Ошейник
Надо отдать ей должное: страшна она как черт, но и работает как дьявол. Не спала всю ночь и почти весь день: отлаживала новую кислотную ленту.
Теперь она пристегивает ее ко мне. Очень крепко.
— Привыкнешь.
Между лентой и шеей с трудом можно протиснуть один палец.
— Дай-ка я слегка ослаблю. Если, конечно, не возражаешь.
Я равнодушно смотрю в ответ.
— Стоит только попросить.
На самом деле даже кадыком не пошевелить, так плотно сидит ошейник.
Ты снова на кухне, сидишь за столом. Никакой утренней зарядки, никакого завтрака, хотя с этой штукой на шее все равно не поешь. Неужели она и правда оставит его на мне? С ним не то что глотать, дышать почти невозможно.
Заживляющий зуд кончился, как будто весь вышел. Рука вздулась и зажила лишь отчасти. Больно. Ты чувствуешь, как кровь пульсирует в руке и в шее.
— У тебя усталый вид, Натан.
Ты и вправду устал.
— Сейчас я приведу в порядок твою руку.
Она окунает кусок материи в тазик с водой, отжимает. Ты тянешь руку к себе, но она берет ее и обматывает влажной материей твое запястье. Прохладно. Приятно. До чего же хорошо не чувствовать жжения хотя бы одну секунду. Она осторожно обтирает тряпкой тыльную сторону твоей руки, поворачивает ее ладонью кверху и обтирает ладонь. Грязь остается, но вода все рано освежает. Все ее движения очень нежны.
— Можешь пошевелить пальцами?
Четыре пальца шевелятся, но большой онемел и совсем не двигается из-за отека. Но раз она просит, ты и одним пальцем не пошевелишь.
Она споласкивает тряпку в тазике, отжимает и поднимает выше.
— Сейчас я помою тебе ухо. В нем много крови.
Она тянется к твоему уху и обтирает его: снова очень медленно и нежно. Твое левое ухо совсем не слышит, но, может быть, вся причина в запекшейся крови, которая забила слуховой проход. Левая ноздря тоже заполнена.
Она снова опускает тряпку в таз, к воде примешивается кровь. Она выжимает тряпку и тянется к твоему лицу. Ты отшатываешься.
— Я знаю, что ошейник давит. — Она разглаживает тряпку у тебя на лбу. — И еще я знаю, что ты это вытерпишь. — Она нежно проводит тряпкой по твоей щеке. — Ты крепкий, Натан.
Ты слегка отворачиваешься.
Она снова кладет тряпку в таз, теперь к воде примешивается не только кровь, но и грязь. Она выжимает тряпку и вешает ее на край таза.
— Я ослаблю, если ты попросишь. — Она протягивает руку и слегка касается твоей щеки тыльной стороной пальцев. — Я хочу помочь тебе. Но ты должен попросить, — говорит она ласково и тихо.
Ты снова подаешься назад, ошейник врезается в шею.
— Ты устал, не так ли, Натан?
Ты и в самом деле устал от всего этого. Так устал, что, кажется, вот-вот заплачешь. Но нет, ни за что.
Ни за что. Просто тебе хочется, чтобы все прекратилось.
— Ты только попроси меня, и я ослаблю ленту.
Ты не хочешь плакать и не хочешь ни о чем ее просить. Но ты хочешь, чтобы больше не было больно.
— Попроси меня, Натан.
Ошейник такой тугой. А ты так устал.
— Попроси.
Ты молчишь уже несколько месяцев. А если пытаешься что-либо произнести, то слышишь незнакомый каркающий голос. Кончиками пальцев она вытирает твои слезы.
Новая уловка
Режим дня остается прежним. Клетка тоже. И кандалы. Ошейник тоже на месте, сидит, правда, свободно, но он там, где ему и положено быть. И если я еще раз убегу, то умру, никаких сомнений. А именно сейчас мне этого совсем не хочется.
Утро проходит, как обычно. Только теперь я пробегаю внешний круг быстрее, чем за тридцать минут. Все благодаря диете и упражнениям, которые превратили меня в поджарую и злую машину для бега. Но главным образом благодаря новой уловке.
Которая столь же проста, как и прежняя.
Новая уловка состоит в том, чтобы всегда жить настоящим. Затеряться в деталях. Полюбить их.
Полюбить тончайшую настройку, баланс между моими пальцами и землей, в которую они упираются всякий раз, когда я делаю отжимания. Я нахожу баланс, выверяю положение пальцев относительно друг друга, когда они согнуты и когда выпрямлены, и ощущаю прикосновение земли к ним, когда я совершаю движения вверх и вниз. Я могу часами размышлять о своих пальцах и о том, что они чувствуют, когда я отжимаюсь.
В жизни много всего, что может доставить удовольствие, очень много. Например, когда я бегу по кругу, я могу сконцентрироваться на том, как глубоко и ровно я дышу; но я могу думать и о влажности атмосферы, и о направлении ветра, который то притормаживает меня над холмами, то подгоняет вновь, так что я влетаю в узкую горловину долины, как в аэродинамическую трубу. Ноги без усилий несут меня вниз с холма — это мое самое любимое время, когда все, что от меня требуется, — это выбирать место, куда поставить ногу: на маленькую травяную подушечку между двумя серыми камнями, на плоский обломок скалы или прямо в ложе мелкого ручейка. Я выбираю, поглядывая вперед, чтобы оценить, что там, и делаю шаг, а остальное выполняет за меня гравитация. Но суть не только во мне и в гравитации — суть в самом холме. Возникает ощущение, что земля заботится о том, чтобы я поставил ногу в нужное место. А потом начинается подъем, ноги горят немилосердно, и тут уж приходится находить места не только для ног, но и для рук, когда подъем становится особенно крут, и надо не только бежать, но и карабкаться. Я пашу как вол, а гравитация отдыхает и словно бы говорит: «За все приходится платить», а холм точно шепчет: «Не обращай внимания, просто беги, и все». Гравитация беспощадна. Зато холм — мой друг.
Сидя в клетке, я могу запоминать облака в небе, их контуры, скорость движения и то, как они меняются в полете, и тогда я словно бы лечу вместе с ними, наслаждаясь их формами и переменчивыми цветами. Я могу проникнуть даже в пятнистые прутья моей клетки, карабкаться по трещинам в краске. И бродить внутри решетки.
Мое тело изменилось. Я вырос. Помню свой первый день в клетке, когда я едва дотягивался до прутьев на потолке, а чтобы схватиться за них, надо было подпрыгнуть. Теперь, стоит мне потянуться, мои руки оказываются на свободе до самых запястий. Конечно, я еще не такой высокий, как Селия, но она-то великанша.
Селия. Надо признать, от нее трудно получать удовольствие, но иногда мне это удается. Мы разговариваем. Она не такая, как я думал. По-моему, я тоже оказался не таким, как она ожидала.
Рутина
Поймите меня правильно. Тут у нас не летний лагерь, как сказала бы Селия, и не ГУЛАГ. Вот мой режим дня:
Подъем на рассвете и мой выход «на арену» из клетки: как обычно, Селия кидает мне ключи. Ап!
Как-то я спросил у нее, что случится со мной, умри она ночью в своей постели. Она откровенно ответила: «Думаю, без воды ты протянул бы неделю. Будь погода дождливой, вода бы скопилась на брезенте. Учитывая, как часто здесь идут дожди, ты скорее умрешь от голода, чем от жажды. Так что, вполне вероятно, протянешь месяц-другой».
У меня есть гвоздь, припрятанный в земле. Я могу дотянуться до него прямо из клетки и открыть им замки кандалов. Висячий замок на двери, надо признать, мне пока открыть не удавалось, но у меня и не было достаточно времени. Самое же неприятное — я не представляю, как освободиться от ошейника. Если не снимать, думаю, что протяну с ним год.
Утренняя зарядка — бег по большому или малому кругу, гимнастика, упражнения. Иногда она устраивает мне две пробежки. Да, это лучшая часть дня, ведь обычно я бегаю босиком. Грязь давно уже стала частью моих подошв.
Утренние процедуры: мытье, стирка, уборка клетки — я выношу ведро, наполняю его водой из ручья, моюсь в ручье, стираю рубашку или даже джинсы, когда есть надежда, что они высохнут быстро (другой одежды у меня нет), подметаю клетку, мажу маслом и чищу прутья, замки, кандалы, хотя она не заставляет меня надевать их каждую ночь.
Завтрак — я его готовлю, и я же мою потом посуду. Зимой и летом овсянка. Иногда мне разрешается добавить в нее меда или сухофруктов.
Работа по дому — собрать яйца, вычистить курятник, дать курам еды и воды, покормить свиней, вычистить плиту в кухне, нарубить дров. (Когда в один из первых раз я собрался бежать, то пробовал перерубить колоду, к которой была прикована моя цепь.)
Обед — приготовить, убрать посуду. Раз в два дня я пеку хлеб.
Дневная тренировка — самооборона, бег, упражнения. Я учусь обороняться, но с Селией нелегко — она быстрая и сильная. Эта тренировка больше похожа на упражнение для нее — она практикуется вышибать из меня дух.
Дневные занятия — чтение. Селия читает мне сама: мило, но не слишком доходчиво. По прочитанному она задает вопросы. Если я отвечаю плохо, она больно бьет меня по щекам. И все равно, хорошо, что мне не приходится читать самому. Селия пробовала меня учить, но в конце концов мы пришли к решению прекратить это обоюдомучительное занятие. Она даже сказала: «Иногда приходится признавать поражение» — и закатила мне оплеуху, когда я фыркнул.
На той неделе я взял книжку и стал по буквам читать слова, но она выхватила ее у меня из рук, сказав, что, если я буду продолжать, ей придется меня убить. Книг у Селии немного. Три по ведовству: одна про снадобья, другая про Белых Ведьм прошлого, третья про Черных Ведьм. Похоже, что она читает их не только мне, но и себе. Фейнских книг больше: один словарь, одна энциклопедия, несколько книг по жизни в буше, по альпинизму, по выживанию, еще что-то в таком духе и несколько романов, в основном русских. Мне больше нравятся ведовские книги, но Селия заявляет, что заботится о моем «всестороннем образовании»: наглая ложь, по-моему. Иногда, читая те, другие книги, она становится совсем не похожа на Белую Ведьму и выглядит почти… почти как человек. Вот сейчас она как раз читает нам книгу, которая называется «Один день Ивана Денисовича». Любит она эти книжки про ГУЛАГ. Говорит, из них видно, что даже фейны могут выжить в условиях куда худших, чем те, которые приходится выносить мне. Причем говорит так, что поневоле подумаешь: уж не хочет ли она устроить мне что-нибудь похуже?
Чай — приготовить, выпить, убрать.
Вечерняя работа по дому — хорошо хоть зимой ее немного: темнеет рано, и мне не надо быть на улице. Но до выхода мы обсуждаем прошедший день, говорим о том, чему я научился, что узнал — в таком духе. Селия говорит, что она не читает лекций, а обучает. То есть, беседуя, я должен слушать и отвечать, «пользуясь своим интеллектом». После этого, если еще светло, мне разрешают порисовать.
Вечерняя зарядка — зимой, когда ночь наступает рано, на нее отводится не только вечер, но и вся вторая половина дня. Я и в темноте хорошо бегаю. Видеть не вижу, но что-то ведет меня изнутри: я расслабляюсь, слушаюсь какой-то голос и просто бегу. Это мне и правда нравится, без уловок.
Кроме бега, мы еще боремся в темноте. Я сильнее и быстрее в полную луну. В полнолуние даже Селия не может меня побить, надо только держаться от нее подальше. Она уже не раз говорила мне: «Молодец. На сегодня хватит». И, по-моему, говорила, изрядно запыхавшись.
Отбой — время возвращения назад, в клетку. Если Селия не в духе, то в кандалах.
