Жюльен Грин — писатель загадочный. И хотя он не писал фантастики в общепринятом значении слова, Грина без особой натяжки можно назвать фантастом. Почти в каждой из его книг происходят события, не укладывающиеся в рамки привычного, рационально объяснимого. В глубине его прозы, драм и эссе обнаруживается зыбкость, непрочность земной основы, способной обрушиться в бездну мрака, небытия, тайны… Но и пласт реальности в романах Грина тоже значим. Вещи в нем узнаваемы, объемны, почти осязаемы. Их призрачность раскрывается исподволь и подготавливает крушение тщательно выстроенного мира. Катастрофы разламывают этот мир чаще всего в финале романов, но их предчувствие не оставляет читателей на протяжении всех страниц.

Между тем сам Грин прожил жизнь достаточно благополучную. Он родился в Париже, в 1900 году, в состоятельной американской семье, увлекался живописью, музыкой и литературой, получил образование в университете штата Вирджиния и вернулся во Францию, где уже в двадцатые годы стал известным писателем, впоследствии получив престижнейшие литературные премии и при жизни заслужив славу классика. Его много печатали на родине и за рубежом — нужды он не знал. Мировые войны задели его лишь краем: юношей семнадцати и восемнадцати лет он служил в американской и французской армии в полевом госпитале и в артиллерии, оккупацию Франции Гитлером он пережил в Соединенных Штатах, работая на радио и читая лекции о литературе; французское гражданство принял лишь в 1970 году, накануне выборов во Французскую академию, где занял место умершего Франсуа Мориака. Другие претенденты, признав в Грине законного наследника покойного мэтра, даже не явились к началу голосования. Прожив до девяноста лет, Грин продолжал плодотворно работать, выпуская том за томом свой «Дневник». Это обширное и неоднозначное повествование о человеке, живущем в определенную эпоху и извечно раздираемом борьбой порывов грешной плоти и моральных заповедей веры. Создававшийся на протяжении шести десятков лет, дневник Грина включает книги о юности и зрелости художника, о времени и о себе, приближаясь к форме столь распространенного в западноевропейской литературе XX века эссе: «Уйти на рассвете», «Открыты тысячи дорог», «Юность», «Земля так прекрасна», «Свет мира…». Грин пересматривал, перекомпоновывал, переиздавал свои эссе, опубликовав «Речь и ее двойник» в 1985 году. Он сам изумлялся, насколько по-разному воспринимаются эти книги в момент создания и годы спустя. Но через все контрасты и метаморфозы проходит мысль о встрече человека с тайной. Название одного из томов — «Путь к невидимому» — можно распространить на все творчество писателя.

Интерес Грина к эссеистике ставит его в один ряд с такими современниками, как Ф. Мориак, А. Жид, Р. Мартен дю Гар, А. Мальро, А. Камю… Симптоматично, что и сам Грин, и критики оценивают место дневников в его творчестве чрезвычайно серьезно. Без обращения к этим книгам трудно понять Грина. И не потому только, что в них он комментирует эпоху, рисует портреты окружающих его писателей, художников, музыкантов, часто представляющие самостоятельный интерес, оценивает собственные произведения, — Грин считает дневник и роман двумя сторонами выражения сущего. «Если мы там увидим, — говорит Грин, — человека во власти раздирающих его страстей и вместе с романистом откроем механизм создания его творений, жизнь героев, их надежды, стремления, борьбу — мы познакомимся с детством и юностью писателя». Продолжив Флобера, признавшего внутреннее родство с «Госпожой Бовари» — «Эмма — это я», — Грин заявляет: «Я — все мои персонажи».

И как персонажи его романов, он тоже не предстает в дневнике счастливым. Потеряв четырнадцати лет мать, а затем отца и сестру, он постоянно испытывает страх смерти, остается одиноким, не заведя жены и детей, не создав прочного дома. Его преследуют тревоги и колебания. Внук и сын протестантов, шестнадцати лет Грин переходит в католичество, чтобы в двадцать четыре разразиться «Памфлетом против католиков во Франции», искать свой символ веры в тридцать лет на Востоке, в Индии, в мистических учениях о переселении душ, и вернуться в 1948 году в лоно католической церкви.

