои вопросы: вы присягали. Не увиливайте. Отвечайте: да или нет. Вы соблазнили девушку?»

«В некотором роде».

Экман выдернул лист бумаги из середины кучи, вы тащил еще и еще, пока куча бумаг не закачалась и не упала на пол с таким грохотом, словно посыпались кирпичи.

«Вот дело рук Джервиса. Хитрая работа, скажу я вам. Вы уже заключили контракт с членами правления, но все оттягиваете, не желая подписать его».

«Все было по закону».

«А эти десять тысяч фунтов Ставрогу, когда у нас уже было предложение на пятнадцать тысяч?»

«Это деловая операция».

«А девушка со Спаниердз-роуд? А тысяча фунтов служащему Моулта за информацию?»

«Чем же я хуже вас? Отвечайте быстро. Не увиливайте. Говорите: да или нет. Милорд и господа присяжные, преступник на скамье подсудимых…»

«Я хочу высказаться. У меня есть что сказать. Я невиновен».

«По какой статье? Какого кодекса? По праву Справедливости? По Закону Церковной Десятины? Адмиралтейского или Королевского суда? Отвечайте мне быстро. Не увиливайте. Говорите: да или нет. Три удара молотком. Продано. Продано. Это прекрасное процветающее дело, джентльмены».

«Подождите минутку. Я скажу вам. Король Георг. Год III, абзац 4, Виктория 2504. И среди мошенников есть честные люди».

Экман, вдруг став совсем маленьким в этой жалкой конторе, зарыдал, ломая руки. И все прачки, которые топтались в ручье глубиной по колено, подняли головы и зарыдали, а в это время сухой ветер сметал песок с морских пляжей, с шумом гнал его на лиственный лес, и голос, скорее всего голос Экмана, умолял его снова и снова: «Вернись». Потом пустыня заколебалась у него под ногами, и он открыл глаза. Поезд стоял. Снег залеплял оконные стекла. Корал не вернулась.

Вдруг кто-то в хвосте поезда начал хохотать и глумиться над кем-то. К нему присоединились другие, они свистели и бранились. Майетт посмотрел на часы. Он проспал больше двух часов и, вероятно вспомнив голос, который слышал во сне, забеспокоился из-за отсутствия Корал. Из паровозной трубы шел дым, и человек в спецовке с испачканным сажей лицом стоял в стороне от паровоза, безнадежно глядя на него. Несколько пассажиров третьего класса окликнули его, он повернулся, покачал головой, пожал плечами — вид у него был дружелюбный, но растерянный. Начальник поезда быстро шел вдоль пути, удаляясь от паровоза. Майетт остановил его:

— Что случилось?

— Ничего. Ничего особенного. Маленькая неисправность.

— Мы надолго застряли здесь?

— Сущие пустяки. На час, возможно, на полтора. Мы вызываем по телефону другой паровоз.

Майетт закрыл окно и вышел в коридор. Корал не было видно. Он прошел вдоль всего поезда, заглядывая в купе, пытаясь открыть двери уборных, пока не дошел до вагонов третьего класса. Тут он вспомнил о человеке со скрипкой и долго искал его в вонючих купе с жесткими деревянными скамьями, но наконец нашел — это был маленький невзрачный человек с воспаленным глазом.

— Сегодня вечером я устраиваю ужин, — сказал ему Майетт по-немецки, — и хочу, чтобы вы поиграли для меня. Я уплачу вам пятьдесят пара.

— Семьдесят пять, ваше превосходительство.

Майетт торопился, ему хотелось поскорей найти Корал.

— Ну хорошо, семьдесят пять.

— Что-нибудь грустное, меланхолическое, трогательное до слез, ваше превосходительство?

— Конечно нет. Я хочу что-нибудь радостное, веселое.

— Ах вот как? Это будет дороже.

— Что вы имеете в виду? Почему дороже?

— Его превосходительство, конечно, иностранец. Он не понимает. Такой обычай в нашей стране: брать за веселые песни дороже, чем за печальные. О, это древний обычай. Полтора динара?

И вдруг, несмотря на нетерпение и тоску, Майеттом овладело радостное желание поторговаться. Деньги здесь ничего не значили, речь шла о сумме меньшей, чем полкроны, но это было деловое соглашение, и он не собирался уступать.

— Семьдесят пять пара. Ни пары больше.

Скрипач приветливо улыбнулся: иностранец пришелся ему по сердцу.

— Динар тридцать пара. Это мое последнее слово, ваше превосходительство. Я бы унизил свою профессию, если бы взял меньше.

Запах черствого хлеба и прокисшего вина уже не раздражал Майетта: так пахло на рынке его предков. Это была подлинная поэма деловых отношений, выигрыш или проигрыш тут вряд ли имели значение, — ведь шла борьба за пары, а каждая из них стоила меньше четверти пенса. Майетт переступил порог купе, но не сел.

— Восемьдесят пара.

— Ваше превосходительство, каждому человеку нужно ведь жить. Один динар двадцать пять. Я постыдился бы взять меньше.

Майетт предложил скрипачу сигарету.

— Стаканчик ракии, ваше превосходительство.

Майетт кивнул и, не брезгуя, взял толстый стакан с отбитым краем.

— Восемьдесят пять пара. Хотите — соглашайтесь, хотите — нет.

Они пили и курили вместе, прекрасно понимая друг друга, и торговались все яростнее.

— Вы оскорбляете меня, ваше превосходительство. Я же музыкант.

— Восемьдесят семь пара — это мое последнее слово.

Трое офицеров сидели за столом; рюмки были уже убраны. Два солдата с винтовками с примкнутыми штыками стояли у двери. Доктор Циннер с любопытством наблюдал за полковником Хартепом: в последний раз он видел его на суде над Камнецом, когда он, не считаясь с правосудием, ловко направлял своих лжесвидетелей. Это было пять лет назад, однако годы мало изменили его внешность. Волосы красиво серебрились у него на висках, только в углу глаз появилось несколько добродушных морщинок.

— Майор Петкович, — сказал он, — прочтите, пожалуйста, обвинительное заключение этим арестованным. Предложите даме стул.

Доктор Циннер вынул руки из карманов плаща и протер очки. Он смог заставить свой голос звучать твердо, но не мог удержать легкого дрожания рук.

— Обвинительное заключение? — спросил он. — Что вы имеете в виду? Разве это суд?

Майор Петкович, держа бумагу в руке, оборвал его:

— Замолчите!

— Это разумный вопрос, майор, — сказал полковник Хартеп. — Доктор был за границей. Видите ли, — продолжал он мягко и весьма благожелательно, — мы должны были принять меры для обеспечения вашей безопасности. В Белграде ваша жизнь была бы в опасности. Народ настроен против восстания.

— Я все же не понимаю, какое право вы имеете обходиться без предварительного следствия.

— Это военный трибунал. Военное положение было объявлено вчера рано утром, — объяснил полковник Хартеп. — Майор Петкович, начинайте.

Майор Петкович принялся читать длинный, написанный от руки документ, многие места ему трудно было разобрать.

— «Арестованный Ричард Циннер… заговор против правительства… избежал наказания за лжесвидетельство… фальшивый паспорт. Арестованный Йозеф Грюнлих обвиняется в ношении оружия. Арестованная Корал Маскер обвиняется в сообщничестве с Ричардом Циннером в заговоре против правительства». — Он положил бумагу на стол и сказал полковнику Хартепу. — Я не уверен в законности состава этого суда. Арестованные должны иметь защитника.

— Ох и вправду, это, конечно, оплошность. Может быть, вы, майор?…

— Нет. Суд должен состоять по меньшей мере из трех офицеров.

— Не беспокойтесь. Я обойдусь и без защитника, — прервал его доктор Циннер, — эти двое не понимают ни слова из того, что вы говорите. Они не будут протестовать.

— Это не по правилам, — сказал майор Петкович.

Начальник полиции посмотрел на часы.

— Я учел ваш протест, майор. Теперь мы можем начинать.

Толстый офицер икнул, поднес руку ко рту и подмигнул Хартепу.

— Девяносто пара.

— Один динар.

Майетт загасил сигарету. Он уже наигрался в эту игру.

— Ну хорошо. Один динар. Сегодня в девять вечера.

Он быстро вернулся в свое купе, но Корал там не было. Пассажиры выходили из поезда, разговаривая, смеясь и потягиваясь. Машиниста окружила небольшая толпа, и он с юмором объяснял причину аварии. Хотя вокруг не видно было ни одного дома, несколько крестьян уже появились около поезда, они продавали бутылки с минеральной водой и леденцы на палочках. Шоссе проходило параллельно железнодорожному пути, их отделяла лишь гряда снежных сугробов; шофер какого-то автомобиля гудел клаксоном и громко кричал:

— Быстро домчим до Белграда! Сто двадцать динаров. Быстро домчим до Белграда!

Это была неслыханная цена, и только один толстый коммерсант отозвался на предложение шофера. У шоссе начался долгий торг. «Минеральные воды! Минеральные воды!» Немец с коротко остриженной головой вышагивал взад и вперед, сердито разговаривая сам с собой. Майетт услышал у себя за спиной какой-то голос, произнесший по-английски:

— Снова снег пойдет.

Он обернулся в надежде, что это Корал, но то была женщина, которую он видел в вагоне-ресторане.

— Не очень-то весело будет застрять здесь, — сказал он. — Может пройти несколько часов, пока пришлют другой паровоз. Что, если вместе поехать на машине до Белграда?

— Это что, приглашение?

— В складчину, — поспешил добавить Майетт.

— Но у меня нет ни гроша.

Она обернулась и помахала рукой:

— Мистер Сейвори, идите сюда, можно нанять в складчину машину. Вы ведь заплатите мою долю?

Сейвори локтями протолкался сквозь толпу пассажиров, окружавших машиниста.

— Не могу понять, о чем говорит этот парень. Что-то насчет котла, — сказал он. — Поехать вместе на машине? — продолжал Сейвори уже медленнее. — Наверно, это будет стоить довольно дорого?

Он внимательно посмотрел на женщину, словно ждал от нее ответа на свой вопрос. «Он, конечно, прикидывает, какую пользу извлечет из этого для себя», — подумал Майетт. Колебания Сейвори, выжидающее молчание женщины подстегнули в нем инстинкт соперничества. Ему захотелось развернуть перед ней ореол богатства, как павлин разворачивает хвост, и ослепить ее великолепием своих сокровищ.

— Шестьдесят динаров — с вас двоих.

— Я только схожу и поговорю с начальником поезда, может, он знает, как долго…

Пошел снег.

— Если вы пожелаете составить мне компанию, мисс…

— Меня зовут Джанет Пардоу, — сказала она и подняла воротник шубки до самых ушей. Ее щеки пылали, разрумяненные падающим на них снегом; Майетт мог представить себе очертания ее окутанного мехом тела и сравнить ее с худенькой обнаженной Корал. «Мне придется взять и Корал с собой», — подумал он.

— Вы не видели девушку в плаще, тоненькую, поменьше вас ростом?

