I

Как-то на исходе зимнего дня по кромке обдуваемого ледяным ветром поля под серым небом катилась карета. Такую карету в наше время можно увидеть разве что в глухой провинции — взгроможденный на огромные колеса черный ящик с суконными занавесками и фонарями по обе стороны козел.

Лошадь шла трусцой, но дорога становилась все хуже и хуже. Ехали по вязкой загустевшей грязи, по глубоким извилистым колеям, выбитым крестьянскими телегами, — того и гляди сломаешь ось. Изнуренная лошадь то и дело спотыкалась о крупные камни, которыми была усеяна дорога. Когда она перешла на шаг, возница натянул вожжи, и карета остановилась.

На короткое время наступила тишина, нарушаемая лишь тоненьким посвистыванием ветра, затем кто-то из сидевших в карете резко отвел занавеску на одном из окон, опустил стекло, и сухой женский голос спросил, в чем дело. Извозчик, не оборачиваясь, указал кнутовищем на дорогу. Это был грузный краснолицый мужчина; казалось, он привязан к козлам обмотанной вокруг ног дерюжкой и при его комплекции ему без посторонней помощи с места не встать.

— Ну что? — продолжал голос. И так как извозчик продолжал сидеть неподвижно, последовал приказ: — Сейчас же поезжайте дальше, иначе не видать вам чаевых.

Тот помедлил, как бы обдумывая возможные последствия подобной угрозы, опустил кнут и, чуточку повернув голову вправо, прокричал под свист ветра, что дальше не поедет.

— Сейчас же поезжайте, иначе не видать вам чаевых, — повторил голос.

Затем из окна кареты высунулась седеющая женская голова. Мелкие и резкие черты лица свидетельствовали о непреклонной воле, черные глаза метнули испепеляющий взгляд на изрытую колеями дорогу, виновницу остановки.

— Сейчас же поезжайте, иначе…

— Ну ладно, — сказал извозчик.

Стекло с громким стуком поднялось, дама яростным рывком задернула занавеску. Извозчик, чертыхнувшись, взялся за кнут и принялся настегивать лошаденку, и та в конце концов потащила карету дальше.

Справа по косогору тянулись поля до темной стены густого леса, на опушке которого белели стены одинокой фермы, слева виднелась вершина холма, куда и вела дорога. С этой стороны — ни дома, ни деревца, лишь голая земля, над которой носился порывистый ветер.

Еще несколько минут карета бултыхалась на ухабах, наконец ее тряхнуло так, что фонари едва не сорвало с креплений. Извозчик обеими руками изо всей силы натянул вожжи, чтобы поддержать лошадь, ибо та чуть не рухнула на землю; карета снова остановилась, извозчик связал вожжи и накинул их на специальный крюк. И тотчас отлетела в сторону занавеска, с треском опустилось стекло, на этот раз воинственная женщина, рассердившись по-настоящему, высунулась из окна по пояс, простерла обтянутую черной перчаткой руку и, указав перстом вперед, прокричала дрожавшим от ярости голосом.

— Я вам приказываю, — снова взялась она за свое, — приказываю… Поезжайте вперед… Я буду жаловаться…

Порывы ветра заглушали ее слова, как будто загоняли их обратно в открытый рот. Тогда она сжала руку в кулак и ткнула возницу в единственное место, до которого могла дотянуться, но и это нападение не дало результата: то ли удар был недостаточно силен, то ли его смягчила грубая ткань, обернутая вокруг поясницы сидевшего на козлах извозчика. Женщина, высунувшись из окна еще дальше, принялась выкрикивать бранные слова в обтянутую грубошерстным пальто широкую сутулую спину, ставшую для нее символом невыносимого упрямства, — спина не шелохнулась. И вскоре женщина умолкла, подыскивая словечко покрепче.

— Бандит! — наконец прокричала она хриплым голосом.

Извозчик, ни единым движением не показав, что слышал брань, продолжал сидеть как истукан. Женщина удивленно подняла брови, затем карета словно проглотила ее, стекло и занавеска вернулись к исполнению своих обязанностей.

Меж тем открылась дверца с другой стороны кареты, и из нее вышла другая женщина, этой было лет тридцать. Крупная, медлительная в движениях, что свидетельствовало о ее природной робости. На ней было дорожное пальто, из-под которого выглядывал подол черного платья; казалось, ей не по себе в этой одежде, и ее можно было принять за крестьянку, тоскующую по шали с бахромой и суконной юбке. Молодая женщина несколько раз прятала руки в карманы пальто, снова вынимала, и видно было, что она растерянна. Нежное полное лицо еще хранило какое-то детское выражение, хотя на нем уже чуть заметно обозначились первые морщинки, карие глаза смотрели грустно и обиженно, такой взгляд бывает у слабовольных людей, которых жизнь безжалостно карает, хоть они ни в чем не грешны.

Повернувшись спиной к ветру, она посмотрела на небо и горестно задумалась, отчего по ее пухлым щекам покатились слезы. Яростный порыв ветра едва не сорвал с нее шляпку с широкими плоскими полями, но она успела прихлопнуть ее сверху нелепым нервным жестом, в каких проявляется мнимая энергия робких душ.

Вздрогнув от звука резко захлопнутой дверцы, молодая женщина увидела перед собой свою спутницу.

— Зачем ты вышла? — сердито спросила та. — Этот человек оскорбил нас самым нахальным образом. Скажи ему, что ты вообще не заплатишь, если он не довезет нас до вершины холма.

— Послушай, Мари… — начала молодая женщина.

Ветер дунул ей в лицо, как бы заставляя умолкнуть; она закрыла глаза и опустила голову.

— Да он просто насмехается над нами! — вскричала Мари. — Разве ты не видишь, как этот бесстыдник отворачивается от нас? А мы из-за него должны месить вот эту грязь.

Разозлившись еще и на ветер, не принимавший ее слова, старуха топнула ногой, вонзив каблук в землю, о которой отозвалась так непочтительно. Молодая женщина дотронулась до руки спутницы:

— Но это же совсем близко, Мари. Мы приехали.

— Какая разница — близко или далеко? Все дело в принципе.

Молодая женщина, которую звали Бланш, сокрушенно развела руками. Сегодня ей только и не хватало отстаивать какие-то принципы в перебранке с извозчиком.

— Значит, ты ему уступаешь, Бланш?

— Да, пусть подождет здесь.

Старшая из женщин хриплым голосом прокричала этот приказ извозчику, и обе они пошли по тропинке, которая шла по голому склону к вершине холма. Впереди шла Мари, невысокая худая старуха, держалась она прямо и носила дурно пошитую одежду с известной элегантностью; сердито подняв плечи, она шагала в гору так нервно и яростно, что могла бы пройти в десять раз большее расстояние и не устать. Бланш с трудом поспевала за ней, влача груз своего большого тела, наделенного по странному капризу судьбы слабой волей. Наконец они достигли небольшой площадки на вершине холма, откуда были хорошо видны окрестности. Ночь опускалась быстро, как будто шквалистый ветер уносил с собой и свет. Однако еще видны были серые крыши домов ютившегося в котловине городка, деревья общественного сада и огромные резервуары газового завода.

Мари посмотрела на часы.

— Осталось еще двадцать минут, — сказала она.

Двадцать минут, подумала Бланш. Как раз хватило бы времени бегом спуститься в город и сказать решающее волшебное слово, которое все повернуло бы по-иному. Более ловкая женщина не стала бы поступать как она, эта мысль пришла ей в голову полчаса назад. Пока ее кузина кричала на извозчика, Бланш сидела в карете, думала о своем, и ей казалось, что никогда в жизни мысли ее не были такими четкими.

— Мы здесь одни, — сказала вдруг Мари громким голосом, стараясь справиться с ветром, — и я должна сказать тебе еще раз, что не могу одобрить твое поведение. Ты должна была бы сейчас сидеть дома, наслаждаться материнством, заниматься с дочерью, выполнять свой долг по отношению к ней. То, что ты приехала сюда, — еще одно проявление слабости, за которое тебя никто не похвалит. И напрасно ты страдаешь, Бланш: что кончено, то кончено, заруби это себе на носу.

Тут Мари дунула в кулак, этот жест показался ей уместным.

— Менее искушенный человек, — продолжала она, — стал бы говорить тебе о надежде. А я, моя милая, для твоего же блага говорю: нет никакой надежды.

— Ты права, конечно, — отвечала молодая женщина. — Скажи, пожалуйста, который час.

— Без двенадцати четыре.

Если бежать, очень быстро бежать, то можно было бы и успеть, но Бланш боялась гнева своей кузины и стыдилась своего желания настолько, что не решалась его высказать.

— Мари, — сказала она, сделав над собой усилие, — я знаю, что мне до тебя далеко. Ты гораздо умней и сильней меня… Но я хотела бы увидеть его в последний раз. Мне это необходимо, — тихо добавила она.

— Ты с ума сошла! Повидаться с ним на платформе вокзала, на глазах у трех десятков знакомых? К тому же теперь уже поздно.

Молодая женщина, держа руку на шляпке, чтобы ее не сорвало ветром, устремила на кузину страдальческий взгляд, вымаливая разрешение, в котором та ей отказала, но глаза ее были скрыты полями надвинутой на лоб шляпки.

— Я бежала бы очень быстро…

— Бланш, я потратила целый час на то, чтобы проводить тебя сюда. Разве справедливо будет, если ты нарушишь обещание слушаться меня во всем?

По широко открытым глазам, глядевшим из-под полей шляпки, можно было видеть, что Бланш мучительно старается внять этому доводу.

— Видишь ли, — продолжала Мари, чеканя слова, чтобы придать каждому из них неотразимую убедительность, — в мире тысячи и тысячи таких женщин, как ты. И все вы не из тех, кто может удержать мужчину. Вам не хватает… кое-чего.

Порыв ветра разорвал фразу надвое, каждая из женщин сделала шаг назад, словно какая-то неведомая сила старалась разъединить их. Однако Бланш снова приблизилась к кузине и наклонилась к ней, выражая тем самым почтительное внимание.

— Пусть себе уезжает! — крикнула Мари. — Раз он хочет уехать, значит, он не для тебя.

Молодая женщина кивнула в знак согласия.

— И все равно, — продолжала Мари, — было глупо с твоей стороны гнаться сюда.

— Но ведь поезда еще не видно. А он поклялся, что помашет мне платком, даже если не разглядит меня на вершине холма.

— Милая моя дурочка! Держу пари, он и не подумает этого сделать! К тому же хотела бы я знать, как на таком расстоянии ты различишь его платок, если и другие будут махать из окон?

По-прежнему держа руку на голове, чтобы не слетела шляпка, Бланш внимательно посмотрела на кузину и качнулась всем своим крупным телом, точно ее ударили. Она не подумала о том, что трудно будет различить любимого человека. Но ответ подсказало ей сердце:

— Если и другие будут махать… — повторила она. — Если так, я все равно буду уверена, что и он среди них.

— Гм! Вот оно как! Жизнь еще даст тебе немало жестоких уроков, милая моя Бланш. Ну, у тебя осталось пять минут. Пойду и подожду тебя в карете, оставайся, так сказать, наедине с ним.

Произнеся последние слова, Мари загадочно улыбнулась, полагая, что тем самым выказывает ум и такт, и сожалела лишь о том, что, кроме кузины, ее не слышал ни один понимающий человек, который смог бы оценить по достоинству всю тонкость сказанного. После этого она снисходительно похлопала Бланш по руке и пошла вниз по тропинке.

Молодая женщина посмотрела, как кузина спускается по тропке среди пустоши вприпрыжку, точно резвая седая девочка, и сравнила ее жизнерадостность с мучительной болью, раздиравшей ее собственное сердце. И ей показалось, будто померкшее небо и ледяной ветер гораздо ближе к ней, чем это человеческое существо, чья болтовня еще звучала в ушах. Бланш видела, как на землю опускается холодная и суровая зимняя ночь, словно горя одной-единственной женщины достаточно, чтобы весь мир оделся в траур, а ведь кузина на прощанье улыбнулась — и Бланш проводила ее обиженным взглядом до самой дороги.

Затем молодая женщина неторопливо и осторожно сняла шляпку, положила на траву, наступила на поля носком ботинка, чтобы сразу же не улетела, затем подобрала несколько камней и разложила их на полях в виде венка. Длинные пряди волос липли к лицу, словно черная вуаль, она терпеливо отводила их двумя пальцами. Когда же посчитала, что желанный миг приближается, достала платок, встряхнула его, чтобы расправить, и стала ждать. Через минуту-другую послышался гудок паровоза. Бланш вздрогнула и выпрямилась. Почти сразу же у подножия холма показался поезд, маленький-маленький на таком расстоянии, и бедная женщина подумала, ну как от такой игрушки может зависеть счастье всей ее жизни, это несправедливо. В освещенных окнах вагонов видны были пассажиры: кто поднимал окно, кто устраивался на ночь, но ни один из них не махал платком; тем не менее Бланш продолжала широко взмахивать своим платком над головой, пока не исчез последний вагон и не затих перестук колес, напоминавший поспешную поступь хромого. Снова на поля с воем хлынул ветер, точно огромная волна, смывающая все на своем пути и исчезающая с добычей в черной бездне. Молодой женщине вдруг стало страшно. Правой рукой она судорожно сжала рукоять ножа, выхватила его из кармана, где он пролежал около часа, и, не раздумывая, сделала то, что давно замыслила. С первого же удара острие ножа попало в то место за отворотом пальто, которое она нащупывала пальцами, когда ехала в карете. Удар был настолько силен, что Бланш упала на колени и так простояла несколько мгновений, прежде чем рухнуть ничком. Выпущенный из руки платок трепетал на ветру над ее телом, как перебитое крыло большой птицы.

II

На следующий день после события, о котором мы рассказали, Мари Ладуэ стояла посередине своей гостиной и держала речь перед двумя полными дамами, а те молча ее слушали. Утомленные ходьбой, прервавшей их послеобеденный отдых, они уселись в глубокие кресла, а груз собственного тела и тепло, исходившее от жарко натопленного камина, заставляли их принимать весьма свободные позы; одна из них, по имени Клемантина, погрузившись в мягкие глубины кресла и поставив локти на подлокотники, обеими руками держала чашечку кофе на уровне своего носа. От невыносимого желания уснуть она моргала, как одряхлевшая собака, и думала про себя, как сладко было бы хоть на четверть минутки отдаться сладостному головокружению, насладиться одним из немногих доступных ей удовольствий, ведь это никому не причинит зла, однако в присутствии Мари она не осмеливалась позволить себе такую вольность. Движением кисти Клемантина наклонила чашечку, вылила ее содержимое в рот, затем поставила чашечку на столик рядом с креслом, сложила руки на животе и, поерзав плечами, чтобы устроиться поудобней в кресле, впала в то состояние, которое призвано было изображать внимание, а на самом деле представляло собой не что иное, как отупение. В эту минуту ее полные щеки, вздрагивавшие всякий раз, как она поднимала голову, бледно-голубые глаза и даже крупные уши, прижатые к голове серой повязкой, — все в ее лице дышало простодушной снисходительностью.

Совсем другой породы была ее сестра, сидевшая напротив, она тоже утопала в кресле, но сна у нее не было ни в одном глазу, и сидела она, вонзив каблуки черных ботинок в скамеечку для ног, чтобы грузное тело не сползало по крутой спинке кресла. Массивный подбородок, энергичный взгляд и грубые черты лица могли бы заставить усомниться в ее принадлежности к слабому полу, особенно сейчас, когда она сидела спиной к окну. Много лет тому назад во время какого-то спора — а спорили они довольно часто — Мари сказала сестре, что она похожа на плохого священника; природа слепила эту женщину без особого тщания и не раз возвращалась к своему творению, то придавая глазам плутоватое выражение, то добавляя на подбородке довольно густой венчик жестких волосков. Поблекшее от болезни лицо слегка розовело на высоких выдающихся скулах, что-то вроде нервного тика заставляло ее время от времени вздыхать, сердито раздувая ноздри. По странному капризу судьбы это безобразное существо именовалось Розой. Свой кофе она выпила с недовольным видом и состроила гримасу. На плечах ее висело боа из дешевого меха, а из-под расстегнутого пальто выглядывало поношенное саржевое платье. Двумя крючковатыми пальцами она держала большую плоскую кошелку, утратившую первоначальную форму от долгого употребления, так что, хоть пока она была пуста, бока ее немного раздувались. На голове у нее была черная шляпка, надвинутая на лоб до самых бровей; Роза немного осадила ее назад, прижалась мертвенно-бледной щекой к спинке кресла, словно к подушке, и наблюдала за сестрами маленькими зелеными глазками.