При всех колебаниях, решительно отрицая правомерность именовать его католическим писателем, Грин вместе с тем никогда не отказывается от идеи Бога. Его споры с Мориаком и философом-теологом Маритэном — по большому счету разногласия единомышленников. Нельзя преуменьшать значения дневниковых свидетельств Грина о том, что он будет всегда искать свою систему в Библии, что Ветхий и Новый завет — его настольные книги и даже присутствие в его романах демона зла не исключает благодати, ибо «там, где есть дьявол, есть и Господь Бог». Временные увлечения индуизмом и метапсихозом не изменяют основ метафизических воззрений Грина, сохраняющих почти средневековый, мистический верх и низ, доминирующее движение по вертикали, падения и взлеты. «Даже в самые мрачные часы, — пишет Грин, когда терпят поражение все мечты, надо вспомнить, что там, наверху, очень далеко, сияет вечный свет. Что бы мы ни делали, мы идем, порой вопреки самим себе, к счастью, о котором наш разум не имеет ни малейшего представления. Зачем сожалеть о тенях этой земли? Надо думать с надеждой и мужеством о смерти — большой, сияющей стране, простирающейся по ту сторону черной двери». Признавая себя мистиком, Грин называет любимой эпохой средневековье и декларирует ненависть к политике: «Она мешает всему, что я люблю, угрожает свободе, счастью, мешает мне творить. От всего сердца я мечтаю о чистых литературе и искусстве».

Мечта эта остается неисполнимой. Постоянно декларируемое равнодушие к современности — скорее желание автора, чем действительность, за которую оно выдается. А страстная заинтересованность писателя судьбами мира, пропитывающая его дневники, заставляет усомниться и в искренности отказа сделать свой выбор. Он с горечью фиксирует дату 31 января 1933 года: «Сегодня Гитлер назначен канцлером… Немецкий народ не созрел для демократии и хочет быть рабом. Гитлер — возможный диктатор». Ему внушает глубокую неприязнь партия «Огненных крестов», тревогу — убийство в Марселе министра иностранных дел Луи Барту и германский альянс с Муссолини. Но и многотысячные забастовки, пение «Интернационала», выступления «товарища Тореза» тоже не вызывают у Грина энтузиазма. Борьба левых за создание Народного фронта, консолидация противоположных, реакционных сил, фашизация Европы, угроза надвигающейся войны, а затем и сама война приводят Грина к мысли, что наш мир исчезает в ужасающем хаосе: «Мы сходим в ночь тоталитарных режимов, которые оставят гуманизму совсем мало места. А что затем? Что придет на смену? Какой порядок? Где искать черты человека будущего? Останутся ли в 2000 году писатели, люди, которым разрешат мечтать, или только солдаты, унтеры и скучные диктаторы?.. Нет ничего ужаснее диктатора. Абсолютное отсутствие фантазии. Весь мир в униформе и — шагом марш!» Особенно тревожит Грина судьба Европы — с ее старыми соборами, «домами по росту человека», древней культурой. С горечью говорит он об истерзанной России, на лучшее будущее которой ему так хотелось бы надеяться, о «преданной и проданной» политиками Франции. В победоносную войну Гитлера он не верит.

Равно владея двумя языками, имея возможность безбедно жить в Штатах, Грин чувствует себя в Новом Свете неуютно. Только французский язык дает ему «ощущение твердой линии». Когда он пишет на английском, его «рука дрожит». Лишь однажды, в годы войны, он выпускает в Америке книгу на языке предков. Дневниковая запись: «Моей Америки больше не существует. Язык — это тоже родина» — формулирует окончательность его выбора — не как писателя франкоязычного, а как писателя французского.

Дебют был блестящим. Грин начинает свой путь в 1926 году, выпустив роман «Мон-Синер» одновременно с «Искушением Запада» А. Мальро и «Под солнцем Сатаны» Ж. Бернаноса. Вслед за первым в 1927 году последовала «Адриенна Мезюра», а в 1929-м — «Левиафан». Все три книги, по справедливому замечанию критики, «несут на себе „отблеск Америки“». Особенно относится это к «Мон-Синеру», действие которого развертывается на американском Юге. В «Адриенне Мезюра» оно уже переносится во французскую провинцию. Все три романа справедливо относят к первому периоду творчества, в котором Грин определяет круг излюбленных тем, собственный стиль и характерные приемы письма. Объединяет их и общность авторской позиции, религиозная идея греховности земной жизни. В романе «Мон-Синер» героиня, вышедшая замуж по расчету, поджигает усадьбу. Адриенна Мезюра, пытаясь вырваться из плена, в котором ее держат деспотичный отец и сестра, становится невольной убийцей. Само название «Левиафан» напоминает о библейском чудовище, о скверне, в которую погружены жадные души.

