I

Через несколько лет погожим зимним утром Элизабет сидела за пианино и, держа руку на клавишах, смотрела в окно. Сквозь кисейные занавески она видела заснеженный сад, дорожки и большую лужайку, покрытые слепящим глаза белым ковром. В ее глазах снег представлял собой нечто такое же непроницаемое, как темнота глухой ночи, ведь под белой поверхностью скрывалась бездна белизны, недоступная ее глазу; и ей казалось, что небольшая гостиная заполнена этим светом, который земля посылает небу. Все вокруг изменилось. Она не могла сказать, как именно; то, что было истинным, таким и осталось, но изменилось, мир стал более легким, более хрупким.

Помечтав минутку, Элизабет, не меняя положения пальцев, нажала на клавиши, аккорд прозвучал мягко, сочно и спокойно. Девушка вздохнула: этот прелюд трудный, очень трудный. Она перевернула несколько страниц альбома, потом медленно, ленивой рукой перелистала их обратно. После недолгого колебания повернулась на вращающемся табурете, сцепила пальцы и стала смотреть на кончики туфель. Это занятие настолько поглотило ее, что она не услышала, как в саду хлопнула решетчатая калитка.

Ей вот-вот должно было исполниться шестнадцать лет. Зачесанные назад густые и блестящие волосы лежали большим пучком, всей тяжестью давившим на нежную шею. Большие густо-черные глаза, словно состоявшие из одной влаги, оттеняли матовую бледность лица и все еще сохраняли детскую мечтательную серьезность; как только взгляд девушки останавливался на каком-нибудь предмете, казалось, она не в силах его оторвать, как будто ее зачаровывало что-то недоступное взору других; в такие мгновения она чуточку косила, что придавало ее глазам сходство с глазами какого-нибудь хищного зверька; тонкие лоснящиеся брови она сдвигала медленно, одновременно опуская уголки волевых губ. На ней было скромное черное платье; белые манжеты и воротничок подчеркивали его строгость, отчего наряд немного проигрывал.

Насмотревшись на свои туфли, кожа которых местами сморщилась от длительного употребления, Элизабет подняла голову и принялась глядеть на короткие поленья, медленно горевшие на каминной решетке — они должны были гореть, пока не кончится урок музыки. Комната, где она находилась, носила следы доведенной до крайности любви к опрятности и чистоте; натертый паркет сверкал, как мрамор, между квадратами ковриков с цветочным узором, лежавших перед каждым креслом красного дерева, стены были отделаны желто-кремовыми панелями; бархатная обивка небольших стульев с деревянной спинкой еще хранила следы жесткой платяной щетки. Приятно пахло воском и горящим спиртом, и к этим запахам примешивался гонкий аромат горевших в камине дров. Между окон висели картины на серьезные исторические сюжеты, что придавало комнате парадный вид.

Услышав звонок, девушка вздрогнула, повернулась к пианино и машинально проиграла первые такты прелюда; и эта музыкальная фраза, хоть и была сыграна неуверенной рукой, показалась ей исполненной невыразимой печали; в этих четырех-пяти нотах, которые невнимательный человек пропустил бы мимо ушей, Элизабет услышала все одиночество человеческого сердца, у нее они вызвали представление не о песне с какими-то словами, а о взгляде, о взгляде человека, который, ничего больше не ожидая от этого мира, повернулся бы к окну и, как она, стал смотреть на снег.

— Ну, что ж вы не играете? — спросила, входя, мадемуазель Бержер. — Продолжайте, пока я погрею пальцы.

Эта дебелая девица, казалось, вся ушла в бюст и зад из-за того, что ее могучее пышное тело было обезображено корсетом, чтобы оно казалось стройней. Розовое от пощечин мороза лицо выглядывало из-под белого шерстяного берета, окаймленного пшеничными завитками. Она бросила на кресло подбитое мольтоном кожаное пальто и стала перед камином, потирая пухлые руки быстрыми движениями, прежде чем протянуть их к огню; чуть наклонившись вперед и расставив ноги, выставила необъятный зад, обтянутый узкой юбкой, и в такой позе дожидалась окончания отрывка, который играла Элизабет.

— Немного получше, — сказала она чистым и высоким голосом. — Но хотелось бы побольше живости… Вот, послушайте!

Мадемуазель Бержер сделала знак девушке встать, а сама уселась на вертушку, винт которой жалобно заскрипел. Прелюд был исполнен блестяще. У нее все стало на свое место! Весь снег остался на клавишах, которые извлекали звуки из струн как будто все сразу под ловкими и сильными пальцами мадемуазель Бержер, а она еще из чистого кокетства заявляла, что пальцы как следует не отогрелись и едва шевелятся, но они так и метались по слоновой кости и черному дереву, она играла все быстрей самые трудные, виртуозные пассажи.

— За этот пустячок я когда-то получила бронзовую медаль… — бросила она походя, точно светская дама, вонзающая зубы в эклер. — А прелюд потрясающий…

Когда пианистка взяла заключительный аккорд, от которого задрожали подсвечники, она подняла ясные голубые глаза на Элизабет, наблюдавшую за ней с мрачным видом.

— Вот так, — скромно сказала мадемуазель Бержер. — Главное — вложить в него немножко души… Но почему у вас такое кислое лицо? — добавила она, смеясь. — Надеюсь, никаких неприятностей?

Элизабет резко покачала головой в знак того, что неприятностей у нее нет.

— О! — продолжала мадемуазель Бержер. — Не бойтесь, я не буду задавать нескромных вопросов. Мое дело — обучать вас игре на фортепиано, но в общем-то…

Эту фразу она завершила арпеджо.

— Вы, кажется, не расположены работать, — сказала она, пробегаясь пальцами правой руки по клавишам. — Но мы обязаны потрудиться, дитя мое. Видите ли, — продолжала она, не вставая из-за пианино, — в музыке столько хорошего, что она делает нас тоньше. Она создает флюиды даже между людьми, так сказать, не слишком чувствительными. — Эту мысль она подкрепила минорной гаммой. — А впрочем, дорогая моя девочка, мне не нужна ваша откровенность, чтобы догадаться, в чем тут дело: виной всему этот самый прелюд, он у вас не пошел. Вы его играете монотонно и с вялой аппликацией, вот так, — тут она изобразила, как играет Элизабет, а та прикусила губу. — В этом нелегко признаться даже самой себе! Но вы, не желая того, а может, и не подозревая об этом, выдали мне свой секрет.

— Нет у меня никаких секретов, — сухо сказала Элизабет.

Жемчужный смех мадемуазель Бержер покрыл конец этой сердитой реплики.