— Да, да, она вышла из поезда в Суботице. Я знаю, кого вы имеете в виду. Вы ужинали с ней вчера вечером, — Она улыбнулась ему. — Это ведь ваша любовница?

— Она вышла с саквояжем?

— О нет. У нее с собой ничего не было. Я видела, как она прошла с таможенником на станцию. А она забавная крошка, правда? Из варьете? — спросила Джанет вежливо, но довольно равнодушно; по ее тону Майетт догадался — она осуждает не девушку, а его самого за то, что он тратит деньги на нечто нестоящее.

Это рассердило его, словно она критиковала качество его изюма; была брошена тень на его проницательность и благоразумие. «В конце концов, я истратил на нее не больше, чем истратил бы на вас, если бы взял вас с собой в Белград, — подумал он, — а заплатили бы вы мне подобным образом и с такою же готовностью, как она?» Но их несхожесть разбудила в нем желание и горечь, ибо эта девушка была сверкающим предметом из серебра, тогда как Корал — в лучшем случае привлекательным кусочком цветного стекла; Корал пробуждала чисто сентиментальные чувства, в Джанет же привлекала внутренняя ценность. «Она из тех, кому нужны не только деньги, но и красивое тело, которое удовлетворяло бы ее сладострастие, ум, образованность. Я еврей, и меня учили лишь тому, как делать деньги». Но тем не менее ее осуждение сердило его и облегчало отказ от недосягаемого.

— Она, наверное, отстала от поезда. Мне надо вернуться за ней.

Он не извинился за нарушенное обещание и быстро ретировался, благо это было пока еще легко.

Коммерсант все еще торговался с шофером. Тот снизил сумму до ста динаров, а сам он поднял ее до девяноста. Майетту было совестно вмешиваться в их сделку, он понимал: оба они должны были презирать его за то, что он спешит и ведет себя не так, как подобает Дельцу.

— Я дам вам сто двадцать динаров, если вы свезете меня в Суботицу и обратно. — Когда он увидел, что шофер намерен продолжать торговаться, он повысил цену:

— Сто пятьдесят динаров, если вы доставите меня туда и обратно до отхода этого поезда.

Машина была старая, побитая, но очень мощная. Они ехали против ветра со скоростью шестьдесят миль в час по дороге, которая не ремонтировалась целую вечность. Пружины сиденья были сломаны, и Майетта швыряло из стороны в сторону, когда машина проваливалась в ямы, вылезала из них, кренилась набок. Она ворчала и задыхалась, как человек, доведенный до изнеможения безжалостным хозяином. Снег пошел сильнее; телеграфные столбы вдоль железнодорожного пути мелькали, словно темные провалы в белой стене снега. Майетт наклонился к шоферу и крикнул по-немецки, перекрывая рев древней машины:

— Вы что, слепой?

Вдруг машину резко занесло и бросило поперек шоссе, а шофер крикнул ему в ответ, что бояться нечего, на дороге пусто, но он не сказал, что ему все хорошо видно.

Тем временем ветер усилился. Шоссе, скрытое от них стеной снегопада, теперь то вздымалось перед ними, то снова уходило вниз, подобно волне с пеной из колкого снега. Майетт кричал шоферу, чтобы тот ехал тише. «Если сейчас спустит колесо, нам обоим конец», — подумал он. Он видел, как шофер посмотрел на часы и нажал ногой на акселератор; старый автомобиль ответил ему, прибавив еще несколько миль в час, подобно тем сильным упрямым старикам, о которых говорят: «Это уже последние; такую породу мы теперь больше не выводим». Майетт снова закричал: «Тише!» — но шофер указал на свои часы и довел громыхающую машину до опасного, сверхъестественного предела скорости. Для этого человека тридцать динаров, разница между тем, поспеют ли они или упустят поезд, означали несколько месяцев обеспеченного существования; он рисковал бы своей жизнью и жизнью своего пассажира и за гораздо меньшую сумму. Вдруг, когда ветер подхватил снег и отбросил его в сторону, в просвете, на расстоянии десяти метров, прямо перед ними появилась повозка. Майетт едва успел заметить одуревшие глаза быков, рассчитать, в каком месте их рога разобьют лобовое стекло, как пожилой человек вскрикнул, бросил кнут и спрыгнул с телеги. Шофер круто повернул руль, машина перепрыгнула через снежный вал, покатилась как безумная на двух колесах, в то время как два других с шумом вращались в порывах ветра над землей; машина наклонялась все больше и больше, пока Майетту не показалось, что земля вздыбилась, как кипящее молоко, затем автомобиль перемахнул через сугроб, сначала два колеса коснулись земли, потом все четыре, и машина понеслась по шоссе со скоростью шестьдесят пять миль в час, а снег сомкнулся за ними, укрыв быков, повозку и пораженного старика, застывшего от ужаса.

— Поезжайте тише, — задыхаясь, произнес Майетт, но шофер обернулся, улыбнулся ему и бесстрашно помахал рукой.

Офицеры сидели за столом, охранники стояли у двери, а доктор отвечал на вопросы, которые ему беспрерывно задавали. Корал Маскер заснула. Эта ночь утомила ее, она не понимала ни слова из того, что говорилось, не знала, почему она здесь, была напугана и стала приходить в отчаяние. Сначала она видела себя во сне ребенком, и все было очень просто и очень надежно, все было объяснимо и целомудренно. А потом ей снилось, что она очень старая и оглядывается на свою жизнь, ей ведомо все, она знает, что правильно и что неправильно и почему случается то или другое, и опять все было очень просто и подчинялось законам нравственности. Но этот второй сон не был похож на первый: она уже почти проснулась и принуждала сон показывать то, что ей хочется, и все это происходило на фоне доносившегося до нее разговора. В этом сне, защищенная старостью, она начала вспоминать о событиях прошлой ночи и дня, о том, как все сложилось к лучшему и Майетт приехал за ней из Белграда.

Доктору Циннеру тоже разрешили сесть на стул. По выражению лица толстого офицера он понял, что с ложным обвинением было почти покончено, — толстяк перестал обращать внимание на допрос, он кивал головой, икал и снова кивал. Полковник Хартеп продолжал соблюдать видимость правосудия по природной доброжелательности. Его не мучили угрызения совести, но он не хотел причинять подсудимому излишнего страдания. Будь это возможно, он до конца оставил бы доктору Циннеру какую-то крупицу надежды. Майор Петкович беспрестанно выступал с возражениями, он знал, так же как и каждый из них, какой будет приговор суда, но решил придать ему хотя бы видимость законности, чтобы все было проведено согласно правилам, содержащимся в руководстве 1929 года.

Сидя спокойно, сжав руки, положив поношенную мягкую шляпу на пол у своих ног, доктор Циннер вел с офицерами безнадежную борьбу. Единственным решением, на которое он мог надеяться, было признание необъективности этого суда; его же собирались потихоньку зарыть в землю на пограничной станции, когда стемнеет, и никому ничего не станет известно.

— За лжесвидетельство меня не судили. Это не входит в компетенцию военного трибунала, — сказал он.

— Вас судили в ваше отсутствие, — возразил полковник Хартеп, — и приговорили к пяти годам заключения.

— Полагаю, вы найдете нужным передать меня гражданскому суду для вынесения мне приговора.

— Он совершенно прав, — вмешался майор Петкович. — Такие преступления не в нашей компетенции. Если вы посмотрите раздел пятнадцатый…

— Я вам доверяю, майор. Тогда мы временно отложим обвинение в лжесвидетельстве. Остается фальшивый паспорт.

— Вы должны доказать, что я не принял британское подданство, — быстро возразил доктор Циннер. — Где ваши свидетели? Вы намерены телеграфировать британскому послу?

Полковник Хартеп улыбнулся:

— Это займет так много времени. Мы пока отложим вопрос о фальшивом паспорте. Вы согласны, майор?

— Нет. Я думаю, будет правильнее, если мы отложим суд по более мелкому обвинению, пока он не будет осужден, — я хотел сказать: пока не будет вынесен приговор по более серьезному.

— Для меня это одно и то же, — сказал полковник Хартеп. — А вы, капитан?

Капитан кивнул, усмехнулся и закрыл глаза.

— А теперь обвинение в участии в заговоре, — сказал полковник Хартеп.

Майор Петкович перебил его:

— Я обдумал все это. Считаю, что в обвинительном акте надо употребить слово «измена».

— Ну хорошо, «измена».

— Нет, нет, полковник, теперь уже нельзя вносить поправки в обвинительный акт. Придется оставить «участие в заговоре».

— Высшая мера?

— И в том и в другом случае.

— Ну хорошо. Доктор Циннер, вы признаете себя виновным или не признаете?

Доктор Циннер с минуту раздумывал. Потом сказал:

— А какая разница?

Полковник Хартеп посмотрел на часы, потом взял со стола письмо.

— По мнению суда, этого достаточно для вынесения приговора.

У него был вид человека, который хочет вежливо, но непреклонно положить конец деловому разговору.

— Я думаю, что имею право на то, чтобы письмо прочли и подвергли перекрестному допросу солдата, отобравшего его.

— Без сомнения, — охотно согласился майор Петкович.

— Я не буду осложнять вам дело, — улыбнулся доктор Циннер. — Я признаю себя виновным.

«Но если бы военный трибунал заседал в Белграде, — сказал он про себя, — и журналисты в своей ложе записывали бы все, я боролся бы за каждый пункт». Теперь, когда ему не к кому было обращаться, он почувствовал прилив красноречия, ему на ум приходили резкие слова и слова, способные вызвать слезы. Он уже не был тем рассерженным человеком со связанным языком, которому не удалось заклеймить миссис Питерс.

— Суд объявляет перерыв, — сказал полковник Хартеп.

В наступившем непродолжительном молчании слышно было, как ветер, словно злая сторожевая собака, метался вокруг станционных зданий. Перерыв был очень короткий, он длился ровно столько минут, сколько потребовалось полковнику Хартепу, чтобы написать несколько строк на листе бумаги и подвинуть его через стол на подпись обоим офицерам. Двое солдат встали немного посвободнее.

— «Суд признает всех арестованных виновными, — прочел полковник Хартеп. — Арестованный Йозеф Грюнлих приговаривается к одному месяцу заключения, после чего будет выслан на родину. Арестованная Корал Маскер приговаривается к тюремному заключению на двадцать четыре часа, после чего будет выслана на родину. Арестованный…»

Доктор Циннер прервал его:

— Могу я обратиться к суду, прежде чем будет оглашен приговор?

Полковник Хартеп бросил взгляд на окно — оно было закрыто, взглянул на охранников — их бесстрастные лица выражали непонимание и отчужденность.

— Да, — разрешил он.

Лицо майора Петковича побагровело.

— Невозможно, — сказал он, — абсолютно невозможно. Предписание 27а. Арестованному надо было говорить до перерыва.

Начальник полиции посмотрел мимо острого профиля майора, туда, где на стуле, сгорбившись, сложив руки в серых шерстяных перчатках, сидел доктор Циннер. Снаружи прогудел паровоз, медленно пробиравшийся по железнодорожному пути. За окном шелестел снег. Он смотрел на длинный ряд орденских колодок на своей шинели и на дыру в перчатке доктора Циннера.