Из метафизического круга Грин выходит в романе «Обломки», опубликованном в 1932 году. Это наиболее реалистический и социально окрашенный роман Грина. Он продиктован и писательским опытом, в частности влиянием Мориака, и временем. В «Обломках» нет указаний на события и даты, но ощутимо настроение исчерпанности либеральной демократии. Судьбы и ответственность буржуазии единственный раз оказываются в центре романа. Грин трудно пишет «Обломки», мучительно ищет начало, которое сразу включило бы повествование в нужный ритм, медленно отшлифовывает идею: «Я хотел назвать мою книгу „Сумерки“. Но чьи сумерки? Буржуазии, без всякого сомнения. Поразмыслив, я назвал ее „Обломками“».

«Обломок» — это женщина, утопленная в первой главе. «Обломок» и главный персонаж. Беседуя со скептиком Жироду, хорошо знакомым с дипломатической «кухней» и предсказывающим приближение войны задолго до ее начала, Грин тоже приходит к мысли, что «все вокруг прогнило — это ненадолго». Но даже и читая Ленина, и вслушиваясь в «нестройное пение» на митингах «Интернационала», и отвергая с брезгливостью фашизм, Грин не пытается противостоять угрозе, как Мартен дю Гар или Роллан, изменившие направление «Семьи Тибо» и «Очарованной души». Роман «Обломки», наметив перелом интереса Грина к проблемам идеологии, остается одиноким утесом в той тревоге, которая захлестывает художника.

«Ясновидящий» (1934), «Полночь» (1936), «Варуна» (1940) вновь напоминают читателю о мистических настроениях автора, о том, что в поисках смысла жизни он постоянно наталкивается на тревожащие его размышления о конце существования.

В «Ясновидящем» юноша Мануэль, подтачиваемый смертельной болезнью, ищет для себя иной мир — мир светлой мечты, уводящей к смерти. В «Полночи» призрачный замок открывается девушке в разрушающемся поместье. Роман «Варуна», названный по имени ведического Бога, питается религиозными настроениями Востока. В предисловии к нему Грин рассуждает о «следах одного индивидуума в другом». Они могут быть мужчинами или женщинами, разделены веками, не соответствовать по возрасту, но в глубинах существ открывается забытое наследие — «жесты, слова, вскрики исчезнувших поколений».

Тема борьбы души и плоти находит отражение и в романах и пьесах послевоенной поры. Среди них — «Мойра» (1950), «Каждому — своя ночь» (1960), «Другой» (1971), «Дурное место» (1977). Помимо истории души, оказывающейся пленницей тела, произведения шестидесятых-семидесятых годов отражают влияние на Грина экзистенциалистской философии, внутренний диалог с Сартром. Роман «Другой», действие которого происходит в Копенгагене накануне войны и после освобождения, может быть, правильнее было бы перевести как «Другая», так как в нем отведено главное место женщине Карин, любовнице немецкого офицера в годы оккупации, утопленной в канале после войны. Элементы детектива в книге не уводят от главной авторской мысли: «Всегда есть другой. Другие — повсюду; другой — это самый близкий. Это тот, кто страдает, тот, кто заставляет страдать нас, кто любит и не любит, причастный и чужой. Это также тот, кого Данте называл по-старинному — враг».

«Враг» присутствует во всех романах Грина. И как положено князю тьмы: его время — ночь. Ночь у Грина, как у немецких романтиков, тема продолжаемая и развиваемая без конца, звучащая в образах и наименованиях книг.

Но более всего полуночная исповедь Грина слышится в произведениях, последовавших за «Обломками». «Сумерки буржуазии» не были предрассветными. «Ясновидящий», «Полночь» и «Варуна», не скрепленные в цикл ни единством сюжета, ни общностью героев, написаны тем не менее одинаковыми чернилами в один из трагичнейших периодов истории, когда Европа, оправившись от одной мировой войны, подходит к порогу другой и страны, каждая на свой лад, кончают с наследием гуманизма. В дневниках этих лет есть характерная запись: «Часто я спрашиваю себя, в чем смысл моей жизни (если он существует) и особенно — в какой мере реален внешний мир. Что можно сказать, например, о беспокойстве целых наций в настоящий момент, о немецкой лихорадке, о тревоге стольких мужчин и женщин, которым угрожает завтрашний день. Очевидно, что никто не может ответить на этот вопрос, но у меня возникает смутное впечатление, что я живу в несуществующем мире, вернее, в мире, который не существует таким, каким мы его себе представляем. Не является ли материальный мир только символом? Эта мысль меня давно привлекает. Тогда всеобщее беспокойство — образ моего собственного беспокойства, кризис прежде всего во мне, и неустроенность мира перекликается с той неустроенностью, которую я ношу в себе».