— Тем хуже, — весело продолжала она. — Мадемуазель Бержер, как всегда, слишком много говорит. А ей надлежало бы задать ученице всю черную от восьмых триолек страничку, и пусть бы она выпутывалась как знает. — Подняв руки до уровня глаз, она сделала пальцами несколько хватательных движений. — Ну что ж, — продолжала она, пожав плечами, — хотите, я вам сыграю что-нибудь, прежде чем мы начнем работать?

Не ожидая ответа ученицы, мадемуазель Бержер сорвала свой шерстяной берет и небрежным артистическим жестом швырнула его на середину комнаты, затем откинула голову, посмотрела на потолок и обеими руками ударила по клавишам; ноздри ее раздулись, будто она хотела вдохнуть побольше свежего воздуха, однако она еще некоторое время поколебалась, выбирая, что же сыграть: начала с ноктюрна, потом перешла на этюд, а в конце концов предпочла вальс.

Молодая девушка села на стул подальше от пианино и скрестила руки на груди. Она не любила мадемуазель Бержер, хотя ей понадобился не один месяц, чтобы убедиться в этом, но с какого-то дня она была в этом уверена. Элизабет простила бы своей учительнице наивную болтовню, недосягаемый блеск исполнения, все смешные стороны молодой толстушки, если бы могла считать ее честной; однако благодаря какому-то чутью она не доверяла ясному взгляду мадемуазель Бержер, а в ее наивных хитростях усматривала злокозненность.

И теперь Элизабет неодобрительно смотрела на широкую спину, некрасиво раскачивавшуюся на вертушке. Движения этого чудовищно пышного тела в такт музыке вальса казались ей непристойными. Зачем такие телодвижения? Элизабет считала, что они ни к чему. Но, несмотря ни на что, молодая девушка жадно слушала музыку, неповторимая красота которой выдерживала даже такие строгие предубеждения. Перед мысленным взором Элизабет представали довольно обычные, но впечатляющие картины. Сначала ей казалось, что это звучат фанфары в просторном зале, обитом красной материей, где зеркала тысячекратно умножают сиянье люстры, сверкающей, точно огромный ледяной кристалл. Роскошный зал был пуст, но после мгновения неуверенности и тревоги, от которой перехватило дыхание, девушка с головой окунулась в шумный праздник: люди сходились в группы, которые двигались навстречу друг другу, или же внезапно расходились, освобождая дорогу кому-то невидимому, кто шел по дороге посреди поля и под гнетом ужасных сожалений преклонял голову перед надвигающейся ночью. На берегу стоячих вод, поверхность которых сверкала зловещим блеском, Элизабет склонялась над их зеркалом и видела свое лицо среди усеявших поверхность пруда мертвых листьев, как сквозь летаргический сон слышала бальную музыку. Она унеслась так далеко, что нечего было и думать о возвращении. Захваченная водоворотом печали, Элизабет бродила в саду своего детства, знакомом, но почему-то потемневшем и полном покосившихся крестов, как кладбище, которое никто не посещает. Затем почти неестественная тишина взрывалась, и над могилами в мерцающем свете кружился вальс.

С этой странной музыкой смешивалось воспоминание о счастье, то удаляясь, то возвращаясь, то снова удаляясь, а затем в ночи возникала песнь несказанной нежности, раненое сердце взывало к любви…

Элизабет резко поднялась со стула. Что-то в душе ее откликалось на эту ворожбу. Она достаточно страдала, познала кошмарные страхи, сладкую и острую тоску, внезапные порывы и то, что не выразишь никакими словами. Прижав руки к груди, она старалась унять бешено колотившееся сердце. Странное ощущение боли и дурмана заставило ее отвести взгляд от белой стены над головой мадемуазель Бержер, куда он был неподвижно устремлен. Рот ее приоткрылся, и она по-детски вскрикнула. Музыка смолкла.

— Что такое? — спросила учительница, поворачиваясь на вертушке. — В чем дело?

Элизабет снова села на стул.

— Нет-нет, ничего, — сказала она. — Сегодня ночью я плохо спала, потому и нервничаю.

В голубых глазах мадемуазель Бержер вспыхнуло любопытство; она встала и принялась поскрипывать ботинками, ходя вокруг своей юной ученицы, но каждый раз, как она проходила справа, Элизабет отворачивалась влево и не отвечала ни на один вопрос.

— В конце-то концов, — сказала полная девушка, — мне кажется, я имею право знать, что с вами такое. Как же так? Я играю для вашего удовольствия, а вы прерываете меня криком…

— Простите.

Учительница склонилась к молодой девушке, задумчивый вид которой интриговал ее, и дохнула на нее теплым запахом зубной пасты.

— А? — спросила она вполголоса с заговорщическим видом. Нос ее почти касался щеки Элизабет. — Это музыка привела вас в такое состояние? Значит, вы — богатая натура! Артистическая натура. Как и я. Я это чувствовала. Вы — мечтательница, да? Ну, конечно. А знаете, кто я такая? Кто такая мадемуазель Бержер?

Ладонью, словно намазанной розовым маслом, она погладила молодую девушку по шее за ухом и прошептала:

— Я — фавн в юбке!

— Ах, оставьте меня! — вскричала Элизабет, отталкивая толстушку, словно та пробудила ее из глубокого сна.

Кровь бросилась к щекам мадемуазель Бержер, она отступила на шаг и чуть не потеряла равновесие, однако нашла в себе сил промолчать, не теряя достоинства.

Элизабет встала.

— Я вам уже сказала, что сегодня я нервничаю, — мягко пояснила она. — Стоит со мной заговорить или дотронуться до меня… — Она попыталась улыбнуться. — В общем, может, сегодня мы сократим урок?

Учительница бросила на нее пронзительный взгляд, подобрала свой берет и натянула его до бровей, злость придавала ей сил. Схватила за полу свое кожаное пальто и, резким жестом закинув его за спину, сунула руку в рукав.

— Как вам угодно, — процедила она сквозь зубы, силясь просунуть руку в перчатку.

Ей пришлось повоевать с перчаткой, пуговица которой никак не хотела пролезать в петлицу, после чего учительница музыки сделала три широких шага и подошла к двери.

— Урок на полчаса! — воскликнула она уже в дверях. — Девичьи нервы — ах, нет, мне бы хотелось…

Захлопнувшаяся за нею дверь обрубила конец фразы.