Сон — почти каждую ночь, в основном кошмары. Хорошо, когда можно просто лежать и глядеть на звезды, но небо часто облачное, да и я сильно выматываюсь.
Сведения о моем отце
Селия — бывшая Охотница. Она не говорила мне, когда она уволилась и почему. Сказала только, что Совет нанял ее быть моей опекуншей и учительницей.
Она следит за тем, чтобы я не сбежал, и учит рукопашному бою и выживанию. Кстати, от невооруженного боя мы уже перешли к вооруженному, правда, ножи у нас пока деревянные. Я спросил, будем ли мы тренироваться с пистолетами, а она ответила: «Посмотрим сначала, как ты с ножом справишься» — так, как будто сама ниндзя, кем она потом, естественно, и оказалась. Ножи хотя и фальшивые, но очень длинные и тонкие. Наверное, и Фэйрборн такой же.
А еще Селия рассказывает мне о Маркусе.
Так что все, похоже, идет к одному. Поначалу я ничего не говорю, притворяюсь простофилей, но нельзя же притворяться все время. Надо когда-нибудь найти в себе силы и для ответного удара, и вот вчера я очертя голову кинулся вперед.
— Я не стану убивать своего отца. Вы же это знаете или нет?
Она сделала вид, будто не услышала.
Но я и сам мастер делать вид, поэтому повторил еще раз.
— Я не убью его.
Она отвечает:
— Я получила инструкции рассказать тебе это. Я и рассказываю. Зачем, не мое дело.
— А сами говорите мне, что надо всегда задавать вопросы.
— Да, но на некоторые из них никогда не будет ответов.
— Я его не убью.
— Предположим, Маркус будет угрожать убить кого-то из членов твоей семьи: Аррана, к примеру. Тогда единственным способом спасти Аррана будет убить Маркуса.
— Давайте предположим что-нибудь более правдоподобное. Совет угрожает кому-то из членов моей семьи: например, Аррану. У меня есть один способ спасти Аррана — убить Маркуса.
— И?
— Я не стану убивать своего отца.
— Вся твоя семья — бабушка, Дебора и Арран — все в тюрьме, их пытают.
— Совет бы точно их прикончил. Они же убийцы. Я — нет.
Тут уж у Селии глаза на лоб полезли.
— Да ты меня чуть не убил, лишь бы сбежать отсюда.
Я широко улыбаюсь.
Она встряхивает головой.
— Ну а если бы угрожали тебе? Пытали тебя?
— А мне и так постоянно угрожают. И непрерывно мучают.
Мы помолчали.
Я пожал плечами.
— Кроме того, у меня все равно сил не хватило бы.
— Нет, пока нет.
— Думаете, когда-нибудь хватит?
— Возможно.
— Мне понадобится мой Дар.
— Вероятно.
— Что, три подарка мне даст Совет?
Молчание. И взгляд, полный великолепного безразличия. Я и раньше задавал этот вопрос, но ни разу не получил ответа.
— А что бывает с Черными, которые не получают три подарка? Они умирают?
— Я слышала об одной Черной Ведьме, несовершеннолетней, ее заперли, когда ей еще не исполнилось шестнадцати. Совет держал ее в тюрьме, обращались с ней хорошо. Разумеется, три подарка она не получила. У нее развилась болезнь легких, а затем и мозга. Незадолго до своего восемнадцатого дня рождения она умерла.
Может быть, меня тоже держат здесь ради эксперимента: посмотреть, что со мной будет?
Изучение темы Маркуса подразумевает разговор о совершенных им убийствах и о его Дарах. Имеется огромный список ведьм, которых он убил: когда и где, да еще со всеми подробностями. «Где», конечно же, уточняет название страны, города или деревни, а дополнительно — что именно случилось и в каком месте: в доме, под открытым небом, у воды, в горах, у лесного ручья или на городской улице… «Когда» сообщает нам даты, описывает время суток, фазы луны, а также погодные условия… Белых Ведьм в списке сто девяносто три. И двадцать семь Черных, хотя по-настоящему их, наверное, куда больше. Маркусу сейчас сорок пять, а значит, все двадцать восемь лет с тех пор, как он получил свой Дар, он в среднем убивал в год человек по семь-восемь.
Хотя это и не совсем точно: пик убийств пришелся на год, когда ему было двадцать восемь — тридцать два трупа за двенадцать месяцев. С тех пор он, наверное, постарел, или подобрел, или просто прикончил всех или почти всех, кого собирался.
Есть в списке Селии и Дары, которыми обладали убитые им ведьмы. Однако сердца он съел не у всех, а лишь у тех, чьи Дары хотел получить.
Дар самого Маркуса — тот, который был у него изначально, — состоит в том, что он может превращаться в разных животных. Больше всего он любит обращаться в больших кошек. Правда, никто этого толком не видел: судить ведь можно только по отпечаткам лап, по состоянию тел да свидетельствам редких очевидцев, видевших что-то с большого расстояния. Уцелевших почти нет. Точнее, они есть, но их всего двое: парнишка, который спрятался за книжными полками, и моя мать. Мальчик ничего не видел, только слышал рычание и визг. Мать говорила, что тоже спряталась, она говорила, что никогда не видела Маркуса, но это все вранье, а правды она никому не сказала, даже бабушке.
У большинства ведьм, которых убивал Маркус, не было никакого особого Дара, в лучшем случае зельеварение; значит, он убивал их не потому, что хотел присвоить их способности. В основном это были Охотники, пытавшиеся его захватить, но были и члены Совета и просто Белые Ведьмы. Полагаю, у него были на то свои причины, но какие, Селия мне не рассказывает, если, конечно, сама знает подробности. Вот список Даров, похищенных им у других ведьм (не считая зельеварения), которые перечислены следом за способностями:
— Умение посылать столбы пламени изо рта и ладоней (отец Аррана, член Совета).
— Невидимость (отец Киерана, Охотник).
— Способность двигать предметы силой мысли (Дженис Джонс, почтенная старая Белая Ведьма, хотя, по мне, так обыкновенная мошенница).
— Способность видеть будущее (Эмеральда, Черная Ведьма. Интересно, а свое будущее она знала?).
— Умение принимать облик любого человека, хоть женщины, хоть мужчины (Джози Бах, Охотница).
— Умение летать (Малькольм, Черный Колдун из Нью-Йорка, — эту способность Маркуса ставят под сомнение: говорят, что он просто-напросто делает необычайно большие шаги).
— Способность заставлять растения расти или вянуть (Сара Адамс, член Совета — интересно, он что, любит копаться в саду?).
— Умение испускать электрические разряды разными частями тела (Фелисити Лэм, Охотница).
— Умение исцелять других (Дороти Мосс, секретарь Предводителя Совета).
— Способность гнуть и корежить металл (Сьюзан Портер, Охотница).
И, наконец, самое странное:
— Умение замедлять время (Курт Куртейн, Черный Колдун).
Я задаю вопросы о Маркусе и его предках. Селия назвала мне их имена по мужской линии. Впечатляющий список могущественных Черных Колдунов. И у всех был один и тот же Дар: способность превращаться в животных. Но я продолжаю сомневаться относительно своего Дара. А вдруг половина Белой крови во мне на что-то повлияет?
И хотя тема Маркуса больше не табу, это не значит, что мне позволено знать о нем все. Задавая вопрос, я слышу обычно один ответ: «Это не имеет значения».
Я спрашивал имена предков Маркуса по женской линии.
Но мне ответили, что это не имеет никакого значения. Где Маркус родился и вырос? Не имеет значения. Как он познакомился с моей матерью? Пощечина.
Но я и сам знаю, как это произошло, ведь после моего возвращения от Мэри бабушка рассказала мне все. И я поневоле задаюсь вопросом: знает ли сама Селия правду об этом, да и обо всем остальном, что касается моего отца, тоже?
Один раз Селия спрашивает:
— Как, по-твоему, я контролирую свой Дар?
Я очень устал в этот день: вычистил кухонную плиту и сделал три пробежки. Поэтому я просто пожимаю плечами.
В следующую секунду я уже лежу на кухонном полу, зажимая уши руками. Нечасто она пускает в ход свой Дар; обычно просто бьет.
Шум обрывается так же внезапно, как и возникает; я поднимаюсь, хватаясь за край плиты. Из носа у меня течет кровь.
— Ну, здорово я контролирую свой Дар?
Тыльной стороной ладони я вытираю нос и говорю:
— Да, вы думаете о том, что сделать и…
…снова оказываюсь на полу.
Шум прекратился, я тупо смотрю на половицы. Мы с ними старые друзья. У них я часто ищу совета. Но в подобных ситуациях они плохо соображают. Я встаю на колени.
— Ну?
Я пожимаю плечами.
— Просто делаете это, и все.
— Да. — Она съездила меня ладонью по макушке. — Так же, как и бью. Я знаю, что хочу ударить, знаю кого и знаю куда, так что это почти рефлекс. Я просто делаю, и все. Мне же не надо думать о том, чтобы замахнуться и нанести удар. — Она отвешивает мне новую оплеуху. Я встаю на ноги и отодвигаюсь. — А как Маркус контролирует все свои Дары? Те, которые он украл? — спрашивает она.
— А он их все контролирует?
Селия кивает в ответ.
— Есть свидетельства того, что он может пользоваться молниями, передвигать предметы, делать огромные скачки…
— Есть люди, которые могут играть на разных музыкальных инструментах. Просто берут инструмент и играют. Но прежде чем научиться играть как следует, они, наверное, много тренируются.
Селия говорит:
— Но ведь у каждого всегда есть один любимый?
— У меня и своего-то Дара нет, так откуда…
Ну и больно же она дерется.
А еще Селия обучает меня ведьмовской истории. Не знаю, чему можно верить, если верить хоть чему-либо из того, что она говорит. Короче, она утверждает, что сотни или даже тысячи лет назад, когда мир еще был един, а не расколот на страны, в нем жили племена, и у каждого племени был свой целитель: шаман. Мало кто из них обладал настоящими способностями, но одна женщина, Гита, отличалась от других: она была сильной, доброй и милосердной. Она лечила больных и раненых как из своего племени, так и из других племен.
Это очень не нравилось вождю, Астеру, который запретил людям из других племен приходить к Гите без его ведома. Он сделал ее настоящей пленницей деревни. Но Гита хотела лечить всех, и, договорившись с раненым воином из своего племени, воином по имени Каллор, она сбежала.
Каллор и Гита поселились в пещере далеко от деревни. Гита лечила всех, кто к ней приходил. Каллор охотился и защищал Гиту. Они любили друг друга, и у них родились дети: две дочки-близняшки, которых назвали Ева и Дон. Гита учила обеих ведовству, а в день семнадцатилетия дала каждой по три подарка и свою кровь. Они должны были стать могущественными колдуньями.
Тем временем старый вождь племени Гиты заболел и послал ей весточку с просьбой вернуться в деревню и вылечить его. Гита хотела ему помочь, но Каллор не доверял Астеру и убедил ее послать вместо себя в деревню Еву, младшую дочь. Но Ева, маленькая зловредная пакостница, не стала лечить Астера, а наложила на него заклятие и сбежала. Месяц промучившись жестокой болью, Астер умер. Его сын, Эш, отомстил за отца, убив Каллора и взяв Гиту и Дон в плен.
Дальше в истории сказано, что сострадательная Дон полюбила Эша, и у них родилась дочь. Она и стала первой Белой Ведьмой на земле.
А Ева продолжала скитаться от одного племени к другому. У нее тоже родилась дочь, которая стала первой Черной Ведьмой.
Я спросил Селию:
— А вы вот в это верите?
— Это наша история.
— Написанная Белыми Ведьмами.
Черные Ведьмы и сегодня насмехаются над Белыми за то, что те живут в общинах фейнов и притворяются людьми. По их мнению, Белые Ведьмы измельчали, стали похожи на фейнов: теперь, чтобы убить, им нужен пистолет, а чтобы поговорить с кем-то на расстоянии — телефон.