— А она все не идет и не идет, — в шестой раз рассказывала Мари. — Я зову — нет ответа. Правда, ветер дул мне в лицо. Наконец я сама иду наверх, одна-одинешенька.

Этот рассказ, украшаемый новыми подробностями, Мари сопровождала красноречивыми жестами. Подождала несколько секунд, давая время слушательницам зрительно представить себе всю сцену, потом продолжала:

— Одна-одинешенька. На полдороге меня охватило какое-то предчувствие. И я сказала себе: произошло что-то ужасное. Но продолжаю подниматься в гору, несмотря на ветер, прихожу…

Подняв локти до уровня глаз, Мари боролась с шквалистым ветром, потом вдруг открыла лицо и протянула руки вперед, изображая страшный испуг:

— Боже милостивый! Она лежала на траве, милые вы мои!

Перстом она указала место на ковре, куда тотчас устремились взгляды Клемантины и Розы, но, не увидев там ничего необычного, сестры снова стали смотреть на рассказчицу. А та, впервые за столько лет увлеченная такой интересной игрой, сделала шаг вперед, потом отпрянула и, как могла, округлила свои блестящие маленькие глазки. Выдержав надлежащую паузу, Мари чуточку наклонилась вперед и протянула руку:

— Я подхожу… трогаю ее за плечо… «Бланш! — кричу я. — Бланш!» Она лежала, уткнувшись лицом в траву, я ее чуточку поворачиваю, голова перекатывается набок, и я вижу ее неподвижные глаза… Тут я все поняла. Ах! Я вскрикнула и бросилась вниз.

Мари на мгновение остановилась, переводя дух, затем продолжала трагическим тоном:

— Бросаюсь как безумная в карету и велю извозчику развернуться и гнать в город что есть мочи! Через десять минут останавливаемся у мэрии. Бросаюсь в кабинет мэра — его там нет… тогда — в гостиную, он там со всей семьей и кучей гостей; я выхожу на середину комнаты, делаю три шага, качаюсь, меня окружают, подхватывают, расстегивают ворот…

И Мари продолжает с наслаждением рассказывать эту часть истории, героиней которой она стала, не забывая упомянуть обо всех оказанных ей знаках внимания. Мэр отнесся к ней безупречно: подумать только, такой важный деятель собственноручно приготовил для нее чай с ромом! Наконец, немного собравшись с духом и не забыв обвести блуждающим взглядом всю честную компанию, жадно ловившую каждое ее слово («Где я?» — пробормотала она), Мари залпом осушила предложенную мэром чашечку чаю с ромом и начала рассказывать о драматическом событии.

Добравшись до этого места, Мари не упустила прекрасной возможности в седьмой раз поведать сестрам о том, что те уже прекрасно знали: о своих предчувствиях и сердечных замираниях на грани обморока. Пришлось вернуться к тому, как они с Бланш наняли карету, как ехали по полям, как Мари, не дождавшись кузины, поднялась на холм и как с криком побежала под гору.

На место самоубийства тотчас отрядили жандарма и врача. Тем временем Мари напоили валерьянкой, ей стало полегче, и она, по просьбе мэра, согласилась приютить у себя на ночь дочь покойной кузины. Покинув компанию, направилась в школу, чтобы увести к себе маленькую Элизабет, свою племянницу, как она и ее сестры называли юную родственницу. И тут тон рассказчицы немного изменился.

— Разумеется, она не знает, — продолжала Мари, — что ее мать умерла. Я устроила ее на диване, который стоит в ногах моей кровати, и она скоро захрапела, точно маленький зверек, а я все ворочалась в постели и никак не могла уснуть. Меня больше всего раздражает, что она ни разу не спросила, почему я ее привела к себе и где ее мать. У нее просто нет нервов, как и у Бланш. Не знаю, что мне помешало взять ее за плечи посреди ночи, встряхнуть как следует и сказать: «Поплачь, несчастное дитя! Неужели ты не чувствуешь, что произошла драма, что ты осталась сиротой?» Уж я-то на ее месте, при моих обнаженных нервах, через две минуты догадалась бы обо всем. В ее возрасте я была не такая, все воспринимала очень остро. Стоило мне услышать красивую музыку — и я готова была упасть в обморок. А уж если мне рассказывали о каком-нибудь несчастном случае, внезапная (и страшная) бледность разливалась по моему лицу.

На это отступление Мари не пожалела времени. Сначала нарисовала полный портрет очаровательной девчушки, какой она была когда-то, и лишь после этого перешла к более тягостной теме. Дело в том, что, раз Элизабет не может сама взять в толк, что ее мать умерла, надо, чтобы кто-то сказал ей об этом. Приятного мало: будут, конечно, крики и слезы, но добрыми словами можно успокоить сироту, если твердо проводить свою линию. Изложив задачу, Мари испустила глубокий вздох, дабы показать сестрам, что силы ее на исходе, и опустилась на стоявший поблизости стул.

Комната, где разыгрывалась эта сцена, чем-то вызывала смутное представление о жилище человека, жизнь которого состоит из мелких причуд. Все здесь предназначалось для удовлетворения желаний одного-единственного человека, здесь не было ничего, что не свидетельствовало бы о его привычках и склонностях. В птичьем мире это было бы гнездо, но гнездо, закрытое со всех сторон, теплое и мягкое, слепленное из грязи и травинок. Сверкающим божеством домашнего очага была «саламандра», выкрашенная черной краской переносная комнатная печка, набитая углем, который она переваривала с довольным урчаньем, а охватывавшие ее полукругом стулья, обтянутые оливковым плюшем, как будто молча и преданно поклонялись ей. Кресла, в которых сидели Клемантина и Роза, стояли одно против другого по обе стороны камина, а над ним висело потускневшее и пятнистое от старости зеркало. Держа речь перед сестрами, Мари то и дело смотрелась в это зеркало, по бокам которого торчали бронзовые лапы подсвечников-бра с тюльпанами на концах; она видела свое костлявое лицо, которому старалась придать благородный вид, поднимая брови и втягивая щеки. «Аристократическая худоба», — думала она. Мари предпочитала не смотреть на Розу, взгляд старшей сестры казался ей враждебным, а улыбка — презрительной. Не то чтобы Мари боялась ее, но эта безобразная женщина, вечно жалующаяся на нужду в маленькой гостиной, такой теплой и уютной, всегда вызывала у нее неприятное чувство. Мари знала, что рано или поздно пузатая кошелка разинет свою жадную пасть, чтобы поглотить разные мелкие предметы, которые Роза именовала «пустячками»: початые коробки спичек, конверты, а как попадет вместе со своей хозяйкой на кухню — овощи и горбушки хлеба. Пустячки! И каким ледяным тоном Роза благодарила сестру! А кто же виноват в том, что старшая из трех сестер неудачно вышла замуж?

Мари охотней общалась с Клемантиной, хоть и считала ее глупой. Она помнила, как они вместе играли, потому что были почти одного возраста, тогда как Роза, будучи на пять лет старше, презрительно относилась к их играм, Мари даже по-своему любила апатичную толстуху, как любят жертву — она постоянно третировала Клемантину из одного лишь удовольствия показать свое превосходство над ней.

— Ты спишь, Клемантина? — вскричала Мари, не вставая со стула.

Застигнутая врасплох жертва машинально передернула плечами и широко открыла глаза, взгляд ее блуждал.

— Ты даже не соображаешь, где ты, — тем же тоном продолжала Мари. — Я попросила тебя прийти сюда, потому что нуждаюсь в твоей помощи. А что делаешь ты? Пьешь мой кофе и спишь. О чем мы говорили, старая глупышка?

— О чем? — переспросила Клемантина, проведя пальцами по щекам.

На мгновение замолкла, испуганно вздохнула, затем пролепетала:

— Мы говорили об Элизабет…

— Ха! — воскликнула Мари. — Мы говорили об Элизабет. Так вот, ты пойдешь и скажешь ей.

— Что я ей скажу?

— Скажешь, что ее мать умерла.

Толстуха беспокойно заворочалась в кресле.

— Я не могу. Не могу причинить горе бедной малышке. Сама рассуди, Мари, ты же прекрасно знаешь, что я не создана для того, чтобы выполнять подобные поручения.

Мари встала со стула и склонилась над сестрой.

— Не создана для того, чтобы выполнять подобные поручения, — повторила она с медоточивой улыбкой. — Чем больше я на тебя смотрю, Клемантина, тем больше убеждаюсь в том, что ты, напротив, только для этого и создана. Я бы сама в охотку поплакала на твоей необъятной груди. Хоть ты и бесплодна (это не упрек, Клемантина), хоть ты никого не произвела на свет, материнское чувство у тебя сильней, чем у нас. От тебя никто не ждет ничего дурного. В твоих устах самые плохие новости теряют свою горечь…

В этой насмешливой речи содержалось гораздо больше правды, чем предполагала Мари, но все равно Клемантина была уязвлена, и глаза ее затуманились слезами.

— Ну же, смелей! — сказала Мари, выпрямляясь. — Ты преспокойно скажешь ей всю правду, но с подходом, понимаешь? И тактично. Ведь девочке не исполнилось еще одиннадцати. Разумеется, ты скажешь, что Бланш умерла естественной смертью от разрыва сердца там, за городом. Элизабет, конечно, скоро узнает, что мать покончила с собой. Но в ближайшие пять минут надо довести до ее ума, что она осталась сиротой, и больше ничего.

— Сиротой! — воскликнула толстуха и внезапно опечалилась, будто узнала эту новость впервые.

— Ну где твоя голова? — удивилась Мари. — Неужели ты только сейчас до этого додумалась?

— Эту сторону вопроса я как-то упустила из виду, — простонала Клемантина.

После этих слов Роза, не промолвившая до той минуты ни слова, резко поднялась. Слишком короткий подол не скрывал ее икр, и сестры увидели тощие ноги, на которых морщились хлопчатобумажные чулки. Окинув взглядом гостиную, она пожала плечами и скрестила на груди свои грубые руки, как солдат, собирающийся запеть песню.

— Мне смешно слушать вас, — сказала она грудным голосом. — Подумаешь — сирота! А я разве не сирота? — Тут она на несколько секунд остановилась, чтобы до сестер дошел смысл ее слов, в которых она не видела никакого мрачного юмора. — И не только сирота, — продолжала Роза, — но еще и вдова. Неужели вы думаете, что со мной церемонились, когда сообщили о смерти мужа?.. Я повстречала носилки, на которых его несли с завода. Приподняли простыню и сказали: «Это Шарль!»

Наступила тишина, которую Роза использовала, чтобы снова надвинуть до бровей свою шляпку.

— То же самое было и когда я нашла Эммануэля задохнувшимся в колыбельке. Кормилица, идиотка, истошно вопила: «Он умер! Он умер!» Какой уж тут подход! А когда Эстеллу унес брюшной тиф, вы думаете, мне сообщили об этом намеками?

Она снова обвела взглядом гостиную, похоже было, будто она бредет по кладбищу и ищет могилу, местонахождение которой забыла. Ни Мари, ни Клемантина не посмели шелохнуться перед этой одновременно смешной и грозной женщиной, ее голос словно завораживал их.

— Сначала Эммануэль, потом Эстелла, — бормотала Роза. — Вот это горе так горе! Вам-то и невдомек, что такое страдание. А вот Бланш это знала. Ты насмехалась над ней, Мари, но позволь сказать тебе, она стоила в сто раз больше, чем ты.

— Ну, это уж слишком! — вскричала Мари. — В моем собственном доме!..

Она отступила перед тяжелым взглядом старшей сестры и не посмела больше ничего сказать, но от стыда, что ее так унизили в собственной гостиной, кровь прилила к щекам.

— Ладно, — сказала Роза, презрительно улыбаясь. — Не сердись. Я загляну на кухню, а вы займитесь Элизабет.

— Да ничего она там не найдет, — быстро забормотала Мари, как только дверь закрылась за Розой. — Сахар и кофе я спрятала в шкафчик, который заперла на ключ. — Да не налегай ты на меня! — добавила она, отталкивая прислонившуюся к ней сестру. — А почему бы Розе не пойти самой поговорить с Элизабет, раз она считает, что это так просто? Так нет же, она старшая, значит, может командовать нами. Ну ничего, в один прекрасный день я захлопну дверь этого дома перед ее носом. Не прикасайся ко мне, Клемантина, ты мне действуешь на нервы!

И она шлепнула по пухлой руке, которую сестра протягивала к ней. Клемантина закусила губы и отерла тыльную сторону ладони о юбку, вид у нее был обиженный. Какое-то мгновение Мари смотрела на нее, кусая ногти.

— Мне пришла в голову одна мысль, — сказала она вдруг. — Чтобы смягчить удар, который нанесет девочке печальное известие, скажи, что я сделаю ей подарок. Так или иначе на Новый год я бы ей что-нибудь подарила, на этот раз она получит подарок немного раньше, только и всего. Значит, ты иди, поговори с ней, а я минуты на три задержусь и приду уже с подарком. Только гляди, чтоб не было крика, Клемантина, понимаешь? И, пожалуйста, без слез. При моих нервах я слез просто не переношу.

С этими словами Мари подтолкнула Клемантину к двери, которая вела в спальню, толстуха тщетно упиралась, даже ухватилась за спинку кресла, а на лице ее появилось выражение ужаса, как у человека, неудержимо сползающего в пропасть. Когда-то Клемантина, видимо, была недурна собой, однако полнота, обычно придающая фигуре женщины лишь комизм, в ней производила впечатление чего-то монументального и зловещего, нетрудно было заметить, что несчастная задыхается под тяжестью собственного тела и вялость уже распространяется и на мозг. В какие-то мгновения в глубине ее глаз читался дикий страх и взгляд становился как у человека, утопающего в зыбучих песках, в тот момент, когда песок закрывает ему рот.

— Да не смотри ты на меня такими глазами, — сказала Мари, для которой подобные взгляды были ничем не лучше слез. — Ты найдешь Элизабет в моей спальне.

— Я причиню ей боль, — простонала Клемантина.

Однако Мари обошлась с сестрой так же круто, как только что Роза обошлась с ней самой.

— Ты хочешь, чтобы мы ничего ей не говорили, пока она не повстречает катафалк с телом своей матери на улице? — воскликнула она драматическим тоном.

«Подарок, подарок, — пробормотала Мари, когда дверь за Клемантиной закрылась. — Тут я немного погорячилась. За какую-то минуту подарок не подберешь».

Она направилась к застекленным полкам, занимавшим оба угла напротив камина. Встала на цыпочки, доставая сверху ключик, и бережно открыла стеклянную дверцу. Ни одна из безделушек, открывшихся взору, не была чем-то ценным или редким, но сам факт, что это ее вещички, придавал им в ее глазах необыкновенную ценность. Это были большей частью дорожные сувениры: перламутровые коробочки, рамки для фотографий, отделанные ракушками, портмоне из слоновой кости, какие дарят при первом причастии, и кукольные веера, наполовину раскрытые, чтобы можно было видеть написанные акварелью аляповатые букетики. Какое-то время Мари колебалась, то протягивая, то отдергивая руку, словно боялась совершить святотатство, ибо при виде этих дешевых безделушек ее жадное сердце начинало биться быстрей. Наконец за деревянной чернильницей в виде швейцарского шале она заметила маленькие щипцы для снятия нагара со свечей, которые считала неизящными и потому прятала за чернильницей. Однако, взяв щипчики в руку, Мари осудила их уже не так строго и отметила про себя, что они, чего доброго, старинные.

«К тому же, — подумала она, кладя безделушку обратно за чернильницу, — на что девочке эти щипчики?»

И тут Мари вспомнила о старых ножницах, давно валявшихся в выдвижном ящике бюро вместе с иступившимися перочинными ножами и обломками стереоскопа. И из груди ее вырвался крик радости.