Оставшись одна, Элизабет пожала плечами, подошла к окну и отдернула кисейную занавеску. Она не могла взять в толк, почему толстушка так быстро ушла. Прижавшись лбом к стеклу, Элизабет смотрела, как мадемуазель Бержер прошла по саду быстрым шагом, от которого подпрыгивала ее грудь. Придет ли она еще раз? Неважно. Госпожа Лера поворчит, а господин Лера все поймет и уладит дело. Снова открылась и закрылась калитка, сад опустел; только птицы прыгали по белому покрову лужайки, оставляя следы своих лапок. Девушке хотелось бы побежать на лужайку, покататься в снегу, зарыться в него лицом. Она помнила, как мяла снег в ладошках, скатывая снежки, еще не забыла, как холод жег руки. В такие мгновения Элизабет сама не знала, счастлива она или несчастна. Ей все казалось, будто она чего-то ждет.

В оставшемся на пюпитре альбоме она поискала тот самый вальс, но, как только нашла нужную страницу, отчаялась при виде восьмых, то и дело выскакивавших за нотный стан. Нет, прелюд все-таки легче, к нему она и вернулась, чуточку сдвинув брови и высунув язык между зубов, как маленькая девочка, и не спеша проиграла мудрые и спокойные такты начала. То, о чем она думала и чего не могла выразить словами, может быть выражено несколькими нотами. Сыграв вступление, она каждый раз удивлялась. Ну каким образом простое сочетание звуков может заключать в себе великую тайну? Как непроницаемый для взгляда снег. Доиграв до половины страницы, Элизабет остановилась.

II

После завтрака на какое-то время за столом воцарилось молчание. Господин Лера задумчиво уставился на свою чашечку кофе и о чем-то сосредоточенно размышлял. Сидевшая по правую руку от него госпожа Лера, скрестив руки на груди, чтобы легче было сдержать нетерпение, молча ерзала на стуле, ожидая, когда же муж выпьет кофе, и горя желанием поскорей вернуться к тысяче домашних дел. С возрастом ее дряблые щеки покрылись множеством маленьких коричневых пятен; когда она не чесала локти под широкими рукавами, она подносила к виску покрытую синими жилками руку и убирала за ухо выбившуюся прядь волос или же машинально водила справа налево беспокойным взглядом красивых глаз, который не задерживала ни на ком, и казалось, будто она выискивает какие-нибудь неполадки. Время от времени называла ту или другую дочь по имени, отбирала у какой-нибудь из них кольцо для салфеток, шлепала виновницу по руке и одним лишь выражением лица, то есть поднятием бровей и шевелением губ, призывала дочерей к тому, чего сама сроду не могла выполнить, — сидеть спокойно.

Замечания адресовались в первую очередь Элен, та была младше и резвей Берты. Она превратилась к этому времени в пышнотелую крепкую девицу с голубыми глазами на полной мордашке; ее молочно-белое лицо у переносицы было усеяно веснушками, маленький нос лоснился; волосы были разделены пробором ровно посередине и зачесаны назад, образуя над затылком валик, такая прическа ей не шла, так как слишком открывала блестящий выпуклый лоб, точно у какого-нибудь мыслителя, что придавало ее глуповатому лицу удивленное выражение. Перед платья, весь в жирных пятнах, свидетельствовал о поспешности, с какой она поглощала пищу, однако она, вместо того чтобы вытирать пятна салфеткой, просто-напросто прикрывала их скрещенными на груди руками всякий раз, как блуждающий взгляд госпожи Лера обращался в ее сторону, и это было смешно.

Иногда старшая сестра поворачивала к ней свое длинное некрасивое лицо, унаследованное от матери, и постоянно морщила нос, будто чуяла дурной запах. Тощая и черная, как огромная муха, она бросала на Элен пронзительный ледяной взгляд, который обратил бы сестру в камень, если бы обладал такой силой. На плечах, подчеркивая их худобу, лежал большой кружевной воротничок, связанный Бертой собственноручно; последнее настолько льстило ее самолюбию, что она носила этот самый воротничок со всеми платьями; три долгих зимы трудилась Берта над замысловатым узором, и господин Лера в награду подарил ей стофранковый банковский билет (она тотчас положила его в сберегательную кассу) и в довершение всего отвел ее к лучшему окулисту города. Можно сказать, что очки в стальной оправе довели до совершенства естественное безобразие бедняжки, которая втайне пролила немало слез, ибо надеялась, что в кружевном воротничке будет такой же хорошенькой, как Элизабет, а то и затмит ее. Подобные невзгоды сделали ее злой, и, как это часто случается, злость способствовала ее духовному созреванию, пробудила к жизни и обострила умственные способности, и она превратилась в молодую женщину, язык которой мог одной репликой испортить кому-нибудь настроение на целый день.

Сидя между сестрами, Элизабет сохраняла полное спокойствие и казалась поглощенной созерцанием той самой чашечки кофе, на которую смотрел господин Лера. Ее склоненная головка и черты лица выражали задумчивость, уход в себя. Берта и Элен очень обиделись бы, если бы кто-то сказал им, что, если взять всех троих, их собственная зависть и глупость лишь оттеняют и подчеркивают прелесть третьей. В молчании прошло несколько долгих минут.

— А ведь ты косишь, — прошептала Берта, наклонясь к Элизабет.

— Тихо! — яростно шикнула на нее госпожа Лера. — Разве ты не видишь, что отец задумался?

Эконом поднял голову, словно вынырнул из глубины вод.

— Да, — сказал он, глядя на жену, — ты была права, Эдме. Это было в 1909 году. Совершенно точно. Мы проводили лето в деревне, и ты только что узнала, что твой дядя подцепил…

— Эдуард! — воскликнула госпожа Лера, кивком указав на трех девушек. — Пей свой кофе, — добавила она, вставая, — не то остынет.

Комната, где они завтракали, несмотря на богатство и изысканность обстановки, производила мрачное впечатление, как очень многие столовые. Из уважения к традиции, которая скоро наверняка покажется странной, ее затемнили, как только могли: стенные панели покрасили в шоколадный цвет, а стены над ними — в красноватый, неудачно имитирующий кордовскую кожу. Такие же тона господствовали и в предметах меблировки: то, что не было коричневым, было гранатового цвета. И в результате скудный свет декабрьского дня едва освещал лица собравшихся за столом пяти человек. Но обитые плюшем стулья ласкали и расслабляли тело, переносная печка, бросавшая красноватые отблески, обволакивала мягким теплом, и, как сказал эконом, ставя на блюдце пустую чашечку, лучше было находиться здесь, чем снаружи.

Госпожа Лера вышла из столовой, за ней последовала Элен, которая никогда не знала, куда девать себя в свободное время, и потому вечно ходила за кем-нибудь по пятам. Берта, как более независимая особа, подсела поближе к печке и расстелила на коленях вышивку, выполнявшуюся крупными стежками, которой она мечтала когда-нибудь покрыть кресло в своей комнате, точнее было бы сказать, чтобы не осталось никаких недомолвок на этот счет, — свое кресло в своей комнате.