— Это будет полное нарушение правил, — проворчал майор Петкович; одной рукой он машинально нащупал под столом свою собаку и стал трепать ее за уши.

— Принимаю к сведению ваш протест, — сказал полковник Хартеп и затем обратился к доктору Циннеру. — Вы знаете так же хорошо, как и я, — доброжелательно начал он, — что бы вы ни говорили, это уже не изменит приговора. Но если вам хочется что-то сказать, если это доставит вам удовольствие, то можете говорить.

Доктор Циннер ожидал возражений или унизительных реплик и в своем последнем слове намеревался дать им отпор. Но доброта и предупредительность полковника на миг лишила его дара речи. Он снова позавидовал тем качествам, которыми обладают только люди сильные, уверенные в себе. Доброжелательность молча ждавшего полковника Хартепа сковала ему язык. Капитан Алексич открыл глаза и снова закрыл их. Доктор начал медленно говорить:

— Эти награды вы получили за служение родине во время войны. У меня нет наград, ибо я слишком сильно люблю свою родину. Я не хочу убивать людей только за то, что они тоже любят свою родину. Я борюсь не за новую территорию, а за новый мир.

Его речь прервалась: здесь не было публики, которая могла бы подбодрить его, и он осознал, насколько выспренны его слова, они не могли служить доказательством движущих им великой любви и великой ненависти. В его мозгу промелькнули печальные и прекрасные лица, осунувшиеся от недоедания, преждевременно постаревшие, предавшиеся отчаянию; он знал этих людей, помогал им, но не мог их спасти. Мир превратился в хаос, ибо такое множество благородных людей бездействует, в то время как крупные финансисты и военные процветают.

— Вас нанимают для того, чтобы поддерживать никчемный старый мир, полный несправедливости и неразберихи, — продолжал он, — ведь такие люди, как Вускович, крадут крохотные сбережения бедняков, десять лет торопятся жить роскошной, сытой, тупой жизнью, а потом пускают себе пулю в лоб. А вам все-таки платят за то, что вы защищаете единственную систему, которая покровительствует людям вроде него. Вы сажаете мелкого вора в тюрьму, но крупный вор живет во дворце.

— То, что говорит арестованный, не имеет отношения к делу. Это политическая речь, — вмешался майор Петкович.

— Пусть продолжает.

Полковник Хартеп заслонил лицо рукой и закрыл глаза. Доктор Циннер подумал: «Он представляется спящим, хочет замаскировать свое безразличие», но тот снова открыл глаза, когда доктор гневно обратился к нему.

— Как вы устарели со своими границами и со своим патриотизмом! Самолет не знает границ, даже ваши финансисты их не признают.

Потом доктор Циннер заметил, что полковник Хартеп чем-то опечален, и при мысли, что, возможно, Хартеп не желает его смерти, ему снова стало трудно находить нужные слова. Он беспокойно переводил глаза с одного места на другое, от карты на стене к полочке с часами, заставленной книгами по стратегии и по военной истории в потрепанных переплетах. Наконец, его взгляд достиг двух охранников. Один глядел мимо, не обращая на него внимания, он старался смотреть в одну точку и держать винтовку под правильным углом. Другой не отводил от него больших, наивных, грустных глаз. Это лицо он присоединил к воображаемой печальной процессии, и тут он понял — аудитория у него более достойная, чем журналисты: здесь был бедняк, которого надо отлучить от неправедного дела и убедить, чтобы он служил праведному. И тогда доктор сразу нашел слова, отвлеченные, полные чувства слова, — они когда-то убеждали его самого, а сейчас должны были убедить другого. Но теперь он стал хитрее и с осторожностью, присущей его классу, не смотрел на солдата, стоявшего на часах, а лишь изредка бросал на него быстрый, словно хвост ящерицы, взгляд, обращаясь к нему во множественном числе: «Братья». Он убеждал его, что бедность не позор, но что не стыдно стараться разбогатеть, что бедность не преступление и вовсе не должна быть угнетенной; когда все станут бедняками, бедняков не будет вообще. Богатства мира принадлежат всем. Если разделить их между всеми, то исчезнут богачи, но у каждого будет достаточно еды и не надо будет стыдиться своих соседей.

Полковник Хартеп потерял к нему интерес. Доктор Циннер лишался своих отличительных черт, вроде серых шерстяных перчаток с дыркой на большом пальце; он превратился в обыкновенного уличного оратора. Посмотрев на часы, полковник сказал:

— Я думаю, что предоставил вам достаточно времени.

Майор Петкович пробормотал что-то себе под нос, он вдруг с раздражением пихнул ногой собаку и проворчал:

— Отстань! Вечно возись с тобой.

Капитан Алексич проснулся и сказал с огромным облегчением:

— Ну вот и закончили.

Доктор Циннер, уставившись в одну точку на полу, слева от охранника, медленно произнес:

— Это не был суд. Они приговорили меня к смерти прежде, чем начали судить. Помните, я умираю, чтобы открыть перед вами путь. Смерть мне не страшна. Жизнь моя не стоит того, чтобы бояться смерти. Мне кажется, если я умру, то принесу больше пользы. — Но пока он говорил, его ясный ум подсказывал ему, что вряд ли его смерть принесет кому-нибудь пользу.

— «Арестованный Ричард Циннер приговаривается к смертной казни, — прочел полковник Хартеп. — Приговор будет приведен в исполнение офицером, командующим гарнизоном в Суботице, через три часа».

«Тогда уже совсем стемнеет, — подумал доктор. — Никто об этом не узнает».

С минуту все сидели молча, как на концерте, когда исполнение окончено и публика не уверена, пора ли аплодировать.

Корал Маскер проснулась. Она не могла понять, что происходит. Офицеры переговаривались, перелистывали бумаги. Затем один из них отдал команду, охранники отворили дверь и двинулись навстречу ветру и снегу к белым запорошенным строениям.

Арестованные вышли за ними. Они держались близко друг к другу среди окружавшей их снежной бури. Не успели они немного отойти, как Йозеф Грюнлих дернул доктора Циннера за рукав.

— Почему вы ничего мне не говорите? Что со мной будет? Вы идете и молчите, — ворчал он, тяжело дыша.

— Тюремное заключение на месяц. А потом вас вышлют домой.

— Это они так полагают. Тоже умники нашлись.

Грюнлих замолчал, с пристальным вниманием рассматривая расположение зданий. Он споткнулся о рельсы и сердито проворчал что-то себе под нос.

— А я? Что будет со мной? — спросила Корал.

— Вас отправят домой завтра.

— Но я не могу туда ехать. Мне надо на работу. Я потеряю ее. А как же мой друг?

Она с самого начала боялась этого путешествия — боялась не понять, что ей говорят носильщики, боялась непривычной еды — и не знала, чем все это кончится. В этот момент, когда пассажирский помощник окликнул ее на мокром причале в Остенде, она готова была повернуть обратно. С тех пор произошли разные события, а теперь ей придется возвратиться на ту же квартиру, к тостам и апельсиновому соку на завтрак, к долгому ожиданию на лестнице у агентства вместе с Айви, и Фло, и Филом, и Диком. Все это приветливые ребята, при встрече с ними целуешься и называешь их просто по имени, хотя не имеешь о них ни малейшего представления. Близость с кем-то одним может разрушить мир дружеских отношений: начинаешь испытывать отвращение к поцелуям женщин и к их громкому щебетанию; обычная жизнь становится слегка нереальной и очень скучной. Даже доктор, шагающий перед ней в этом нереальном мире, не вызывал ее интереса. Но, дойдя до дверей зала ожидания, она вспомнила, что следует спросить его:

— А вы? Что будет с вами?

— Меня задержат здесь, — неопределенно ответил он, забыв пропустить ее вперед, когда они входили в зал.

— Куда они меня посадят? — спросил Йозеф Грюнлих, когда дверь за ними закрылась.

— А меня?

— На эту ночь, я думаю, в казармы. Поезда на Белград нет.

Печка потухла. Он посмотрел в окно, пытаясь увидеть крестьян, но им, наверное, надоело ждать и они отправились по домам.

— Ничего не поделаешь, — облегченно произнес он и добавил с мрачным юмором: — Быть дома — это уже кое что.

На мгновение он увидел себя стоящим перед бесконечным пространством сосновых парт, перед рядами злобных лиц и вспомнил то время, когда сердце его ныло от их проказ, тайных сигналов и скрытого хихиканья, — все это могло лишить его средств к существованию: раз учитель не может поддерживать порядок в классе, его непременно следует уволить. Но его недруги даровали ему то, чего раньше он никогда не знал: безопасность. Не нужно было ничего решать. Он жил в спокойствии.

Доктор Циннер стал напевать какой-то мотив.

— Это старая песня, — объяснил он Корал Маскер. — Возлюбленный говорит: «Я не могу прийти днем, потому что я бедный и твой отец напустит на меня собак. Но ночью я подойду к твоему окну и попрошу тебя впустить меня к себе». А девушка отвечает: «Если залают собаки, стой, притаясь, в тени стены, я спущусь к тебе, и мы вместе пойдем в глушь фруктового сада».

Он пропел первый куплет слегка хриплым голосом, потому что давно не пел. Йозеф Грюнлих, сидя в углу, хмуро посмотрел на певца, а удивленная Корал, стоя у остывшей печки, слушала с удовольствием, потому что доктор, казалось, помолодел и был полон оптимизма. «Ночью я приду к твоему окну и попрошу тебя впустить меня к себе». Он обращался не к своей возлюбленной; слова эти были бессильны вызвать в памяти лицо девушки из тех лет, когда он занимался политикой и сухо подчинил все одной цели, но его родители укоризненно качали морщинистыми добродушными лицами, они уже не благоговели перед образованным человеком, доктором, почти джентльменом. Затем, немного тише, он еще раз спел партию девушки. Его голос звучал не так хрипло, он, наверное, когда-то был красивым; один из охранников подошел к окну и заглянул в зал, а Йозеф Грюнлих вдруг заплакал типично тевтонскими слезами, думая о сиротах, засыпанных снегом, о принцессах с ледяным сердцем и совершенно не вспоминая о Кольбере, чье тело везли теперь по грязному городскому снегу в похоронной машине в сопровождении двух погребальных агентов и одного провожающего в такси, пожилого холостяка, замечательного игрока в шашки. «Стой притаясь в тени стены, и я спущусь к тебе». В мире царил хаос: бедняки умирали от голода, а богачи не становились от этого счастливее; вора могли и наказать, и наградить титулами; в Канаде сжигали пшеницу, в Бразилии — кофе, а у бедняков его родной страны не хватало денег на хлеб, и они умирали от холода в нетопленых комнатах; мир расшатался, и он когда-то делал все возможное, чтобы навести в нем порядок, но теперь с этим покончено. Теперь он ничего уже не мог поделать, но был счастлив. «Мы пойдем туда, в глушь фруктового сада». В памяти опять не возникло никакой девушки, которая принесла бы ему утешение, а только грустные и прекрасные лица бедняков, навевавшие на него покой. Он сделал все, что мог, ничего большего от него и не ожидали; бедняки наделили его сознанием безысходности, посвятили в тайну своей духовной красоты, своих радостей и горя и повели его во тьму, полную шелеста листьев. Охранник прижался лицом к окну, и доктор Циннер перестал петь.