III

Элизабет и Клемантина уже не одну минуту сидели каждая в своем конце обитого гранатовым плюшем дивана в спальне Мари. Обе молчали. Девочка ладошкой гладила плюшевую обивку и, когда под руку попадался вылезший из дивана конский волос, выдергивала его. Она была так поглощена этим занятием, что забыла бы о присутствии тетки, если бы Клемантина время от времени не испускала тяжкий вздох. Тогда Элизабет поднимала голову и показывала худенькое лицо, обрамленное черными локонами, самые длинные из которых касались плеч; темные глаза сверкали каким-то необычным блеском, их глубокий настороженный взгляд цепко впивался в окружающие предметы. Только когда Элизабет опускала ресницы, можно было разглядеть черты ее лица: короткий прямой нос и тонкие губы, плотно сжатые, словно они хранили какую-то тайну; если бы она сейчас рассмеялась, то показалась бы всего-навсего хорошенькой, но огромные внимательные глаза придавали серьезному детскому лицу какую-то особую, волнующую красоту.

По-прежнему молчавшая Клемантина устремила страдальческий взгляд на небо, которое можно было видеть поверх закрывавших нижнюю часть окна занавесок, она увидела также крыши старых домов по другую сторону улицы и подумала, как хорошо было бы находиться сейчас за одной из этих аккуратно побеленных стен среди людей, которым она не должна говорить неприятные вещи. Поглубже вздохнув, Клемантина перевела взгляд на широкую медную кровать, провела рукой по прутьям спинки в изголовье, пощупала чудесную бледно-голубую атласную перину и, ощущая все меньше решимости, сдавленным голосом произнесла имя племянницы. Девочка посмотрела на нее.

— Послушай, дитя мое, — начала Клемантина. Тут она запнулась, надо было сделать усилие над собой и собраться с духом. — Не дергай волосы из дивана, — сказала она наконец.

Вновь наступило молчание. Стоявшая на камине газовая плитка издавала негромкий веселый свист.

— Вообще никогда этого не делай, — повторила Клемантина.

И вдруг лицо ее сморщилось, словно она собиралась чихнуть, однако не чихнула, а зарыдала. В этот самый миг дверь резко распахнулась, и в комнату вошла Мари, на лице которой застыла приличествующая случаю гримаса; она деловито подошла к Элизабет и протянула ей ножницы.

— На, — как-то неловко сказала она. — Вот тебе мой подарок…

И Мари кисло улыбнулась, полагая, что изображает ангельскую кротость.

— …потому что у тебя горе, — добавила Мари.

И ткнулась носом в лоб Элизабет. Клемантина отчаянно вскрикнула:

— Ты слишком рано пришла! Я не успела ничего ей сказать!

— Не успела! — повторила Мари, топнув ногой. — Ты невыносима, сестра моя!

Первое, что пришло в голову Мари, — отобрать ножницы, которые Элизабет открывала и закрывала, как бы проверяя их исправность, и она уже потянулась было за ними, но в конце концов рассудила, что лучше предоставить Клемантине самой выпутываться из затруднения. Однако, повернувшись к двери, Мари столкнулась с Розой, которая, заслышав громкие голоса, вошла в спальню; по толщине кошелки и по тому, как Роза прижимала ее к себе, Мари поняла, что сестра нашла чем поживиться; кровь прилила к ее щекам, от злости она не могла вымолвить ни слова и, разведя руки, несколько секунд простояла с открытым ртом.

— Ну что, — спросила Роза, отстраняя сестру, чтобы пройти, — сказали вы малышке все, что надо? Бедная моя девочка, — продолжала она, кладя крупную пятерню, запачканную чем-то черным, на голову Элизабет, — твоя мать была славной женщиной, что бы там про нее ни болтали.

— Молчи, Роза! — сквозь слезы крикнула Клемантина. — Она еще ничего не знает.

Элизабет перестала играть с ножницами и теперь держала их в руке раскрытыми.

— Я знаю, — глухо сказала она. — Мама умерла.

Все три женщины невольно отпрянули, как от удара, Клемантина перестала стенать. Воцарилась глубокая тишина.

— Она убила себя, — добавила девочка.

Тотчас послышался трескучий дрожащий голос.

— Это не так, — заторопилась Мари. — Господь взял твою маму к себе… Разрыв сердца… за городом, в поле…

— В поле!.. — жалобным голосом подхватила Клемантина.

И протянула руки к девочке, но та встала. Хотя на ней был черный школьный фартучек, она казалась старше и выше, так как стояла выпрямившись и гордо вскинув голову с самым решительным видом. Элизабет не спеша подошла к Мари, зажав в кулаке сверкающие ножницы.

— Я слышала, как вы только что разговаривали. Вы говорили очень громко. Говорили обо мне и о моей матери.

Девочка в упор посмотрела на Мари, и та, не выдержав ее странного пристального взгляда, опустила глаза. — Бедная моя Элизабет, — сказала Мари, протягивая руку, чтобы погладить девочку по голове, — я хотела бы…

Но закончить фразу не смогла: как только ее пальцы коснулись волос Элизабет, та резко отдернулась, точно от соприкосновения с ядовитой змеей.

— Я не хочу, чтобы вы меня трогали, — без обиняков сказала она. — Я вас не люблю.

— Неблагодарная девчонка! — вскричала Мари. — Сейчас же верни мне мои ножницы!

Вместо ответа Элизабет спрятала руку, в которой по-прежнему держала раскрытые ножницы, за спину, но не отступила ни на шаг; Мари наклонилась и приблизила пылающее лицо к лицу девочки, словно собиралась укусить ее.

— Ты слышишь, Элизабет? Отдай мои ножницы.

Девочка так энергично помотала головой, что локоны ее разметались по плечам.

— Отдай ей ножницы, Элизабет, — умоляющим тоном проговорила Клемантина. — Я дам тебе другие.

— Нет, не дашь! — обрезала ее Мари. — Она отдаст эти и других не получит. Впрочем, — добавила она, чуточку смягчив голос, — я уверена, что она пожалеет о своем поступке, если уже сейчас не сожалеет…

И неожиданно резко протянула руку за спину Элизабет, чтобы вырвать у нее ножницы, но та ожидала подвоха с ее стороны, взмахнула рукой, и раскрытые ножницы молнией сверкнули у самого носа ее тетки. Та дернулась в сторону и тут почувствовала, что ее что-то держит, глянула вниз и с ужасом увидела, как девочка, придерживая свободной рукой теткин подол, стрижет ткань ее платья. Это произошло так быстро, что ни Клемантина, ни Роза не успели разглядеть, что случилось, однако Мари закричала, словно ее убивают, и обе сестры подбежали к ней. Элизабет спокойно сложила ножницы и сунула их в карман фартука, а Мари отбежала и укрылась за креслом. Немного бледная, но спокойная, девочка вернулась к дивану, сопровождаемая яростными взглядами, которые бросала на нее Мари.

— Она хотела убить меня! — кричала Мари, дергаясь в заботливых руках сестер. — Кончик ножниц вонзился в мое тело. Не смей садиться на мой диван, маленькая людоедка!

Пришлось Розе своими могучими руками схватить Мари за запястья, а Клемантине — обхватить ее за талию, чтобы удержать, так как возмущение утроило силы женщины и прибавило ей смелости, к тому же теперь она не видела ножниц в руке племянницы и рвалась исхлестать пощечинами пылающее, но серьезное лицо девочки, которая спокойно и молча смотрела на нее. Красная от злости Мари, склонившись над креслом с отведенными назад руками, попыталась стряхнуть с себя Розу и Клемантину и чуть было не опрокинула этот громоздкий предмет мебели, но силы оставили ее, и она вдруг повисла на плече старшей сестры, худое тело затряслось от злых рыданий, а лицом она уткнулась в корсаж Розы.

— Мое платье! — глухо простонала она сквозь слезы. — Мое единственное черное платье! В чем же я теперь покажусь… на похоронах?

— Из-под пальто никто ничего не увидит, — утешила ее Роза. — А потом отнесешь в город, и тебе его аккуратно подштопают. Ты можешь себе это позволить!

Затем Роза сделала знак Элизабет, чтобы та вышла, и похлопала по плечу Клемантину, которая рухнула на колени за креслом и плакала навзрыд.

IV

Элизабет ждала тетку Розу возле дома Мари. На голове у нее была маленькая потертая каракулевая шапочка, из-под которой выбивались буйные черные локоны, и сейчас она деловито, подражая взрослым, застегивала перчатки. Саржевое пальтишко давно уже было ей коротко и едва закрывало фартук; кожа на дешевых ботинках кое-где потрескалась, зато на шее красовалась кроличья горжетка, достававшая до подбородка и мочек ушей — главный предмет ее гордости. Несмотря на бедность одежды, внешность девочки свидетельствовала о наивном кокетстве и крайней аккуратности. Она осматривала себя: нет ли ниточки или пылинки на рукаве поношенного пальто, не расползаются ли в каком-нибудь месте перчатки или чулки. Время от времени Элизабет посматривала на маленькую черную кожаную сумочку, которую держала в руке, и рассеянно поглаживала пальцами ее замок; случайный прохожий мог бы заметить, что щеки у девочки блестят от слез.

Через несколько минут из дома вышла Роза и сказала, указав пальцем на закрывшуюся за ней дверь:

— Эта дверь, моя красавица, закрыта для тебя навсегда. Если еще кое-кто откажет тебе от дома, будешь ночевать на улице. Ну, пошли!

Резко дернув плечом, Роза перекинула кошелку из одной руки в другую и пошла вперед. На ходу она выворачивала колени в стороны, ее грузное тело раскачивалось, походка напоминала движения заводной куклы. Элизабет изо всех сил старалась поспеть за теткой, видя перед собой внушительные икры в черных чулках и слыша громкий стук каблуков; когда поднимала глаза, видела на фоне неба мерно покачивавшуюся из стороны в сторону квадратную спину.

— Если еще одна-две двери захлопнутся у тебя перед носом, как вот эта, тебе придется спать на тротуаре, подложив под голову камень, — продолжала Роза. — Попомни мое слово. Знавала я девчонок, которые сами шли навстречу своей гибели, но не в таком раннем возрасте, нет. Наброситься на тетку с раскрытыми ножницами на одиннадцатом году жизни! Ну, поздравляю!

Ноги Элизабет были слишком коротки, она отставала от тетки и слышала не все, что та говорила, ей то и дело приходилось бежать, но то ли из страха перед этой монументальной женщиной, то ли из врожденной деликатности девочка не хотела, чтобы тетка догадалась, что больше половины слов бросает на ветер, и потому бежала на цыпочках.

Так они проскакали четыре-пять кварталов по безлюдным и безмолвным улицам, словно выметенным ледяным ветром. Шум их шагов частенько пробуждал любопытство: то за одним окном, то за другим кто-то отводил занавеску; уловив на себе чужой взгляд, Элизабет всякий раз думала, почему это судьба заставляет страдать ее, а не этих незнакомых людей, которые смотрят на нее из окон. Почему судьба избрала ее? Девочка вспомнила, как всего неделю назад гуляла с матерью. Как раз в этой части города; тогда лужицы у края тротуаров были схвачены ледком и блестели, как стекло. И ей казалось несправедливым, что и в этот день лужицы выглядят точно так же, и сердце ее сжималось от тоски.

— Со мной ты будешь не так несчастна, — продолжала свою речь Роза. — Клемантина избаловала бы тебя. У нее не было детей, и она принялась бы воспитывать тебя без всяких правил. А я похоронила сына и дочь, понимаешь? И я знаю, как вышколить молодую особу вроде тебя. Нужно быть не суровой, но твердой. Когда моя Эстелла пробовала артачиться, я скрещивала руки на груди и пристально смотрела ей в глаза, она пятилась, я — за ней, и так мы переходили из комнаты в комнату, пока я не припирала ее в угол кладовой, где стоят швабры и метелки, — там-то она и получала положенный ей подзатыльник.

Семеня за теткой, Элизабет утирала глаза кулачком. Всего неделю назад она проходила с матерью вдоль этой высокой стены, на которой тогда висела афиша цирка-шапито; они остановились перед афишей, им обеим понравился усатый укротитель с хлыстом и револьвером в окружении примостившихся на маленьких табуретах диких зверей. Девочка снова взглянула на афишу, догнала тетку и попыталась взять ее за руку. Это внезапное доверие было вызвано крайним отчаянием, но Роза этого не поняла.

— Ну, не дурочка ли ты! — вскричала она. — Хватаешь меня за руку и не соображаешь, что я тащу тяжеленную кошелку, я же могла оступиться и упасть в сточную канаву! Неужели ты такая дикая и испорченная девчонка? Ступай-ка вперед, чтоб я тебя видела. Хотя нет. Лучше помоги мне нести кошелку. Берись за эту ручку!

Элизабет повиновалась, не сказав ни слова, взялась за ручку, и кошелка сразу же свесилась на ее сторону — слишком велика была разница в росте между теткой и племянницей; и тут газета, которой было прикрыто содержимое сумки, съехала, открыв взору украденные у Мари крупные куски угля. Девочка старалась приноровить шаг к тяжелой поступи старухи, но все равно сумка колыхалась, и после одного из толчков газета и вовсе слетела. По взгляду, брошенному на нее теткой, Элизабет поняла, что лучше смолчать и сделать вид, будто ничего не видишь, хотя между кусков угля она прекрасно разглядела связку свечей, две банки гуталина и две сапожные щеточки.

Наконец, пройдя одну из захудалых улиц, они остановились перед низеньким домом, где жила Роза. Стена облупилась настолько, что тут и там виднелись большие куски изборожденной трещинами каменной кладки, местами позеленевшей или почерневшей от времени. Окна справа и слева от двери были наглухо закрыты ставнями, низ двери облупился полностью и почернел — видимо, Роза имела привычку открывать ее пинком.

Старуха взяла кошелку за обе ручки и вставила ключ в замочную скважину.

— А теперь беги домой, — громко сказала она, оборачиваясь к Элизабет (она кричала, как крестьянка, которой всегда кажется, будто она на скотном дворе). — Там сидит монашка. Попрощаешься с… со своей мамой, — добавила она таким тоном, будто снисходительно прощала присущие всему человечеству слабости, и в ее устах слова эти прозвучали фальшиво.

Потом крикнула вдогонку удалявшейся девочке:

— В комнате пусто, сама увидишь. Утром я все переправила сюда. Оставила, конечно, кровать и табуретку для сестры милосердия…

V

Как только дверь за Розой захлопнулась, Элизабет пустилась бежать по тихим улочкам, на которые уже начали опускаться зимние сумерки. Однако, добежав до окаймленной липами площади, она остановилась и прислонилась к фонарному столбу. Накануне, когда девочка еще сидела в классе, ее вдруг вызвали в приемную. И в ту минуту у нее возникло странное чувство, которое до сих пор не покидало ее: ей казалось, что какая-то рука схватила ее за горло и время от времени сжимает его; в такие мгновения кровь бросалась ей в голову, и она боялась, как бы не упасть. Обычно Бланш дожидалась свою дочь у выхода из школы, а не в приемной, к тому же занятия еще не кончились.

Навстречу ей поднялись директриса и тетя Мари, заговорили с ней что-то очень уж ласково, и это было подозрительно, потому что они наперебой расхваливали девочку, но не сказали, зачем вызвали ее с урока, и глаза у обеих бегали, не выдерживая взгляда, который она устремляла то на одну, то на другую. Директриса только и говорила что о примерном поведении Элизабет, Мари, слегка раскрасневшись от смущения, как-то неловко вторила ей; наконец одна из них (Элизабет не помнила, которая), толкнув локтем другую, угостила девочку конфеткой и сказала, что Бланш не совсем здорова и Элизабет лучше сегодня переночевать у тети, после чего получила еще две конфетки и услышала, что не часто встретишь такую милую девочку.

Элизабет вопросов не задавала. Несмотря на юный возраст, она понимала, что обе женщины лгут, но, руководствуясь одним лишь чутьем, предпочитала эту ложь той правде, о которой смутно догадывалась. При этом робко надеялась, что в какую-то минуту тетка разуверит ее, развеет душевную тревогу. Однако они не обменялись ни словом, пока не пришли в спальню Мари, где старуха глубоко вздохнула и, даже не сняв шляпку, завалилась на кровать, примяв бледно-голубую перину. Несколько минут она лежала, разведя в стороны носки черных ботинок и глядя в потолок. Несколько раз забывала о том, что не одна, и принималась изливать свое неудовольствие бессвязным бормотаньем, призывала небо в свидетели и говорила, что страдает за свою доброту, но — тут она потрясла кулаком — это послужит ей хорошим уроком. Бланш с ее причудами…

— Ты здесь, Элизабет? — спросила она вдруг, вспомнив о девочке, потому что вслух произнесла имя ее матери.