Но романы 30-х годов — не символистские произведения. Уже при первом, беглом чтении заметно, что написаны они твердой рукой, что зримость, пластичность образов Грина напоминает скорее сюрреалистическую манеру Сальвадора Дали, чем тающие в потоках света полотна импрессионистов. Грин, так любивший и ценивший живопись, старавшийся не пропускать ни одной сколько-нибудь заметной художественной выставки, полотна сюрреалистов выделяет особо. И поражающее его у Дали ощущение ирреальности, холодного света, в котором, как в прозрачном стекле, застывают люди и предметы, Грин переносит в свои романы. Он страшится безоглядного отречения от реального мира ради мира призрачного. И страх этот тем искреннее, что в иные моменты Грин с наслаждением отказывается от реальности. Его постоянные рассуждения о внутреннем беспокойстве передоверяются также и персонажам, которые если и не говорят о тревоге, то ее испытывают. Начиная новый период с «Ясновидящего», Грин ищет своего читателя: «Тот, кто не просыпается на заре с тревогой за уходящую жизнь, не полюбит моего романа… самого экстравагантного из всего, что я до сих пор написал, но, если я лишу мои книги заложенного в них безумия, не утвердится ли это безумие в моей собственной жизни? Кто знает! Может быть, именно мои книги позволяют мне сохранить видимость равновесия».

Зыбкое равновесие реального и ирреального — ключ к поэтике Грина. Роман «Полночь» обнаруживает эту особенность, вероятно, в наибольшей степени. Как и другие произведения, «Полночь» — произведение, испытывающее многочисленные и подчас противоречивые влияния.

Вообще способность Грина к заимствованиям — несомненная черта его стиля, привлекательная и настораживающая одновременно. Принадлежа к когорте европейцев в широком смысле, образованнейших писателей, знакомых с философией и искусством разных стран, собирающий свои «плоды» повсюду — от средневекового примитива до межвоенного авангарда, от религиозных мистиков до фильмов Эйзенштейна и Бергмана, не говоря уже о множестве прочитанных и постоянно перечитываемых книг, Грин наряду с очевидными приобретениями рискует потерять определенность собственного облика, стать вторичным писателем. Нельзя сказать, что Грин этой опасности полностью избегает.

В 30-е годы, при обдумывании «Ясновидящего» и «Полночи», он обращается и к наследию Кафки, и к Э. По, и к «Клубку змей» Мориака, и к старой английской традиции, в особенности к романам Диккенса. При этом «Полночь» — единственная книга, в которой слышится и добрая авторская интонация рождественских рассказов «Пиквикского клуба», и грозные ноты исторического повествования «Барнеби Радж». С первыми его роднит история встречи сироты Элизабет, убежавшей ночью из дома тетки и нашедшей в случайном прохожем отзывчивую душу, покровителя, который приводит ее в свою семью и воспитывает наравне с родными дочерьми. Со вторым — общий тон повествования, напоминающий о готическом романе.

«Барнеби Радж» в творчестве Диккенса стоит несколько особняком. Задуманный автором в духе Вальтера Скотта, он создается в годы чартизма и не без основания считается историческим романом. В его центре — событие, имевшее место в Лондоне в конце XVIII века, так называемый «бунт лорда Гордона». Его описание могло заинтересовать Грина разными сторонами. Речь у Диккенса идет о религиозной вражде католиков и протестантов, приобретающей форму гражданской войны. Вышедшие на улицу народные массы становятся опасной политической силой. Нечто подобное Грин как раз отмечает в своем «Дневнике». Его волнует не столько проблема социальных истоков бунта или религиозного противостояния, сколько «техника» сложного соединения в психологии фанатизма и карьеризма. В романе Диккенса им грешит потомок старинного шотландского рода Гордонов, избранный в парламент от «гнилого местечка», глухой провинции и фактически ставший орудием в руках темных сил. В 30-е годы XX века история предложила немало подобных вождей, лишенных генеалогических корней, но сходным путем, через угрозы и подкупы избирателей, рвущихся к власти.