— Теперь ваша очередь, — сказал он Корал.

— О, я не знаю таких песен, которые бы вам понравились, — серьезно ответила она, в то же время отыскивая в памяти что-нибудь немного старомодное и грустное, что-нибудь подходящее к его печальной трогательной песенке.

— Но должны же мы как-нибудь скоротать время.

Корал вдруг начала петь небольшим, но чистым голосом, похожим на звук музыкального ящика:

Кто станет моим,

Я пока не решила,

Я с Майклом гоняла

С утра на машине.

Я с Питером в парке

Слонялась без дела.

А вечером с Джоном

На звезды глядела.

А после полуночи

Встретилась с Гарри,

С ним горького пива

Отведала в баре.

Но время наступит,

И что тут лукавить?

Сумею еще настроение поправить.

Любовь никого не обходит сторонкой,

Я все-таки стану хорошей девчонкой.

— Это Суботица? — закричал Майетт, когда сквозь буран вынырнули несколько глиняных домиков.

Шофер кивнул и указал рукой вперед. На середину шоссе выбежал ребенок, и машина резко метнулась в сторону, чтобы не наехать на него; пронзительно запищал цыпленок, и горсть серых перьев разлетелась по снегу. Из домика вышла старушка и закричала им вслед.

— Что она говорит?

Шофер повернул голову и усмехнулся:

— «Проклятые жиды».

Стрелка спидометра задрожала и отступила: пятьдесят миль, сорок, тридцать, двадцать.

— Тут кругом солдаты, — сказал шофер.

— Вы думаете, здесь ограничение скорости?

— Нет, нет. Эти чертовы солдаты! Стоит им увидеть хорошую машину, сразу реквизируют. То же самое с лошадьми. — Он показал на поля сквозь несущийся снег: — Крестьяне — те все голодают. Я работал тут одно время, но потом решил: нет, мне надо жить в городе. В общем-то, деревня умерла. — Он кивнул в сторону железнодорожного пути, терявшегося в снежном буране: — Один-два поезда в день — вот и все. Неудивительно, что красные устраивают беспорядки.

— А у вас тоже были беспорядки?

— Беспорядки? Стоило посмотреть на все это. Товарные склады все в огне; почтамт разбит вдребезги. Полиция в панике. Белград на военном положении.

— Я хотел послать отсюда телеграмму. Не пропадет она?

Машина, пыхтя, прокладывала себе дорогу, влезая на второй передаче на маленький холм, потом въехала на улицу с закопченными сажей кирпичными домами, заклеенными объявлениями.

— Если вы хотите послать телеграмму, то я бы послал ее отсюда. В Белграде очереди из газетчиков, почтамт разрушен, и властям пришлось конфисковать старый ресторан Николы. Понимаете, что это означает? Но где уж вам, вы ведь иностранец. Дело не в клопах, никто не против парочки клопов, это полезно для здоровья, но вонища…

— Хватит у меня времени послать отсюда телеграмму и успеть на поезд?

— Этот поезд еще долго простоит. Они потребовали другой паровоз, но никто в городе и слушать их не желает. Посмотрели бы вы на станцию, какая там неразбериха… Лучше бы я свез вас в Белград. Я бы вам и город показал. Мне известны все лучшие злачные места.

— Сначала я поеду на почту, — перебил его Майетт. — А потом попробуем поискать мою даму в гостиницах.

— Тут их всего одна.

— А затем поищем на станции.

Отправка телеграммы заняла некоторое время. Сначала он должен был послать распоряжение Джойсу таким образом, чтобы не дать возможности Экману предъявить фирме обвинение в клевете. Наконец он остановился на следующем: «Экману немедленно предоставляется месячный отпуск. Пожалуйста, сразу же примите на себя полномочия. Приезжаю завтра». Такими словами он выражал свое распоряжение, но все это надо было зашифровать кодом фирмы, а когда шифрованная телеграмма была подана в окошко телеграфиста, тот отказался принять ее. Все телеграммы проходили через цензуру, и шифрованные сообщения не передавались. Наконец Майетт выбрался с почты, но в гостинице, где пахло засохшими растениями и клопомором, о Корал ничего не знали. «Она, наверное, еще на станции», — подумал Майетт. Он вышел из машины в ста метрах от вокзала, чтобы избавиться от шофера, — тот оказался чересчур уж разговорчивым и слишком навязывал свою помощь, — и стал один пробираться сквозь ветер и снег. Проходя мимо двух охранников, стоявших у дверей какого-то здания, он спросил их, как пройти в зал ожидания. Один из них сказал, что теперь никакого зала ожидания нет.

— Где же мне навести справки?

Тот, что был повыше ростом, предложил ему пойти к начальнику станции.

— А где его кабинет?

Солдат показал на другое здание, но любезно добавил, что начальника станции сейчас нет, он в Белграде.

Майетт сдержал досаду, — охранник казался таким доброжелательным. Его товарищ плюнул, выражая свое презрение, и пробормотал себе под нос что-то относительно евреев.

— Где же мне тогда навести справки?

— Тут есть майор, а также помощник начальника станции, — с сомнением произнес охранник.

— Майора вам не удастся увидеть, он пошел в казармы, — сказал второй солдат.

Майетт, не раздумывая, приблизился к двери; за ней слышались тихие голоса. Мрачный охранник вдруг разозлился, он грубо ударил Майетта по ногам прикладом винтовки.

— Уходи отсюда. Нам ни к чему, чтобы здесь шныряли шпионы. Убирайся прочь, ты, жид.

С невозмутимостью, свойственной людям его национальности, Майетт отошел от двери. Это была внешняя невозмутимость — наследственная черта, — о ее существовании он даже не подозревал, но в душе испытывал негодование юноши, не сомневающегося в своей значительности. Он направился было к солдату, намереваясь бросить в побагровевшее лицо, похожее на звериную морду, какие-нибудь едкие слова, но вовремя остановился, с изумлением и ужасом ощутив опасность: в маленьких пронзительных глазах горела ненависть и жажда убивать, — словно все притеснения, погромы, узы, зависть и предрассудки, породившие все это, сгрудились в темной яме, вырытой в земле, и он смотрел вниз, стоя на краю. Он отпрянул назад, не спуская глаз с солдата, пальцы которого нащупывали курок.

— Я поговорю с помощником начальника станции. — Но его инстинкт приказывал ему быстро пойти прямо к машине и возвратиться в поезд.

— Не в ту сторону! — крикнул ему дружелюбный охранник. — Идите вон туда, через рельсы.

Майетт был рад, что буран ревел на путях и бешено несся между ним и солдатами. Там, где он стоял, ветер был не особенно сильный, он застревал в проходах между строениями, откуда, кружась, уносился за угол в разные стороны. Майетт сам удивлялся своему упорству, недоумевая, почему он медлит на пустой, полной опасностей станции; он убеждал себя, что у него нет никаких обязательств перед этой девушкой, и знал, что она согласилась бы с ним. «Мы квиты, — сказала бы она, — вы купили мне билет, а я дала вам возможность хорошо провести время». Но его привязывали к ней эта безропотность и ее отказ от каких-либо требований. Перед лицом такого смирения следовало быть только щедрым. Он перебрался через линию и толкнул какую-то дверь. За столом, спиной к двери, сидел человек и пил вино. Майетт сказал тоном, как ему казалось, безапелляционным и внушительным:

— Я хочу получить справку.

У него не было причин опасаться гражданского служащего, но, когда этот человек обернулся и, увидев Майетта, бросил на него хитрый и наглый взгляд, он пришел в отчаяние. Над письменным столом висело зеркало, и на секунду Майетт ясно увидел в нем свое отражение — низенький, толстый, носатый, в тяжелом меховом пальто — и тут же догадался: эти люди ненавидят его не только из-за того, что он еврей, но для них, примирившихся с бедностью, он был еще и олицетворением денег.

— Какую? — спросил чиновник.

— Я хочу получить справку о девушке с Восточного экспресса, которая отстала здесь сегодня утром.

— Как это так? — дерзко спросил чиновник. — Если кто-нибудь здесь выходит из поезда, так он сюда и едет, а не отстает. А сегодня этот поезд стоял здесь больше получаса.

— Но девушка-то вышла из него?

— Нет.

— А вы не можете просмотреть сданные билеты и проверить?

— Нет. Я же сказал вам, никто не вышел. Чего вы тут ждете? Мне некогда с вами разговаривать. Я человек занятой.

Майетт вдруг подумал, что он не прочь послушаться этого чиновника и прекратить поиски: он сделал все, что было в его силах, и хотел освободиться. На мгновение он сравнил Корал с маленьким переулком, который влечет к себе проходящих мимо мужчин, но оказывается — это тупик с глухой стеной в конце; есть ведь и другие женщины, они как улица со множеством магазинов, сверкающих и теплых, — такая улица всегда куда-то ведет. И тут ему вспомнилась Джанет Пардоу. Он достиг того возраста, когда уже хочется жениться и иметь детей, разбить свой шатер и умножить свое племя. Но чувства его были слишком щепетильны: они будили его совесть по отношению к той, которая совсем не надеялась на брак, а стремилась только честно заплатить ему и отдать свою привязанность. И он опять вспомнил ее странный и неожиданный стон и восклицание: «Я люблю тебя». Он вернулся от двери к столу чиновника, решив сделать все от него зависящее. Возможно, она попала в затруднительное положение, сидит на мели, без денег, возможно, она напугана.

— Люди видели, как она вышла из поезда.

— Что вы от меня хотите? Чтобы я пошел искать ее в этот буран? — заворчал чиновник. — Говорю вам, мне о ней ничего не известно. Не видел я никакой девушки.

Голос его стал помягче, когда он увидел, как Майетт достает бумажник. Майетт вынул ассигнацию в пять динаров и разгладил ее пальцами.

— Если вы сможете сказать мне, где она, вы получите две таких.

Чиновник стал слегка заикаться, на глаза у него навернулись слезы, и он сказал с горьким сожалением:

— Если бы я мог, если бы я только мог, поверьте мне, я был бы рад помочь. — Его лицо осветилось, и он с надеждой предложил: — Вам надо попытаться навести справкой в гостинице.

Майетт положил бумажник в карман — он сделал все, что мог, — и пошел искать свою машину.

В последние несколько часов солнце скрывалось за облаками, но о его присутствии свидетельствовали блеск падающего снега и белизна сугробов; теперь оно садилось, и снег поглощал серый цвет неба. Пока светло, Майетту не добраться до поезда. Но даже надежда успеть на поезд померкла: подойдя к машине, он узнал, что мотор застыл, хотя радиатор был укрыт тряпками.

 

IV

— Петь-то хорошо, — сказал Йозеф Грюнлих.

Хотя он и порицал пассивность доктора и Корал, его глаза покраснели от слез и он с усилием выбросил из головы маленьких продавщиц спичек и принцесс с ледяным сердцем. «Так легко они меня не поймают». Он зашагал вдоль стен зала ожидания; послюнив большой палец, он принялся ощупывать деревянную обивку.