Элизабет была в спальне. Сидела на подоконнике и со страхом слушала бессвязные и бесконечные восклицания тетки, прерываемые не менее пугающим молчанием, девочка страшилась узнать то, о чем уже догадывалась в глубине души, и потому затыкала уши и закрывала глаза, словно хотела укрыться в ночной тьме. И тогда перед ней, перед ее мысленным взором всплывало лицо матери, но знакомые любимые черты выражали один лишь испуг. Элизабет старалась преодолеть страх, который внушал ей этот устремленный на нее невидящий взгляд; она вспоминала, с какой нежностью смотрели на нее эти большие карие глаза, но теперь в них сквозил только ужас, оттого что она не видит свою дочь. Что-то непонятное разъединило эти два существа навсегда, и в памяти Элизабет мать удалялась от нее, становилась другой — вот каким было первое воздействие смерти матери на душу ребенка.

Внезапно Элизабет вскинула руки. «Мама!» — прошептала она.

— Элизабет! — снова позвала Мари. — Ты здесь, Элизабет?

Так как девочка не отвечала, Мари спрыгнула с постели и быстро обошла комнату. Элизабет отвела скрывавшую ее кретоновую занавеску и подняла взгляд на тетку.

— Ах! — вскрикнула та, вздрогнув от неожиданности. — Почему ты не откликаешься, когда я тебя зову? Ты меня напугала… Мне это ох как не нравится.

Слова эти сопровождались прикладыванием руки к сердцу и произнесены были раздраженным тоном, не имевшим ничего общего с медоточивыми речами в приемной школы. В присутствии директрисы Мари выказывала милосердие, а теперь, оставшись наедине с сиротой, отбросила всякое притворство. Из всех неприятностей, свалившихся на нее с этой смертью, необходимость сообщить дурную весть дочери Бланш была не из последних. Элизабет, скорей всего, зальется слезами и не один час будет докучать ей стенаниями и жалобами.

— Вот что, — сказала наконец Мари. — Поди принеси из шкафа пару простынь и розовое стеганое одеяло, что лежит рядом с ними. Сегодня ты поспишь на диване. Я помогу тебе сделать постель… А ты неразговорчива, — заметила она через минуту, когда девочка принесла постель.

Элизабет посмотрела на тетку и покачала головой. Поразительное отсутствие любопытства у ребенка бесило старую женщину так, что кровь бросалась ей в лицо, хотя, впрочем, ее раздражало все, что было связано с племянницей. Тем не менее она сдержалась, но все же бес подсказал ей фразу, над которой она несколько секунд подумала, прежде чем ее произнести.

— Забавно, — сказала она наконец, разворачивая одну из простынь. — Ты видишь, как я стелю тебе постель на этом диване в моей спальне — потяни тот конец на себя, дорогая, — и тебе это кажется совершенно естественным. Ни вопроса, ни словечка.

— Но вы же сказали, что мама заболела, — глухим голосом произнесла Элизабет.

Сердце Мари почуяло опасность и забилось сильней, она поспешила заверить племянницу, что Бланш на самом деле больна. Разумеется, печальную новость пусть сообщит Элизабет кто-нибудь другой. Девочка облегченно вздохнула. Грудь ее переполняла тоска, но, как знать, может, тетя Мари и не лжет? И на какое-то короткое время она почувствовала счастье. До конца дня они больше ни о чем не говорили.

Спать легли рано, Элизабет уснула, едва голова ее коснулась подушки, но тетка все никак не могла уснуть, плохое пищеварение порой не давало ей спать до утра. И в эту ночь Мари не раз вставала и зажигала лампу. Но ничего поделать с собой не могла. Не могла простить Элизабет, что та в ее доме да еще спит себе, тогда как сама она заснуть не может. Мари шумно чиркала спичками, поджигала фитиль лампы, и спальню озарял довольно яркий свет. Потом старуха начала кашлять, будто бы прочищая горло, что вызвало самый настоящий приступ кашля, и она поняла, что скорей надорвет глотку, чем разбудит племянницу. Тогда Мари встала и в ночной рубашке до пят прошлась вокруг дивана. Седые космы топорщились на висках, все морщины, образовавшиеся от возраста, огорчений и дурного настроения, четко проступали на худом и бледном лице, и всякий раз, как Мари проходила мимо лампы, от ее острого носа падала на лоб темная черта, на какой-то миг делившая его пополам.

Элизабет, погруженная в глубокий сон, приоткрыла глаза, но тут же снова их закрыла. Сквозь ресницы она видела, как тетка прошла к окну и с озабоченным видом вернулась обратно. Что-то смущало Мари еще больше, чем присутствие в ее доме племянницы. Помимо воли она вспоминала, как тащилась с Бланш в карете по каменистой дороге и как на одной из рытвин ее бросило на Бланш, так что ей пришлось опереться на нее рукой, и она почувствовала в кармане пальто кузины какой-то длинный и острый предмет — раскрытый нож. Вместо того чтобы спросить, зачем ей нож, Мари промолчала. Почему? На этот вопрос она ответить не могла, а раз так, что-то в созданном ею вокруг себя маленьком мирке оказалось нарушенным. Она жила как бы в замкнутом пространстве, куда не было доступа ни волнениям, ни риску. Мари никого не любила, и самоубийство двоюродной сестры огорчило ее не больше, чем трагический эпизод в каком-нибудь романе, да еще к огорчению примешивалось не очень благородное чувство удовольствия от того, что она обладательница такой сногсшибательной новости. Однако в эту ночь несчастная старуха испытывала какое-то смутное чувство вины, ведь она смолчала, когда должна была говорить. «Глупости, какие глупости!» — то и дело бормотала она смущенно и недовольно. Наконец легла и погасила лампу. Несколько минут Элизабет слышала ее вздохи, потом дыхание выровнялось, стало размеренным и глубоким.

Проснувшись рано утром от дневного света, Элизабет почувствовала, что ее страхи как будто улеглись. Не могла же ее мать умереть в такую хорошую погоду, подумала девочка. Этот странный довод придал ей мужества, и она с нетерпением стала ждать, как распорядятся ею в дальнейшем. Совершив утренний туалет, Элизабет села у окна и стала смотреть на прохожих, пока Мари не позвала ее пить кофе с молоком, который обе проглотили молча. Потом девочка развлекалась, как могла, в комнате, где тетка по каким-то своим соображениям сочла за благо запереть ее. Но даже в этих недружелюбных стенах ребенок, облазав помещение, отыскал уголки, где можно было укрыться и на время забыть свои страхи. Она молча играла, воображая себя где-то в другом месте, причем и сама она была взрослой. Забившись в угол между огромным креслом и нишей окна, Элизабет сидела неподвижно, обхватив ноги руками, чтобы подтянуть коленки к подбородку, и смотрела прямо перед собой. Ей казалось, что за этим креслом она спряталась от всех опасностей и злых сил, правящих миром, — кто ее тут отыщет! На всякий случай еще накинула на себя цветастую кретоновую занавеску, так что видны были лишь ее серьезные глаза и выбившиеся на лоб черные локоны.

На обед Мари подала довольно скудные порции лапши и моркови, которые они запивали простой водой — старуха заботилась о своей печени и строго соблюдала диету. Потом она отослала Элизабет обратно в спальню и наказала сидеть там тихонько, пока за ней не придут.

От гостиной, где Мари немного погодя принимала сестер, спальню отделял короткий коридор, однако переборки были такими тонкими, что до чуткого уха ребенка голоса женщин доносились вполне отчетливо, как только сестры перестали шептаться. Поначалу они, разумеется, переговаривались тихонько, точно монашки в церкви, но потом Мари, увлекшись собственным рассказом, потеряла всякую осторожность и заговорила в полный голос.

С первых ее слов Элизабет поняла, что мать умерла. Ноги ее подломились, она упала на колени у двери и открыла рот, чтобы закричать, но не издала ни звука. Несколько минут она ничего не понимала из того, о чем говорилось в гостиной. Кровь стучала в висках, производя какой-то странный и далекий звук, похожий на свист; Элизабет испугалась, что упадет, и, закрыв глаза, прислонилась головой к дверному косяку. Лицо ее приняло землистый оттенок, словно прошедшая совсем рядом смерть бросила свою тень и на нее.

Здесь в ее воспоминаниях об этих минутах был провал. Девочка помнила, что некоторое время спустя она оказалась в кресле у окна, но, как до него добралась, вспомнить не могла. Время от времени до нее долетали безжалостные слова. Как только Элизабет узнала, что мать убила себя, она закрыла лицо заледеневшими ладонями, и из груди ее вырвалось хриплое рыдание. Расширенными от страха глазами она посмотрела на дверь и умолкла.

Элизабет была еще так мала, что занимала от силы половину кресла и ногами не доставала до пола, но в ее хрупком тельце нашлось достаточно силы духа, чтобы приказать себе замолчать. По мере того как тетка продолжала свой рассказ, в душе Элизабет росло презрение к этой болтливой женщине, и она подсознательно считала ее виновной в смерти матери. Это чувство на какое-то мгновение отвлекло ее от горьких переживаний, помогло ей совладать с собой. Она встала, прошлась по комнате и села на диван, где ее и застала Клемантина немного погодя.

Теперь Элизабет пересекла площадь и направилась к низенькому дому с закрытыми ставнями; поднявшись на три ступеньки, взялась за ручку звонка, потом передумала и постучала в дверь костяшками пальцев.

VI

Дверь открыла монахиня, высокая сухощавая женщина в черном саржевом платье до пят. Обрамлявший ее лицо белый апостольник подчеркивал землистый, нездоровый цвет кожи, но гагатовые глаза блестели живо; черты лица несли на себе печать воздержания и поста, однако сохраняли молодое выражение, так что трудно было судить о ее возрасте; густые и косматые, как у мужчины, брови сходились под узким выпуклым лбом, довольно большой нос правильной формы как бы смягчал слегка иронический склад ее рта. Из-под широких и длинных рукавов выглядывали узловатые крестьянские руки, державшие самшитовые четки, которые она спрятала в карман, как только увидела девочку.

Не говоря ни слова, монахиня наклонилась, коснулась губами бледной щеки девочки и взяла ее за руки, затем провела в небольшую комнату — Элизабет сразу узнала столовую, хоть она теперь и была опустошена алчной теткой Розой. Увидев кресло, в котором мать любила сидеть у камина, девочка разволновалась и хотела броситься в это кресло, но сестра милосердия удержала ее за руку и вытерла ей глаза большим носовым платком, который держала в рукаве наготове. Однако Элизабет не разрыдалась, лишь на мгновение спрятала лицо в черных складках монашеского платья и почти сразу вновь овладела собой. Несмотря на юный возраст, девочка понимала, что уже достигла вершины страданий, поэтому высвободила руки и направилась в спальню Бланш.

Молодая женщина лежала, вытянувшись на железной кровати, под голову ей подложили большую и маленькую подушки, из-за чего получилась складка на подбородке, которая придавала лицу умершей какое-то строгое и величественное выражение, до той поры незнакомое девочке. Никогда она не видела у матери такого задумчивого лица и загадочной улыбки, исчезавшей всякий раз, как Элизабет бросала взгляд на губы покойной. Ей даже показалось, что она находится у изголовья незнакомой женщины, немного похожей на Бланш. С сильно бьющимся сердцем подошла она к кровати и дотронулась до рукава матери, словно хотела разбудить ее. Губы девочки складывались, чтобы произнести слово «мама», но вслух она ничего не сказала. Ей показалось даже, что она не имеет права называть мамой эту неподвижную женщину, перед которой испытывала безотчетный страх. Несмотря на замешательство, Элизабет заметила, что тело укутали длинной черной шалью, сколотой на груди двойной булавкой. Руки были сложены на металлических четках, а носки черных ботинок торчали между прутьями в ногах кровати, так как кровать была ей коротка (Элизабет вспомнила, как мать на это жаловалась). На стуле у изголовья горела свеча.

Немного поколебавшись, Элизабет сняла перчатки и достала из кармана фартучка те самые ножницы, которые Мари так и не сумела отобрать у нее, перекрестилась; страх перед мертвым телом чуть не заставил ее отказаться от своего плана, но в конце концов она устыдилась своего малодушия. Наклонилась к лицу покойной, взяла двумя пальцами выбившийся на висок черный локон и отрезала его. Звук разрезаемых волос показался ей зловещим, и она поспешно сунула материнские волосы в карман, точно застигнутая на месте преступления воровка.

Вошла монахиня и сказала Элизабет, что пора идти к тетке.

У порога она еще раз поцеловала девочку.

— Если кто-то начнет говорить с тобой о матери, сделай вид, будто ничего не понимаешь.

VII

Когда Элизабет вернулась в дом Розы, та прибиралась в кухне. На столе стояли два плетеных стула, а старуха, одетая в серую фланелевую кофту, протирала надетой на швабру тряпкой красный кафельный пол. Топала взад-вперед в деревянных башмаках, хмурила брови, и вид у нее был недовольный. В раковине стоял таз, с шумом заполнявшийся водой, поэтому Роза не услышала шагов племянницы, а завидев ее, крикнула:

— Осторожно! Ты ступила на мокрое. Не ходи назад, шагни вправо! Да от меня вправо! Ну, гляди, что ты наделала!

Перепрыгнув через «мокрое», Элизабет вернулась к двери и стала на пороге, а тетка водила шваброй, чуть не задевая девочку по ногам, — стирала ее следы на влажных плитках.

В открытое окно с видом на стену небольшого сада вливалась ночная темнота. Несколько минут назад ветер немного стих, и серые хлопчатобумажные занавески вяло колыхались у оконного стекла. Отставив швабру, Роза взяла обеими руками наполнившийся таз и выплеснула его содержимое на пол. Затем снова подставила его под кран.

— Никто и не подозревает, какая докука для меня эта кухня, — кричала Роза, стараясь покрыть шум воды в раковине. — А еще ты тут топаешь грязными ногами, будто по лужайке гуляешь. То же самое вечно было и с Шарлем. Стоило ему заметить, что я взялась мыть пол в кухне, как он лез сюда, то ему подавай соль, то спички раскурить трубку, то газовую конфорку, чтобы сварить яйцо. Вот уже двенадцать лет и один месяц, как он умер, — продолжала она, одержимая навязчивой идеей. — Раза три в неделю мы с ним скандалили из-за пола в кухне до несчастного случая, положившего конец его жизни. Похоронила я его в четверг, в девять утра, и кроме меня за гробом шли еще человек двадцать пять, а на гробе была перламутровая инкрустация — два венка. Если ты хочешь узнать, какая была погода, спроси у Клемантины, она на кладбище чуть не схватила воспаление легких.

Пронзительный гортанный голос отражался от стен кухни, эхо вторило похоронным речам хозяйки дома. В ее мозгу, подчиненном ежедневным потребностям, создалась какая-то связь между трагической гибелью мужа и детей и самыми обыкновенными делами. Эта странная женщина говорила о смерти вроде бы как о союзнике, отомстившем за кухонный пол. Не будучи злой по натуре, с годами Роза становилась все более суровой и даже жестокой — слишком часто и больно била ее жизнь, но, с другой стороны, она гордилась перенесенными страданиями.

— Пойдем, — сказала она, ставя швабру к стене, — я покажу тебе твою комнату.

Роза завернула кран, с грохотом бросила деревянные башмаки под стол и вместе с племянницей пошла по узкому коридору, в маленькое, забранное решеткой окно которого проникал угасающий свет дня. Остановившись перед какой-то дверью, открыла ее маленьким ключом и впустила девочку в комнату с огромной медной кроватью, занимавшей почти все помещение. Над красной периной на стене, над круглым столиком с одной ножкой висело распятие, отражавшееся в загаженном мухами зеркале. Комод красного дерева без мраморной крышки занимал все пространство между кроватью и стеной, едва позволяя подобраться к окну. Ни одного стула: здесь спят, а не сидят. Зато хромая этажерка, остаток исчезнувшей гостиной, сверкала палисандровыми полками, на одной из которых стоял подсвечник, на другой — гребень и головная щетка.