И, однако, у Грина они не образуют даже фона повествования. Как и в «Обломках», автор избегает не только дат, но даже тех точных примет, которые помогают реконструировать эпоху. У Диккенса Грин учится тому, что называет «освещением», передаче общей атмосферы угрозы обыденной жизни, тайны, окружающей самые простые существа. Двуплановость, столь характерная для писательской манеры Грина, находит в «Барнеби Радже» опору и образец. Обдумывая сюжет романа «Ясновидящий», Грин с самого начала предполагает в нем наличие двух уровней — жизни мелкого служащего Мануэля, раздавленного «ужасающей тяжестью будней», и мечты, компенсирующей отвращение двадцати четырех часов, проведенных на службе и в доме тетки Мануэля:

1) «…ему пришла в голову идея замка. Этот замок мог быть выдуман только Мануэлем, и события, происходящие в нем, рассказаны им одним. Если бы рассказ продолжила Мария-Тереза, она придала бы повествованию совсем другую окраску…

2) Замок — место воображаемое. Я понял это во время прогулки по Марсову полю. И я стал думать, как Мануэля представили садовником в пригородном замке (так как по замыслу он должен был на несколько месяцев удалиться от Марии-Терезы). Но как он мог выдумать такую длинную историю? — В бреду. — В каком бреду? Значит, он так опасно болен? — Он так опасно болен, что должен умереть.

3) Говоря упрощенно, он должен вернуться к своей тетке и встретиться с кузиной, но так изменившейся (я хочу сказать, с молодой девушкой вместо маленькой девочки), что он о ней не мечтает больше, и под влиянием этого разочарования он кончает жизнь самоубийством… Какое счастье вовремя понять, что замок не существовал!»

Приведенная запись характеризует не только роман «Ясновидящий». Она дает представление о способе работы Грина, ориентирующегося не на продуманный план, а на свободный полет воображения, о неокончательности авторского слова, сохраняющего диалогичность даже в дневниковых рассуждениях…

В «Полночи» мы также находим похожие образы и темы, тот же, что и в «Ясновидящем», тип героя, причудливость развития сюжета, также во многом отливающегося в формы готического романа. В непогоду, на вершине одинокого холма кончает жизнь самоубийством мать одиннадцатилетней Элизабет, оставляя круглую сироту на попечение бедных родственниц. Девочка бежит ночью из дома и претерпевает приключения. Шестнадцати лет она попадает в дом бывшего любовника матери, некоего господина Эдма. Как и в «Ясновидящем», это тоже «замок», таинственное поместье Фонфруад, в самом названии которого заложен холод (по-французски «фруа» — холодный). Обитатели Фонфруада скрыты от глаз девушки. Таинствен ее провожатый Аньель. Мертвая тишина царит в доме, где, по слухам, живут даже дети…

Девочка (а затем девушка-подросток) — главная героиня романа. Она еще только открывает для себя мир. Отношение Грина к детству напоминает о далекой традиции французской литературы, берущей начало в Евангелии и по-новому проявившейся и в романтизме, и у таких разных писателей XX века, как Ален-Фурнье, Колетт, Бернанос или Сент-Экзюпери. При всей несхожести почерков этих художников объединяет представление о заре жизни как о времени, дающем импульс последующему. «Ребенок диктует, мужчина пишет» — так выражает эту мысль Грин, назвавший первый том своего дневника «Легкие годы». Но, может быть, еще более существенно для Грина то, что ранняя юность у него, как у Бернаноса, — возраст риска. В «Ясновидящем» и в «Полночи» — это смертельный риск, самое трудное, последнее препятствие, преодолеть которое дано святым и детям.

И это при том, что юные у Грина не безгрешны. Зло проникает и в детские души. Их свет не в чистоте, а в готовности к испытаниям, к мучительному восхождению. При этом религиозная мысль о соотнесенности нисхождения и восхождения художественно осваивается Грином, как и Мориаком и Бернаносом, под заметным влиянием Паскаля. Грину импонирует янсенистская строгость автора XVII века, говорящего о грехе праведников, успокоенных в своем видимом благочестии, неспособных к душевному страданию, а следовательно, и к состраданию, и, напротив, о тех темных душах, которые, познав бездну падения и муки сердца, приближаются к Богу. В «Полночи» праведны тетки Элизабет, грешны ее мать и она сама. Но им, познавшим мрак, открывается свет. Видение это характерно и для других произведений Грина.