Белые Ведьмы ненавидят Черных за их безрассудство и анархизм. Они и с фейнами жить не могут, и свои общины устраивать не хотят. Если Черные женятся, то это ненадолго, их браки обычно плохо заканчиваются. Живут они чаще всего в одиночку, ненавидят фейнов и их технологии. И у них всегда сильный Дар.
Говорить со мной о женской линии моего родства Селия не пожелала, но имена дедов и прадедов она мне все же назвала. Список получился впечатляющий и в то же время тоскливый. Все они были могущественными Черными Колдунами, и ни один из них не умер в своей постели, дожив до глубокой старости. Мой прапрадед Массимо совершил самоубийство, так что можно считать, что Белые Ведьмы тут ни при чем, но в остальном тенденция прослеживается ясная:
— Аксель Эдж (отец Маркуса) — умер в тюремной камере в здании Совета, не выдержав Наказания.
— Массимо Эдж (отец Акселя) — совершил самоубийство в тюрьме Совета.
— Максимилиан Эдж (отец Массимо) — умер в тюрьме Совета, не выдержав Наказания.
— Кастор Эдж (отец Максимилиана) — умер в тюрьме Совета, не выдержав Наказания.
— Лео Эдж (отец Кастора) — умер в тюрьме Совета, не выдержав Наказания.
— Дариус Эдж (отец Лео) — умер в тюрьме Совета, не выдержав Наказания.
Селия говорит, что с Дариусом не все ясно, так как дело было во времена становления Совета Белых Ведьм как официальной организации, а до того момента записи скудны и отрывочны. Но, судя по устным рассказам, еще несколько поколений моих родственников к списку можно добавить смело:
— Гонт Эдж (отец Дариуса) — убит Охотниками в Уэльсе.
— Титус Эдж (отец Гонта) — убит Охотниками в лесу где-то в Британии.
— Хэрроу Эдж (отец Титуса) — убит Охотниками где-то в Европе.
Я спросил у Селии:
— Неужели никто из моих предков не жил долго и счастливо?
— Кое-кто дожил лет до пятидесяти. Счастливо или нет — не знаю.
Так стоит ли удивляться тому, что мой отец немного перестраховывается? А я, когда думаю о своих предках, вспоминаю о том, сколько боли и страданий они вытерпели, и не могу понять: за что? Просто не понимаю. С какой целью меня самого держат в клетке? Я не хочу жить в клетке, я не хочу в ней умереть, я не хочу, чтобы меня мучили, и не хочу убивать своего отца. Ничего этого я не хочу, только жизнь не меняется к лучшему.
Интересно, если у меня будет когда-нибудь сын, какое будущее ждет его? Может, и я поступлю, как Маркус: просто брошу его и буду надеяться, что без меня ему повезет больше. Посмотрите на меня: вот он я, сижу в кандалах, в клетке, и нет у меня ни малейшей надежды на лучшую жизнь.
Но, несмотря на все страдания, жестокость и боль, я все же думаю, что и мои предки хотя бы временами бывали счастливы. Мне кажется, что я могу быть счастлив, значит, могли быть счастливы и они. По крайней мере, я очень на это надеюсь. Потому что, если уж мне суждено умереть в клетке, то я хочу сначала кое-что получить. И тогда я вспоминаю Аррана, и Анну-Лизу, и Уэльс, и что я чувствую, когда бегу, и каждый, абсолютно каждый, глоток воздуха кажется мне столь важным, драгоценным и дарующим надежду.
Фантазии о моем отце
Благодаря режиму дня я всегда либо еще занят, либо уже устал, и все же остается немного времени, когда я в клетке и мне не хочется ни подниматься в облака, ни отжиматься: я лежу и просто размышляю.
Мне по-прежнему нравится представлять, как отец придет и спасет меня в мой семнадцатый день рождения. Вот я лежу в клетке, сам в кандалах, вокруг все тихо, и вдруг издалека доносится какой-то звук — не ветер и не удар грома, но такой же яростный и могучий. Он появляется из-за холмов на западе, он летит, но не на метле и не на лошади, а стоя, как на доске для серфинга, хотя никакой доски нет, по крайней мере, ее не видно, а он летит ко мне, весь в черном. А шум все нарастает, клетка разлетается на куски, и кандалы просто падают с меня. Отец облетает меня кругом, и тогда я вскакиваю на свою невидимую доску и улетаю с ним. Это лучшее в мире чувство: я рядом с моим отцом, и мы летим, а разбитая клетка навсегда остается позади.
Мы уходим в горы, где он живет, там все такое зеленое и пышное, прямо как в тропиках. Там, среди старых деревьев и замшелых камней, на берегу хрустального ручья мы с отцом сидим, и он дает мне три подарка — нож, поцелуй и кольцо; я пью теплую кровь из его руки, а он шепчет мне на ухо тайные слова, и мы остаемся жить в том лесу: охотимся, ловим рыбу.
Наверное, это моя главная фантазия; по крайней мере, к ней я всегда возвращаюсь.
Но есть и другие. Почти в каждой присутствует Анна-Лиза, обнаженная плоть, нежные ладони, пот и поцелуи. Чаще всего я представляю нас с ней на скале из песчаника, где Киераном и не пахнет; она — в форме, и я медленно-медленно целую Анну-Лизу. Какой восторг! Я расстегиваю блузку Анны-Лизы, снимаю юбку, покрываю поцелуями тело девушки.
Другая фантазия очень похожа: мы с Анной-Лизой на скале из песчаника, но теперь она раздевает меня, стаскивает с меня футболку, расстегивает на мне джинсы и целует меня в грудь, в живот, везде.
Есть и вариации: она раздевает меня на склоне горы в Уэльсе; она раздевает меня на пляже; она раздевает меня на солнце, под луной, в дождь, в грязи и в лужах.
В этих фантазиях на мне нет ни единого шрама.
Последняя вариация такова: я в клетке, которую разрываю на части одной силой мысли, — тут появляется Анна-Лиза, мы целуемся, я раздеваю ее и целую везде, она раздевает меня и целует мне грудь, живот и спину. Все мои шрамы на месте, но она не обращает на них внимания, и мы падаем на овечьи шкуры и любим друг друга прямо среди обломков клетки.
Это мне нравится. Мне нравится, что ее не пугают мои шрамы. Вообще-то не думаю, чтобы они ей на самом деле понравились, но, может быть, она не будет возражать.
Есть еще фантазия, которая мне не слишком нравится, но я не могу временами ничего с собой поделать и не повторять ее. В ней я живу в маленьком домике, среди прекрасной долины, на берегу быстрой неглубокой реки, вода в которой такая прозрачная и чистая, что серебрится и сверкает даже ночью. Холмы там заросли зелеными деревьями, в их кронах поют птицы и жужжат насекомые. Лес полон зверья. Моя мама жива, она вместе со мной и папой в этом домике. Я почти все время провожу с отцом, мы спим не в доме, а в лесу, вместе охотимся и ловим рыбу. Мы часто бываем у мамы; она разводит кур и выращивает овощи. Летом в долине жарко и солнечно, зимой морозно, кругом лежит снег, и мы всегда жили и живем там все вместе. Мама с папой стареют, но они счастливы, а я не покидаю их, и каждый наш день прекрасен.
Мысли о матери
Когда я вернулся от Мэри, бабушка рассказала мне, что Маркус и моя мать были влюблены друг в друга. Но моя мать знала, что любить Черного Колдуна — «плохо». И чувствовала себя виноватой. Она вышла за Дина, родила от него детей и старалась стать счастливой, хотя на самом деле давно любила Маркуса, буквально с первого взгляда.
Интересно, продолжала ли она любить его, когда он убил ее мужа, отца ее детей?
Думаю, когда Дин застал Маркуса и мою мать вместе, произошло что-то вроде драки. Дин мог метать пламя из ладоней и рта — такой у него был Дар, но он сослужил ему дурную службу, потому что Маркус тоже владел этим Даром.
Когда же потухло пламя? Может быть, его язычки еще курчавились повсюду, когда Дин испускал дух?
И где в это время была моя мать? Рядом? Смотрела, как мой отец ест сердце ее мужа?
Легко ли ей было убивать себя, зная, что она всю жизнь любила человека, который лишает жизни других? Она любила убийцу большого числа мужчин, женщин и детей, она любила убийцу своего мужа, отца ее детей. Она любила того, кто ел людей. И когда она взглянула на меня и увидела, что я — вылитый Маркус, решила ли она, что знает, чего от меня ждать?
Освидетельствования
Теперь я прохожу Освидетельствования ежемесячно. Проводит их Селия.
Она начинает с того, что взвешивает меня, меряет мой рост и снимает меня на фото. Ни результатов измерений, ни снимков она мне не показывает.
Затем тестируется мое физическое состояние: скорость бега, результаты тренировок. Все записывается. Этих записей я тоже не вижу.
Потом мне тестируют память, общий интеллектуальный уровень, и я решаю примеры. Тут у меня все в порядке. Это же не письмо и не чтение, хотя, как говорит Селия, эти навыки тоже необходимо тестировать, но мы с ней прекрасно знаем, каков будет результат.
Вот так.
Следующий день я провожу в клетке, закованный. Она уезжает из дома утром и возвращается во второй половине дня. Может быть, встречается с кем-то, я не знаю. Я спрашиваю, но мои вопросы игнорируются.
Есть и еще одна перемена, о которой Селии сообщили только что: мне не надо ехать в Лондон на ежегодное Освидетельствование. На мой шестнадцатый день рождения Совет пожалует ко мне сам. А значит, я должен выглядеть как можно лучше.
Панк
— Ну и чего ты добиваешься?
— А?
— Вот этим. — Медленным кивком головы Селия показывает на мою голову.
Я ухмыляюсь.
Раз в месяц, перед Освидетельствованием, мне разрешается войти в дом и помыться как следует. Там есть горячая вода, правда, коричневая, как торфяная, и мыло. Я сбриваю волоски, которые курчавятся у меня над верхней губой и на подбородке. Бритва такая тупая, что хоть выброси, и я давно уже решил, что в качестве оружия от карандаша было бы больше толку. Раз в месяц Селия стрижет мне волосы, коротко, но сегодня я сам сбриваю их по бокам, и получается ирокез.
— Лучше бы ты сбрил их совсем. Так ты похож на монаха.
— То есть на того, кто чист душой и ищет Истину?
— Нет, на того, кто мягок и беззащитен. На неискушенного новичка.
— А это не про меня.
— Им лучше не перечить.
Селия хочет, чтобы я произвел хорошее впечатление. Наверное, мой успех хорошо отразится и на ней.
Я сажусь за стол.
— А теперь что?
— А теперь я буду сидеть здесь и ждать, а ты пойдешь в ванну и сбреешь всю эту чепуху.
— У вас нет чувства юмора.
— Вид у тебя невероятно забавный, должна признать, но будет гораздо лучше, если ты пойдешь и сбреешь все сам, по доброй воле.
Я возвращаюсь в ванную. Из зеркала на меня глядит незнакомец. Нет, с волосами у него все в порядке, пушистый такой куст. Просто я не узнаю себя.
Наверное, отвык от зеркала. Я наблюдаю, как человек в нем расчесывает волосы, вижу его правую руку со шрамом, которой он держит расческу, а это точно моя рука. Но вот лицо чужое. То есть я знаю, что оно мое, на нем мои шрамы: один под глазом — его оставила Джессика, другой — белая полоска на фоне множества черных точек — там, где я обрил волосы, от камня, которым меня когда-то треснул Ниалл. И все равно мое лицо выглядит совсем другим, не таким, как я его помню. Оно стало старше. Намного. Глаза большие, темные, и даже когда я улыбаюсь, в них нет и тени веселья. Они как будто мертвые внутри, и в них медленно вращаются черные треугольники. Я наклоняюсь к зеркалу, чтобы разглядеть, где кончаются мои зрачки и начинается радужка, но стукаюсь лбом о стекло. Я отступаю в дальний конец ванной, отворачиваюсь и быстро поворачиваюсь к зеркалу снова, надеясь уловить что-то, какой-нибудь проблеск света. Ничего.