Вскоре и Элизабет сложила свою салфетку и поднялась из-за стола. Как всегда, остановилась у занавешенного бордовыми шторами окна. Отсюда видна была маленькая узкая улочка, на которой стояли старые, почерневшие дома, над дверьми некоторых из них еще сохранились остатки гербов. Мимо захудалых лавчонок тянулся тротуар, на котором едва-едва можно было разминуться двоим. За грязным стеклом одной из витрин виднелась куча предназначенной для починки обуви, там же на стене висели багорики лесоторговца, который делил с сапожником вонючую темную конуру. Рядом табачная лавка предлагала любопытному или равнодушному взору прохожих трубки, сигары и засиженные прошлогодними мухами почтовые открытки. Затем следовали мастерская переплетчика и мастерская по ремонту кукол, одинаково безлюдные и словно подставлявшие плечо друг другу, чтоб не было так тоскливо.

Элизабет хорошо знала все эти заведения, ей были знакомы и густой запах галантереи, и лотерея, которой ведал горбун и где надо было угадать, в какой из коробок с металлической ручкой находится дешевый камешек, сутаж или лента; с того места, где находилась Элизабет, можно было видеть фиолетовые, пунцовые или оранжевые шагреневые кожи, но ей больше всего нравился усеянный запасными руками и ногами прилавок реставратора кукол, ей и в шестнадцать лет хотелось бы позабавиться с отделенными от туловищ улыбающимися головками, прикреплять их к торсу так же ловко, как это делал мастер в белой блузе, работавший при свете газовой лампы; возможно, она не хуже его сумела бы отыскать в выдвижном ящике недостающую руку, а на голый череп младенца она надела бы парик цвета спелой пшеницы.

— Элизабет!

Это Берта позвала ее тоненьким голоском; перед тем она оставила вышиванье и что-то прошептала в заросшее волосками ухо своего отца.

— Иди-ка сюда, — ласковым тоном произнесла Берта, — подойди, папа хочет с тобой поговорить.

— Не бойся, дитя мое, — сказал господин Лера, теребя футляр от своего пенсне.

Элизабет подошла к столу.

— Посмотри на меня, девочка.

— Гляди на папу! — скомандовала Берта. — Ну вот, сам видишь, — сказала она, обращаясь к отцу.

— Ничего я не вижу. Зажги-ка свет.

— Свет! — откликнулась Берта и побежала к камину, где находился выключатель.

— А что такое? — спросила Элизабет.

— Для тебя ничего страшного, дитя мое, — ласково ответил господин Лера. — Берта обратила внимание на твое лицо. Она считает, что ты слишком бледна, только и всего. Вот я и хочу на тебя посмотреть. О-о!

Последнее восклицание было вызвано тем, что внезапно вспыхнул резкий мертвенно-бледный свет, исходивший от лампы под зеленым абажуром.

— Наклонись, — сказала Берта, — чтобы папа тебя разглядел. Смотри ему в глаза. Ну вот!

В наступившей тишине Элизабет приблизила к хозяину дома свое лицо, по которому тени скользили, как по мрамору; поморгала, хлопая длинными ресницами, и остановила взгляд на стеклах пенсне.

— Что ж, — облегченно вздохнул господин Лера, — я ничего не вижу, кроме хорошенькой мордашки, правда немного озабоченной, — добавил он, потрепав Элизабет по щеке.

— Ну, это уж слишком, — вскричала Берта, взмахнув кулачком, словно хотела стукнуть отца по лысине. — Говорю тебе, она косит! Ей надо носить очки.

Элизабет ойкнула:

— Так ты за этим меня и позвала?

— Ну-ну, — сказал эконом. — Не надо ссориться. Берта желала тебе добра, моя маленькая Элизабет. Вот вам, — добавил он, запуская пальцы в карман жилета. — Мы слишком любим друг друга, чтобы спорить по пустякам. Держите.

Берта мгновенно спрятала протянутую ей десятифранковую ассигнацию; Элизабет, немного поколебавшись, приняла такой же подарок эконома и поблагодарила его улыбкой.

— Все равно я права, — сказала Берта, раздраженная неудачей. — Она косит, и придется ей носить очки, — пробормотала она, возвращаясь на свое место у печки.

— Берта! — умоляющим тоном сказал господин Лера.

— Да ну тебя! Ты всегда на стороне Элизабет! — вскрикнула дочь, топнув ногой. — Я тебя ненавижу, так и знай!

Спрятав лицо в вышиванье, она заплакала от бессильной ярости. Элизабет молча вернулась к окну и стала так, что бордовая штора закрывала ее почти целиком, а растерянный господин Лера беспомощно посмотрел на дочь.

Немного погодя он вздохнул, спрятал пенсне в футляр, встал и пошел к двери коротким и тяжелым шагом, словно какое-то крупное стопоходящее животное.

Оставшись одни, девушки не обменялись ни словом. Время от времени потерпевшая неудачу в своих происках Берта фыркала, склонившись над вышиваньем. Сцена эта показалась Элизабет очень странной, она никак не могла взять в толк, в чем же ее упрекают. Будь она поопытней, она усмотрела бы в раздражении Берты самый беспристрастный комплимент в свой адрес, но пока что ей было неведомо, что чужое хорошенькое личико может ранить дурнушку в самое сердце.

Элизабет пальцем отвела занавеску, закрывавшую нижнюю часть окна. Серые тучи темнели, что предвещало новый снегопад, редкие прохожие бросали равнодушные взгляды на витрину кукольного мастера. Наблюдая привычную картину будней, девушка умела и в ней находить развлечение. Например, спрашивала себя, куда идут эти люди, которых она не знает и никогда не узнает. Для человека, склонного к размышлению, улица всегда хранит в себе какое-то особое очарование, дразнит воображение, пробуждает любопытство, задает уйму загадок. Это скопище тайн придает самой добропорядочной и хорошо знакомой улице необычность, во все времена влекущую к окнам мечтателей, исполненных неясных надежд на какую-нибудь счастливую неожиданность.