И почти во всех его произведениях появляется образ лестницы. Старое сравнение человеческого пути с движением по ступеням звучит для Грина почти как художественное кредо. Понятно, что лестница Грина не только тот средневековый образ, на котором грешники низвергаются в ад, а ангелы поднимаются на небо. Сохраняя мифологическую природу, эта лестница построена с опорой на подсознание, на учение психоаналитиков. «Во всех моих книгах, — пишет Грин, — идея страха или любой другой сильной эмоции необъяснимо связана с лестницей… Я спросил себя, как я мог так часто повторять этот прием, сам того не замечая? Наконец я вспомнил, что в детстве боялся лестницы. Моя мать в юности испытывала тот же страх, может быть, он во мне остался. У большинства романистов, я уверен, сохраняются неосознанные воспоминания, которым они следуют, когда пишут».

В романе «Полночь» — множество лестниц. По ним бродит Элизабет. Владелец Фонфруада видит лестницу во сне и поднимается по ней «в недоступный мир, огражденный гималайскими хребтами отчаяния, однако находящийся не где-нибудь, а внутри нас».

Образ лестницы играет и важную композиционную роль. В Фонфруаде лестницами соединены жилые и разрушенные помещения, они входят в лабиринт узких переходов, темных комнат, подвалов, провалов. Лестница у Грина зримо соединяет потусторонний и реальный миры. Повествование в «Полночи» не лишено полностью бальзаковского наследства. Деньги и вещи в нем тоже имеют свою цену. Тетки Элизабет воспринимают необходимость заботиться о сироте как тяжкую обузу не только потому, что они злые, а потому, что их основательно потрепала жизнь. Они хорошо знакомы с нуждой и боятся ее. В Фонфруаде то и дело возникают разговоры о ренте, закладных, налогах. Чаевые подбадривают кучера и слугу. Обитатели дома помнят о сигаретах и обеде. Вещи у Грина внятно говорят об их владельцах. Дорогой костюм Эдма на фоне обветшалого дома — свидетельство его себялюбия. Мебель, изъеденная жуками-точильщиками, некогда роскошные, а теперь вылинявшие драпри, сохраняющие первоначальный цвет лишь в складках, обивка, отстающая от сырых стен длинными тяжелыми полосами, качающимися на сквозняке, «точно пальмовые листья», бюро красного дерева и щетинящиеся конским волосом кресла — не столько предметы быта, сколько знаки неблагополучия, высшим проявлением которого предстает описание комнаты с провалившимся полом. Остановившись на ее пороге, обрывающемся в подвал, Элизабет видит предметы, которые лежат огромной пирамидой в луже загнившей воды. Стулья, ночной столик и комод увязают в грязи под тяжестью кровати и шкафа. Из зловонной ямы не выужены ни матрас, ни одеяла, ни одежда. Из приоткрытой дверцы шкафа торчит платье с блестками, а треснувшее зеркало посылает девушке ее отражение в каждой из половинок.

Образ зеркала любим многими писателями. Известно концентрирующее лучи стекло романтиков, проносимое по большой дороге зеркало реалистов. Зеркало Грина разламывает изображение. И не только потому, что оно разбито. Элизабет видит в зеркале себя всякий раз по-разному, ибо в своей душе несет смятение и разлад. Зеркало в «Полночи» не столько отражает реальность, сколько уводит от нее в Зазеркалье, в глубинный пласт романа с мыслью о роковой предопределенности бытия, отгороженной от человека вещным миром. Владелец Фонфруада господин Эдм страстно упрекает своих нахлебников в том, что все они слишком безоглядно верят в мир осязаемых вещей, сохраняя стремление к обладанию ими. Между тем вещи первыми блекнут и теряют видимость чего-то реально существующего. Прочнее оказывается мир мечты, создаваемый воображением.

Чувство неблагополучия возникает именно при сближении реального и потустороннего. Как и в поэтике сюрреализма, это сон, который предстоит разгадать. Каждый отдельный предмет в нем зрим, объемен, точен до мельчайших деталей, но сочетание их невозможно для здравого смысла.

Сны пронизывают всю ткань «Полночи», как и романов «Ясновидящий» и «Варуна». Успокоения они не приносят. Так, уснувшей Элизабет видится, будто среди ночи двери ее комнаты отворились и вошедший мужчина бесшумно, точно вор, приближается к ее постели. Неподвижные, немигающие глаза в черных дырах глазниц ищут забившуюся в угол широкой кровати девушку. По ее телу разливается леденящий холод, сердце замирает от ужаса, но через мгновение Элизабет обнаруживает, что около нее никого нет, только за окном шелестит ветвями ветер… Лишь поутру на помощь девушке приходит здравый смысл, и она перестает считать свой сон явью.