— Меня ни разу в тюрьму не сажали. Вы, наверное, удивитесь, но это так. В моем возрасте такое ни к чему. И меня высылают обратно в Австрию.

— А вас там ищут?

Йозеф Грюнлих одернул жилет, при этом его серебряный крестик закачался.

— Вам я, пожалуй, могу сказать. Мы ведь все заодно, а? — Он немного покрутил головой, словно от прилива скромности. — Я убил человека в Вене.

— Значит, вы убийца? — в ужасе спросила Корал.

«Мне бы хотелось рассказать им, ведь все так здорово было проделано, зачем держать это в тайне? — раздумывал Йозеф Грюнлих. — Быстрота-то какая! «Взгляните туда, герр Кольбер!» Дергаю шнурок, прицеливаюсь, стреляю дважды, предсмертная судорога, человек мертв — все за две секунды. Но лучше не надо рассказывать». Он подбодрил себя предостерегающим девизом своей профессии — непреложное правило, сдерживающее самоуверенность: «Никогда не знаешь, что тебя ждет».

Он засунул палец за воротничок и беззаботно сказал:

— Мне пришлось это сделать. Вопрос чести. — Грюнлих чуточку поколебался. — Он… Как бы это сказать? Из-за него дочь моя стала распухать.

Он с трудом удержался от смеха, когда подумал о Кольбере, маленьком и сухощавом, и о его раздраженном возгласе: «Хорошенькая история».

— Вы и вправду убили его только потому, что он нечестно поступил с вашей дочерью? — с изумлением спросила Корал.

Йозеф Грюнлих рассеянно поднял руки, устремив взгляд на окно и прикидывая, высоко ли оно над землей.

— А что мне оставалось делать? Ее честь, моя честь…

— Черт возьми, какое счастье, что у меня не было отца.

— Нет ли у вас шпильки? — вдруг спросил Грюнлих.

— Какой шпильки?

— Или перочинного ножа?

— Нет у меня никаких шпилек. Зачем они мне?

— У меня есть нож для бумаги, — предложил доктор Циннер. Подавая его Грюнлиху, он спросил: — Вы можете сказать, сколько времени мы уже сидим здесь? Мои часы остановились.

— Час, — ответил Грюнлих.

— Значит, остается еще два часа, — задумчиво произнес доктор Циннер.

Двое других не расслышали его. Йозеф на цыпочках подошел к двери с ножом для бумаги в руках, а Корал наблюдала за ним.

— Подойдите сюда, барышня, — сказал Йозеф и, когда она была совсем рядом с ним, шепотом спросил: — Есть у вас какой-нибудь жир?

Она достала из сумки баночку с кремом, и он щедро покрыл им дверной замок, оставив чистым только маленький кусочек. Он тихонько засмеялся, согнулся почти вдвое, разглядывая замок. «Вот так замок! — торжествующе прошептал он. — Вот так замок!»

— А зачем вам крем?

— Чтобы не шуметь. Крем поможет мне действовать без шума. — Он вернулся к остывшей печке и махнул им рукой, подзывая к себе. — Замок совсем пустяковый, — тихо сказал он. — Если бы мы могли отвлечь одного из охранников, нам удалось бы сбежать.

— Вас бы застрелили, — сказал доктор Циннер.

— Они не могут застрелить всех троих сразу, — возразил Грюнлих и в ответ на их молчание добавил только два слова: — Темнота. Снег. — И отступил на шаг, ожидая их решения.

Его собственный ум работал четко. Он первый выйдет из дверей, первый побежит — бежать он сможет быстрее, чем пожилой человек и девушка; охранник будет стрелять в ближайшего к нему беглеца.

— Я посоветовал бы вам остаться, — сказал доктор Циннер, обращаясь к Корал. — Вам здесь ничего не грозит.

Грюнлих открыл рот, намереваясь возражать, но ничего не сказал. Все трое смотрели сквозь окно на шагающего взад и вперед охранника с винтовкой через плечо.

— Сколько вам нужно времени, чтобы открыть дверь? — спросил доктор Циннер.

— Пять минут.

— Тогда принимайтесь за работу.

Доктор Циннер постучал в окно — подошел другой охранник. Его большие дружелюбные глаза приблизились к стеклу и внимательно смотрели в зал ожидания. В зале было темнее, чем снаружи, и он ничего не увидел, кроме неясных фигур, без устали бродивших туда и сюда, чтобы согреться. Доктор Циннер коснулся ртом окна и заговорил с ним на его родном языке:

— Как вас зовут?

Нож для бумаги скрипел: «скретч, скретч, скретч», но, когда он соскакивал с винта, визг его заглушался слоем крема.

— Нинич, — прозвучал сквозь стекло неясный голос.

— Нинич, — медленно повторил доктор Циннер, — Нинич. Я, кажется, знал вашего отца в Белграде.

Эта примитивная ложь не вызвала у Нинича никакого сомнения; он прижался носом к стеклу, но ничего не увидел в зале ожидания: ему мешало лицо доктора.

— Отец умер шесть лет назад.

Доктор Циннер рисковал очень немногим, — ведь он хорошо знал жизнь бедняков в Белграде, и ему было известно, как они питались.

— Да. Он болел, когда я встретился с ним. Рак желудка.

— Рак?

— Боли.

— Да, да, в животе. Они начинались вечером, и все лицо его покрывалось испариной. Мать все время лежала возле него с тряпкой и вытирала ему лицо. Подумайте, вы знали его, ваша честь. Хотите, я открою окно, чтобы нам проще было поговорить?

Нож у Грюнлиха все скрипел, скрипел и скрипел; вывинченный шуруп упал на пол, звякнув, как булавка.

— Нет, это может не понравиться вашему напарнику.

— Он пошел в город, в казармы, к майору. Тут какой-то иностранец наводит справки. Мой напарник думает, здесь что-то не так.

— Иностранец? — спросил доктор Циннер. У него перехватило дыхание, появилась какая-то надежда. — Он уже уехал?

— Только что пошел обратно к своей машине, туда, на шоссе.

Зал ожидания был погружен во тьму. Доктор Циннер на минуту отвернулся от окна и тихо спросил:

— Как у вас дела? Можете побыстрее?

— Еще две минуты, — ответил Грюнлих.

— Здесь какой-то иностранец с машиной на шоссе. Наводил справки.

Корал сжала руки и тихо сказала:

— Он вернулся за мной. Вот видите? А вы говорили, он не приедет. — Девушка тихонько засмеялась, и, когда доктор Циннер шепотом попросил её не шуметь, она сказала: — Это не истерика, я просто счастлива.

Она подумала: «В конце концов, мое ужасное приключение принесло пользу, оно доказало, что Майетт влюблен в меня, иначе он ни за что бы не вернулся. Он, наверное, опоздал на поезд, и нам придется вместе провести ночь в Белграде, может быть, две ночи», — и она стала мечтать о шикарных отелях, об обедах и о его руке, держащей её под руку.

Доктор Циннер снова повернулся к окну:

— Нас мучает жажда. Есть у вас вино?

Нинич покачал головой:

— Нет, — и добавил с сомнением: — У Лукича есть бутылка ракии там, через дорогу.

Из-за спускающейся темноты расстояния казались длиннее; луны не было, и сталь рельсов не блестела; казалось, до лампы в кабинете начальника станции было сто метров, а не десять.

— Постарайся достать нам вина.

Тот покачал головой:

— Мне нельзя отходить от двери.

Доктор Циннер не предложил ему денег; он только прокричал через стекло, что лечил отца Нинича:

— Когда боль становилась нестерпимой, я давал ему таблетки.

— Маленькие круглые таблетки?

— Да. Таблетки морфия.

Нинич задумался, прижавшись лицом к стеклу. По его глазам было видно, что мысли в его голове мечутся, как рыбы в тесном сосуде.

— Подумать только, вы давали ему эти таблетки. Он обычно принимал одну, когда начинались боли, и еще одну на ночь. Тогда он мог поспать.

— Да.

— Сколько всего я смогу рассказать жене!

— А как же с вином? — напомнил ему доктор Циннер.

— Если вы попытаетесь бежать, пока я отойду, мне не миновать беды.

— Как мы сможем убежать? Дверь заперта, а окно слишком маленькое.

— Тогда ладно.

Доктор Циннер посмотрел, как он уходит, и с тяжелым вздохом повернулся к остальным:

— Ну вот.

Он вздохнул, пожалев о потерянной уверенности в себе. Борьба возобновлялась. Бежать, если возможно, был его долг. Но побег вызывал у него отвращение.

— Секунду, — сказал Грюнлих. У двери продолжался скрип.

— Снаружи никого нет. Охранники по другую сторону пути. Когда выйдете, поверните налево и еще раз налево между зданиями. Машина на шоссе.

— Я все это знаю, — сказал Грюнлих, и другой шуруп, звякнув, упал на пол. — Готово.

— Вам бы следовало остаться здесь, — сказал доктор Циннер, обращаясь к Корал.

— Но я не могу. Мой друг там, на шоссе.

— Готово, — повторил Грюнлих, сердито взглянув на них.

Все трое собрались возле двери.

— Если начнут стрелять, бегите зигзагами, — посоветовал доктор Циннер.

Грюнлих толкнул дверь, и ветер стал наносить в нее снег. Снаружи было светлее, чем в зале; лампа начальника станции по ту сторону пути освещала видную в окно фигуру охранника. Грюнлих первый нырнул в метель. Он пригнул голову почти до колен и понесся вперед, словно мяч. Остальные последовали за ним. Бежать было нелегко. Ветер и снег, их враги, соединились, чтобы гнать их назад: ветер не давал им бежать быстро, а снег слепил глаза. Корал тяжело вздохнула: она наткнулась на высокую чугунную колонну с хоботом, как у слона, служившую для подачи воды в паровозы. Грюнлих был далеко впереди, доктор Циннер немного отстал. Она слышала, как он тяжело дышит. Снег заглушал их шаги, и они не решались громко окликнуть шофера автомобиля.

Прежде чем Грюнлих достиг прохода между зданиями, хлопнула дверь, кто-то закричал, раздался выстрел. Первый рывок Грюнлиха ослабил его силы. Расстояние между ним и Корал уменьшалось. Охранник выстрелил дважды, и Корал услышала свист пуль высоко над головой. Она подумала, не нарочно ли он стреляет выше цели. Еще десять секунд, и они забегут за угол, скроются у него из виду, но их заметят из машины. Она услышала, как снова открылась дверь, пуля взметнула снег возле нее, и она побежала изо всех сил. Девушка была почти рядом с Грюнлихом, когда они добежали до угла. Доктор Циннер вскрикнул позади нее, и Корал подумала, что он ее подгоняет, но прежде, чем обогнуть угол, она оглянулась и увидела, как он обеими руками схватился за стену. Она остановилась и позвала: «Герр Грюнлих!» — но тот, не обратив на нее внимания, завернул за угол и исчез из виду.

— Бегите дальше, — приказал доктор Циннер.