— Что так долго? — кричит Селия.
Я беру бритву и снова кладу ее на место.
Минуту спустя я выхожу.
Она начинает хохотать, но тут же спохватывается и говорит:
— Ну, это уже глупо. Сними.
Я ухмыляюсь ей и щупаю бровь. Я продел в нее три маленьких железных колечка, кольцо побольше продел в правую ноздрю, другое такое же — в левый край нижней губы.
— Это часть моего прикида. Я панк. — Я провожу пальцами по ошейнику. — Жалко, булавок в нем нет.
— Где ты взял эту штуку, которая у тебя во рту?
— Снял с цепочки от затычки для ванной.
— Что ж саму затычку не повесил? Выглядел бы полным дураком.
— Вы старая уже, ничего не понимаете.
— Может, вернемся к моему первому вопросу? Чего ты добиваешься?
Я смотрю в окно, на холмы и небо, бесцветные от светло-серых облаков, плывущих высоко в небе.
— Ну?
— Свободы от преследований. — Я говорю это спокойно, даже невыразительно.
Молчание.
— Как вы думаете, я когда-нибудь этого добьюсь?
Никакого движения снаружи; ветер не ерошит вереск на склонах холмов, не гонит облака.
Вечером того же дня я рисую. Карандашом — чернила и уголь кончились. Карандаш тоже нормально. Я уже нарисовал растения и животных, которых видел здесь. Несколько моих рисунков Селия отложила в сторону, чтобы показать Совету. Меня так и подмывает спросить: «Чего вы этим добиваетесь?» — но я решаю, что не стоит, все равно ответом мне будет равнодушный взгляд.
Я рисую Селию. Она терпеть этого не может, но так еще интереснее. Рисую я беспощадно: с бородавками и всем прочим. Пленных не берем. Рисунок она потом сожжет. Она всегда сжигает свои портреты. Меня как художника это нисколько не задевает — проблема тут в самой натуре, а не в ее изображении.
Еще я рисую автопортреты, но только своей правой руки. Расплавленная кожа на ней напоминает потеки густой масляной краски, каждый заканчивается не до конца затвердевшей каплей. Кожа на тыльной стороне руки, между потеками, вспучилась и потрескалась, тоже как старая краска. Моя рука — искусство.
Я рисую свою руку, сжимающую тонкий, длинный кинжал, как две недели назад. Следя за мной, Селия так долго не дышала, что я думал, она потеряла сознание. Я смял рисунок и со словами «Чепуха какая-то» швырнул его в огонь — она не успела меня остановить. Больше я так не рисовал, это было совсем не интересно.
Пейзажи у меня обычно дерьмовые. Не получаются они у меня, и дома тоже ужасно скучные. Но клетку я все же нарисовал. Ухватил сходство. Передал ее бессмысленную черноту, ее стремление держать и не пускать. Я ведь так хорошо ее знаю, свою клетку. Это мой шедевр. Я сказал Селии, что этот рисунок надо послать Совету Она не ответила, но больше я той картинки не видел. Наверное, она ее сожгла.
— Они будут здесь к концу утра, — говорит она, пока я рисую. — Я взвешу и сфотографирую тебя до их приезда.
— Волнуетесь?
Она не отвечает, и я отодвигаюсь, ожидая пощечины, но она не клюет и на эту наживку.
— Я не напортачу. Не бойтесь. Буду хорошим мальчиком и отвечу на все их вопросы как следует. И плеваться не буду, ну, только в конце.
Селия вздыхает.
Снова становится тихо, я сосредоточиваюсь на том, что рисую ее волосы. Похоже, они поредели, наверное, на нервной почве.
— А вы будете присутствовать, когда они будут проводить Освидетельствование?
— А ты сам как думаешь?
— Наверное, нет… Точно нет.
— Тогда зачем спрашиваешь?
— Так, для поддержания беседы.
— Ну, тогда лучше поддерживай.
Я как раз рисую ее рот. У нее широченная улыбка, от который ее толстые губы кажутся не такими уродливыми и даже более интересными. Мне хочется нарисовать ее возле моей клетки стоящей навытяжку, с ключами в руках и выражением, которое иногда появляется у нее на лице и сильно напоминает жалость. Наверное, потому она и взялась за эту работу.
— Ну? — спрашивает она.
— Ну что?
— Я же знаю, ты что-то хочешь спросить.
Как это она узнала?
— Хммм. Ну-у. Интересно просто… Как случилось, что вы стали моей тюремщицей?
— Учителем и опекуном.
— Желающих, надо полагать, было не так много. — Я уже заканчиваю рот, когда кислое выражение оригинала чуть смягчается.
Она поворачивается ко мне, сменив позу.
— Думаю, что против меня ни у кого не было шансов.
— Вы хотите сказать, что никого, кроме вас, вообще не было?
Я жду, но она ничем себя не выдает.
— А ваша собственная жизнь до того пуста, что сидеть здесь, в этом богом забытом месте, и служить тюремщицей невинному ребенку вам кажется вполне подходящим занятием.
Тут она начинает по-настоящему улыбаться.
— Да и оплата наверняка не слишком высокая.
Она едва заметно кивает.
— Посадить под замок, избивать, наносить увечья, как телесные, так и духовные, мальчику, которому нет еще шестнадцати лет… который не сделал никому ничего плохого… это, несомненно, плюсы вашей работы.
— Да, — говорит она. — Это все плюсы.
Улыбка погасла, но ухмылка не вернулась. Приняв прежнюю позу, она сказала, не глядя на меня:
— Маркус убил мою сестру.
Тогда она должна быть в списке. Я не знаю фамилии Селии. Я спрашивал раньше, но это, по-видимому, не имеет значения.
— Какой у нее был Дар?
— Составление снадобий.
Я киваю.
— Маркус тоже может… как вы… ну, это, с шумом?
— Это есть в списке?
— Вы бы поосторожнее. Он наверняка не прочь получить ваш Дар.
Мы снова молчим.
Я и раньше догадывался, что имею для Селии какое-то значение, точнее, значение имеет то, что я сын убийцы ее сестры. Список убитых Маркусом велик, поэтому она просто не могла не знать лично кого-либо из них. А тут дело гораздо круче — он убил ее сестру.
Я говорю:
— Но я ведь не Маркус.
— Знаю.
— Я не убивал вашу сестру.
— Несправедливо, правда? Но, по-моему, один шанс из тысячи за то, что ему небезразлична судьба его сына, все же есть, и тогда его наверняка бесит то, что тебя здесь держат.
— Он знает, что я здесь?
— Нет, того, что ты именно здесь, он не знает. Это место хорошо спрятано, так что даже ему с его способностями нас не найти. — Она разминает затекшую шею и плечи. — Я хочу сказать, ему известно, что ты у нас. И он наверняка догадывается, что ты тут не как сыр в масле катаешься. Мне бы не хотелось обмануть его ожидания.
— Тогда почему вы не оставляете меня на целый день в клетке? Не думаете же вы, на самом деле, что я смогу его убить? Все эти тренировки — одна сплошная глупость.
Она встает и начинает ходить туда и сюда по комнате. Верный признак того, что не хочет отвечать на заданный вопрос.
— Возможно, но оставлять тебя в клетке на весь день было бы жестоко.
Я так удивлен, что начинаю смеяться только секунды через две. Когда мне наконец удается взять себя в руки, я говорю:
— Вы меня поражаете. Я же ношу ошейник, который легко может меня прикончить. На ночь вы запираете меня в кандалах в клетке.
— Зато я хорошо тебя кормлю. И сейчас ты сидишь здесь, рисуешь.
— И что мне теперь, спасибо вам сказать?
— Нет. Сиди тут с полным брюхом и рисуй.
— Я уже закончил, — говорю я ей и протягиваю рисунок.
Она берет лист и поворачивает к себе, чтобы рассмотреть. Минуту спустя она сворачивает его трубкой и бросает в огонь.
Я снова беру карандаш и начинаю следующий портрет. Теперь я рисую себя, свое лицо, каким я видел его утром в ванной, только еще старше, так, как по моим предположениям должен выглядеть сейчас Маркус. Я чувствую, что Селия пристально наблюдает за каждым моим движением. Затаив дыхание. Я никогда еще не рисовал его. Глаза я ему делаю в точности такими же, как у меня. Не думаю, что бывают глаза еще мрачнее.
Закончив, я остаюсь недоволен результатом. Слишком он красив получился, слишком хорош.
— Сожгите его, — говорю я. — Это неправильный рисунок.
Селия протягивает руку за портретом и изучает его гораздо дольше, чем свой собственный. Потом выходит с ним из комнаты.
— Это значит, что он именно так и выглядит? — ору я ей вслед.
Она не отвечает.
Я собираю карандаши, кладу их вместе с точилкой и резинкой в старую жестяную коробку. Крышка закрывается со щелчком и тут же возвращается Селия и снова садится напротив.
— Неужели никому так и не удалось подобраться к нему близко? — спрашиваю я.
— Кто знает, насколько близко или далеко от него они были? Схватить его не удалось никому. Он очень умен. Очень осторожен.
— Думаете, его когда-нибудь поймают?
— Рано или поздно он совершит ошибку, всего одну, но этого будет достаточно: его убьют или схватят.
— А меня используют как наживку?
Она, довольная, отвечает:
— Да уж, надо полагать.
— Но как именно, вы не знаете? Каким образом?
— Моя работа — учить тебя и присматривать за тобой. Больше я ничего не знаю.
— До каких пор?
— Пока мне не скажут «достаточно».
— А что будет со мной, если его схватят?
Она выпячивает нижнюю губу. Губа огромная и толстая. Она медленно втягивает ее назад, не говоря ни слова.
— Меня убьют?
Губа снова выпячивается вперед, но теперь возвращается на место куда быстрее, а ее обладательница говорит:
— Может быть.
— Хотя я ничего плохого не сделал.
Она пожимает плечами.
— Лучше перестраховаться, чем потом жалеть, так?
Она не отвечает.
— А что бы вы сделали, если бы вам велели меня убить? Если бы сказали: «Всади пулю половинному коду в лоб?» — Я приставляю к виску палец, как будто это пистолет, и изображаю соответствующий звук.
Она встает, подходит ко мне со спины, упирается мне в череп своим твердым пальцем и изображает тот же звук.
Ночью мне не спится. Не из-за холода. Ветра нет, все тихо. Облака висят неподвижно. Дождя тоже нет.
Я волнуюсь из-за встречи с Советом. Даже руки дрожат. Нервы, в них все дело.
Я до сих пор ощущаю прикосновение пальца Селии к моей голове. Я знаю, что меня могут убить в любую минуту. Кто и как именно, не важно; все равно результат будет один. И все же сама мысль о том, что это может быть Селия, мне неприятна. Хотя я знаю: она это сделает. Ей придется, иначе кто-то сделает это с ней.
Главное — получать удовольствие от всего, что происходит. Но как можно получать удовольствие от мысли о том, что тебя убьют?
А вот, найди способ.
Селия рассказывала мне, что Анна-Лиза не пострадала, и Дебора с Арраном и бабушкой тоже, но подтекст был такой, что все это может перемениться в любую минуту. Когда меня не станет, они будут вне опасности.
Вот тебе и оборотная сторона медали.
Можно радоваться, думая о том, что они живы-здоровы и все у них в порядке.
Анна-Лиза бегает в лесу среди деревьев, улыбается, хохочет, карабкается на скалу из песчаника. Мне так хочется ее увидеть, еще раз коснуться ее кожи; я хочу, чтобы она опять поцеловала мои пальцы, мое лицо, мое тело. Но я знаю, что этому не бывать никогда, что вместо меня рядом с ней будет какой-нибудь тупоголовый Белый, который будет ее лапать. Вот и получай тут удовольствие!