Но и этому миру Грин доверяет не абсолютно. Воплощением тайны предстает в романе господин Эдм, уже во внешности которого — необычайной бледности лица, черных, как уголья, глазах, густой бороде — поражает «пугающая, почти восточная красота». Ночной человек, он ходит ровным бесшумным шагом и имеет над людьми неколебимую власть. Его слова воспринимаются как «знамение какого-то необычайно доброго начала», но Эдм не несет добра. Авторская оценка «вкрадчивых красивых слов» этого «чародея без волшебного жезла», всякий раз усыпляющего тревоги, и особенно сон, который он рассказывает ночной порой сидящим за трапезой мужчинам и женщинам, могут рождать далеко идущие реминисценции. Господин Эдм — очарователь, новый Мессия. И как всякому Мессии, ему нужны последователи. Это ловец душ. И чем чище и неопытнее душа, тем желаннее она господину Эдму. Можно предположить, что именно поэтому велит он привезти в Фонфруад дочь погубленной им женщины, поэтому он особенно доверяет «старому ребенку Аньелю», сделавшему смыслом своей жизни обожание Эдма.

Интерес к гипнотизерам в 30-е годы — явление особое. Несомненно, натяжкой прозвучали бы всякие политические параллели между мистическим персонажем Грина и теми, кто, поднявшись на трибуны, опьяняли уже не секты, а целые народы, обещая спасение и неся гибель. И все же стоит вспомнить, что многие художники, и в их числе Т. Манн, силились разгадать механизм подобной власти, видя истоки фашизма не единственно в причинах социальных.

Господин Эдм не стяжатель. Его принадлежность к миру собственников не обозначена, хотя и не отрицается. Его порочность иного свойства. В речи-исповеди о прошлом он вспоминает мать Элизабет. До того, как он узнал ее, жизнь представлялась Эдму бессмысленной, наполненной лишь денежными расчетами, маленькими порочными радостями и мимолетными увлечениями. В вечер, когда он случайно встретил не очень красивую, не очень умную, но нравившуюся ему «до умопомрачения» женщину, все меняется. Она проявляет к Эдму «беспредельную любовь», робость, покорность. Но качества, которые, казалось бы, должны пробуждать в нем лишь добрые чувства, напротив того, вызывают у Эдма непонятную злость. Удваивая неискреннюю нежность и одновременно напоминая о скорой разлуке, он доводит бедняжку до слез. Ему нравится постоянно измерять степень зависимости женщины, вызывать «приступы отчаяния, наблюдать которые порой так любопытно». Он тешит свое тщеславие, повинуясь собственной причуде. Но и «бедная женщина», оказывается, полюбила свое страдание, свой аскетизм, самоотречение… Бесовская природа гриновского персонажа особенно проявляется в том, что болезнь заразительна. Не только мать Элизабет, покинутая Эдмом, не может найти смысла в жизни. Юная девушка, недолго прожив в Фонфруаде, утрачивает присущую ей прежде решительность и, едва начав бегство, добровольно возвращается в поместье.

Из состояния летаргического сна, в который она едва не погружается, Элизабет спасает Серж. Юный слуга, простой крестьянский парень, предстает в романе олицетворением земной, полнокровной жизни. По-видимому, можно говорить о том, что образ Сержа подсказан Грину диккенсовским персонажем — конюхом Хью, деревенским приятелем юродивого Барнеби Раджа. Наделенный неукротимым и радостным чувством жизни, человек темный, но сильный и ловкий, Хью красив у Диккенса дикой, животной красотой, вызывающей любование читателя и самого автора. Таким же предстает Серж, впервые увиденный глазами Элизабет. При свете зажженной спички, подобно Психее, разглядывающей Амура, она любуется сильным и нежным телом, золотистыми кудрями над волевым лбом, замечает лоснящуюся кожу и трепетание жилок на оголенной руке. От Сержа исходит «солнечное тепло». Грин почти повторяет коллизию античного мифа, разве что заменив масляный светильник в руке Психеи на современные спички: «Элизабет бросила спичку… В нахлынувшей на нее темноте в глазах замелькали искорки, и она заметила, что вся дрожит. Никогда в жизни не видела она никого прекраснее этого спящего юноши». Коленопреклонение девушки перед юным богом — жест, исполненный внутреннего смысла. Именно Серж с его дерзкой храбростью и чувственным пылом становится поводырем Элизабет, за которым она следует, покидая дом Эдма.