Свет, сиявший на горизонте, меньше закрытом облаками, померк.

— Обопритесь на мою руку, — предложила она.

Доктор послушался, но он был слишком тяжел для нее, хотя и пытался помогать ей, держась рукой за стену. Они добрались до угла. На расстоянии около ста метров, сквозь мглу и снег, мерцали задние огни машины. Корал остановилась.

— Не могу, — сказала она.

Он не ответил ей, но, когда она отняла руку, соскользнул на снег. Несколько секунд она раздумывала: может, оставить его здесь? Она убеждала себя: он-то ни за что не стал бы ее ждать. Но ей не угрожала большая опасность, а ему угрожала. Она заколебалась, нагнувшись, чтобы разглядеть его побледневшее морщинистое лицо, и увидела, что усы его в крови. Из-за угла донеслись голоса, и она поняла, что у нее нет времени принимать решение. Доктор Циннер сидел прислонившись спиной к деревянной двери, закрытой на засов, она втащила его вовнутрь и снова закрыла дверь, но не решилась опять задвинуть засов. Кто-то пробежал мимо, шумел мотор машины. Потом машина заворчала сильнее, и, удаляясь, ворчание превратилось в шепот. Сарай был без окон; стало совсем темно, и покидать доктора теперь уже было поздно.

Она пошарила у него в карманах и нашла коробку спичек. В одном конце сарая было сложено что-то, доходившее до половины его высоты. Чиркнув другую спичку, она увидела набитые чем-то мешки, нагроможденные в два ряда до высоты в двойной человеческий рост. В правом кармане доктора Циннера оказалась сложенная газета. Она оторвала страницу и скрутила ее в жгут — теперь света было достаточно, и она могла оттащить доктора в угол сарая; она боялась, что в любой момент охранник может открыть дверь. Но доктор Циннер был слишком тяжел для нее. Она поднесла горящий жгут бумаги к его глазам, чтобы посмотреть, не потерял ли он сознание, — едкий дым привел его в чувство. Он открыл глаза и с изумлением посмотрел на нее.

— Я хочу спрятать вас среди мешков, — прошептала она.

Он, казалось, не понял ее, и она медленно и отчетливо повторила эти слова.

— Ich sprech kein Englisch, — проговорил он.

«Ох, зачем я не бросила его. Могла бы быть уже в машине. Он, наверное, умирает, совсем не понимает, о чем я говорю». И она пришла в ужас при мысли, что останется в сарае наедине с мертвецом. Пламя погасло, его заглушила зола. Стоя на четвереньках, она нащупала газету, оторвала страницу, сложила ее и снова скрутила жгут. Она забыла, куда положила спички, и на четвереньках стала шарить по полу вокруг себя. Доктор Циннер начал кашлять, и что-то зашевелилось на полу возле ее рук. Она подумала, что это крыса, и чуть не вскрикнула от страха, но когда наконец нашла спички и зажгла жгут, то увидела — это шевелился доктор. Он зигзагами отползал в конец сарая. Она пыталась помочь ему, но он, видимо, не замечал ее присутствия. Во время этого медленного передвижения доктора по полу она удивлялась, почему никто не заглядывает в сарай.

Доктор Циннер совершенно обессилел, когда дополз до мешков; он уткнулся в них лицом, изо рта у него бежала кровь. Опять вся ответственность легла на нее. Она подумала, не умирает ли он, и приблизив губы почти к самому его уху, спросила:

— Позвать на помощь?

Она боялась, что он ответит по-немецки, но на этот раз он произнес совершенно ясно:

— Нет, нет.

«В конце концов, он же доктор, он должен знать», — подумала она.

— Чем я могу вам помочь?

Он покачал головой и закрыл глаза; кровь перестала бежать, и ей показалось, что ему лучше. Она стащила мешки из верхнего ряда и стала сооружать нечто вроде пещеры достаточной величины для них обоих, ее и доктора, и нагромоздила мешки у входа — так, чтобы от двери их никому не могло быть видно. Мешки с зерном были тяжелые, и Корал не успела закончить работу, когда услышала голоса. Она залезла в нору, скрестив пальцы на счастье, дверь отворилась, и фонарь осветил мешки над ее головой. Затем дверь закрылась, и снова наступила тишина. Она долго не могла набраться мужества, чтобы закончить свою работу.

— Мы опоздаем на поезд, — сказал Майетт, глядя, как шофер безуспешно крутит заводную ручку, — стартер не действовал.

— Назад я вас повезу быстрее.

Наконец машина начала просыпаться, заворчала, заснула и опять проснулась.

— Теперь-то мы поедем, — сказал шофер, влезая на свое сиденье и включая фары, но, пока он убеждал мотор работать без перебоев, сзади, во мгле, раздался какой-то хлопок.

— Что такое? — спросил Майетт; он подумал, что это выхлоп машины.

Затем хлопок повторился, а немного погодя раздался другой звук, словно из бутылки вылетела пробка.

— Стреляют на станции, — сказал шофер, включив стартер. Майетт оттолкнул его руку.

— Мы подождем.

— Подождем? — повторил шофер, — Это солдаты. Нам лучше убраться отсюда, — торопливо объяснил он.

Он не подозревал, как Майетту хотелось последовать его совету. Майетт был напуган: в отношении к себе солдат он почувствовал тот самый настрой, который может повести к погромам, — но все же продолжал упрямиться; он не был полностью уверен, что сделал все возможное для розыска девушки в Суботице.

— Они идут сюда, — сказал шофер.

Кто-то бежал по дороге со станции. Вначале снегопад скрывал его от них. Потом они увидели зигзагами бегущего к машине человека. Он добежал до них поразительно быстро; маленький и толстый, он хватался за дверь, стараясь влезть в машину.

— В чем дело? — спросил его Майетт.

У незнакомца слегка заплетался язык.

— Уезжайте отсюда быстрее.

Дверь заело, он перевалился через верх и, задыхаясь, плюхнулся на заднее сиденье.

— Есть там кто-нибудь еще? — спросил Майетт. — Вы один?

— Да, да, один. Поезжайте отсюда быстрее.

Майетт обернулся назад и попытался разглядеть его лицо.

— А девушки там нет?

— Нет. Никакой девушки.

Где-то около станционных зданий вспыхнул огонь, и пуля царапнула крыло автомобиля. Шофер, не ожидая приказаний, резко нажал ногой, и машина рванулась с места. Она рикошетом перескакивала по шоссе из одной ямы в другую. Майетт снова стал всматриваться в лицо незнакомца.

— Вы ведь были в Стамбульском экспрессе?

Человек кивнул.

— И вы не видели девушки на станции?

Тот вдруг разговорился:

— Я расскажу вам все, что произошло.

Речь его была неясной; многие фразы заглушала ныряющая машина; он сказал, будто его задержали потому, что он не предъявил таможне кусочек кружев; солдаты плохо с ним обращались и стреляли в него, когда он сбежал.

— И вы не видели никакой девушки?

— Нет. Никакой девушки.

Взгляд его абсолютно искренне ответил на упорный взгляд Майетта. Надо было долго всматриваться ему в глаза, чтобы отыскать в их непроницаемой глубине проблеск злобы, огонек хитрости.

Хотя деревянные стены содрогались от ветра, в темном сарае без окон среди мешков было тепло. Доктор Циннер поворачивался снова и снова, чтобы избавиться от боли в груди, но она мучила его; только в тот момент, когда он поворачивался, ему становилось немного легче; если же он лежал спокойно, боль возвращалась. Поэтому всю ночь он беспрестанно ворочался. Временами он сознавал, что снаружи ветер, и принимал шорох снегопада за шуршание гальки на берегу моря. В такие минуты, лежа в сарае, он вспоминал о годах изгнания и начинал склонять немецкие существительные или спрягать французские неправильные глаголы. Но его воля к борьбе ослабла, и, вместо того чтобы упрямо и с сарказмом сопротивляться своим страданиям, он плакал.

Корал Маскер положила его голову удобнее, но он снова сдвигал и поворачивал ее, беспрестанно бормоча что-то, слезы катились по его щекам и текли на усы. Она уже не пыталась помочь ему, силясь найти в прошлом убежище от своего страха. И теперь, если бы их мысли обрели видимые очертания, сарай наполнился бы странной мешаниной. Под цветными светящимися буквами, образующими вывеску «Здесь выступает Крошка», священник перекинул рясу через руку и шмыгнул с куском мела к классной доске; группа детей преследовала одного ученика, они издевались над ним, вбегали в дверь на сцену и выбегали из нее, носились вверх и вниз по лестнице, ведущей в контору агента по найму. В стеклянной будке на мрачном берегу моря женщина ругала соседа, в это время колокол звонил, созывая людей к чаю или на молитву в часовню.

— Wasser, — прошептал доктор Циннер.

— Что вы хотите? — Она наклонилась над ним, вглядываясь в его лицо. — Позвать кого-нибудь?

Он не слышал.

— Хотите попить?

Он не замечал ее и все время повторял: «Wasser». Она знала, что он в бреду, но нервы ее уже не выдерживали, и она сердилась на то, что он не в состоянии отвечать ей.

— Ну ладно, тогда лежите здесь. Я сделала все, что могу, это уж точно.

Она отползла от него как можно дальше и попыталась заснуть, но стены сарая дрожали, и это не давало ей спать. Стоны ветра обостряли ее одиночество, и она подползла обратно к доктору Циннеру, чтобы найти утешение вблизи живого существа.

— Wasser, — прошептал он опять.

Она дотронулась рукой до его лица и удивилась, какой горячей и сухой была его кожа. «Наверное, он хочет воды», — подумала она и с минуту размышляла, где взять воды, пока не сообразила, что вода падала с неба вокруг нее и нагромождалась сугробами у стен сарая. У нее возникло неясное сомнение: можно ли давать воду людям с высокой температурой? Но когда она вспомнила, какая сухая у него кожа, жалость взяла верх.

Хотя вокруг Корал всюду была вода, быстро достать ее оказалось нелегко. Ей пришлось зажечь два жгута и, пока они горели, вылезти из норы, устроенной среди мешков. Она смело открыла дверь. Теперь она отчасти желала, чтобы их обнаружили, но ночь была темная и вокруг никого не было видно. Она набрала горсть снега, вернулась в сарай и закрыла дверь; когда она закрывала ее, сквозняк задул ее факел.

Она окликнула доктора Циннера, но он не ответил, и она испугалась при мысли, что он, возможно, уже умер. Закрывая одной рукой лицо, она шагнула вперед, но натолкнулась на стену. Она помедлила один миг, но тут же обрадовалась, услышав какое-то движение, и пошла в ту сторону, но снова наткнулась на стену. Все больше пугаясь, она подумала: «Наверное, это шевелилась крыса». Снег у нее в руке уже начал таять. Она опять окликнула доктора, и на этот раз он ответил шепотом. Она отпрянула — он оказался совсем близко от нее — и, протянув руку в сторону, сразу же нащупала баррикаду из мешков. Она засмеялась, но тут же приказала себе: «Не впадай в истерику. Все лежит на тебе» — и попыталась утешиться, уверяя себя, что впервые исполняет главную роль, доступную только для звезды, но в темноте и без аплодисментов играть с блеском было нелегко.