— Кровать совсем неплохая, — сказала подбоченясь старуха. — Поверь моему слову. Двенадцать лет я на ней сплю. Что? Ты, наверно, вообразила, что здесь будешь спать ты? — И Роза засмеялась, показывая желтые зубы. — Спать в моей кровати, на которую положили тело Шарля, когда его принесли с лесопилки! Еще чего! Пошли! Это моя спальня!

Снова заперев дверь, они вернулись в коридор. Тени вокруг них сгущались, и, когда Роза впустила племянницу в другую комнату, Элизабет поначалу ничего не могла разглядеть. Но вскоре за нагромождением стульев увидела маленький белый платяной шкаф, куда ее мать складывала белье и прочие вещи. Тут же среди ящиков стоял комод, от которого в комнате Бланш осталось только светлое пятно на обоях. Повернувшись, Элизабет споткнулась о детскую коляску и чуть не упала на бесформенные пакеты, в беспорядке валявшиеся на полу. Видно, комната служила кладовой.

— Вот тут и выбери закуток поуютней, — сказала Роза. — Сейчас я найду для тебя одеяло. Может, оно немного кусачее, но на твоем месте, моя милая, я бы спала, не раздеваясь, меньше будет возни с одеждой.

Элизабет ничего на это не сказала. Старуха и девочка присели на край медной кровати и некоторое время сидели молча. Только Роза время от времени испускала шумный вздох и качала головой. Поставленная на этажерку свеча освещала эту немую сцену, которая продолжалась до тех пор, пока за окном не стали вспыхивать первые звезды. Элизабет внимательно смотрела на кусочек неба, который могла видеть, глядя через плечо. Она так и сидела в шапочке и пальто, засунув руки в карманы, дрожащий свет свечи освещал ее в профиль, золотил большие черные зрачки и окаймлявшие лицо локоны. Хоть рядом с Розой она чувствовала себя несчастной, тем не менее предпочитала общество этой странной женщины пугавшему ее одиночеству, так как Роза, несмотря на свой ужасный язык, связывала Элизабет с внешним миром. В какой-то момент девочке захотелось спросить тетку, как называется вон та яркая звезда над крышами, и она протянула было руку к старухе, которая терла себе колени, бормоча что-то под нос, но так и не решилась. При всей детской наивности Элизабет смутно понимала, что в поведении тетки много необычного. Эта грубость, эти громкие речи, прерываемые долгим молчанием, какая-то вялость во взгляде и постоянные воспоминания о своих умерших близких к месту и не к месту — все это девочка наблюдала молча и сравнивала Розу с теми людьми, с которыми общалась до сих пор.

Про обед не было и речи, и очень скоро Роза объявила, что пора спать. Поискала одеяло для Элизабет в комоде, не нашла и в конце концов сняла одно из одеял со своей кровати — поступок сам по себе похвальный, но он сопровождался таким ворчаньем, что этот акт милосердия потерял все свое величие. Потом Роза взяла свечу и вернулась в кладовую, куда неотступно последовала и Элизабет: она боялась темноты и ходила за теткой по пятам.

Несколько минут Роза водила свечой между стульев и ящиков, которые при таком освещении казались сказочными стенами и башнями. Ее гигантская тень металась по переборкам кладовой, девочка то и дело теряла тетку из виду за пустым шкафом или поставленной «на попа» ванной, напоминавшей саркофаг, и тогда Элизабет видела лишь тень Розы на потолке, крупную сгорбленную фигуру, окруженную красноватым гало. Наконец, сдвинув кресло, из которого вылез уже почти весь волос, Роза обнаружила прямоугольный просвет среди хлама, куда и бросила одеяло.

— Ну вот, — сказала она. — Тебе тут будет тепло, как в гнездышке. Где ты?

Элизабет перелезла через футляр швейной машинки, забралась на ящик и спрыгнула к тетке. Вокруг громоздились в беспорядке вещи, которые почему-то не обрушивались, держались вопреки всем законам равновесия. Ножки дырявых и хромых стульев торчали во все стороны; сначала, видимо, их складывали пирамидой, пока не произошел обвал и они все не перемешались, образовав какое-то подобие чудовищного куста. Справа от этого наводившего страх нагромождения Элизабет увидела детскую коляску, о которую споткнулась, а за теткиной спиной заметила штофное кресло, его могучая спинка напоминала сидящего на корточках великана.

— Вот так, — повторила Роза, водя свечой вверх и вниз. — Если не будешь вертеться, ничего на тебя не свалится. Завернись в одеяло и спи до утра, не ворочайся. Вот. Ну ладно, желаю тебе спокойной ночи.

И старуха поставила огромную ногу на ящик. У девочки сжалось сердце.

— Тетя Роза, — пробормотала она, — не уходите пожалуйста.

— А? Ложись, ложись спать, красавица. Когда наступает ночь, я отхожу ко сну, а как рассветет — встаю.

Роза невесело засмеялась, обнажив десны, и при освещавшем ее снизу свете свечи лицо ее казалось особенно безобразным. Но Элизабет все равно пробовала задержать ее.

— А чья это мебель, тетя Роза?

— Ты еще спрашиваешь? Да наша, конечно, мужа и моя, ведь когда-то мы жили на приличной улице. В столовой висели настенные тарелки, а посередине потолка — газовая люстра.

И старуха уставилась в какую-то точку в темноте, будто снова увидела те самые предметы роскоши.

— Девять лет мы жили припеваючи. Были счастливы, да, я могу сказать, что мы были счастливы. Бывает, мужчины пьют. Шарль не пил. Жили душа в душу. Не считая, конечно, недоразумений на кухне.

Черты лица старухи внезапно оживились, подсвечник заплясал в ее руке. Она повысила голос:

— Он, можно сказать, собирал пыль со всей квартиры на свои шлепанцы, а потом приносил ее на кухню. «Роза, мне нужна крупная соль! Роза, где тут у тебя спички?» Да ладно, — сказала она уже спокойнее. — Он умер, погиб на лесопилке двенадцать лет и один месяц назад. Не остерегся… тут ему и конец пришел.

Взгляд старухи упал на детскую коляску. Загадочно улыбнувшись, она положила огромную красную руку на перекладину коляски и слегка толкнула ее назад.

— А вот это, — сказала она шепотом, — коляска Эммануэля. Он покинул нас, прежде чем начал ходить… Немножко был похож на отца, но глаза у него были мои… Понять его было невозможно. Потом говорили, что это, мол, дурной знак…

Произнося эти слова, Роза продолжала катать коляску взад-вперед, колеса издавали звук, напоминавший мяуканье. Наконец она поднесла палец к губам, призывая девочку к молчанию, как если бы младенец все еще спал под черным капотом коляски, и, подобрав юбку до колен, перешагнула через швейную машинку. Исчезла за шкафом, но Элизабет все равно проводила ее взглядом до двери, пока среди этого хаоса горела свеча, бросая красноватые отблески на темную рухлядь.

VIII

Когда шаги Розы затихли в коридоре и Элизабет осталась одна, она стала на колени и замерла на брошенном на пол одеяле. Думала, если не шевелиться, она постепенно успокоится, но страх ее был так велик, что слышно было из-под пальто, как колотится сердце. Детские страхи — это целый мир, темный и сложный, о котором взрослые не имеют представления, там свое небо и свои бездны, небо без звезд, бездны без просветов. Десятилетний путник волей-неволей попадает в эту ночную страну, где тишина имеет свой голос, а темнота заполнена какими угодно образами, он знает, что у выхода из пещеры брезжит свет, а в темных галереях крик лишь отдается в собственных ушах. Сгорбившись и подперев голову руками, Элизабет старалась сделаться как можно меньше, она даже задерживала дыхание, дабы не привлекать внимания невидимого врага. На людях она держалась храбро, но, как только гасла лампа, вся ее храбрость улетучивалась. Мать разрешала ей засыпать при свете ночника, поэтому Элизабет едва не лишилась чувств, когда Роза закрыла за собой дверь кладовой и ввергла ее в жуткую темноту, испокон века пугающую детей. Сначала девочка стала задыхаться, словно погрузилась в пучину вод, если можно сравнивать душевную муку с физическими страданиями, потом это ощущение прошло, и она тихо прилегла, не рискуя, однако, натянуть на себя одеяло. Боялась пошевелиться и никак не могла найти позу, в которой чувствовала бы себя спокойно. Страшно было лежать вот так на полу, точно мертвой, уж лучше стать на колени, хотя тогда получится, будто она кого-то о чем-то просит. Элизабет встала на ноги. Ночь была такая темная, что невозможно было видеть даже предметы, до которых дотрагиваешься. Протянув руку, девочка нащупала ножку стула, потом — подлокотник кресла, и это прикосновение к знакомым предметам чуточку успокоило ее, будто в полной опасностей темноте она встретила надежных союзников, и она почувствовала благодарность к этим предметам за то, что они и в ночи остались сами собой, а не воспользовались темнотой, чтобы превратиться в страшных чудовищ.

Несколько минут Элизабет простояла неподвижно, и ей уже казалось, что скоро она наберется смелости и ляжет, как вдруг скрипнула половица. Звук этот раздался в тишине, как удар бича. У девочки по спине побежали мурашки и пересохло горло. «Это треснула доска», — подумала она, чтобы успокоиться. Но внутренний голос тут же подсказал ей, что доски скрипят, когда на них наступают. «А если тут кто-то есть, — спросила себя Элизабет, — что мне делать?» Пальцы ее сжали ножницы в кармане фартука. Ночь была полна звуков, девочке даже показалось, что рядом с ней кто-то дышит; чтобы лучше расслышать, она задержала собственное дыхание, но кровь так стучала в ушах, что никак нельзя было решить, послышалось это ей или нет. Воображение рисовало человека, притаившегося где-то в кладовой, возможно за ванной или за стеной из ящиков, днем он забрался сюда, чтобы ночью ограбить дом. Если он найдет ее, хотя бы дотронется, она упадет замертво, человек этот страшен, у него пустые глазницы, нет носа, а вместо руки — крюк, как у нищего, которого она как-то видела на мосту.

Однако прошло несколько секунд, а больше ничего не было слышно, и понемногу в голове Элизабет стих пугавший ее шум. Она попыталась вспомнить, в котором часу ушла тетка, чтобы прикинуть, сколько осталось до рассвета, но как ни считала, все получалось, что сейчас не больше половины восьмого, ждать еще столько, что не хватит пальцев на обеих руках, чтобы сосчитать часы. Ей и в голову не приходило лечь и уснуть, сжавшись в комок в пугающей темноте; напротив, надо не смыкать глаз в этой ледяной ночи, подбодряя себя какими-нибудь баснями или, на худой конец, таблицей умножения. Но в темноте непонятно почему самые невинные рассказы о зверюшках становились страшными, даже беседа муравья со стрекозой пугала Элизабет.

Через четверть часа девочка устала стоять, и ей пришлось сесть, что она постаралась сделать как можно тише, дабы не привлечь чьего-нибудь внимания. Упершись ладонями в пол, Элизабет ждала, готовая вскочить при первом признаке опасности. Всякий раз как она шевелила головой, локоны касались щек, и девочка вздрагивала, как от постороннего прикосновения. Элизабет дошла до такого состояния, что ее путали собственные движения. У нее как будто раздвоилось дыхание: кто-то ходил вокруг, дышал ей в затылок и в уши. И вдруг она едва не лишилась чувств — на лицо ее упал свет.

Еще не сообразив, что к чему, Элизабет вскочила на ноги и выхватила из кармана ножницы, держа их так, словно это был кинжал, но тут же радостно вскрикнула — это над крышей дома напротив поднялась луна. Роза, как видно, забыла закрыть ставни. И теперь комнату залил бледный свет. Все равно что взошло солнце, прогоняя ночь, и девочка улыбнулась круглому лику, глядевшему на нее с небес. Теперь она уже без страха посмотрела на окружавшие ее предметы, даже удивилась, как это она могла их бояться. Храбро вышла из своего закутка. Прислоненная к шкафу чугунная ванна показалась ей смешной, и она слегка постучала пальцами по звонкому металлу, потом обошла нагромождение ящиков, верхний из которых почти касался потолка.

Но вот на полу валялись скомканные занавески, которые снова пробудили ее опасения. В призрачном сиянии луны эти кучи тряпья принимали причудливые очертания, казалось, будто под ними скрыто чье-то плечо, чья-то голова, а то и ноги спящего человека. Чтобы избавиться от этого впечатления, достаточно было бы ступить ногой на занавески, но девочка не осмелилась это сделать. Разум говорил ей, что не надо бояться, но как знать, а вдруг разум ошибается — бывает же и такое один из десяти тысяч раз — и, тронув ногой эти черные груды, она вызовет к жизни какой-нибудь ужасный кошмар. Вся дрожа, девочка вернулась в свое убежище за шкафом, по пути опять нечаянно толкнула детскую коляску, колеса которой заскрипели. Вспомнились слова тетки, и, движимая любопытством, напугавшим ее, так как возникло оно помимо ее воли, Элизабет заглянула внутрь коляски. И тут же ее охватил непонятный страх. Она представила себе, как смерть душит находящегося в коляске младенца. Опустилась на колени. Все, что она знала о смерти, было ужасно: крики, страдания, потом странная неподвижность и наконец — жуткое зловоние, о котором она слыхала. Впервые Элизабет подумала о матери не как о живом человеке, а как о покойнице. Вновь увидела, как мать лежит неподвижно, безучастная к холоду, руки сложены не так, как она их складывала при жизни, на губах — странная улыбка, точно она смеется надо всем: над склонившейся к ней дочерью, над монахиней, над горящей свечой — ужасно! Но все равно это ее мать. Девочка заткнула уши. Уже несколько часов она изучала что-то неотступно преследовавшее ее. Выходя из комнаты матери, она оглянулась, потом не раз оглядывалась на улице, пока шла к дому тетки Розы, и, хоть улица была пуста, это ощущение не проходило. И теперь, скорчившись от страха, словно во власти дьявольского урагана, она тщетно пыталась вспомнить хоть какую-нибудь молитву, которая защитила бы ее от злых сил, но не хватало духу произнести даже те обрывки фраз, которые приходили в голову; наконец усталость и долгое сильное волнение свалили девочку, она легла на пол и закрыла глаза.

Ей снилось, что кто-то ходит рядом с ней — справа, слева, спереди и сзади. Шаги были громкие и мерные, точно маршировали солдаты. Каким-то непостижимым образом девочка оказалась среди марширующих, они шагали по ней и сквозь нее с такой легкостью, будто ее не существовало. Этот глухой и грозный шум отдавался в ушах, как гул землетрясения, и вскоре Элизабет почувствовала, как ее осторожно поднимают с пола и она парит в воздухе горизонтально. Как это иногда бывает во сне, девочка видела себя со стороны: простертые руки висят в воздухе, прямые волосы касаются пола. Потом невидимые ноги марширующих окружили ее, образуя как бы процессию, которая прошла по комнате и сквозь стену вышла на улицу. Сначала Элизабет поразила полная неподвижность увиденного со стороны собственного тела, потом она заметила, что тело обволакивает какая-то тень, постепенно принимая четкие контуры, и наконец девочка уже не видела ничего, кроме длинного черного ящика, который плыл над самой землей в ночном полумраке. Его пронесли по узким улочкам к церкви, двери которой открылись сами собой, и поставили посреди нефа на большую каменную плиту, как будто поднятую с морского дна — в такие причудливые цвета окрашивал ее лунный свет. Элизабет услышала какие-то гневные слова, отдававшиеся в ее ушах яростным колокольным звоном. И тут свод церкви раскололся по всей длине с ужасным грохотом, и с черного неба в озаренный бледным светом неф хлынул поток воды; проливной дождь обрушился на гроб, а среди шума продолжал звучать могучий голос, и девочке казалось, что этот голос ударяет в нее и разбивается, как морская волна. Она закричала и увидела со стороны, как корчится ее тело в тесном деревянном ящике.

От этих усилий Элизабет проснулась и увидела, что сидит, поднеся руки к груди, а ноги ее запутались в одеяле. Однако она усомнилась в том, что сон кончился, потому что до слуха ее все еще доносился какой-то непонятный шум. Сначала она подумала, что пошел дождь, глянула в окно, но в холодном небе не было ни облачка. Немного поколебавшись, Элизабет добралась до двери и открыла ее. Девочка еще не вполне оправилась от кошмара, который казался ей таким же реальным, как и то, что она делала теперь. Выйдя в коридор, вскрикнула от ужаса — в кухне кто-то был.