Несколько минут Элизабет оставалась погруженной в свои мысли, продолжая наблюдать за редкими прохожими, как вдруг звон колокольчика заставил ее повернуть голову; колокольчик весело заливался в неярком свете дня, будил улицу, стряхивал с нее дремотное оцепенение; затем послышался высокий звучный голос, возвещавший приход точильщика. Девушка хорошо знала этот голос, так как слышала его не первый год чуть ли не каждый день, не раз собиралась доверить этому самому точильщику ножницы, которыми изрезала теткин подол, а теперь держала в ящике комода, потому что они совсем затупились, но лень было спускаться, и еще мешало какое-то непонятное смущение; так шли неделя за неделей, и точильщик в конце концов заметил, что девушка внимательно-наблюдает за ним, и каждый раз улыбался ей. Высокий и широкоплечий, в черном кожаном переднике до колен, он шел слегка небрежной походкой, как человек, который использует не всю свою силу, одной рукой толкая крытую тележку, на которой было установлено точило, а другой — тряся медный колокольчик.

Обычно Элизабет отходила в глубь комнаты, едва заслышав звон колокольчика, но случалось, забывала об этом по рассеянности, и взгляд точильщика заставал ее врасплох; тогда ее охватывало какое-то возмущение и она, чтобы точильщик не подумал, будто она его боится, оставалась у окна, пока он не проходил мимо. У парня было открытое веселое лицо, какие часто можно встретить в провинции, ей он казался смышленым и чуточку озорным, к тому же она замечала, что под окном, из которого она смотрела, он трясет колокольчиком сильней и дольше, чем в других местах. Однако на самом деле ей хотелось выйти к нему лишь затем, чтобы вблизи рассмотреть его диковинную тележку, выкрашенную в зеленый цвет, с оцинкованной крышей, особенно интересовал ее наждачный круг, который пел и выбрасывал снопы искр, когда его касалось лезвие ножа.

В этот день Элизабет встретилась взглядом с точильщиком, тотчас отступила от окна, но все же недостаточно быстро, и он успел улыбнуться ей и легонько кивнуть, отчего кровь прилила к ее щекам. «Какой нахал!» — подумала девушка. Может, он ждет, что она выскочит на улицу и побежит за ним? Смущенная этой мыслью, Элизабет бросилась в кресло, но тут же встала и подошла к окну, однако точильщика уже не было видно, так что она испытала легкое разочарование, в котором сама себе не призналась.

— Что ты так всполошилась? — спросила Берта. — Я из-за тебя спустила петлю. Такая досада!

Звон колокольчика раздался где-то в конце улицы.

— Слышишь? — спросила Элизабет, поднеся руку к груди.

— Что? — поинтересовалась Берта.

Она состроила гримасу и поморгала глазами, тем самым показывая, что не понимает, о чем речь.

— Да ничего особенного, — поколебавшись, ответила Элизабет. — Просто у меня есть ножницы, которые надо бы поточить.

Она почувствовала, что заливается краской, и выбежала из комнаты. Минуту спустя она рылась в ящиках комода и никак не могла найти эти самые ножницы, пока не выбросила на пол две трети хранившихся в комоде вещичек. Ее как будто охватила лихорадка. Щеки пылали, волосы растрепались, она накинула на плечи пальто и кое-как нахлобучила шапочку из меха выдры. От волнения чуть не забыла о ножницах, которыми, по правде говоря, никогда не пользовалась, считала их неудобными, но теперь ей казалось совершенно необходимым отдать их заточить, и она в несколько прыжков спустилась по лестнице, не заметив, что Берта наблюдает за ней с верхней площадки.

Оказавшись на улице, Элизабет на бегу вдела руки в рукава пальто. Со свойственной ее возрасту быстротой и ловкостью она обгоняла прохожих, соскакивая с тротуара на мостовую и минуя удивлявшихся ей почтенных дам и выведенных на прогулку озорных школьников. Когда добежала до конца улицы, колотье в боку заставило ее остановиться в портике какого-то дома и перевести дух. Через несколько секунд колокольчик смолк, и девушка с тревогой подумала, не потеряла ли она след точильщика. «Это было бы нелепо», — подумала она. И снова бросилась бежать, хоть в боку по-прежнему кололо.

И вот она оказалась под аркой небольшой площади, окруженной домами из розового кирпича, которые сохраняли достойный вид, несмотря на безобразившие их афиши и оставшиеся от утреннего базара груды мусора перед ними. По площади деловито сновали рабочие в блузах, грузившие на телеги железные опоры или вываливавшие мусор в водосточную канаву. Элизабет увидела подметальщика, и ей захотелось спросить у него, не видел ли он того, кого она искала, но этот крупный мужчина в деревянных башмаках, с красными ручищами и галльскими усами внушал ей страх; она все же прошла за ним несколько шагов, пока он взмахом метлы не запачкал ей туфли. Наконец она решила обратиться с тем же вопросом к проходившей даме, однако диковатый вид Элизабет, державшей в руке ножницы, произвел на незнакомку неблагоприятное впечатление, она смерила девушку взглядом и ничего не сказала.

Минут пять было потеряно. Но Элизабет не отчаялась и, увидев идущего навстречу мужчину добродушного вида, сунула ножницы в карман, состроила любезную мину и вежливо спросила, не видел ли он точильщика. «Точильщика? — переспросил он. — Молодого и пригожего точильщика? Нет, куколка!» И подмигнул из-под очков. От злости Элизабет топнула ногой. «Ах, точильщик, — сказала тогда рыжая толстушка в белом фартуке, — так он пошел налево». И рукой показала, куда именно.

И Элизабет пошла по узкой и длинной улице, пустынной в этот час; по обе стороны тянулись темные лавки, в глубине которых кое-где уже горели лампы, так как небо потемнело, словно перед бурей. По мере того как городской шум затихал за спиной, Элизабет все больше беспокоилась, то и дело говорила себе, что бесполезно упорствовать в своем намерении, но какая-то непреодолимая сила все же толкала ее вперед. Она редко отваживалась заглядывать в эту часть города; даже среди бела дня казалось, будто в этих домах гнездятся болезни и преступления, из года в год городские власти ставили вопрос, не лучше ли снести весь этот квартал, однако по тем или иным причинам приходили к выводу, что момент неподходящий.

Когда Элизабет стала слышать только шум собственных шагов, она остановилась. Перед ней была огромная балка, упертая комлем посреди мостовой и подпиравшая фасад дома, который почернел от дождей и двухвековой пыли. Маленькая темно-коричневая дверь хлопала на сквозняке и позволяла видеть пустой двор там, где кончался дышавший на ладан коридор. С замиранием сердца девушка сделала еще несколько шагов и рискнула заглянуть в скобяную лавку; в полутьме виднелась черная груда старых кастрюль, среди них тут и там поблескивал светлый металл, а рядом валялся на полу вырванный из журнала лист, красным пятном трепетавший от северного ветра, который поддувал из-под двери.