Дебора выйдет замуж за хорошего парня, у них родятся дети, они будут счастливы. Это я могу себе представить. Так и будет. У нее будет трое или четверо ребятишек, она будет замечательной матерью, и они все будут счастливы. Бабушка будет мирно доживать свой век у нее в доме, кормить цыплят и попивать чай.
Это приятные мысли. А потом я вспоминаю, как бабушка с Деборой плакали на площадке лестницы. Но ведь их слезы высохли тогда, высохнут и теперь — может, они уже не плачут. Может, думают, что меня уже нет.
Не думаю, что Арран поверит в то, что я умер. Вспоминаю, как он, убрав волосы с моих глаз, сказал: «Я бы этого не вынес». Он спит, одна нога свешивается с кровати, а я касаюсь кончиками пальцев его лба и плачу.
Охотник
В мой шестнадцатый день рождения Селия взвесила и измерила меня. И обрила мне голову.
Середина утра, а я уже в клетке, сижу в оковах. Наверное, Селия считает, что это придает ее работе более добросовестный вид.
На дороге появляется джип. После нескольких лет тишины его шум кажется до смешного громким. А он все нарастает и нарастает. Наконец шум стихает, и они выходят из машины.
Предводитель Совета приехать не соизволила, и та, другая женщина, тоже. Зато здесь Сол О’Брайен, дядя Анны-Лизы, а с ним еще двое мужчин. Один моложавый, темноволосый, в новых прогулочных ботинках, джинсах и блестящей кожаной куртке с иголочки. Он до того бледен, словно сроду на улице не бывал. Другой, наоборот, выглядит так, словно много лет не заходил в дом. Волосы у него светлые, с сединой. Сам он высокий, мускулистый, и весь в черном, что и подсказывает мне, кто он. С ними вообще все ясно. Эти на всех глядят сверху вниз, даже на советников.
Селия выходит им навстречу. Интересно, она просто поздоровается или пожмет им руки? Ни то ни другое.
Они подходят поглядеть на меня. Как я сижу в клетке. У Охотника глаза бледно-голубые, даже больше бледные, чем голубые, столько в них серебряных блесток.
Они сначала глядят на меня, потом поворачиваются ко мне спиной и оглядывают окрестности, а потом заходят в дом.
Затем все идет как всегда при Освидетельствовании. Я жду.
За мной приходит Селия. Она молча отпирает клетку и поворачивает назад, к дому. У входной двери она останавливается. Когда я прохожу мимо нее и вхожу внутрь, я жду, что она шепнет мне «Удачи», но она не так уж сильно нервничает.
Гости сидят за кухонным столом, все трое. Я, разумеется, стою. Снаружи, за окном, меряет шагами двор Селия.
Все вопросы задает дядюшка Анны-Лизы, он же записывает ответы. Спрашивает он все о том же, о чем месяцы подряд спрашивала меня Селия. Он ерзает, когда я начинаю читать, в остальное время его лицо сохраняет выражение скуки. Однако он не торопится, и тесты на проверку интеллекта мы проделываем все до одного.
Он говорит:
— У меня все.
Обращается он не ко мне, а к Охотнику. Тот не говорит ни слова. Ни ему, ни мне.
Охотник встает и обходит меня кругом, оглядывая с головы до ног. Он ненамного выше меня, но плотнее. Грудь у него вдвое шире моей, а шея в три обхвата.
Он встает у меня за спиной и тихо говорит, щекоча своим дыханием мою шею:
— Сними рубаху.
Я делаю, что он говорит. Медленно, но делаю.
Третий гость, темноволосый, встает и обходит меня кругом — поглядеть на мою спину. Он берет меня за руку, и я с трудом сдерживаюсь, чтобы не отдернуть ее. Пальцы у него слабые, мокрые. Он поворачивает мою руку ладонью вверх, рассматривает шрамы на моих запястьях.
— Ты хорошо заживляешься. И быстро?
Я не знаю, что сказать.
— Сейчас мы выйдем отсюда и посмотрим, — говорит Охотник. И опять я чувствую его дыхание на своей шее.
Охотник что-то говорит Селии. Она кивает и идет туда, где мы обычно занимаемся самозащитой.
— Покажи мне, что он умеет, — говорит Охотник.
Мы с Селией устраиваем небольшой поединок.
Охотник командует перестать и подзывает к себе Селию, которой что-то коротко шепчет на ухо.
Селия возвращается ко мне, и мы схватываемся не на шутку. Мы деремся по-настоящему. Она побеждает — я подпустил ее слишком близко. У меня расквашен нос, под глазом синяк.
Теперь подзывают меня. Темноволосый хочет посмотреть, как я заживляю раны. Я делаю это не спеша.
Я думаю, что на этом все кончится, но Охотник опять говорит с Селией, потом поворачивается ко мне и командует:
— Беги большой круг.
Я бегу, не очень быстро. Что за нужда надрываться.
Когда я возвращаюсь, Охотник снова велит нам с Селией драться. Только на этот раз у нее в руке нож. Она побеждает снова. У меня на руке порез. Я должен залечить его для того, темноволосого.
— Снова беги большой. — Теперь темноволосый уже сам командует.
Я делаю, что велят. Из кожи вон не лезу, так как уверен, что, когда пробежка закончится, меня снова будут бить.
Точно. И Селия снова выигрывает. Видимо, ей сказали не сдерживаться. Я получаю удар ножом в мякоть бедра. Глубокий порез. Тут уж я бешусь. Заживляюсь и…
— Еще раз большой.
Я бегу, но думаю не о беге, а о том темноволосом, об ухмылке на его роже.
На этот раз, когда я прибегаю, Охотник тоже ухмыляется.
У меня возникает дурное предчувствие.
Мне опять приходится драться с Селией. За сегодняшний день я уже пробежал три больших круга и проиграл три поединка. Я очень стараюсь не подпускать Селию близко, один раз мне даже удается нанести ей удар ногой, но, стоит мне повернуться к Охотнику спиной, как он толкает меня прямо на Селию, и тут уж наступает конец. Я оказываюсь на земле. Охотник подходит и сильно ударяет меня ногой в ребра. Раз. Потом другой. Ботинки у него как из железобетона.
— Вставай. Беги внешний круг.
Я знаю, что два-три ребра он мне поломал. Он, думаю, тоже знает.
Я заживляю их и медленно встаю.
Он тут же наносит мне удар и сбивает с ног. Потом пинает. Снова ломает мне ребра. Я лежу.
— Я сказал, вставай, беги внешний круг.
Я могу заживиться опять, но плохо. На сегодня моя способность к заживлению исчерпана. Я медленно встаю. Медленно начинаю бежать.
На бегу я говорю себе расслабиться. Забыть о них. Притвориться, как будто их нет на свете. Я пробегаю круг и едва успеваю заживиться к его окончанию.
Темноволосый подходит ко мне и разглядывает мою грудь. Синяков нет.
Тут подходит Охотник, в руках у него что-то вроде дубинки. Я гляжу на Селию, но она смотрит в землю.
Когда он заканчивает, я остаюсь лежать. Дубинка была странная. Кажется, у меня ничего не сломано, но самочувствие странное.
Темноволосый подходит и встает надо мной.
— Заживиться можешь? — спрашивает он. — Встать можешь?
Да, встать я могу. Я встаю на колени, но тут у меня все начинает кружиться перед глазами, и я ложусь опять — лежать так хорошо.
Когда я открываю глаза снова, передо мной сидит на корточках Селия.
Я спрашиваю ее:
— Уехали?
— Да.
— Я полежу здесь.
— Да.
День близится к вечеру, и я полностью исцелился. Я получаю добавочную порцию рагу и хлеба. Селия молча смотрит, как я ем.
Я говорю:
— Типичные Белые Ведьмы. Добрые, нежные, сострадательные натуры.
Селия не отвечает.
— Я бы не возражал, но ведь я на них даже не плюнул.
Селия все молчит, и я захожу с другого боку.
— Вряд ли это так важно; Предводитель Совета приехать не потрудилась.
— А ты знаешь, кто был тот блондин?
Я пожимаю плечами.
— Это Сол О’Брайен. Его недавно назначили исполняющим обязанности Предводителя Совета.
Я киваю. Интересно, значит, дядюшка Анны-Лизы попер в гору.
— А кто был тот Охотник?
Селия коротко усмехается. Я даже перестаю есть, чтобы взглянуть на нее.
— Я думала, ты знаешь. Это был Клей.
— А! — Значит, меня приезжал проверять главный Охотник. — А другой, темноволосый? Он кто?
— Сказал, что его зовут мистер Уолленд. Я его раньше не видела.
Я приканчиваю рагу и досуха вытираю миску остатками хлеба. Потом отодвигаю ее и говорю:
— Я решил дать вам выиграть все поединки, чтобы вы не позорились.
— Очень заботливо с твоей стороны.
— Только едва ли их это впечатлило. Мои проигрыши. Если уж я не могу побить даже вас, куда мне тягаться с Маркусом.
— Возможно.
— И я даже не пытался ударить Клея.
— Мудрое решение.
Я тоже так думаю, хотя, знай я тогда, что это он…
— Что? — спрашивает Селия.
Не знаю… я не знаю, что думать о Клее, и поэтому говорю:
— Он убил Сабу — мать Маркуса.
Селия кивает:
— Да, а Саба убила его мать.
Я киваю.
— Твоя мать… — Селия произносит эти слова и умолкает. Я даже не смотрю на нее, чтобы не спугнуть: она явно балансирует на грани какого-то признания, как акробат на туго натянутом канате. — Твоя мать спасла однажды Клею жизнь. Его сильно ранил кто-то из Черных, яд разъедал ему плечо. Твоя мать была единственной, кто мог его спасти. Без ее помощи он бы умер.
Я по-прежнему не смотрю на Селию. Да и что я могу ей сказать?
— У твоей матери был исключительный целительский Дар. По-настоящему исключительный.
— Бабушка говорила. — Хотя эту историю она мне никогда не рассказывала.
— Их интересует твоя способность к самоисцелению.
— И? — Теперь я смотрю на Селию в упор.
— Теперь, я думаю, ты исцелился достаточно для того, чтобы помыть посуду.
Бабушка
После Освидетельствования проходит несколько месяцев; режим дня все тот же, что и всегда. Приходит осень, ночи становятся длиннее, и это хорошо. Зима. Снег. Ветер. Я сильнее, чем всегда. Дождь мне не помеха. Мороз я обожаю. Кожа на ступнях моих ног ороговела.
Снег тает, но кое-где в лощинах еще лежит. Солнце уже понемногу греет, хотя приходится долго стоять на одном месте, чтобы это почувствовать.
До моего семнадцатого дня рождения остались месяцы, не годы.
Селия никогда не заговаривает о моем семнадцатилетии. Я часто спрашиваю ее об этом, но она не отвечает.
Как-то днем я в доме пеку хлеб. Селия сидит за кухонным столом и пишет.
Я снова задаю ей все тот же надоевший вопрос:
— На день рождения я получу три подарка или нет?
Селия не отвечает.
— Если вы хотите, чтобы я убил Маркуса, мне нужен мой Дар.
Она продолжала писать.
— Кто даст мне подарки, бабушка?
Я знаю, что меня к ней и близко не подпустят, ни за что на свете.
Селия поднимает голову, открывает рот, как будто хочет сказать что-то, и снова закрывает.
— Что?
Она кладет ручку на стол.
— Твоя бабушка.
— Что?
— Месяц назад она умерла.
Что? Месяц назад!
— И вы забыли мне об этом рассказать?
Они говорят мне только то, что считают нужным, так откуда мне знать, правда это или нет?
Я швыряю тесто на пол.
— Я вообще не должна была тебе об этом говорить.
Значит, Селия обо мне позаботилась, а откуда мне знать, что это не очередная ложь? Но бабушка точно умерла. Это-то правда. Ее убили или заставили покончить с собой, и с остальными так же расправятся, когда только захотят.
— А Арран?