В романе много движения. Он и начинается с изображения кареты, катящейся «по кромке обдуваемого ледяным ветром поля под серым небом». В финале Элизабет видит шагающего к ней человека. Одиннадцатилетней девочкой она уходит от тетки, юной девушкой бежит с Сержем из поместья… Еще чаще упоминаются ситуации, когда люди собираются уходить, влекомые собственным желанием или выталкиваемые чужой волей. Молодая женщина с ребенком каждый вечер торопится из Фонфруада к ночному поезду. Изгоняемый из дома господин Аньель вновь и вновь снимает и складывает на прощанье свой рабочий фартук… Господин Эдм пугает мать Элизабет скорой разлукой… Но персонажи, словно привязанные за ниточки марионетки, не могут оторваться от направляющей их невидимой руки. Движения их ограничены замкнутым кругом, прорыв из которого трагичен.

Кроме круга нужды, денежной неустроенности это и круг природного бытия. В «Полночи» мало солнца и света. И хотя действие часто разворачивается за городом, природа не радует человека. Лес обозначен чаще всего «темной стеной», поля голы, постоянно льет холодный дождь, дороги трудны и грязны. Лишь раз перед Элизабет открывается чудесный вид, когда ранним утром она выглядывает из окна своей комнаты в Фонфруаде. Но извивы светлого ручья и прозрачная синева неба и здесь оттеняются массивом леса, напоминающим «огромное чернильное озеро», а господствующий над долиной дом опирается на контрфорс и словно шагает в пропасть. Недобра к человеку и его собственная природа. Элизабет и ее покойная мать похожи, хотя Грин акцентирует разницу в их лицах и характерах. Хрупкая Элизабет хороша собой, смугла, порывиста, импульсивна, мать — крупна, медлительна в движениях, нерешительна. Но обе они равно беззащитны перед темными порывами, бросающими их в жертву «сексу-инстинкту безумия».

Тема секса встает в романе Грина как тема рока. Это и самоубийство матери, и садизм ее любовника, и непонятная самой Элизабет погоня за точильщиком ножей, и грязные намеки тетки, явившейся в мирную семью, приютившую Элизабет, чтобы порочить погибшую родственницу, и, наконец, вспыхнувшая у девушки страсть к Сержу. Внешние и внутренние препоны только разжигают этот огонь… То же самое происходит и в других романах Грина. Писатель сравнивал секс с вырвавшимся на волю слоном, затаптывающим все, что попадается на его пути. Так губит Серж и добряка Аньеля, загородившего собой хозяина Фонфруада, и покорную ему Элизабет.

Но падение девушки в пропасть «навстречу словно бы опьяневшей земле» не только гибель, а и освобождение. Она видит просветленного и сияющего старого ребенка Аньеля, «она чувствует, как неодолимая сила поднимает ее ввысь».

Земное притяжение, голос крови и гибель Элизабет могут быть трактованы и как житейская история, и как путь души, мечущейся между мраком и светом. В последнем случае и другие образы романа обнаружат мистические свойства. Очарованное поместье господина Эдма рушится потому, что обитатели его погрязли во лжи. Монахини, «серые сестры», которым некогда принадлежала усадьба, честно трудились и помогали беднякам, пока их не изгнали. Последняя из монахинь обернулась и на пороге комнаты, в которой прежде висело распятие, предрекла падение дома, когда на стене выцветет след от креста. Исчезновение христианского символа, олицетворяющего веру и спасение, знаменует у Грина совсем не локальную катастрофу. Не случайно сомнительное родство тех, которые собрались в Фонфруаде, включая «иностранку» и «самозваных» братьев, не близких ни по крови, ни по духу, похожих на потерпевших кораблекрушение путников, цепляющихся за неверный плот. Полночь романа — это и время трагедии, и потемки бедной души, лишенной света религии, и тот час истории, который, неминуемо приближаясь, уже отбрасывал тень на страницы рукописи Грина.

И все же в романе «Полночь» есть свет. «Порой мне приходят в голову смутные мысли о руках, в которые попадают мои книги, — записывает Грин в дневнике. — Среди них руки, которые мне так хотелось бы пожать, прекрасное лицо, склоненное над моими страницами, глаза, в которые, быть может, я обороню свои мысли и свои мечты… Но я их даже не увижу никогда». «Мрачный гений полуночи», как назвал Грина один из его критиков, предстает здесь не мизантропом, а художником, жаждущим общения и надеющимся найти своего читателя.