По другую сторону от балки лавка была попросторней, и там горела лампа с наполовину прикрученным фитилем. В этой лавке вроде бы торговали всем на свете, потому что с потолка свисали метлы, а на длинном темном прилавке коробки с галантерейными товарами соседствовали с кондитерскими изделиями, в углах было совсем темно, свет лампы дрожал, так что казалось, будто за ящиками с овощами кто-то шевелится, хотя там, конечно, никого не было.

Элизабет подумала, не зайти ли в лавку и спросить про точильщика, и уже взялась было за ручку двери, но в последний момент передумала. Неизвестно почему это заведение показалось ей ужасным; напрасно говорила она себе, что это самая обыкновенная бакалейная лавка, ее не оставляло впечатление, будто на длинном прилавке, окрашенном, точно гроб, в черный цвет, можно раскладывать не только свечи и сахар, но и куски человеческого мяса. И тут же Элизабет почувствовала, что ее со всех сторон окружает страх. Из осторожности она даже сняла шапочку из меха выдры, чтобы ею не соблазнился какой-нибудь вор, и обрадовалась, что на улице, кроме нее, никого нет. Потом спросила себя, а чего ей бояться, если она пойдет своей дорогой, но все же не могла отделаться от навязчивой мысли, хотя и не вполне определенной, о том, что где-то совсем близко ее подстерегает какая-то опасность.

И в эту минуту Элизабет услышала, как вдалеке залился колокольчик, весело и звонко, как, должно быть, звучал много веков тому назад. У нее так сильно забилось сердце, что она вынуждена была облокотиться на балку, но тут колокольчик вдруг замолк. Элизабет бросилась бежать в конец улицы. А там в лавках — ни огонька, лишь серый свет сочился между крышами. Оглядевшись, девушка увидела заброшенный проход, прикрытый железной решеткой, будто какой-то безумец хотел запереть в нем наводящий тоску зимний ветер, завывавший под темными сводами, а в конце прохода виднелась улочка, заворачивавшая за угол первого же дома. В этом проулке никто уже не жил. Стоило лишь посмотреть, и сразу было видно, что за высокими окнами черным-черно, стекла разбиты, ставни хлопают.

Снова зазвенел колокольчик, но уже слабее, словно устал бороться с приближавшейся ночью. На этот раз Элизабет без колебаний пошла по улице, змеившейся среди зачумленных лачуг, и вскоре со вздохом облегчения увидела огни большого проспекта, который тянулся вдоль старинной крепостной стены города. Облако белой пыли окутывало эти пустынные места и, казалось, безраздельно царило над безлюдной мостовой и широкими тротуарами с чахлыми деревьями по кромке. Справа возвышалась стена казармы, конек ее крыши терялся где-то в вышине, куда не доходил свет фонарей. Чуть подальше по другую сторону улицы мерцали огни маленького кафе, туда-то и направилась Элизабет.

Дело в том, что она увидела похожую на игрушку повозку точильщика; какой-то мальчишка в синем фартуке забавлялся тем, что тряс колокольчик, но делал это так неумело, что слышалось лишь жалкое бряканье. Подошли другие мальчишки, привлеченные шумом, обступили тележку и начали вырывать друг у друга висевший на цепочке колокольчик, но тут дверь кафе отворилась, и показалась голова точильщика — ребятня бросилась наутек. Элизабет подошла к кафе в тот момент, когда дверь снова закрылась. Она была напугана неразумностью своего поступка. Уйти так далеко от дома затем лишь, чтобы отдать в заточку ножницы! Точильщик наверняка узнает ее. Что он подумает? Нет, она ни за что на свете не осмелится поглядеть ему в глаза, она слишком хорошо себя знала и могла с уверенностью сказать, что убежит, если он вдруг выйдет из кафе. Не остается ничего другого, стало быть, как вернуться домой с тупыми ножницами в кармане.

И все же она не решалась уйти. Надо было по крайней мере еще раз взглянуть на точильщика. С этой целью девушка подошла к окну кафе и поднялась на цыпочки, чтобы заглянуть в зал поверх закрывавшей нижнюю часть окна занавески. К сожалению, запотевшее стекло не позволяло много увидеть, но она услышала, как молодой человек громко говорил и хохотал с товарищами. На этот раз Элизабет вслушивалась в разговор незнакомых людей с непонятным ей самой удовольствием, ей нравились грубость и сила, придававшие особую выразительность словам захмелевшего гиганта. А ровная манера, в которой разговаривали с ней в семье господина Лера, казалась ей теперь бесцветной и жеманной. Прижавшись носом, она видела сквозь запотевшее стекло только тени; вспомнила длинный кожаный фартук, нижний край которого при ходьбе бил точильщика по ногам, вспомнила чуточку небрежную походку молодого человека, его крепкие руки, белозубую улыбку, и ей захотелось посидеть с ним вместе в этом маленьком кафе, где пахло вином и табаком, слушать незамысловатые шутки и смеяться, хохотать во все горло, как эти люди, ведь они казались ей такими счастливыми. К ее удовольствию сразу же примешалась тоска по жизни, за которой она наблюдала лишь таким неудобным способом — через запотевшее стекло. И меж тем она чувствовала себя ближе к точильщику и его друзьям, чем к госпоже Лера и ее дочерям, к мадемуазель Бержер и сонатам Клементи. До этого вечера Элизабет никогда в жизни так остро не ощущала жесткие ограничения, сдерживавшие порывы ее наивной души, и теперь по щекам ее покатились слезы. Из нее хотели сделать благовоспитанную девицу, но теперь, в пасмурный декабрьский вечер, у окна кафе стояла и тихонько плакала от любовной тоски девушка из народа.

Наконец она ушла, потому что, как-бы там ни было, некоторые вещи оставались для нее невозможными по велению разума, хотя какой-то внутренний голос отчаянно и яростно кричал: «Почему? Ну почему?» Ответить на этот вопрос Элизабет не могла. Сама не зная зачем, она вернулась, снова подбежала к окну кафе и подышала на стекло в том месте, откуда могла бы увидеть точильщика; но в то мгновение, когда губы ее коснулись холодного стекла, ей показалось, будто она слышит презрительный смех Берты, которая всегда считала ее смешной девчонкой.

Через час Элизабет, уставшая от волнений, вернулась в свою комнату. Все ее поведение теперь показалось ей нелепым, и больше всего — та стыдливая робость, которая помешала дождаться точильщика возле кафе и смело поговорить с ним. В другой раз она не станет колебаться, но кто знает, когда она с ним повстречается. Конечно, он снова пройдет мимо дома через неделю-другую, но как дождаться этого дня? Она хотела видеть его сейчас. Уткнувшись лицом в подушку, Элизабет отчаянно зарыдала, не сдерживая своих чувств, как это свойственно молодым девушкам, безоглядно предающимся любому горю.