Бессмысленный взгляд.
Я пинаю стул, хватаю его и грохаю им об пол.
Они всегда будут делать, что захотят, и убивать, кого захотят, и я ненавижу их за это, ненавижу, ненавижу. И я еще раз с грохотом опускаю стул на пол.
— Будешь продолжать в том же духе, придется мне тебя запереть.
Я швыряю стул и с воплем кидаюсь на Селию. В себя я прихожу уже в клетке, скованный по рукам и ногам.
Визитеры
Несколько недель спустя я собираю в курятнике яйца. Вспоминаю бабушку, ее цыплят, и как они норовили забрести в дом, и ее саму в шляпе с сеткой, как она стояла возле улья и вынимала соты…
Я ставлю корзинку с яйцами на пол и прислушиваюсь.
Слушаю долго и внимательно.
Тихий, едва различимый звук далеко, в горах.
В кухне гремит посуда.
Я подбегаю к изгороди и по ней вскарабкиваюсь на крышу клетки, чтобы посмотреть на юго-запад, откуда в моих фантазиях появляется Маркус.
Но в холмах все как всегда, и ничего особенного не видно. Я поворачиваюсь кругом, смотрю в другую сторону и слушаю затаив дыхание.
Это не ветер.
Это гром, далекий гром.
Селия стоит у окна в кухне и наблюдает за мной. Она ничего не слышит, но знает: что-то не так, раз я сижу на клетке. Она отходит от окна и появляется у двери. Теперь уже звук слышен хорошо, и понятно, что он значит.
Это не отец. Это машина.
— Зайди в дом! — кричит мне Селия.
Вдалеке появляется полноприводный джип, он ползет по дороге, точно тяжелый черный жук.
— Слезай с клетки!
Но если в машине люди — настоящие люди, фейны, туристы, путешественники, — то я должен что-нибудь сделать. Я скажу им, что меня держат здесь в клетке. Ошейник — может, они его снимут. Может быть, я подожду, пока Селия их спровадит и тогда… тресну ее чем-нибудь по башке…
Но тут ее поведение меняется. Напряженность исчезает. Она говорит:
— Возвращайся в клетку, Натан. — Ее голос ровен, как всегда. Она знает, кто это.
Я еще пару секунд слежу за джипом, потом спрыгиваю на землю и захожу в клетку.
— Запрись на замок.
Она идет к дороге.
Я закрываю дверь, но замок не запираю. Вместо этого я подхожу к задней стенке и нахожу припрятанный в земле гвоздь. Я прячу его в рот, вогнав на всю длину в щеку, и тут же заживляюсь.
Джип подъезжает ближе, рев становится громче. У дальней стены дома он останавливается. Селия подходит к нему.
Она говорит с водителем через окно. Размахивает руками, мне кажется, что она расстроена. Слишком она выразительно жестикулирует.
Водителя я не вижу.
Двери джипа открываются, и Селия раскидывает руки, как будто хочет их остановить. Они почти такие же здоровенные, как она. Все, разумеется, в черном. Лица шофера я не вижу до тех пор, пока Селия не отходит в сторону, но я и так знаю, кто он.
Что, они приехали убить меня? Какая еще может быть причина? Хотят дать Селии инструкции, как это сделать? Может, все же запереть клетку? Ладно, какой теперь в этом прок.
Клей идет ко мне.
Селия, на шаг позади, говорит:
— Но я никаких указаний не получала.
За Селией идут две Охотницы.
— Выводите его из клетки.
Селия молча распахивает двери.
Теперь я точно знаю: они приехали меня убить. Наверное, отведут куда-нибудь в поле и там прикончат, а может, и беспокоиться не станут — сделают это прямо здесь, рядом с клеткой. И закопают среди картошки. Значит, они убили Маркуса. Мой отец мертв. И я им больше не нужен.
— Выходи. — Голос Селии звучит спокойно.
Я пячусь и трясу головой. Пусть убивают прямо здесь. И я не могу поверить в то, что мой отец мертв.
И тут у меня в голове начинается какой-то зуд — это не Селия, это мобильник. И звенит он не у Охотниц за спиной Селии; ближе. Я чувствую, как что-то вцепляется мне в плечо, соскальзывает на запястье, и за моей спиной материализуется четвертый Охотник. Он такой же здоровый и страшный, каким я его помню. Киеран держит мою руку, наручники становятся видимыми. Свободной рукой я пытаюсь дать ему по морде, но он пригибается, пригибая меня за наручник к земле, тем временем в клетку вбегает Охотница и хватает меня за левую руку. Я успеваю пнуть ее, но тут меня подтягивают к прутьям, замыкают руки за спиной в наручники и два раза сильно ударяют.
— Попробуй еще, я тебе руки вырву, — рычит Киеран мне в ухо.
Великая штука ненависть: когда она есть, все остальное просто перестает существовать. Так что старые уловки работают легко. Я не обращаю внимания на то, что он выкручивает мне руки, на боль, ни на что вообще. Резко запрокинув голову, я бью Киерана затылком в лицо и слышу, как хрустит его нос.
Он взвизгивает, но хватки не ослабляет.
Он заводит мне руки наверх так, что я не могу больше пошевелиться, но все же не вывихивает, так что я поневоле спрашиваю себя, серьезно ли Киеран собирался оторвать мне руки.
Киеран выволакивает меня из клетки и швыряет на землю, но я изворачиваюсь и выбрасываю ногу вверх так, что подошва моего ботинка ударяет его в лицо. Снова перекатываюсь и вскакиваю, но поздно: Охотницы уже оседлали меня, и удар в почку оказывается очень чувствительным.
Я стою на коленях, уткнувшись носом в тропу.
Селия кричит на Клея:
— Это неприемлемо! Я его наставник!
Клей отвечает спокойно. Он говорит:
— У нас есть приказ забрать его отсюда.
Чей-то ботинок опускается мне на затылок и вдавливает меня лицом в землю.
Селия жалуется, спорит, говорит, что она должна поехать тоже, но Клея не уговорить. Он отвечает «нет», и все.
В конце концов Селия говорит, что надо снять с меня ошейник. Просит разрешения сделать это.
Когда она снимает его с меня, ее руки очень ласковы, и она говорит:
— Я поеду за тобой.
Клей отвечает:
— Нет. Нам придется позаимствовать ваш фургон. Он слишком опасен, нельзя везти его в джипе.
— Тогда я поведу ваш джип.
— Нет, джип поведет Меган. Если вы так настаиваете, вам придется поехать с ней.
Теперь в его голосе угроза; Селия наверняка ее тоже слышит. Навредить Селии Меган не сможет, но она заблудится, поедет не той дорогой, у нее кончится бензин. Селия не рискнет ссориться с Охотниками; она останется здесь. Она сделает все, как они скажут.
— Ах да, я же должен передать вам это. — Голос Клея снова становится обычным.
— Уведомление! Когда оно принято?
Он молчит.
— Два дня назад? Почему мне не сказали? Я же за него отвечаю.
Клей по-прежнему не отвечает.
— Здесь сказано, что всех носителей половинных кодов надлежит «кодифицировать». Что это означает? — Я знаю, что Селия говорит все это ради меня.
— Селия, в мою задачу входит только транспортировать его отсюда.
— Я поеду…
Но Клей перебивает ее:
— Я же объяснил ситуацию, Селия. Теперь он наш.
— И когда вы его вернете?
— На этот счет у меня никаких указаний нет.
Кодификация
Я в фургоне Селии, лежу, уткнувшись лицом в металлический пол. Почти два года прошло с тех пор, как я лежал так на этом же полу, но облупившаяся краска все еще кажется знакомой.
Киеран уже начал заживлять свой расквашенный нос, но ему еще долго над ним трудиться. В руках у него цепь, она спускается от моих наручников к лодыжкам, обвивает их, и он время от времени дергает за нее, просто так, от скуки.
Клей сидит на пассажирском кресле впереди, Тамзин за рулем, Меган едет за нами в джипе, а Селия, я так думаю, осталась дома.
Мне только и остается, что расслабиться и отдыхать, но, стоит мне задремать, как Киеран дергает меня за цепь или бьет ею меня по заду. Когда ему и это надоедает, он кричит водителю:
— Эй, Тамзин, я еще придумал.
— Что? — отвечает она.
— Какая разница между половинным кодом и трамплином?
Она не отвечает, а я чувствую, как на мою спину тяжело опускается башмак и слышу:
— Когда встаешь на трамплин, разуваешься.
Следующую остроту он произносит тихо, так, чтобы слышал только он и я.
— Какая разница между половинным кодом и луком? — Он поднимает подол моей рубахи. Я чувствую, как его пальцы шарят по нижней части моих шрамов, его шрамов, и он продолжает: — Когда режешь лук, плачешь.
Через четыре-пять часов фургон останавливается. Судя по голосам, мы на заправочной станции где-то на шоссе. Они заливают в машину бензин, потом сами заправляются бургерами, чипсами и газировкой. Запах был бы очень соблазнителен, но я страшно хочу в туалет и не могу даже думать о еде и напитках.
Наверное, все равно не поможет, но я попробую.
— Мне надо в туалет.
Цепь снова бьет меня по ляжкам.
Фургон трогается с места. Клей бормочет какие-то указания водителю, но я ничего не могу разобрать.
Через двадцать минут фургон тормозит. Меня выволакивают за лодыжки наружу, прямо на улицу, вернее, в кусты, в которых стоит фургон. Шума движения почти не слышно. Они нашли тихий уголок.
— Любая мелочь. Что угодно. И ты мертвец. — Киеран так близко, что брызги его слюны летят прямо мне в ухо.
Я делаю вид, что ничего не слышу.
Он расстегивает мои наручники и освобождает мою правую руку.
Я писаю. Долго-долго и с удовольствием.
Едва я успеваю застегнуть ширинку, как на меня снова надевают наручники и запихивают в фургон. Я лежу внутри и улыбаюсь, отчасти оттого, что пописал, отчасти оттого, что думаю о Селии: она круче этих идиотов.
Мы едем дальше. Киеран, наверное, уснул, потому что он больше меня не беспокоит. Гвоздь по-прежнему у меня во рту, но рядом трое Охотников, и у меня нет шансов на побег.
Ржавый пол фургона царапает мне щеку, когда меня опять за ноги выволакивают наружу.
— На колени.
Я во дворе здания Совета, там же, откуда меня забрали больше года тому назад.
Толчок в спину.
— На колени! — вопит Киеран.
Клея нет. Тамзин и Меган стоят у кабины фургона. Киеран стоит надо мной, а я щурюсь на него снизу вверх. У него распух нос и синяк под глазом.
— Что-то ты медленно лечишься, Киеран.
Его ботинок взлетает в воздух, чтобы врезаться мне в лицо, но я успеваю упасть, перекатиться и вскочить на ноги.
Тамзин смеется.
— А он проворный, Киеран.
Киеран притворяется, что ему все равно, и отвечает:
— Ладно, теперь пусть они с ним возятся.
Я оглядываюсь и вижу двоих охранников, которые хватают меня за руки и уволакивают прочь, не говоря ни слова.
В здание Совета мы входим через деревянную дверь, идем по коридору, сворачиваем направо, потом налево, минуем внутренний двор, входим в другую дверь и опять сворачиваем налево. Тут мы попадаем в коридор, который я узнаю, и вот я уже сижу на скамье перед дверью в комнату для Освидетельствований.
Я залечиваю многочисленные царапины и ушибы.
Все почти как в старые добрые времена. Разумеется, приходится ждать. Руки у меня все еще в наручниках, за спиной. Я гляжу на свои колени и на каменный пол.
Проходит много времени, я все еще жду. В дальнем конце коридора открывается дверь; раздаются какие-то шаги, но я не поднимаю голову. И вдруг шаги останавливаются, и мужской голос говорит:
— Пойдем другой дорогой.
Я поднимаю голову, а потом встаю.
Голос Анны-Лизы тих.
— Натан?