Пока Корал искала нору среди мешков, большая часть снега растаяла или просыпалась, но она прижала остатки к губам доктора. Видимо, ему от этого полегчало. Он лежал тихо и очень спокойно, пока снег на его губах таял и просачивался в рот сквозь зубы.

Она зажгла жгут бумаги, чтобы посмотреть на его лицо, и удивилась, какой у него осмысленный взгляд. Она заговорила с ним, но он был поглощен своими мыслями и не ответил.

Циннер серьезно обдумал свое положение, смысл своей второй неудачи. Он знал, что умирает; он пришел в чувство из-за прикосновения холодного снега к языку и после минутного замешательства вспомнил все. По источнику боли он мог определить, куда попала пуля, понимал, что его лихорадит и что у него смертельное внутреннее кровотечение. На миг он подумал, что его долг — смахнуть снег с губ, но потом понял: нет у него никакого долга, кроме как перед самим собой.

Когда девушка зажгла жгут, он думал: «Грюнлиху удалось бежать». Его забавляла мысль о том, как тяжело будет сбежавшему христианину вымолить прощение за его, доктора, смерть. Он усмехнулся. Но потом его христианское воспитание взяло верх над иронией, и он начал вспоминать события последних нескольких дней, стараясь определить, в чем ошибся и почему другим повезло. Он видел, как экспресс, в котором они ехали, несется, словно ракета, рассекающая темное небо. Его обхаживали с любой хитростью, на какую только были способны, пробуя и то и другое, балансируя то в одном, то в другом направлении. Тут надо было обладать чутьем. Быть очень уступчивым, ко всему приспосабливаться. Снег на губах совсем растаял и уже не облегчал его страданий. Прежде чем жгут догорел до конца, взор его затуманился и большой сарай с кучей мешков погрузился во тьму. Он не сознавал, что находится в сарае; ему казалось, будто его покинули, а сарай исчезал у него на глазах. Сознание его помутилось, и он стал падать в бесконечность, задыхаясь, с продуваемой сквозняком пустотой в голове и в груди, потому что он не мог удержать равновесие — под ногами у него был то корабль, то комета, то земной шар или всего лишь скорый поезд из Остенде в Стамбул. Его отец и мать склоняли над ним морщинистые худые лица, они следовали за ним в небеса, мимо стремительно несущихся звезд, и говорили, как они счастливы и полны благодарности, — ведь он совершил все возможное и остался верным своему делу. Он задыхался и не мог ничего сказать в ответ, его тянуло вниз земное притяжение, причиняя невыносимую боль. Он хотел сказать им, что верность была его проклятием, что необходимо менять свой путь. Но пока он падал и падал в страшных мучениях, ему пришлось выслушивать их лицемерные утешения.

В сарае невозможно было понять, насколько уже стемнело; когда Корал зажгла спичку и посмотрела на часы, она огорчилась, как медленно течет время. Спичек оставалось мало, и она не решилась зажечь вторую. Она раздумывала, не выйти ли ей из сарая и не сдаться ли, — ведь у нее теперь уже не было надежды снова увидеть Майетта. Возвратись сюда, он сделал больше, чем можно было от него ожидать; вряд ли он мог вернуться еще раз. Но ее пугал внешний мир, она боялась не солдат — ее страшили агенты по найму, длинные лестницы, квартирные хозяйки. Она боялась возвращаться к прежней жизни. Пока она лежала рядом с доктором Циннером, в ней сохранялось нечто от Майетта — память, которая их объединяла. «Конечно, я могу написать ему, — говорила она себе, — но, возможно, пройдут месяцы, прежде чем он вернется в Лондон». Ей трудно было предположить, что он сохранит прежние чувства и желания, раз ее нет рядом с ним. Она знала также, что может настоять на их встрече, когда он вернется в Лондон. Он поймет, что обязан, по крайней мере, пригласить ее на завтрак. Но «я не гонюсь за его деньгами» — эти слова она вслух прошептала в темном сарае, лежа возле умирающего. Одиночество, сознание того, что по какой-то причине, один бог знает почему, она полюбила Майетта, на мгновение вызвало в ней чувство протеста: «Почему бы и нет? Почему бы мне не написать ему? Может быть, это будет ему приятно? Может быть, я все еще желанна, а если нет, то почему бы мне не побороться за него? Я устала быть примерной, совершать правильные поступки». Ее мысли были очень близки к мыслям доктора Циннера, когда она воскликнула про себя, что все это ни к чему.

Но Корал слишком хорошо знала, что таков был ее характер, такой она родилась и должна примириться с этим. Она была неумелой и в других делах: непреклонная там, где следовало быть мягкой, уступчивая, когда надо быть твердой. Даже теперь она не могла долго думать с завистью и восхищением о том, как это Грюнлих умудрился умчаться отсюда на машине во тьму, сидя рядом с Майеттом. Ее мысли с упрямым упорством возвращались к Майетту, такому, каким она видела его в последний раз, когда он сидел в вагоне-ресторане, поглаживая пальцами золотой портсигар. Но она ни на минуту не забывала, что Майетт не обладает теми качествами, которые оправдывали бы ее преданность. Такой уж она была от природы, а он был добр к ней. У нее мелькнула мысль, что и доктор Циннер был такой же, как она, слишком правдивый с людьми. Сквозь тьму она слышала его тяжелое дыхание и снова думала без горечи и осуждения: «Такое ничем не окупится».

Развилка дорог вынырнула перед фарами. Шофер поколебался на мгновение дольше, чем было нужно, и повернул руль так резко, что машину понесло юзом на двух колесах. Йозеф Грюнлих перелетел с одного конца сиденья на другой, охнув от страха. Он не решался открыть глаза до тех пор, пока все четыре колеса не коснулись земли. Они съехали с главного шоссе, и машина запрыгала по колеям проселочной дороги; под ослепительным светом деревья с наливающимися почками казались вырезанными из картона. Майетт, перегнувшись назад с переднего сиденья, объяснил:

— Он хочет быть подальше от Суботицы и переехать железную дорогу по переходу для скота. Так что держитесь покрепче.

Деревья исчезли, и они вдруг с ревом съехали под уклон среди пустого, покрытого снегом поля. Скот превратил дорогу в месиво грязи, но сейчас эта грязь подмерзла. Вдруг снизу их осветили два красных фонаря, кусочек рельсов заблестел изумрудными каплями. Огни заметались, то отступая, то приближаясь, раздался чей-то голос.

— Прорвемся через них? — невозмутимо спросил шофер; нога его готова была нажать на акселератор.

— Нет, нет! — воскликнул Майетт.

У него не было причины нарываться на неприятности из-за чужого человека. Он увидел солдат с фонарями. В серых шинелях, с револьверами. Машина остановилась между ними, перескочив через первый рельс и застыв в наклонном положении, словно вытащенная на берег лодка. Один из солдат сказал что-то, и шофер перевел его слова на немецкий.

— Он хочет проверить наши документы.

Йозеф Грюнлих спокойно откинулся на подушки, скрестив ноги. Одной рукой он лениво играл серебряной цепочкой. Когда один из солдат поймал его взгляд, он слегка улыбнулся и кивнул ему; любой бы принял его за богатого и общительного дельца, путешествующего в сопровождении секретаря. Майетт же волновался, уткнувшись в воротник шубы, он вспоминал возглас той женщины: «Проклятые жиды!», взгляд часового, наглость чиновника. Вот именно в таких забытых богом местах, среди скованных морозом полей и тощего скота еще была сильна та древняя ненависть, которую мир постепенно изживал. Солдат направил свет фонаря ему в лицо и нетерпеливо и презрительно повторил свой приказ. Майетт вынул паспорт, солдат взял его и, держа вверх ногами, внимательно рассмотрел льва и единорога, затем произнес по-немецки единственное знакомое ему слово:

— Englander?

Майетт кивнул, солдат швырнул паспорт на сиденье и погрузился в изучение документов шофера — они разворачивались в длинную полоску, словно детская книжка. Йозеф Грюнлих незаметно наклонился вперед и взял с переднего сиденья паспорт Майетта. Он широко улыбнулся, когда красный свет фонаря осветил его лицо и упал на паспорт. Охранник позвал товарища, они стояли и разглядывали Грюнлиха, освещенного фонарем, тихо переговариваясь между собой, не обращая внимания на его гримасы.

— Чего им надо? — недовольно спросил он с застывшей улыбкой на жирном лице.

Один из солдат отдал приказ, который перевел шофер:

— Встаньте.

С паспортом Майетта в одной руке, перебирая другой серебряную цепочку, он повиновался, и они осветили его фонарем с ног до головы. Он был без пальто и дрожал от холода. Один из солдат засмеялся и ткнул его пальцем в живот.

— Они проверяют, настоящая ли она, — объяснил водитель.

— Что настоящее?

— Ваша округлость.

Йозефу Грюнлиху пришлось сделать вид, что он принимает это оскорбление за шутку, и он все улыбался и улыбался. Его уважение к себе было уязвлено какими-то двумя болванами, которых он больше никогда не увидит. Кому-то другому придется поплатиться за такое унижение, а он всегда гордился тем, что никогда не спускал обидчику; сейчас это больно его задело. Он отвел душу, попросив шофера по-немецки:

— А вы не можете их задавить?

И продолжал широко улыбаться солдатам и помахивать паспортом, пока те обсуждали что-то, оглядывая его с ног до головы. Потом они отступили, кивнули шоферу, и тот включил стартер. Машина переехала рельсы, спустилась с насыпи, затем медленно выбралась на длинную, с глубокими колеями, проселочную дорогу, и Йозеф Грюнлих, оглянувшись назад, увидел два красных огня, качающихся в темноте, словно бумажные фонарики.

— Что они от нас хотели?

— Кого-то искали, — ответил шофер.

Йозефу Грюнлиху это было хорошо известно. Разве не он убил Кольбера в Вене? Разве не он бежал всего час назад из Суботицы на глазах у охранника? Разве не он был сообразительным, ловким парнем, проворным и решительным? Они перекрыли машинам все пути, а он все равно сумел ускользнуть. Но в глубине души у него все же гнездилось легкое сомнение: если бы они искали его, то и задержали бы. Они разыскивали кого-то другого. Считали кого-то другого более важным преступником. Распространяли описание старого копуши доктора, а не Йозефа Грюнлиха, а ведь он убил Кольбера, да еще всегда хвастался: «За пять лет ни разу не сел». Большая скорость уже не пугала его. Когда они неслись сквозь мрак в старой скрипучей машине, он тихо сидел и мрачно размышлял над тем, как все в жизни несправедливо.