Тут Элизабет услышала, что в комнате кто-то дышит, и вздрогнула; в комнату неслышно вошла Берта и сквозь стекла очков наблюдала за взрывом отчаяния с интересом, с каким старый ученый исследует малоизвестное, редкое явление.

— Что тебе нужно? — пробормотала Элизабет, отводя волосы от лица.

— Мне? Ничего, — спокойно ответила Берта.

Она стояла неподвижно в своем огромном воротничке из венецианских кружев и облегающем платье; заложив руки за спину, добавила:

— У папы в кабинете какая-то гостья, вроде бы твоя тетка. Очень безвкусно одета эта твоя родственница.

— Что ты мне тут рассказываешь? Которая из моих теток?

— Твоих теток? Значит, у тебя полно родственников?

Произнеся эти слова, Берта посмотрела на разбросанную по ковру и по креслам одежду Элизабет, потом перевела взгляд на девушку, щеки которой, мокрые от слез, тотчас покраснели.

— Мама только что приходила сюда, — продолжала Берта нарочито мягким тоном. — Тебя искала, понимаешь? Твоя тетка хотела заключить тебя в свои объятья. Когда мама увидела, что, во-первых, ты ушла из дома без разрешения, во-вторых, что ты таким путем обделываешь свои делишки, она сказала… О! Она много чего сказала, но ты услышишь об этом от нее самой, услышишь много интересного.

— Иди отсюда! — сказала Элизабет.

— Сейчас уйду. Оказалось, в вашей семье была очень забавная особа. Твоя тетка рассказывает о ней кому угодно, лишь бы слушали, и я слушала из передней. Эта самая особа моментально влюблялась в мужчин, которые встречались на ее пути, и в конце концов плохо кончила, а именно однажды выехала в поле и…

Яростная пощечина заставила ее замолчать, другая сбила с нее очки, она сделала шаг назад, онемев от изумления и испуга, такой Элизабет она еще никогда не видела. Та, охваченная яростью, продолжала хлестать ее по щекам, заставляя отступать. Когда Берта оказалась в углу, куда загнала ее Элизабет, она почувствовала, как ее схватили за уши, и увидела косившие от ярости черные глаза. Ни одна из них не произнесла ни слова. Берте казалось, что мочки ее ушей вот-вот оторвутся, и вдруг она почувствовала сильный удар затылком о стену, потом еще один, только переборка глухо загудела. Однако рта не раскрыла, чтобы закричать, побоялась; не один год она говорила свысока с этой подобранной из жалости сиротой, а теперь эта сиротка пытается разбить ей голову. А Элизабет, имея за плечами тяжкий груз унижений, мстила за себя не спеша, тряся голову Берты, которая от ужаса неестественно улыбалась. Эта минута мщения дала Элизабет возможность отплатить за все оскорбления, за свое долготерпение, но как только она сообразила, что мстит еще и за неудавшееся любовное приключение, рассердилась на себя и выпустила свою жертву.

Наступило молчание. Скандальный стук головой о стену сменился испуганным сопеньем.

— Мои очки… — сказала Берта, на ощупь пробираясь по комнате.

— За креслом, — ответила Элизабет и подошла к зеркальному шкафу, чтобы привести себя в порядок.

В это мгновение она заметила госпожу Лера, стоявшую на пороге в черном шелковом платье, в котором она обычно принимала гостей. Сама удивляясь своему спокойствию, молодая девушка положили гребень и повернулась к матери своей жертвы. «Все кончено, — подумала она. — Теперь она меня выгонит». Но госпожа Лера стояла совершенно невозмутимо; лицо ее было чуточку бледнее обычного; скрестив руки на груди, она лишь поводила светло-серыми глазами, устремляя взгляд то на Элизабет, то на свою дочь, искавшую очки за креслом и не догадывавшуюся о ее присутствии.

— Берта, — сказала она вдруг бесстрастно, точно это был глас судьбы.

— Мама! — вскрикнула та.

— Берта, — повторила госпожа Лера. — Я слышала, что ты сказала Элизабет. И ты получила по заслугам. Элизабет, когда у тебя перестанут гореть щеки, пройди в кабинет господина Лера, там тебя ждет госпожа Ладуэ.

Обе девушки от изумления остолбенели, а дверь закрылась за хозяйкой дома сама собой, как в театре, и Элизабет поначалу подумала, не пригрезилась ли ей вся эта сцена. Голос Берты вернул ее к действительности.

— Торжествуй! — сказала пострадавшая, держась на всякий случай по другую сторону кровати.

Элизабет молча посмотрела на нее.

— Если бы мне пришлось прожить с вами еще тридцать лет, — сказала она слегка дрожавшим голосом, — я никогда не стала бы с тобой разговаривать.

Эти слова сорвались с ее губ невольно, она сама немного удивилась, но в то же время испытала сладостное облегчение. В глазах ее появился почти чувственный блеск, и она некоторое время оставалась в комнате, как будто для того, чтобы навести порядок, но на самом деле — чтобы отпраздновать победу. Опьяненная счастьем, Элизабет двадцать раз бросала на Берту взгляд, который проходил через нее насквозь, будто она не существовала. Наигравшись в эту игру и наведя в комнате обычный порядок, Элизабет вышла.

III

Кабинет господина Лера представлял собой мрачную комнату с низким потолком, окна выходили на маленькую тихую площадь, где старые кирпичные дома группировались вокруг колокольни в романском стиле. Этот спокойный городской пейзаж, которым эконом любовался из своего кресла, много веков оставался неизменным, здесь двигались только ветер да солнечный свет, и все постройки пребывали в сонном покое, дожидаясь разрушения, ибо рано или поздно старые камни должны были развалиться, но они уже так долго приветливо смотрели из-за платанов, что казалось, смерть забыла про них.

Господину Лера нравилось все, что напоминало о долговечности и почтенном возрасте. Конечно, ему было жаль по-королевски величественного почетного двора, но и розовые фасады домов на маленькой площади, сначала показавшиеся ему немного грустными, по-своему чаровали этого простого и рассудительного человека. Иногда, пробудившись от сна, в состоянии приятной неопределенности, когда сознание еще нечетко воспринимает предметы окружающего мира, господин Лера смотрел на старые дома, и ему казалось, что они принимают человеческий облик, он видел в них как бы своих добрых предков, которые стерегли его сон. Конечно, это были лишь причуды пробуждающегося разума, господин Лера это понимал, но такая иллюзия возникала у него довольно часто, и он привык к мысли, что четыре-пять добрых предков навещают его, когда он спит, и, возможно, болтают между собой на старом, давно забытом наречии.