Мужчина рядом с ней, наверное, ее отец, и он старательно толкает ее назад, к двери, в которую они вошли. Дверь захлопывается за ними, становится тихо.
Передо мной стоит охранник, он загораживает обзор. Я знаю, он хочет, чтобы я сел, но я мешкаю, а потом все-таки сажусь, и коридор снова такой же, как раньше.
Но Анна-Лиза была здесь. Она изменилась: повзрослела, вытянулась, побледнела. Она была в джинсах, светло-голубой рубашке и коричневых ботинках. Я снова проигрываю все в голове: шаги, «Идем другой дорогой», я вижу ее, наши взгляды встречаются, в ее глазах радость, она тихо произносит мое имя: «Натан?», так, как будто она сомневается, как будто не может поверить, а потом отец толкает ее назад, она упирается, он толкает сильнее и загораживает ее от меня, она выглядывает из-за его руки, наши взгляды встречаются снова, и, наконец, дверь закрывается. Дверь блокирует все звуки: ни звуков шагов, ни голосов из-за нее не слышно.
Я проигрываю это снова и снова. Кажется, это было на самом деле. Кажется, это было.
Меня освобождают от наручников, взвешивают, измеряют и фотографируют. Все, как перед очередным Освидетельствованием, только до моего дня рождения еще несколько месяцев, поэтому я не знаю, что теперь будет — Освидетельствование или еще что. Я спрашиваю об этом у человека в лабораторном халате, но охранник, который следит за мной, командует, чтобы я заткнулся, и человек в халате не отвечает. Охранник снова надевает на меня наручники и выталкивает в коридор, я опять жду.
Когда меня вводят внутрь, в центре стола сидит на этот раз Сол О’Брайен. Я не удивлен. Женщина-советник сидит на своем прежнем месте — справа, а мистер Уолленд слева. Ладно, хоть Клея нет.
Они начинают задавать мне вопросы, как всегда перед Освидетельствованием. Я отказываюсь подыгрывать им, молчу и все. Вид у Сола, как всегда, скучающий, но теперь я больше, чем когда-либо, убежден, что он прикидывается. Он все время прикидывается. Каждый вопрос он задает дважды и никак не реагирует на мое молчание, но скоро они сдаются и больше даже не стараются. Задав последний вопрос, Сол шепчет что-то на ухо сначала женщине справа от него, потом мистеру Уолленду.
Потом он заговаривает со мной.
— Натан.
Натан! Это что-то новенькое.
— До твоего семнадцатого дня рождения осталось меньше трех месяцев. Это важный день в твоей жизни. — Он смотрит сначала на свои ногти, потом на меня. — И в моей тоже. Надеюсь, что именно я смогу дать тебе три подарка.
Что?
— Да, тебе это может показаться странным, но я думал об этом много лет, и мне хотелось бы… мне было бы интересно это сделать. Однако, прежде чем я дам их тебе, я должен убедиться — мы все должны убедиться, — что ты действительно на стороне Белых Ведьм. Я обладаю правом выбрать тебе код, Натан. Полагаю, в твоих интересах, чтобы он был Белым.
Раньше и я этого хотел и думал, что это ответ на все вопросы, но теперь я больше так не думаю.
— Натан, ты наполовину Белый от рождения. Твоя мать происходила из талантливой и почтенной семьи Белых Ведьм. Мы здесь, в Совете, уважаем ее семью. Некоторые из ее предков были Охотниками, вот и твоя сводная сестра, Джессика, тоже стала Охотницей. Так что по материнской линии ты являешься наследником благородной и уважаемой семьи. А в тебе есть многое от матери, Натан. Многое. Твоя способность к самоисцелению — самый верный знак.
Тут я начинаю думать, что он несет какую-то чушь, потому что мой отец, как я думаю, тоже неплохо самоисцеляется.
— Тебе известна разница между Черными и Белыми Ведьмами, Натан?
Я не отвечаю. Жду обычных аргументов насчет черного-против-белого.
— Интересный вопрос, не так ли? Я часто об этом размышляю. — Сол О’Брайен глядит на свои ногти, потом на меня. — Белые Ведьмы используют свои таланты во благо. Именно так ты и можешь доказать нам, что ты Белый, Натан. Используй свой Дар во благо. Сотрудничай с Советом, с Охотниками, с Белыми Ведьмами по всему миру. Помоги нам, и… — Он откидывается на спинку стула. — Твоя жизнь станет намного проще. — Его глаза, кажется, взблескивают серебром, когда он добавляет: — И дольше.
— Меня почти два года держали в клетке. Меня били, мучили и не отпускали домой, к моей семье, Белым Ведьмам. Объясните мне, в чем именно тут «благо».
— Мы заботимся о благе Белых Ведьм. Если тебя признают Белым…
— То вы дадите мне хорошую теплую постель? Да уж, стоит мне только согласиться убить моего отца.
— Нам всем приходится идти на компромиссы, Натан.
— Я не стану убивать отца.
Он еще раз окидывает восхищенным взглядом свои ногти и говорит:
— Что ж, Натан, ты бы разочаровал меня, если бы согласился сразу. Я с большим интересом слежу за тобой с момента нашей самой первой встречи, и ты редко меня разочаровывал.
Я матерюсь на него вслух.
— И в каком-то смысле я рад, что ты не разочаровал меня сегодня. Но, так или иначе, мы все равно своего добьемся. Мистер Уолленд проследит за этим.
Я не успеваю ничего ответить, потому что Сол, кончив говорить, тут же кивает охранникам, те подходят и берут меня под руки.
Когда они выволакивают меня из комнаты и ведут дальше, по коридору, я пытаюсь запомнить направление — налево, направо, опять налево, окна, двери, — но это слишком сложно, и мы скоро оказываемся в такой части здания, где коридоры не прямые, а тот, по которому идем мы, опускается вниз, становясь все уже и уже, так что под конец один стражник идет впереди меня, а другой сзади. Скоро мы оказываемся на лестнице, ведущей вниз. Холодно. Слева тянется ряд металлических дверей.
Стражник, идущий впереди, останавливается у третьей по счету двери, выкрашенной голубым, но краска местами облезла, из-под нее выглядывает серый металл. Это не та дверь, вид которой может преисполнить вас надеждой. Первый стражник открывает ее, второй вталкивает меня внутрь.
Я стою в камере. Свет попадает в помещение только из коридора. Камера пуста, не считая кольца в стене, с которого свисает цепь — ее охранник замыкает вокруг моей лодыжки. Потом он выходит в коридор, захлопывает дверь, закрывает ее на ключ и задергивает засов.
Полная темнота.
Я еще в наручниках. Сделав шаг вперед, я обхожу камеру, касаясь шершавого камня стены пальцами ноги, боком и щекой. Через три шага влево от кольца я упираюсь в угол, делаю еще пару шагов, и цепь туго натягивается. То же самое вправо. Короткая цепь не дает мне дойти до двери.
Пол холодный и твердый, но сухой. Я сажусь спиной к стене. Четыре каменные стены, одна дверь, кусок цепи и я.
Но вскоре к нам присоединяются тошнота и ужас.
Луна как раз в середине цикла, так что дела обстоят плохо, хотя бывает и хуже. Просто я уже давно не находился в помещении ночью. Сначала я дергаю только ногами. Потом всем телом. Это помогает справиться с паникой, но не с тошнотой. Я ложусь на бок и, не переставая подергиваться, перекатываюсь к стене и утыкаюсь головой в угол. Так я и лежу, периодически дергаясь.
Потом меня начинает рвать слизью, поскольку в желудке ничего больше нет. Я не ел с самого завтрака, но позывы к рвоте не прекращаются. В животе у меня пусто, но все мое нутро продолжает сжиматься и выворачиваться, и я то и дело захлебываюсь кашлем, как будто пытаюсь от чего-то освободиться.
Потом начинается шум. Я слышу свист и стук, но не уверен, что они настоящие, может, они мне только кажутся. Свист ужасный, непрерывный; удары такие громкие, что от каждого я вздрагиваю всем телом. Я пытаюсь привыкнуть к ним, но не могу. Все, что я могу, — кричать. Крики заглушают шум, но я не могу орать всю ночь. Меня снова начинает тошнить, и я лежу, уткнувшись головой в угол, и то мычу, то подергиваюсь всем телом, то кричу, когда удары становятся особенно громкими и заставляют меня вздрагивать.
Рассвет. В камере по-прежнему темно, но тошнота и шум проходят так же быстро, как начались.
Никто не приходит.
Надо придумать какой-нибудь план, но ничего не идет в голову.
Никого нет.
Я голоден. Во рту гадкий привкус. Принесут они мне поесть и попить? Или забудут обо мне и бросят здесь умирать?
Про меня вспомнили. Принесли воды, но решили, что есть мне не надо. И имя мое тоже забыли.
Я и сам его уже плохо помню.
— Еще раз прошу, назови свое имя. — Молодая ведьма больше не добавляет «пожалуйста».
Я действую по своему обычному плану, то есть молчу. План, конечно, не самый изысканный, он вызывает раздражение у тех, кто допрашивает, и никак не влияет на конечный исход дела. Но это все же план.
Вместо ответа я только смотрю на нее, внимательно разглядываю ее наружность: гладко причесанные мышиного цвета волосы, маленькие бледно-голубые глазки, аккуратно наложенную тушь, тонкий, ровный слой тонального крема и накрашенные розовой помадой, четко очерченные губы. Ее тщедушное тело одето в хороший бежевый костюм, на ногах колготки и черные лакированные туфли. Судя по всему, она очень старалась выглядеть хорошо, а еще она хорошо выспалась. Не забыла даже брызнуться духами, какими-то цветочными.
И чем дольше я на нее смотрю, тем сильнее поражаюсь тому, что она, такая хорошенькая, может быть так бесконечно, так жестоко глупа. Оделась, как на деловую встречу, а меня-то в камере держат.
И тут у меня возникает план. Выставив вперед одну ногу, я немного наклонюсь к ней и говорю:
— Мое имя Иван Шухов.
Вид у женщины становится озадаченный и слегка взволнованный. Наверное, пытается сообразить, что это за сленг такой.
— Нет, ты Натан Бирн. Сын Коры Бирн и Маркуса Эджа.
Я откидываюсь назад и говорю, как можно небрежнее:
— Не-а, я Иван. Вам, наверное, другой парень нужен, тот, из соседней камеры.
— В соседней камере никого нет.
— Хотите сказать, он сбежал?
Она растягивает свои подкрашенные губы в улыбку, может быть, хочет показать, что у нее есть чувство юмора.
— Нам просто надо проверить, что ты понимаешь, что происходит.
— Конечно, я понимаю, что происходит, — сказал я небрежно и тут же перестроился на другой тон. — Изумительный Совет Белых Ведьм обращается со мной, как с королем. Кормят сладко, сплю я мягко, да еще и… — тут я опять подаюсь вперед, — знакомят с симпатичными, душистыми Белыми Ведьмочками. — Охранник тянет меня за руку. — Я Иван Шухов, и я понимаю, что происходит. А вы?
— Никакой ты не Иван. Ты Натан Бирн, и тебя должны кодифицировать.
— Понятия не имею, что это за штука.
Взгляд ее холодных глаз устремлен на меня, льдистый бледно-голубой блеск на бледно-голубом фоне.
— Звучит не слишком весело, — говорю я. — Жалко мне этого паренька, Натана.
— Ты и есть Натан.
— Что значит кодифицировать? Расскажу Натану при случае.
— Это значит нанести сложную татуировку.
— С чего это вы решили, что в татуировках есть что-то сложное?
Она улыбается.
— В этой есть. Мистер Уолленд долго работал над ее составом.
— Что за татуировка такая?
— Твой код, конечно.
Я подаюсь вперед, охранник хватает меня за обе руки и тянет назад.
— Клеймо то есть.
Розовые губы на безукоризненно накрашенном лице приоткрываются, чтобы заговорить, и тут я плюю в них. Точное попадание.