Первым ее побуждением было вернуться в кладовую, но тут она услышала теткин голос и вздрогнула: это был тот самый голос, который она слышала во сне. Сердце ее застучало, как будто на нее надвигалась какая-то грозная опасность. И все же Элизабет не вернулась в кладовую, а вышла в коридор и, прижимаясь к стене, прокралась до того места, откуда, не рискуя быть замеченной, могла видеть Розу, так как дверь кухни была приоткрыта.

Старуха стояла посреди кухни и продолжала мыть пол, не жалея воды; через открытое окно в кухню лился голубоватый свет, и от нее на стену падала огромная тень, мокрые плитки у ее ног сверкали металлическим блеском. Громко топая деревянными башмаками, Роза прошла в угол кухни, возможно, в погоне за мышью, затем стала на месте и продолжала орудовать тряпкой, делая широкие круговые движения. То и дело, бросив швабру, подбегала к раковине, хватала обеими руками полный таз и шумно выплескивала воду на пол.

— Ох и докука мне с этой кухней! — громко сказала старуха, снова берясь за швабру. — Все лезут сюда в грязных ботинках. Им-то что? Есть Роза, которая за всех уберет. Что ей еще делать? Роза выльет ведро воды под ноги и тебе, Шарль, и тебе, Эстелла. И этой глазастой малышке, как бишь ее.

Элизабет отступила в тень и попятилась вдоль стены, пока не почувствовала под ладонями дверь кладовой. Попробовала нажать ручку, не оборачиваясь, но от волнения дрожали руки, и сразу ей это не удалось; наконец дверь резко отворилась; девочка была в таком волнении, что, распахнув дверь настежь, забыла ее закрыть. Кое-как пробралась в свой закуток, еще раз споткнулась о детскую коляску, перепрыгнула через зловещие занавески возле нагромождения ящиков. Достигнув окна, услышала свист воздуха в щелях, так как образовался сквозняк, и поскрипывание ржавых петель. Оконная задвижка не поддавалась, Элизабет ухватилась за нее обеими руками, дернула изо всех сил — окно резко распахнулось, и, когда девочка забралась на подоконник, собираясь выскочить на тротуар, от сквозняка дверь кладовой захлопнулась с победным грохотом.

IX

Оказавшись на улице, Элизабет бросилась бежать со всех ног и не останавливалась, пока не добежала до ниши в стене одного из близлежащих домов. Здесь она остановилась перевести дух — на залитой лунным сияньем улице не было другого уголка, где мог укрыться хотя бы ребенок. А в этой нише Элизабет чувствовала себя в безопасности: она думала, что тетка, скорей всего, станет искать ее где-нибудь подальше, если старухе вообще придет в голову преследовать беглянку. Едва ли Роза услышала, как хлопнула дверь кладовой, однако девочка на всякий случай подождала несколько минут, прежде чем покинуть свое убежище.

Пока ждала, вспомнила, что говорила тетка Роза, когда они вышли из дома Мари Ладуэ:

«Еще одна-две двери вот так же закроются для тебя, и ты будешь спать на улице». Конечно, Элизабет ни за что на свете не вернется в кладовую, однако она задумалась над вопросом, а что же теперь с ней будет. Выходит, теткино пророчество оправдалось: если она захочет спать, ей останется только улечься на каменных плитах тротуара.

Правда, можно было еще пойти к тетке Клемантине и переночевать у нее или же вернуться к себе домой и вместе с монахиней совершить бдение у тела матери. Второе из этих возможных решений нравилось девочке больше, потому что Клемантину она не любила: эта женщина с глазами на мокром месте замучает ее своими стонами и причитаниями, которых Элизабет терпеть не могла. Однако что-то надо было делать. Похолодало настолько, что зябли руки и казалось, будто заледенел и стал твердым воздух, девочка дрожала от холода.

Не долго думая, она вышла из укрытия и побежала на знакомый перекресток, украшенный фонтаном: голая бронзовая женщина с крыльями как у бабочки лила воду из небольшого кувшина в раковину бассейна. Тень от статуи продвигалась по раковине, как стрелка часов по огромному циферблату. Когда-то, давным-давно, Элизабет случалось проходить мимо фонтана, и Бланш всякий раз говорила, что не надо смотреть на статую, это неприлично, но в эту ночь, несмотря на печаль и неопределенность, а также на холод, от которого зуб на зуб не попадал, девочка испытала странное, но приятное ощущение, оттого что теперь может смотреть на эту голую женщину. Не то чтобы Элизабет находила эту фигуру очень уж красивой, просто ей было приятно вкусить чего-то запретного, и она прошлась вокруг бассейна, подняв глаза на статую; на ее хорошеньком лице появилась робкая улыбка, она была счастлива соприкоснуться со злом, ибо что иное, как не зло, — стоять голой с крылышками за спиной.

Несколько минут Элизабет наслаждалась новым для нее ощущением свободы и рассматривала окружавшие площадь домики и иссушенные зимним холодом сады. Никто не мог помешать ей смотреть на эту голую женщину, коли ей этого хочется, а ей этого хотелось, пусть даже статуя не так уж красива, во всяком случае, девочка не призналась себе, что ничего особенного в этой фигуре нет, и ушла с площади очень довольная своим поступком.

Элизабет направила свои стопы по улице, которая вела в ту часть города, куда ей днем редко приходилось заглядывать. Длинные стены, усыпанные сверху битым стеклом, окружали парк, дорожки которого можно было увидеть лишь сквозь чугунные решетки массивных ворот. Раньше девочка никогда не проходила мимо них, без того чтобы просунуть голову меж толстых прутьев — оттуда можно было увидеть в некотором отдалении белый павильон, а за ним просторную лужайку, над которой тянулись друг к другу ветви высоченных каштанов. Вид этот вызывал в ее детской душе мимолетное волнение, казался ей воплощением красивой мечты; будь Элизабет постарше, она, возможно, позавидовала бы не принадлежавшему ей богатству, но в десять с половиной лет она лишь восхищалась красотой увиденного, широко раскрывая удивленные глаза. Большие темные аллеи терялись в глубине парка и пробуждали в ней извечную тоску по чудесному, она смотрела вдаль с грустью и радостью и задавала себе вопрос, а что могло быть там дальше, куда не проникал ее взгляд.

Но в эту ночь она не задержалась у чугунной решетки. При лунном свете нельзя было разглядеть посеребренную инеем лужайку. Деревья потрескивали от холода, и эти звуки пугали девочку. Потом ей почудилось, будто за стеной рычит собака.

И Элизабет продолжала путь. Внезапно она осознала всю необычность подобной ночной прогулки и забеспокоилась. В час, когда все спят в тепле и уюте, она бродит по пустынным улицам, как совсем потерявшая голову девчонка. Шаги ее на плитах тротуара звучали резко, как треск разрываемой ткани. Элизабет побежала, но чем быстрей она бежала, тем больше боялась.

Добежав до перекрестка, свернула на улицу, ведущую к центру города, и не замедляла бег, пока не достигла мэрии. Лунный свет проникал во впадины между булыжниками на мостовой и в щели жалюзи. В ослепительно белых стенах трехэтажных и четырехэтажных домов черными дырами зияли окна. Карнизы и дверные проемы словно были замазаны черной тушью. Все вокруг как будто застыло на веки вечные.

Пожалуй, лучше все-таки пойти к тетке Клемантине. Проходя мимо мэрии, Элизабет подняла голову и посмотрела на часы, установленные в слуховом окне на фронтоне здания, но циферблат оказался в тени. Она немного постояла в надежде, что часы пробьют. В городке царила необыкновенная тишина, она как будто изливалась на дома и улицы вместе с призрачным светом луны, который окрашивал все вокруг в один и тот же сине-зеленый холодный цвет. Казалось, ударь сейчас колокол, и ночь расколется, как хрустальный дворец. Элизабет тщетно вслушивалась в тишину, пытаясь уловить хоть какой-нибудь слабый звук, она никогда не подозревала, что воздух обретает такую сверхъестественную легкость, когда стихает шум человеческой жизни; на несколько минут девочка застыла, точно заколдованная принцесса из старой сказки, она не двигалась из боязни нарушить эту тишину, и чем дольше она стояла в оцепенении, тем больше боялась стряхнуть с себя волшебные чары.

И тут вдруг часы пробили один раз. Днем не всякий расслышал бы этот удар, но в ночной час он прозвучал как взрыв. Его раскаты заполонили все небо, отдаваясь в висках перепуганной девочки.

Элизабет подумала, что пробило час ночи, и бросилась бежать по тротуарам мимо окон, наглухо закрытых ставнями, что свидетельствовало об осторожности, о страхе перед опасностями ночи, перед всеми, кто бродит по городским улицам после того, как добропорядочные жители погасили свет и закрыли двери на все запоры. Этот страх охватил и девочку. Когда она добежала наконец до дома Клемантины, она задыхалась и могла стоять на ногах, только держась за стену.

Без колебаний дернула ручку звонка, и где-то в глубине прихожей залился колокольчик; тогда Элизабет пожалела о своей опрометчивости, и ей захотелось, чтобы никто не откликнулся на звонок, ибо представила себе сцену встречи, которая никак не обойдется без слез и причитаний, таков уж характер тетки Клемантины. Девочка уже подумывала, не убежать ли от слезливого сострадания этой особы.

Однако к двери никто не подошел. Тогда Элизабет в силу противоречивости своей натуры стала желать того, чего минуту назад боялась, и робко дернула ручку звонка еще раз, потом еще, да так сильно, что устыдилась собственной дерзости и пробормотала: «Господи Боже мой!» На другом конце проволоки колокольчик заметался как бешеный, но опять никого не разбудил.

Девочка сосчитала до двадцати, так как не знала другого способа, каким можно было бы набраться терпения. Потом принялась барабанить кулачком в дверь пониже медной таблички, на которой красивым наклонным почерком было выгравировано: «Госпожа Альфред Куэтт», — опять безуспешно. Если через минуту не последует никакого ответа, не останется ничего другого, как кричать во все горло. Отойдя от двери, девочка вышла на середину улицы и окинула взглядом приводивший ее в отчаяние безмолвный дом. Это было красивое здание, сложенное из белого камня, с лепным антаблементом над окнами и крышей из фигурного шифера, при свете луны сверкавшего, как сталь. Построенный в начале века, дом возвышался над своими собратьями и был похож на человека, который откинул плечи назад, выпятил живот и самодовольно смотрит вдаль. Некоторое время Элизабет мерила глазами этот кичливый фасад, сердито хмуря брови, и вдруг ее черные глаза вспыхнули яростью, она бросилась к двери и принялась дубасить ее кулачками, на этот раз уже не для того, чтобы кого-то разбудить, а чтобы причинить этой самой двери какой-нибудь вред, хотя едва ли это было возможно. Затем стала трясти медную ручку звонка, пытаясь вырвать ее напрочь. По щекам Элизабет текли слезы бессильной ярости. Она замерзла и проголодалась. Раз ей не открывают, она отомстит, сломает что-нибудь. И тут взгляд ее упал на медные набалдашники, отлитые в виде маленьких человеческих головок, на концах рычажков, которыми крепились ставни в открытом положении, их было по два на каждом окне: те, что были справа, изображали голову бородатого мужчины в чалме, те, что слева, — женскую головку в чепце с бантом. Девочка подняла руку, зажала в кулак голову мужчины с бородой и принялась выламывать ее, как только могла.

Элизабет настолько ретиво занялась этой разрушительной работой, что не заметила, как над самой ее головой тихонько приоткрылся ставень. Из-за ставня показались сначала нос, потом испуганные глазки и наконец все лицо Клемантины; не схваченные гребнем седые волосы прикрывали, словно занавес, лоб и уши, от испуга движения толстухи стали резкими, отчего тряслись ее полные щеки. Когда Клемантина высунула голову за приоткрытый ставень, который придерживала рукой, чтобы мгновенно захлопнуть его в случае опасности, она искоса посмотрела на улицу, ничего там не увидела, но потом ее полусонные глаза различили какую-то маленькую, вовсе не страшную тень у двери под самым окном; до этой тени старуха вполне могла дотянуться рукой. Это открытие придало храбрости Клемантине, из-за ставня высунулась рука, державшая каминные щипцы. Через несколько секунд Клемантина собралась с духом и, подняв щипцы, обрушила их на неведомого врага, наугад, закрыв глаза, наверное для того, чтобы не видеть, как брызнет кровь; одновременно она открыла рот и издала испуганный яростный вопль. В ответ послышался пронзительный крик, и Клемантина увидела, как по улице со всех ног удирает девочка, размахивая руками, точно пловец, схваченный водяным чудищем.

X

В ту минуту, когда произошла эта сцена, неподалеку от дома Клемантины, на разных улицах, находились два человека. Они шли друг другу навстречу, не зная об этом, и оба замерли, услышав крик ребенка. Первый из них произнес имя Элизабет и прислонился к стене дома, словно боялся упасть. Это был невысокий мужчина в длиннополом пальто, похожем на рясу священника. Черный шелковый шарф и такого же цвета шляпа подчеркивали болезненную бледность его лица, и, хотя он казался довольно молодым, на его щеках было немало морщин, отчасти скрываемых коротко подстриженной бородкой. Глаза его казались слишком большими на худом озабоченном лице с прямым широким носом и тонкими, почти бесцветными губами; весь его облик создавал какое-то особое, в известном смысле противоречивое впечатление хрупкости и вместе с тем силы; черты лица выдавали болезненную чувствительность, свойственную обычно женщинам, женскими казались и его худые голые руки с посиневшими от холода ногтями, так как он сорвал черные перчатки и теперь в волнении нервно похлопывал ладонями по стене; однако во взгляде его, немного затуманенном страхом, сквозил острый и беспокойный ум, и в то же время видно было, что этим человеком владеет какая-то сильная страсть, возмещающая слабость хилого тела.

Немного поколебавшись, он обвел взглядом пустую улицу, как бы вопрошая, что же ему делать, затем, видимо, принял какое-то решение и повернул обратно.

Второй прохожий выразил свое удивление восклицанием, приглушенным шерстяным шарфом, который был обмотан вокруг шеи и закрывал нижнюю часть лица чуть ли не до скул. Шапка из блестящего меха была надвинута на лоб до бровей и наполовину закрывала уши, довольно крупные мочки которых посинели от холода. Между шарфом и шапкой блестело пенсне на свидетельствовавшем о добродушии красном и толстом носу, тоже пострадавшем от суровой погоды. На тучное тело с огромным животом было надето теплое длиннополое пальто, закрывавшее ноги до лодыжек. Этот человек остановился посреди мостовой, какое-то время помедлил, прислушиваясь, потом стукнул тростью в землю и пошел дальше.

Тем временем Элизабет бежала куда глаза глядят, пересекла несколько улиц и наконец очутилась под сводами крытого рынка. В центре зала у чугунного столба стояли вложенные одна в другую большие корзины, образуя нечто вроде стены. Элизабет поискала глазами, нет ли убежища получше, и, не найдя такого, пристроилась между корзинами. Свод над ее головой исчезал в темноте, но от входа в зал вливался слабый свет, позволявший видеть пустые прилавки, железную тележку и повешенный на кран водоразборной колонки шланг. В морозном воздухе по прихоти сквозняков носились мясные и рыбные запахи; девочка, прикрыв рот ладонями, пыталась отдышаться в этой не самой приятной атмосфере. Когда бешено колотившееся сердце немного успокоилось, Элизабет прислонилась спиной к чугунному столбу и почти мгновенно погрузилась в глубокий сон.