Корал Маскер проснулась с каким-то странным чувством и не сразу поняла, где находится. Она села, и мешок с зерном заскрипел под ней. Это был единственный звук; шепот снегопада прекратился. Корал со страхом прислушалась и поняла, что осталась одна. Доктор Циннер умер; она уже больше не слышала его дыхания. Откуда-то издалека, сквозь сумерки, до нее донесся звук мотора, меняющего скорость. Звук касался ее, словно это был сочувствующий ей пес; казалось, он ласкается к ней и обнюхивает ее. «Раз доктор Циннер умер, ничто меня здесь не удерживает. Я пойду поищу машину. Если там солдаты, они ничего мне не сделают, а может быть, это…» Страстное желание не позволило ей закончить фразу, напоминающую раскрытый клюв голодной птицы. Она оперлась на руку, чтобы удержать равновесие, стала на колени и дотронулась до лица доктора. Он не пошевелился, и хотя лицо было еще теплое, она на ощупь почувствовала, что вокруг рта у него запеклась кровь, словно старая сухая кожа. Она вскрикнула, но тут же стала спокойной и сосредоточенной, нашла спички, зажгла жгут из газеты. Однако рука ее дрожала. Нервы сдавали под тяжестью свалившихся на нее бед, хотя она и сдерживалась. Ей казалось, что всю прошлую неделю она должна была что-то решать, бояться чего-нибудь, скрывая страх. «Взять хотя бы эту работу в Константинополе. Ехать туда или отказаться? У агента ждет целая толпа девушек». Она вспоминала Майетта, сующего ей в сумку билет, квартирную хозяйку с ее советами, страх перед неизвестностью, вдруг охвативший ее на причале в Остенде, когда пассажирский помощник кричал ей вслед, чтобы она не забывала его.

При свете горящего жгута ее снова поразил все понимающий взгляд доктора. Но понимание это застыло, оно навсегда останется неизменным. Она отвела глаза, потом взглянула опять, но ничего не изменилось. «Я не предполагала, что он так плох. Мне нельзя здесь оставаться». Она даже подумала, не обвинят ли ее в его смерти. Эти чужеземцы, с непонятным для нее языком, способны на все. Но из какого-то странного любопытства она медлила, пока не догорел жгут. «Была ли у него когда-нибудь девушка?» От этой ее мысли он потерял внушительность и уже не был для нее устрашающим мертвецом. Она рассматривала его лицо пристальней, чем посмела бы когда-нибудь раньше. Непреклонность ушла от него вместе с жизнью. Она впервые заметила, что черты его лица были на удивление резкие; если бы лицо его не было таким худым, оно производило бы отталкивающее впечатление; вероятно, только озабоченность и скудное питание придали его лицу глубокомыслие и известную одухотворенность. Даже на смертном одре, при дрожащем голубом пламени газетного жгута, лицо его казалось крайне серьезным. «Наверное, в отличие от большинства мужчин, у него никогда не было девушки. Если бы он был близок с женщиной, которая немного подсмеивалась бы над ним, он не лежал бы сейчас здесь, не принимал бы в жизни все так близко к сердцу, научился бы не раздражаться, позволил бы событиям идти своим чередом — только так и нужно было жить». Она дотронулась до его длинных усов. Они были смешные, они были трогательные, и поэтому внешность его никогда не казалась трагичной. Потом жгут догорел, и для нее доктор был уже похоронен, — от всего, что она могла прочитать на его лице, а затем и от всего, что она думала о нем, ее отвлек неясный шум приближающейся машины и чьих-то шагов. Значит, ее крик все-таки услышали.

Узкая полоска света проникла через неплотно закрытую дверь, послышались голоса, какая-то машина, тихонько ворча, ехала по дороге. Шаги стали удаляться, где-то открылась дверь, и сквозь тонкие стенки сарая она услышала, как кто-то ходит между мешками в соседнем помещении; засопела собака. Ей вспомнились плоские, однообразные, скучные поля близ Ноттингема, воскресенье, маленькая компания шахтеров, с которыми она когда-то пошла охотиться на крыс, собака по имени Спот. Собака то входила в амбары, то выходила из них, пока они все стояли кружком, вооруженные палками. Сейчас снаружи о чем-то спорили, но она не могла узнать ни одного знакомого голоса. Машина остановилась, хотя мотор продолжал тихо работать.

Затем дверь сарая открылась, и свет прыгнул вверх на мешки. Она приподнялась на локте и увидела сквозь щель в своей баррикаде бледного офицера в пенсне и того солдата, который стоял на страже у дверей зала ожидания. Они направились к ней, и тут ее нервы сдали: она не могла выдержать тех томительных минут, пока они будут ее искать. Они стояли вполоборота к ней, и, когда она вскочила и крикнула: «Я здесь!» — офицер прыгнул в ее сторону, выхватив револьвер. Потом он увидел, кто это, и задал ей какой-то вопрос, застыв посреди сарая с направленным на нее револьвером. Корал показалось, что она поняла его, и она сказала:

— Он умер.

Офицер отдал приказ — солдат подошел и начал медленно оттаскивать мешки. Это был тот самый солдат, который остановил ее на пути к вагону-ресторану, и какой-то момент она ненавидела его, пока он не поднял голову и не улыбнулся ей застенчивой извиняющейся улыбкой, в то время как офицер, стоя сзади, подгонял его резкими нетерпеливыми приказаниями. Внезапно, когда солдат оттаскивал от выхода из пещеры последний мешок, их лица почти столкнулись, и в эту секунду у нее возникло такое чувство, будто он сообщит ей какую-то тайну.

Когда майор Петкович увидел, что доктор лежит неподвижно, он пересек сарай и прямо направил фонарь на его мертвое лицо. Длинные усы посветлели от сильного луча, а открытые глаза отразили его, словно металлические пластинки. Майор протянул револьвер солдату. Добродушие, остатки неприхотливого благополучия, которые скрывались за бедностью, распались в прах. Казалось, все полы в каком-то доме провалились, только стены продолжали стоять. Солдата охватил ужас, он не в силах был произнести ни слова, не мог пошевелиться; револьвер так и остался на ладони майора. Майор Петкович не вышел из себя; он упорно смотрел на солдата, с любопытством разглядывая его сквозь золотое пенсне. Майор досконально знал все чувства людей, живущих в казармах; кроме потрепанных книг по германской стратегии на его полках стояло несколько томов, посвященных психологии; он, как исповедник, знал своих солдат во всех интимных подробностях. Знал, насколько они жестоки, насколько добры, насколько хитры или простодушны, знал, какие у них развлечения — ракия, игра в карты и женщины, знал их честолюбивые мечты, хотя они, возможно, сводились к тому, чтобы рассказать жене захватывающую или трогательную историю. Он знал лучше всех, какое наказание применить к какому человеку и как сломить волю подчиненного. Раньше его раздражало, что солдат медленно оттаскивает мешки, но теперь раздражение прошло; он оставил револьвер у себя на ладони и совершенно спокойно повторил приказ, глядя сквозь золотую оправу пенсне.

Солдат опустил голову, вытер рукой нос и, болезненно сморщившись, покосился на другой конец сарая. Затем взял револьвер и приложил его ко рту доктора Циннера. Потом снова заколебался, положил руку на плечо Корал и рывком повернул ее лицом вниз; лежа на полу, она услышала выстрел. Солдат спас ее от этого зрелища, но ее воображение дополнило все. Она вскочила и побежала к двери, на бегу ее затошнило. Она надеялась, что в темноте ей станет легче, но тут же, словно удар по голове, на нее обрушился свет от фар машины. Прислонившись к двери, она пыталась успокоиться, чувствуя себя бесконечно более одинокой, чем в те минуты, когда проснулась и увидела, что доктор Циннер умер; она отчаянно, до боли, желала быть сейчас с Майеттом. Люди все еще спорили возле машины, в воздухе стоял легкий запах спиртного.

— Черт возьми… — произнес чей-то голос.

Кучка людей расступилась, и среди них появилась мисс Уоррен. Лицо у нее было багровое, возбужденное и торжествующее. Она схватила Корал. за руку:

— Что тут происходит? Нет, не рассказывайте сейчас. Вам нехорошо. Вы немедленно уйдете со мной от всего этого.

Между ней и машиной стояли солдаты: из сарая вышел офицер и присоединился к ним. Мисс Уоррен быстро шепнула:

— Обещайте все, что угодно. Неважно, что вы скажете.

Она положила большую руку на рукав офицера и начала в чем-то убеждать его заискивающим тоном. Он пытался прервать ее, но она его перебивала. Он снял пенсне и растерянно протер его. Угрозы были бы бесполезны, можно было протестовать всю ночь, но она предлагала ему единственный довод, отказаться от которого противоречило бы его натуре: здравый смысл. А кроме предлагаемого ею разумного поступка она советовала ему принять во внимание и другое, более важное обстоятельство — высшие дипломатические соображения. Он снова протер пенсне, кивнул и сдался. Мисс Уоррен схватила его руку и крепко пожала ее, глубоко вдавив в его согнувшийся от боли палец свое кольцо-печатку.

Корал соскользнула на землю. Мисс Уоррен дотронулась до нее, но девушка попыталась стряхнуть ее руку. Шум стих, земля в молчании наплывала на нее. Откуда-то издалека чей-то голос произнес: «У вас плохое сердце», и она опять открыла глаза, ожидая увидеть возле себя морщинистое лицо доктора. Но оказалось, что она лежит на заднем сиденье машины и мисс Уоррен укрывает ее пледом. Она налила рюмку коньяка и поднесла ее ко рту Корал. Машина, тронувшись с места, толкнула их друг к другу, коньяк расплескался по ее подбородку; Корал улыбнулась раскрасневшейся, довольно пьяной физиономии, заботливо глядевшей на нее.

— Послушайте, милочка, сначала я возьму вас с собой в Вену. Я могу телеграфировать эту корреспонденцию оттуда. Если какой-нибудь паршивый подлец попробует подкупить вас, ничего не отвечайте. Не открывайте рот даже для того, чтобы сказать «нет».

Слова эти были непонятны для Корал. Она чувствовала боль в груди. Видела, как исчезают огни станции, когда машина повернула назад к Вене, и с упрямой верностью старалась угадать, где сейчас Майетт. От боли ей трудно было дышать, но она решила не произносить ни слова. Говорить, описывать свою боль, просить о помощи значило бы на какое-то время прогнать из головы его лицо, ее уши перестали бы слышать его голос, шептавший ей о том, что они будут делать вместе в Константинополе. «Я не забуду его первая», — упрямо думала она, отгоняя наплывавшие видения: алый отблеск машины, несущейся по темной дороге, взгляд доктора Циннера при свете горящего жгута. Наконец отчаянная борьба с болью, с удушьем, с желанием кричать, с помутившимся сознанием отняли у нее даже те видения, которые она старалась прогнать.

«Я помню, я не забыла». Но она не могла удержаться и один раз застонала. Стон был такой слабый, что стук мотора заглушил его. Он не достиг ушей мисс Уоррен, так же как и повторенные вслед за ним шепотом слова: «Я не забыла».

— Только для нашей газеты, — сказала мисс Уоррен, барабаня пальцами по пледу. — Я хочу, чтобы это было опубликовано только у нас. Это мой материал, — заявила она с гордостью, лелея где-то в глубине души, за заголовками и за свинцовым типографским шрифтом, мечту о Корал в пижаме, наливающей кофе, Корал в пижаме, смешивающей коктейль, Корал, спящей в отремонтированной и помолодевшей квартире.