Она визжит и плюется, трет розовый рот. Охранник оттаскивает меня обратно.
Женщина слегка попятилась; ее макияж уже не столь безукоризнен, как прежде, и она вытирает носовым платком помаду. Все еще держа платок у губ, она говорит:
— Твое имя — Натан Бирн. Твоя мать была Белой Ведьмой, твой отец — Черный Колдун. Ты — половинный код, так тебя и кодифицируют.
Мой второй плевок попадает на подол ее юбки. Она отшатывается так, словно я ее ударил. Охранники держат меня за руки.
— Отведите его в комнату два-эс.
Шаркая ногами, охранники выходят из камеры и выволакивают меня в узкий коридор, где им приходится развернуться боком, что мне только на руку: ногами я умудряюсь взобраться на стену, хотя один из них и держит меня за шею. У выкрашенной зеленой краской двери с надписью 2С они останавливаются. Дверь отъезжает в сторону, и я ненадолго даже перестаю сопротивляться.
В комнате 2С оказывается стол, вроде операционного, с черными ремнями по периметру. Я снова начинаю орать и вырываться.
В конце концов, им приходится вырубить меня ударом кулака в голову.
Приходя в себя, я закашливаюсь. У меня во рту что-то торчит. Я не могу это выплюнуть. Оно из резины и металла.
Рядом со мной стоит женщина, смотрит на меня сверху вниз. Она улыбается и говорит:
— А, очнулся, наконец.
Я дергаюсь и кричу, но это жалкие попытки, и я их прекращаю. Стены в комнате 2С выкрашены белым, потолок голый, не считая одной лампы и чего-то вроде камеры слежения в дальнем углу.
Вот и все, что я знаю о комнате 2С, потому что я не могу пошевелиться и ничего больше не вижу. Я лежу на столе, привязанный ремнями. Наручники с меня сняли, но вокруг моих запястий ремни, так что я ощупываю стол кончиками пальцев и чувствую, что лежу на простыне, а под ней есть мягкая обшивка. Моя голова прижата к столу налобным ремнем, затылком я чувствую небольшое углубление. Ощущение такое, что ремни фиксируют мое тело, руки, ноги и лодыжки.
Я стараюсь не думать о Наказании. Не вспоминать о порошке, который сыпал мне на спину Киеран. Но во рту у меня кляп. Может быть, кодификация — это просто другое название Наказания?
Дребезжит дверь, я слышу, как она отъезжает в сторону, потом что-то тяжелое тащат по полу. Свет становится таким ярким, что оборотная сторона моих сомкнутых век становится красной. Снова что-то тяжелое волокут по полу, звякают какие-то металлические инструменты.
— Натан. Посмотри на меня.
Это мистер Уолленд. У него очень темные синие глаза с белыми крапинками. На нем лабораторный халат.
— Ты здесь для кодификации. Процедуру буду выполнять я. Возможно, тебе будет немного неприятно, но постарайся вести себя тихо. Расслабься.
Я снова начинаю ерзать.
— Это немного похоже на татуировку, но делается быстрее и проще. Сначала мы сделаем то, что на пальце. Чтобы ты почувствовал, как это будет. Ты ведь левша, правда?
Вряд ли он может угадать ответ в моих сдавленных воплях и попытках вырваться.
Он надевает на мизинец моей правой руки металлическое кольцо и закрепляет его.
— О’кей. Итак, все просто. Надо только расслабиться. Все будет готово…
Я ору в кляп, когда в кость моего пальца входит игла.
Игла выходит.
Мистер Уолленд ослабляет кольцо и сдвигает его вниз, к ногтю. Игла вонзается снова.
Я вцепляюсь зубами в кляп и смотрю на него, из моих глаз текут слезы.
Боль прекращается.
Мое сердце колотится.
Это не татуировка.
Мистер Уолленд расстегивает кольцо и снимает его совсем. Он и та женщина разглядывают мой палец.
— Отлично. Просто отлично. Почти никакого отека. У тебя исключительное тело, Натан. Просто исключительное.
Мистер Уолленд огибает стол, направляясь к моей левой руке.
— А теперь перейдем к другим татуировкам, побольше. Тут может быть больнее.
Я чувствую холодное металлическое прикосновение к тыльной стороне левой ладони, на уровне среднего пальца. Я смотрю на своего мучителя и матерюсь в кляп.
Мистер Уолленд не обращает на меня никакого внимания и продолжает заниматься своим делом, склонившись надо мной так, что мне видна его макушка. Темно-русые волнистые волосы.
— Постарайся расслабиться.
Ага, как же, сейчас. Что-то царапает внутреннюю часть моей руки, скребет прямо по кости.
Волнистая макушка мистера Уолленда неподвижна. Я тоже не двигаюсь.
Когда царапание прекращается, меня тошнит, я чувствую головокружение.
Мистер Уолленд смотрит на меня.
— Ну как, не очень больно, а? Теперь постарайся запомнить одну вещь — они не исчезнут. Никогда. Они у тебя внутри. Если ты попытаешься избавиться от них, срезав, предположим, верхний слой кожи, они проявятся вновь. Так что лучше даже не пробовать.
Он снова глядит на мою руку, проводит по ней пальцем. Рука кажется набрякшей, от его прикосновения становится неприятно.
— Код получился отлично. Очень хорошо.
Он отходит к дальнему концу стола.
— Теперь лодыжка. Расслабься. Это займет всего несколько секунд.
Несколько секунд подряд игла пробирается через мою плоть, впивается в кость, проникает в костный мозг. У меня во рту кляп, и я понимаю, что блевать нельзя.
— С большими костями дольше, — говорит он. — Ну вот, осталась последняя.
Он передвигает машину к верхнему краю стола, исчезает из виду и тут же появляется вновь справа от меня.
Он устанавливает машину вокруг моей шеи.
Ох нет… нет… нет…
— Постарайся успокоиться. — Он наклоняется вперед, его лицо оказывается прямо рядом с моим. — Здесь ощущение может быть немного странным.
Я лежу на тонком матрасике, подтянув к животу колени. Мое правое запястье приковано наручниками к металлической решетке кровати. Места, где меня кодифицировали, еще чувствуют боль. Пальцы и руку как будто топтали каблуками. Лодыжку ломит. Но хуже всего дело обстоит во рту. Я чувствую привкус, мерзкий металлический привкус.
Глаза я пока не открывал. Хотя не сплю уже некоторое время. Не знаю точно, как долго. Мне хочется назад, в клетку.
Вдруг мне вспоминается лицо мистера Уолленда, как он улыбается мне. Я открываю глаза.
Эта камера отличается от той, каменной. Здесь есть что-то медицинское, как в комнате 2С. Комнату освещает слабый молочный свет, его испускает крохотная лампочка в углу потолка. Прямо напротив, в другом углу, видеокамера. В комнате нет ничего, кроме кровати. Я поднимаю руку и смотрю на нее.
Ч 0.5
Это татуировка черного цвета. Точно такая же на лодыжке.
Конец всем мечтам о признании меня Белым. Для них я всегда буду наполовину Черным.
Я заживляю палец и ладонь. Ощущение синяка проходит. То же происходит с шеей и лодыжкой. Постепенно пропадает привкус во рту, начинается знакомый зуд. Я опять подтягиваю колени к подбородку и разглядываю татуировки на мизинце. Три крошечных черных надписи. Ч 0.5.
Мне нужен план.
Свет горит для того, чтобы за мной можно было следить. Я сопротивляюсь желанию поглядеть в камеру.
Гвоздь по-прежнему у меня во рту. Я прокусываю щеку и выковыриваю его языком и зубами, потом выплевываю его в ладонь, которую подношу ко рту как будто бы для того, чтобы обтереть губы. Открыть гвоздем замок на наручниках совсем не трудно, правда, приходится все время прикрывать его собой, чтобы не видно было, чем я занят. Замок открыт, но я не спешу снимать наручник.
Теперь надо войти в роль.
Я начинаю кашлять, потом дрыгаю ногами и хватаюсь за горло так, как будто мне не хватает воздуха. Представление занимает не больше двадцати секунд, после чего я слышу лязг дверной задвижки. Я скатываюсь на пол и лежу тихо, моя правая рука торчит в воздухе, как будто она все еще прикована к кровати. Глаза у меня открыты, но я прикрываю их локтем.
Ноги и полы лабораторного халата мистера Уолленда приближаются ко мне; похоже, он и правда испугался. Черные ботинки охранника останавливаются на пороге.
Мистер Уолленд наклоняется надо мной, одной рукой я хватаю его за шею, другой сильно бью его в лицо, перекатываюсь на ноги и наступаю ему на яйца.
Охранник уже в комнате, тянется к моей руке. Я бью его ногой в коленную чашечку. Раздается хруст, охранник хрюкает и валится на спину, но у него длинные руки, и деться от них в крохотной комнатушке некуда. Он валится, увлекая за собой и меня, но я выворачиваюсь, перекатываюсь на бок и снова бью его ногой в ту же чашечку. Но он все еще держит мою руку и, размахнувшись другой рукой, наносит скользящий удар мне в ухо. Я изгибаюсь и бью его в лицо. Его хватка слабеет, еще один пинок, и я освобождаюсь от него. Мистер Уолленд тоже лежит не двигаясь.
Я встаю, выхожу из комнаты, закрываю за собой дверь и запираю ее на задвижку.
Справившись с задвижкой, я некоторое время стою, прислонившись к двери, и дивлюсь тому, как это оказалось просто. В ухе пульсирует кровь, в такт ударам сердца. Я заживляю ухо.
Если бы в камеру смотрел кто-нибудь еще, то он уже давно был бы здесь.
Я иду налево, прохожу мимо комнаты 2С, потом сворачиваю направо, подальше от камеры, и поднимаюсь по каменным ступеням. Потом иду по коридору влево — этим путем меня вели сюда, и я до сих пор никого не встретил. Я медленно открываю дверь в конце коридора и выглядываю наружу. За ней начинается другой коридор, он кажется мне смутно знакомым, но тут все коридоры похожи. Я пробегаю по нему, затем через внутренний двор, который точно видел раньше, но куда идти дальше, вспомнить не могу.
Я продолжаю идти. Теперь я уже ничего не узнаю. Я забираю все больше и больше влево. Дверь в конце коридора начинает открываться, я ныряю в другой, правый коридор и как можно тише бегу к противоположной двери. Она на засове. Шаги в перпендикулярном коридоре все ближе.
Задвижку заело, но мне все же удается расшатать ее немного. Скорее… Скорее…
Шаги все громче.
Я проскальзываю в дверь и тихо прикрываю ее за собой.
Мне хочется смеяться от счастья, но я затаиваю дыхание и распластываюсь по двери. Я во дворе, откуда забирала меня Селия. Ее фургона здесь нет. Нет вообще никаких транспортных средств. Есть только высокая кирпичная стена с колючей проволокой поверху. В стене массивные металлические ворота, для машин, а рядом — обычная деревянная дверь. Скорее всего, она заперта на замок, окружена сигнализацией, защищена специальными заклятиями, но, может быть, заклятие только одно, и оно мешает людям входить, а не выходить…
Держась поближе к стене, я быстро огибаю двор. Деревянная дверь заперта на две щеколды — одна сверху, другая снизу. Открыть их — дело одной секунды.
Как-то уж слишком легко мне все удается.
Теперь я боюсь лишь одного — ужасного разочарования, которое охватит меня, когда окажется, что по ту сторону двери стоит охранник.
Медленно и бесшумно я открываю дверь.
За ней никого нет.
Меня трясет. Я делаю шаг за дверь и тихо закрываю ее за собой.
Я в переулке. Узком, мощенном булыжником. А надо мной небо; оно серое и облачное, начинается вечер.
В конце улицы идет пешеход. Обычный человек, разговаривает по мобильнику, шагает, смотрит перед собой. Проезжает машина, за ней автобус.
У меня подгибаются колени. Я не знаю, что делать.