Если бы в эту минуту какой-нибудь наблюдатель мог смотреть на городок с высоты птичьего полета и видеть отчетливо все, что в нем творилось, он заметил бы, что двое прохожих шли теперь в разные стороны. Смахивавший на священника незнакомец был слишком взволнован, чтобы выбрать правильный путь, если, конечно, он хотел найти ребенка, который кричал. Судя по всему, этот прохожий плохо знал город, так как сначала пошел по улице, ведущей к рынку, но не прошел ее до конца, а сделал лишь несколько шагов и, как видно, снова заколебался. Перед ним был перекресток. Он остановился, обернулся, размахивая перчатками, которые так и нес в руке, быстро огляделся, затем пошел по нарядной широкой улице, которая, однако, уводила его все дальше и дальше от рынка. На следующем перекрестке прохожего вновь одолели сомнения, он поднес ладони к вискам, как бы заставляя себя успокоиться, и на этот раз, бросив неуверенный и как будто полный сожаления взгляд на пройденный путь, бросился бежать туда, куда ему, собственно говоря, и было нужно, и вскоре оказался на продолговатой площади и увидел крытый рынок, при лунном свете казавшийся черным. В этот момент судьба как будто благосклонно отнеслась к намерениям незнакомца. Она привела его ко входу в зал крытого рынка, но затем из жестокого каприза заставила опять усомниться в правильности выбранного им пути. Незнакомец заглянул под своды, увидел торговые ряды и проходы между ними, которые пересекались под прямым углом как раз там, где пристроилась на ночлег Элизабет, и этот осмотр, должно быть, не дал положительного результата, потому что ночной путник тут же ушел. С этой минуты он, по-видимому, вовсе потерял ориентацию. Неуверенно и устало брел он по улицам, не замечая, что порой возвращается в тот же квартал или снова идет по улице, на которой побывал пять минут тому назад. Наконец вышел на окраину городка, рухнул на скамью и уснул.

Отыскав в лабиринте улочек второго прохожего, наблюдатель увидел бы его на подходе к рынку. Различив в просвете между деревьями аллеи свод крытого рынка, он направился к этому сооружению спокойной поступью. Выйдя на прямоугольную площадь, остановился, вытащил из кармана огромный носовой платок, протер пенсне и огляделся, после чего тепло укутанная солидная фигура двинулась дальше. Кому не приходилось наблюдать движения насекомого на пыльной деревенской дороге? Среди камней и стебельков травы оно прокладывает свой путь по тайному плану, о котором мы почти ничего не знаем, но все же пытаемся приписать этому крошечному существу определенные цели и желания, сходные с нашими. Передвижения и поступки человека в синем шарфе объяснить было бы куда легче: останавливался он от изумления, а вперед его толкало любопытство. Он тоже был чужаком в этом городе. И никак не мог предположить, что в таком маленьком населенном пункте может быть такой просторный (он смерил взглядом здание рынка справа налево) и такой высокий (он задрал голову) крытый рынок. Незнакомец минуту постоял, давая волю удивлению и восхищению, потом стукнул тростью о землю в знак решимости и вошел под своды рынка.

Господин Лера — так звали этого незнакомца — проследовал по центральному проходу до его пересечения с более узким поперечным проходом. Окинув взглядом торговый зал, отметил, что находится в самой середине рынка, чем остался весьма доволен, так как любил точность во всем; когда он достаточно насладился этим приятным для себя обстоятельством, то направил свое внимание на столики с мраморной столешницей, уделив каждому из них легкий кивок, и сосчитал их все. Из-под шарфа послышалось одобрительное ворчание.

Как все люди домашнего склада жизни, рабски приверженные заведенным в доме обычаям, господин Лера не знал, как лучше использовать случайно выдавшийся час досуга. В этом маленьком городке, где ему пришлось пересаживаться с одного поезда на другой, было слишком мало интересного. Правда, «Привокзальное кафе» открыто, и он мог бы, попивая грог, поболтать с хозяином, но ему не по душе были разговоры с незнакомыми людьми, тем более в этот раз, когда он вез значительную сумму денег, хоть его бумажник и лежал в потайном кармане за подкладкой сюртука, застегнутого на две пуговицы, очень надежные, по мнению госпожи Лера. Другой на его месте, возможно, провел бы этот час в зале ожидания на вокзале, но господин Лера боялся, что заснет и пропустит свой поезд. Вот почему он решил совершить короткую прогулку по улицам городка.

Услышав детский крик, он воскликнул: «Надо же!», и это восклицание в полной мере выражало его удивление. Если бы услышал крик вторично, еще раз сказал бы: «Надо же!», ничего к этому не добавляя, ибо воображение его работало медленно, и разволновать такого человека было совсем не просто. Он был из тех, кто идет по жизни, не видя в ней ничего необычного или необъяснимого, за исключением внезапно выросшей на носу бородавки или ошибки в своей конторской книге. Точно так же и сейчас, после того как он оценил высоту свода и произвел в уме инвентаризацию всего, что находилось в торговом зале, он посчитал, что крытый рынок открыл ему все свои тайны и можно пойти куда-нибудь еще, дабы удовлетворить свою тягу к познанию всевозможных вещей.

Господин Лера не был злым человеком, вовсе нет. Например, он от всей души желал, чтобы этой ночью все спали в тепле, а уж если кому-то непременно надо выйти, чтобы на плечах у этого человека, как и у него самого, был не один слой шерсти, а на руках — теплые вязаные перчатки. И если были на земле люди, которым приходилось в такой собачий холод бродить по улицам без добротной шерстяной одежды и теплых вязаных перчаток, об этом оставалось только пожалеть, но у господина Лера при этом на исчезало приятное ощущение тепла, разливавшегося по животу и по всему телу благодаря нескольким метрам фланели.

Вот уже семнадцать лет господин Лера служил экономом в лицее города Рефана, и никто не слышал от него гневного или обидного слова. Он улыбался, и ему улыбались. Он достиг той пограничной области, где эгоизм сочетается с доброжелательностью, образуя не то чтобы доброту, но нечто вполне заменяющее ее в глазах окружающих. Такое снисходительное отношение к людям было обусловлено превосходным пищеварением и отсутствием денежных затруднений на всем протяжении его жизни; достигнув порога старости, господин Лера не знал, что такое желудочные колики или бессонница.

В тот вечер он пребывал в отличном настроении и, покидая крытый рынок и направляясь к выходу, напевал в свой синий шарф военный марш, по правде говоря, немножко фальшивя, но этот мотив заставлял его идти четким, размеренным шагом. Одновременно господин Лера выделывал тростью фехтовальные финты, из-за которых не всегда ясно видел, что у него впереди, да и рука была уже не та, что в былые времена, но он не обращал на это внимания и, когда проходил мимо того места, где приютилась девочка, выполнил самый замысловатый финт и завершил его выпадом, причем конец трости угодил в сложенные корзины.

Велико же было его удивление, когда корзины рассыпались и с земли кто-то поднялся ему навстречу. Произошло это так быстро, что господин Лера не успел испугаться, однако машинально схватился за бумажник, спрятанный в потайном кармане, и стал в оборонительную позицию. Сначала близорукость помешала ему разглядеть, кто перед ним. Однако он сообразил, что это либо карлик, либо ребенок, и, сменив стойку, сделал тростью весьма воинственный финт.

Несколько секунд мужчина и девочка смотрели друг на друга, Элизабет — сквозь густой туман, окутывающий спросонья всякого, тем более если его разбудили внезапно, господин Лера — через запотевшие от дыхания стекла пенсне. Ни один из них не произнес ни слова. Наконец Элизабет нащупала за своей спиной чугунный столб и ступила немного в сторону; в этот момент господин Лера нацелил трость в шевельнувшуюся тень и не очень уверенным тоном заявил, что при первом подозрительном движении вышибет противнику мозги. Поскольку ответа на такой фанфаронский выпад не последовало, он приободрился.

— Кто вы? — спросил он.

Быстрым движением пальцев господин Лера протер пенсне и прижал ладонь к потайному карману, оберегая свои деньги.

— Ах! — воскликнул он, разглядев бледную девочку, стоявшую перед ним неподвижно. — Бродяжка, маленькая бродяжка… Ты, конечно, состоишь в какой-нибудь банде, верно? И ты подумала, что я тебя испугался?

Господин Лера ласково поглаживал свой бумажник через толщу одежды, словно успокаивал этот бессловесный предмет. Мало-помалу страх покидал его душу, уступая место смешанному чувству стыда и досады:

— Сколько же тебе лет, маленькая злодейка?

Та в ответ пробормотала, что ей десять с половиной.

— Батюшки светы! — воскликнул изумленный господин Лера. — И что же ты делала в этих корзинах в… в половине двенадцатого вечера?

— Спала.

Мужчина нахмурил брови, подумав, что девчонка насмехается над ним, и задал себе вопрос, как лучше продолжать разговор, чтобы не уронить своего достоинства перед этой малолетней нахалкой; в общем-то ему хотелось уйти, но перед этим необходимо было сказать какие-то слова, которые подтвердили бы, что он не испугался девчонки.

— Ах, ты спала, — сказал он слегка насмешливым тоном. — А не думаешь ли ты, барышня, что тебе гораздо лучше спалось бы в теплой каталажке, на густой соломе, а? Может, ты хочешь, чтобы я тебя туда проводил?

И тут он подумал, что, если она вдруг, не дай Бог, ответит утвердительно на его вопрос, который был всего-навсего риторической фигурой, он окажется в дурацком положении; чтобы предотвратить такой опасный поворот событий, он постучал в землю концом трости и шумно закашлялся в свой шарф.

Теперь и Элизабет с меньшей тревогой смотрела на этого человека, который сначала показался ей очень грозным. Напрасно он махал тростью и неуклюже, как медведь, топтался перед ней; она прекрасно знала, что он ее не обидит, однако какое-то чутье подсказало ей, что неплохо бы его умаслить, и, желая польстить ему, она притворилась, будто до смерти испугана. Прислонившись к столбу, девочка, как только могла, вытаращила глаза и молча уставилась на незнакомца таким глупым взглядом, будто не могла выразить свои чувства никаким другим способом. Всякий раз как господин Лера стучал в землю тростью, Элизабет вздрагивала. Он заметил это и в конце концов смягчился.

— Я напишу мэру, — сказал он. — А если понадобится, то навещу его и скажу, что ходить по улицам городка небезопасно.

И еще раз стукнул тростью в землю, но уже не так решительно. Сквозь стекла пенсне он разглядывал изможденное от усталости личико и говорил себе, что никогда в жизни не видел черных глаз, которые бы так странно блестели. Девочка догадалась, что незнакомец изумлен и отчасти восхищен ею, хоть и не признается в этом. При всей своей наивности она в присутствии любого мужчины как-то менялась, сама того не замечая, становилась вдруг очень догадливой, следила за собой, выбирала слова и жесты с уверенностью, невероятной для такой юной особы, тогда как в обществе женщин оставалась по-детски легкомысленной и способной на любой безрассудный поступок.

И сейчас Элизабет решила воспользоваться наступившим молчанием.

— Я озябла, — пробормотала она.

Господин Лера издал какое-то ворчанье и ответил не сразу.

— Озябла, — сказал он наконец. — Еще бы! А скажи-ка, почему ты бродишь по улицам в такой поздний час? Ступай домой.

Элизабет собралась было ответить, что у нее умерла мать, ибо знала, что слова эти обязательно подействуют на собеседника, но ее удержал стыд, ей противно было воспользоваться смертью матери, для того чтобы вызвать чье-то сострадание, и она промолчала.

— Ты слышишь, что я тебе говорю? — спросил господин Лера.

По тону голоса незнакомца Элизабет поняла, что он уже на нее не сердится, и опустила голову. Стоило ей подумать о том, что она осталась почитай что одна-одинешенька на белом свете, как слезы полились рекой, а из горла вырвались звуки, похожие на жалобное мяуканье.

— Ну-ну, — сказал господин Лера, при виде слез сразу превратившийся в доброго дедушку, — ну-ну!

И, подойдя к девочке, потрепал ее по плечу. Она тотчас взяла его под руку, но он невольно дернулся, как будто она потянулась к его потайному карману.

— Ступай домой, — повторил он, широким жестом указав тростью на выход из-под сводов рынка, словно предлагал ей весь городок.

Сказав это, господин Лера молодо повернулся, скрипнув резиновыми каблуками, и бодро зашагал к выходу.

— Доброй ночи! — крикнул он на ходу.

Элизабет какое-то мгновенье поколебалась, потом побежала за ним.

— Мне очень страшно одной, — жалобным тоном сказала она, поравнявшись с ним. — Разрешите мне пойти с вами.

Он не остановился.

— Ну, если тебе страшно, ступай домой.

— Не могу, я живу с теткой, а она… больная, по ночам не спит, ходит по дому.

Они пересекали прямоугольную площадь, на которой находился рынок, и господин Лера шагал так ретиво, что девочке приходилось бежать, чтобы не отстать от него. Задыхаясь, она прерывающимся голосом рассказала ему про кладовую, куда поместила ее тетка Роза, и о странной мании, заставлявшей старуху вставать ночью с постели и без конца мыть пол на кухне. По правде говоря, ей опять стало немножко стыдно, что она посвящает первого встречного в семейные тайны, тем более что господин Лера слушал ее рассказ довольно равнодушно, однако она не ошиблась, посчитав, что у него добрая душа. Элизабет снова заплакала, замяукала, как котенок, и заявила, что умрет от холода и от страха, если незнакомец не возьмет ее с собой, что лучше ей умереть, чем возвратиться к тетке.

После этих ее слов господин Лера замедлил шаг, потом остановился и постучал тростью в землю, что на этот раз выражало лишь слабодушие и смущение. Ибо он уже знал, что уступит мольбам девочки, и в глубине души по-глупому сам того желал. Но что скажет жена?

— Куда же ты хочешь, чтоб я тебя взял, черт побери?

— Куда угодно. Мне лишь бы уехать из этого города. Если понадобится, я согласна работать.

— Послушай, а не отвести ли мне тебя в мэрию? Они там что-нибудь придумают и помогут тебе.

— Они отправят меня к тетке. Уж лучше я вернусь на рынок и усну… чтобы не проснуться, — добавила она. И видя, что незнакомец в задумчивости почесал щеку, добавила: — Лучше мне замерзнуть. Вы же сами видите, я дрожу от холода.

Элизабет заклацала зубами и принялась скакать то на одной ноге, то на другой. Господин Лера посмотрел на нее, постучал тростью в землю и вроде бы собрался что-то сказать, но в последний момент передумал и вернулся к своей прежней мысли:

— Знаешь что, это несправедливо. Несправедливо по отношению ко мне. Существуют же благотворительные общества, учреждения и что там еще… Да ладно, пошли! Не стоять же тут всю ночь. Она, видите ли, замерзнет… Это самое настоящее вымогательство. Да разве умирают от холода в наших краях? Я ни разу в жизни не слыхал о таком случае. Пусть кто-нибудь назовет мне хоть один.

Эту последнюю фразу господин Лера широким жестом затянутой в перчатку руки адресовал небесам. Элизабет ничего на это не сказала. Презрительно фыркнув, господин Лера пошел вперед, не оборачиваясь и питая слабую надежду на то, что случится чудо и Элизабет отстанет от него. Но она следовала за ним по пятам, ступая на тень, по которой видно было, как плечи его то и дело возмущенно поднимались, и девочка так старательно приноравливалась к шагу господина Лера, что ему казалось, будто он идет один.

Через четверть часа они устроились в купе вагона третьего класса, хотя обычно господин Лера вверял свою драгоценную особу только вагонам второго, но надо было экономить, так как пришлось купить билет и Элизабет, для него это была тем более серьезная жертва, что у него в кармане лежал обратный билет во второй класс, и на вокзале он поначалу чуть не поддался искушению отправить девочку третьим классом, а самому насладиться обтянутой синим сукном полкой вагона, предназначенного для более состоятельных пассажиров. Однако, поразмыслив, господин Лера устыдился, рубанул воздух тростью, как бы отгоняя эту мысль, и добродетель восторжествовала.

В купе Элизабет подсела к нему так близко, что он снова забеспокоился насчет своего бумажника. И рукой указал девочке угол, где она должна была сидеть, решив не спускать с нее глаз, но, как только колеса застучали, он закрыл глаза, открыл рот и захрапел.

Элизабет выглянула в коридор, соединявший их купе с другими. Судя по всему, она и ее покровитель ехали в вагоне одни. Желтый свет газовой лампы безжалостно высвечивал багровое лицо господина Лера и его мясистый нос, сиявший, как баклажан. Шарф был размотан, виднелась редкая бородка, черная у корней волос и седая в клинышке, который спускался ниже узла галстука и касался манишки; эта борода произвела на Элизабет особое впечатление: ей теперь казалось, что она никогда не осмелилась бы заговорить с этим человеком, если бы знала, что у него такая внушительная борода, но в то же время ей страшно хотелось дернуть этот клинышек, чтобы проверить, почувствует это ее покровитель или нет.

Девочку тоже клонило ко сну, но что-то ей мешало. Она не знала ни куда она едет, ни как зовут незнакомца, увозившего ее с собой. Однако об этом Элизабет не очень-то беспокоилась: она слышала могучий отеческий храп, мешавшийся с перестуком колес, и понимала, что не ошиблась в этом человеке, и, если бы не строгий запрет, она охотно прильнула бы к плечу господина Лера. Мозг ее работал быстро, и воспоминания о пережитых ужасах уже стирались в нем, даже смерть матери казалась давним событием только из-за того, что Элизабет все больше отдалялась от городка, где это произошло, и всякий раз, как рука ее нащупывала в кармане подаренные теткой накануне ножницы или прядь материнских волос, срезанных ею, она сама удивлялась, как это близкое прошлое кажется таким далеким.

Именно эти мысли и не давали ей уснуть, ибо, как только она закрывала глаза, они одолевали ее еще сильней. Элизабет попробовала смотреть в окно, однако ночь превратила его в зеркало, и девочка видела в нем прежде всего свое бледное лицо со сверкающими черными глазами, а уж потом различала поросший лесом холм, белеющие в полумраке стены фермы, после чего тень вагона смешивалась с окрестным пейзажем, ночник казался катящейся над полями луной, а господин Лера, прикорнувший в небесах, плыл над холмами величественный и безразличный ко всему, как Бог.

XI

Когда путники прибыли к месту назначения, Элизабет была настолько усталой, что едва не засыпала на ходу. Господин Лера щадил девочку, сдерживал шаг, чтобы она могла поспевать за ним, вел ее за руку по улицам города, и так они добрались до высокого здания, фасад которого один занимал целую сторону обширной треугольной площади. Тут его одолело тщеславие: он склонился к еле ковылявшей истомленной девочке, велел ей поднять голову и прочесть надпись на воротах. Указал тростью на крупные золоченые буквы, рассчитывая, что Элизабет удивится, но та просто-напросто спросила, не в этом ли доме он живет.

— Вот это да! — воскликнул господин Лера, не отвечая на ее вопрос. — Ты спрашиваешь, не здесь ли я живу? А почему не на вокзале, в мэрии, в музее или в конторе по учету векселей? Неужели тебе не кажется необычным, что я живу здесь?

Элизабет посмотрела на спаренные колонны по бокам ворот, на бюст Республики посреди перекладины и пробормотала:

— Да, кажется.

— Еще бы! Но почему? Что в этом доме особенного, в чем причина твоего удивления? Так прочти же надпись, глупенькая! Разве ты не видишь большие буквы на воротах?

— Лицей имени Корнеля, — пролепетала Элизабет.

— Ну вот, — сказал господин Лера. — И ты считаешь в порядке вещей, что я живу в лицее имени Корнеля?

Тут он глянул на нее с подозрением и вдруг спросил:

— А кто такой был Корнель, дитя мое?

Ответа не последовало: тем временем порыв ветра поднял над площадью такое облако пыли, что показалось, будто уличные фонари погасли.

— Не знаю, — призналась наконец Элизабет.

— Как? — воскликнул господин Лера, отступая на шаг. — Не знаешь, кто такой был Корнель? Не может быть! И ты говоришь, тебе одиннадцатый год?

Элизабет заплакала.

— Ну-ну, — спохватился он. — Я не велю тебя казнить. Ты войдешь в этот дом вместе со мной. Но здесь, слава Господу, все знают, кто такой был Корнель. Даже несмышленыши первоклашки, и те…

Не закончив фразу, господин Лера быстро подошел к входной двери.

— Надо же! Она не знает, кто такой был Корнель!.. — проворчал он, трижды нажимая кнопку звонка.

Дверь отворилась лишь тогда, когда были все основания полагать, что привратник скоропостижно скончался. — Я наверняка совершаю ошибку, — сказал эконом, когда они вошли в вестибюль, — большую ошибку, просто безумство, но входи, входи, дитя мое, я не оставлю тебя замерзать на улице в отместку начальной школе, где тебя обучали.

Проходя мимо каморки привратника, господин Лера выкрикнул свое имя громовым голосом, эхом раскатившимся под каменными сводами. Судя по всему, он старался нагнать страху на Элизабет: важно поскрипывал ботинками и покашливал, продолжая будить эхо в темной галерее, в которую они углубились, однако, несмотря на все усилия, господин Лера не смог сохранить праведный гнев, охвативший его минуту назад. Он простил Элизабет то, что она не знала, кто такой был Корнель, простил настолько, что ему вдруг захотелось ее расцеловать, так она была мила в своей каракулевой шапочке и так чинно держала руки, сцепив их перед собой, словно на них была муфта. Однако в воспитательных целях эконом счел за благо показать строгость, постучал тростью в пол и воскликнул: «О!», бросив искоса взгляд на девочку, чтобы той было ясно, в чем причина его возмущения.

Теперь галерея шла вдоль почетного двора, и Элизабет увидела в окно среди невысоких голых деревьев каменную фигуру человека в задумчивой позе. Разглядеть как следует не успела, потому что господин Лера прибавил шагу, и ей пришлось чуть ли не бежать, чтобы поспеть за ним. По левую руку белую стену украшали огромные картины в дубовых рамах, отчего стена казалась еще более унылой; в этой же стене было несколько дверей, над которыми висели написанные черной краской таблички: «Директор», «Приемная», «Заведующий учебной частью» и наконец — «Эконом». Перед этой дверью господин Лера поднял трость и как будто хотел что-то сказать, но, должно быть, посчитал, что час слишком поздний, для того чтобы объяснять наивной десятилетней девочке, кто такой эконом, поэтому ограничился тем, что пожал плечами, и продолжал путь.

В этом месте галерея делала поворот, и от падающего перпендикулярно галерее лунного света на пол ложились огромные тени не прикрытых занавесками оконных переплетов. Дальше снова шли картины и четыре или пять дверей, ибо лицей города Рефана — это вам не деревенская школа, и Элизабет опять увидела в окно фигуру в каменном плаще, окруженную невысокими, ровно подстриженными деревьями, на этот раз — со спины. Затем господин Лера снова взял се за руку и повел по красивой лестнице, длинные ступени которой расходились веером. На площадке бельэтажа он отвел девочку в нишу окна, выходившего на почетный двор, и сказал серьезно и медленно:

— Знай, дитя мое, что ты видишь перед собой старого дурака. Не спорь. Он сам это знает и чувствует. Собирается сделать глупость… огромную глупость. Запомни, что я сказал: огромную глупость… — Господин Лера развел руки в знак беспомощности и повторил: — Огромную! — Затем, стукнув тростью в пол, сказал уже совсем другим тоном: — А сейчас, малышка, постарайся не плакать, особенно при моей жене. Держись, хорошо? Спокойствие и еще раз спокойствие!

Когда они поднялись этажом выше, господин Лера глубоко вздохнул и вынул из кармана ключ.

В прихожей он велел Элизабет спрятаться за него, и это было не трудней, чем котенку спрятаться за медведем. Потом они вошли в большую комнату, освещаемую лампой, которую держала в руке невысокая женщина, стоявшая совершенно неподвижно. На ней был домашний халат гранатового цвета в белую крапинку, волосы были собраны на макушке в жесткий блестящий пучок, ее строгий вид усиливался полным молчанием. Желтое лицо с мужскими чертами носило следы усталости и долго сдерживаемого раздражения; беспристрастный наблюдатель нашел бы, что у нее довольно красивые светло-серые глаза, но лоб широковат для женщины, а нос — слишком длинный, волевой, ноздри, того и гляди, задрожат.

Завидев ее, эконом остановился и сразу стал еще толще и шире в плечах, и несколько секунд муж и жена стояли друг против друга, не говоря ни слова.

— Ну, — сказал он вдруг, — почему ты так стоишь, Эдме? Хочешь рассказать нам вещий сон?

Ответом был презрительный взгляд.

Наконец Эдме поставила лампу на круглый столик на одной ножке рядом с корзиной в форме ладьи, до краев заполненной, точно фруктами, клубками белой и красной шерсти; движения ее были неторопливыми и уверенными, взгляд оставался устремленным на мужа.

— В половине второго ночи, — сказала она глухим и слегка дрожащим голосом, — я не в состоянии разделить твое веселое настроение, мой друг. И если особа, которая прячется за твоей спиной, считает остроумным дурачить меня, то я сочту не менее остроумным оттаскать ее за уши. Что это еще за шуточки?

Эконом завел руку за спину и придержал Элизабет.

— О каких шуточках идет речь, мадам Лера?

— Думаешь, я не видела, как вы шли по галерее? Честное слово, я не поверила своим глазам.

— Послушай…

И он пробормотал несколько фраз, которые жена холодно выслушала, потом, набравшись храбрости, начал рассказывать, как повстречал девочку в закрытом рынке Сен-Блеза, однако говорил без особой убежденности, так как сам считал эту историю неправдоподобной, и чем дальше рассказывал, тем неразумнее считал свое поведение. Возможно, он лучше смог бы защитить себя, если бы Эдме прерывала его, но та слушала мужа в безмолвии, не предвещавшем ничего хорошего, так что эконом в конце концов начал испытывать угрызения совести, ему показалось, что он догадывается о нелепом и чудовищном подозрении, сквозившем во взгляде жены.

Элизабет все это время держалась за пальто господина Лера обеими руками, испуганно прижимаясь щекой к его огромной спине; она слышала, как внутри у него медным колоколом гудит и вибрирует его густой и звучный голос, однако не старалась разобрать, о чем он говорит; оглядывала обстановку комнаты, видела огромный шкаф, в сверкающих панелях которого отражался свет лампы, кресла с подушками, расшитыми цветочными узорами, видела обитые бархатом стулья, расставленные вокруг стола в идеальном порядке. Окна были закрыты плотными шторами. В комнате было очень тепло, и всякий раз, как господин Лера умолкал, Элизабет слышала уютное потрескиванье невидимых горящих поленьев, бросавших на потолок красноватые отблески. Понемногу ею овладевало сладостное оцепенение, глаза сами по себе закрывались, теплая шершавая ткань пальто так хорошо пригревала щеку, и в конце концов девочка заснула.

Когда открыла глаза, оказалось, что она сидит на одном из только что увиденных ею стульев. Перед ней стояла госпожа Лера, которая то поднимала, то опускала лампу, разглядывая гостью от каракулевой шапочки до носков черных ботинок.

— Ты ее разбудила, — пробормотал эконом.

— Должна же я видеть, с кем имею дело, — прежним тоном ответила хозяйка дома. — А есть при ней хоть какие-нибудь бумаги?..

В это мгновение свет лампы упал на лицо девочки, и она встретилась взглядом с госпожой Лера. Большие черные глаза, еще не вернувшиеся из страны сновидений, несколько секунд смотрели на жену эконома, и та не завершила фразу. Покрытая голубыми прожилками рука с длинными пальцами, немного поколебавшись, погладила бледную от усталости щеку девочки, на которую завитки локонов отбрасывали колечки тени.

— Я вижу… — сказала наконец госпожа Лера, сама точно не зная, что имела в виду.

Она выпрямилась и поставила лампу обратно на столик. Помолчала, глядя на мужа. Слышалось лишь тихое шипенье масла в лампе.

— Ладно, — заключила жена эконома, — сегодня она поспит в детской. Девочки потеснятся.

Не успела она это сказать, как эти самые девочки с криком ворвались в комнату. Они слушали под дверью и, услышав, что речь пошла о них, бросились к господину Лера, подбирая длинные белые рубашки, чтоб удобнее было бежать.

— Это невыносимо! — вскричала госпожа Лера. — Они весь вечер спорили, кому из них снимать с тебя ботинки.

Господин Лера, сидевший в кресле у камина, посадил дочерей на одно и другое колено и прошелся бородой по их щекам; на вид одной из них было девять, другой — десять лет, обе выглядели крепкими и здоровыми, но трудно было предположить, что они с возрастом похорошеют; у старшей были редкие брови и маленькие, глубоко сидящие глаза — настоящий бич дурнушек, ибо такие особенности делают лицо смешным; младшую природа не так обидела: черты ее мясистого лица были правильными, на щеках — румянец, но из нее могла получиться лишь заурядная девица.

— Сегодня моя очередь! — кричали девочки разом.

Госпожа Лера прижала ладони к вискам и заявила, что сойдет с ума, если дочери не угомонятся, но, как видно, эту угрозу девочки слышали столько раз, что она уже не производила на них никакого впечатления; опустившись на красный коврик, они принялись толкать одна другую, стараясь овладеть огромными ногами господина Лера, который сидел неподвижно и лишь повторял: «Ну-ну, девочки!», стараясь примирить соперниц; однако в самый разгар битвы, когда старшая не подпускала младшую к левой ноге отца, упершись ногой ей в живот, они вдруг, не сговариваясь, прекратили возню и посмотрели на гостью, которой госпожа Лера знаком велела приблизиться. То ли из робости, то ли сознательно, Элизабет при появлении девочек спряталась за спинку кресла, в котором сидел хозяин дома. Теперь она покинула свое убежище и уставилась на девочек. Несколько секунд все трое молча разглядывали друг друга. Элен, младшая, чтобы легче было думать, засунула палец в рот; кустики светлых волос, заменявшие брови на лице Берты, сошлись на переносице, и она на три четверти повернула голову, глядя на вновь прибывшую. Наконец госпожа Лера, немного нервничая, велела девочкам поздороваться, обе подошли к Элизабет и каждая чинно подала ей руку.

А как же быть с ботинками? Господин Лера предложил решить проблему полюбовно: левую ногу — Элен, а правую — Берте, однако девочки взялись за работу без обычного воодушевления, их, конечно, смущал взгляд нежданной гостьи, которая, стоя рядом с креслом их отца, смотрела с каким-то непонятным выражением; старшая покраснела и потянула за шнурки так неловко, что сделался узел, она попыталась его развязать, сломала ноготь и, потеряв терпение, так рванула за шнурок, что он порвался. С ее губ сорвался сердитый возглас. Господин Лера наклонился, чтобы погладить Берту по щеке, но она дернулась в сторону и, не на шутку разозлившись на собственную неловкость, шлепнула по толстой руке ни в чем не повинного эконома. «Ох!» — огорченно воскликнул отец. Дочь с вызовом глянула на него своими маленькими глазками и, когда он еще раз тихо сказал: «Ох!», шлепнула его еще раз, посильней, после чего надулась и отошла к окну. Наблюдая эту сцену, Элизабет без труда догадалась, что Берта — любимая дочь господина Лера, тихонько отошла в самый дальний угол комнаты и сделала вид, будто ничего не заметила.

Вскоре Элизабет лежала на большой постели в детской, стараясь занимать как можно меньше места. Жена эконома положила ее между своими дочерьми, так что она не могла пошевелиться, не разбудив ту или другую, а те нарочно прижимались к ней — вовсе не из желания приласкать ее, пожалуй, им даже хотелось, чтобы она задохнулась во сне. Их легкое частое дыхание щекотало ей шею, она пыталась истолковать вздохи девочек в благоприятном для себя смысле, словно это был дружеский шепот, однако на самом деле сестры, засыпая, не хотели сказать ей ничего другого, кроме «Убирайся!», и каждая старалась посильней прижать непрошеную гостью крепким круглым плечиком.

Несмотря на усталость, Элизабет некоторое время не могла уснуть. В соседней комнате эконом и его жена раздевались и о чем-то говорили, но через переборку доносились только звуки их голосов; тщетно девочка напрягала слух, она слышала лишь ровное бормотанье, тон которого то повышался, то понижался, и ей казалось, что она видит в темноте волнообразную кривую, вычерчиваемую их голосами. Всякий раз как госпожа Лера проходила мимо двери, Элизабет слышала одну и ту же фразу, смысла которой не понимала: «Это лишнее бремя…» Бремя? Она не знала, что такое бремя, но слово это вертелось в ее мозгу и вызывало беспокойство. Неужели завтра ее отправят домой? Удивительней всего была легкость, с которой ей удалось войти в круг этих людей, погреться у их очага, разделить постель с их дочерьми. Эта мысль утешала. И наконец Элизабет уснула.