В этот день он также думал о них, слушая жеманные речи посетительницы, которая уже битый час повторяла одно и то же. Господин Лера готов был пожертвовать небольшой суммой денег, чтобы она ушла, если бы это было возможно, а чтобы вообще никогда ее больше не видеть, отдал бы две-три недели отпущенного ему срока жизни, ибо эта женщина являлась только с дурными вестями, и теперь он сожалел, что в свое время написал ей, дабы сообщить о судьбе Элизабет. Этого требовали закон, условности, директор лицея и госпожа Лера; иначе, говорили они, это будет похоже на похищение. Похищение! Неужели он похож на человека, способного на такой наказуемый законом поступок? И взглядом из-под пенсне он как будто призывал в свидетели утопавшие в полутьме бледно-розовые дома. Вот-вот совсем стемнеет. Тогда эти дома будет освещать один-единственный фонарь, и они вдруг станут длиннее и выше, будто днем они сидели, а теперь встали, чтобы приветствовать ночь. Господин Лера ощущал грусть, оттого что эта минута непременно настанет. Шестьдесят лет тому назад, будучи ребенком, он всегда испытывал такую же грусть, видя в окно своей комнаты, как в небе загораются первые звезды, и сейчас вспоминал об этом с удивлением. Ах, как ему хотелось в этот вечер побыть одному!

— Господин Лера! — сказала посетительница.

Он обернулся к ней и извинился.

— Так вы надумали, как нам поступить? — спросила она. — Этот господин пишет мне два раза в месяц и собирается снова навестить меня. Раньше он не был таким настойчивым. Что я должна ему сказать?

Господин Лера пожал плечами.

— Жена сейчас придет, — сказал он и сразу же добавил: — Если не возражаете, я зажгу свет, дни сейчас такие короткие…

И нажал на выключатель стоявшей на его рабочем столе лампы. Мягкий свет из-под зеленого абажура осветил дорогую, но мрачноватую обстановку: гранатового цвета обои, оттоманку, на которой господин Лера отдыхал после завтрака, обтянутые бордовым шерстяным плюшем стулья; небольшая угольная печка пылала жаром, так что господину Лера хотелось закрыть глаза, что он и сделал бы, если бы не присутствие этой женщины.

Сидя в кресле, обитом красным гобеленом, она смотрела на старика таким же злым и колючим взглядом, какие бросала на вечно сонную Клемантину. Вот уж ее-то никто не увидит спящей! Несмотря на седые волосы, Мари Ладуэ сохраняла стройность осанки и старалась держаться совершенно прямо, выгибая поясницу и прижимая локти к бокам. Большие поля ее черной шляпы вызывающе и кокетливо склонялись влево, набекрень. Длинное темное пальто, перехваченное в талии, подчеркивало скудные линии ее подвижного тела. Костлявыми пальцами она перебирала скатанные валиком перчатки, время от времени то закидывала ногу на ногу, то снова ставила ноги прямо, расправляя ударами пальцев складки юбки. Всякий раз как она оглядывала комнату, казалось, будто она что-то схватывает и бросает в бездонный мешок своей памяти.

— Так что же? — спросила она, снимая с рукава воображаемую ниточку. — Могу я дать ваш адрес этому господину?

Господин Лера расстроенно махнул рукой.

— Это бесполезно, мадам. Девушке здесь очень хорошо.

— Что? Неужели вы его боитесь? Поговорите с ним. Чем вы рискуете? Это безусловно порядочный человек. Я повидалась с его поверенным, господином Аньелем, он — сама учтивость.

— Но Элизабет прекрасно завершит образование и в Рефане, мадам.

— Но, мсье, если семейный совет решит иначе? Вы забываете, что она несовершеннолетняя, а мы ее единственные родственницы.

Эти слова, произнесенные решительным тоном, произвели на господина Лера неожиданное действие: он воскликнул: «Ой!» — и со страдальческим видом поднес руку к сердцу.

— Чем больше я об этом думаю, — продолжала Мари Ладуэ, будто ничего не заметила, — тем больше мне кажется, что предложение этого господина очень выгодно для вас и для Элизабет. Подумайте, какую экономию это вам даст. Кроме того, усадьба Фонфруад — все равно что учебное заведение высшего класса, где моя племянница сможет продолжить изучение иностранных языков, литературы и музыки. Но что с вами? — спросила она более мягким тоном и с беспокойством в голосе.

Господин Лера поставил перед собой ладонь, как бы защищаясь от этой женщины, которая наклонилась к нему. Старик действительно дышал с трудом, капли пота падали со лба на покрывшиеся нездоровым румянцем щеки, глаза блуждали.

— Не надо так волноваться, господин Лера, — участливо сказала Мари. — Если я и приехала к вам, то поверьте, у меня нет иных интересов, кроме заботы о племяннице, иначе…

— Жену, — прошептал господин Лера, проводя пальцами по лбу.

— Сейчас позову, — сказала Мари Ладуэ, поднялась и быстрым шагом пошла к двери. — Ваша жена, несомненно, разделит мою точку зрения.

Оставшись один, господин Лера откинул голову на спинку кресла и посмотрел на площадь, где только что зажегся фонарь. После того как грудь ему пронзила острая боль, он испытывал страшную слабость, но ничего больше не болело, и вид старых домов несколько успокоил его. Однако спокойствие это продолжалось недолго. Ему никак не удавалось прогнать мысль о том, что вокруг него ничего не изменилось, зато с ним самим произошло какое-то странное превращение: мозг его впал в странную апатию, временами он забывал, где он и что с ним, или же не помнил о том, что произошло в его кабинете несколько минут тому назад, зато по какому-то капризу памяти переносился в давно минувшие годы и вспоминал пустяковый разговор с младшей дочерью по поводу коробки красок, которые она никак не могла отыскать. И вдруг он испугался собственной догадки, испугался огромной черной дыры, куда его неудержимо влекла какая-то сила. Он попробовал встать и рухнул обратно в кресло.

В эту минуту вошла его жена в сопровождении Мари Ладуэ, она строго посмотрела на господина Лера и спросила, что с ним.

— Ничего, — с усилием произнес он, — ничего.

Жена бросила подозрительный взгляд на Мари Ладуэ, затем на старика, который попробовал улыбнуться.

— Господин Лера совсем неплохо выглядит, — сказала посетительница. — Ему стало немножко нехорошо, только и всего.

— Только и всего, — повторила госпожа Лера. — Но ты весь в поту, — продолжала она.

Он медленно поднес руку ко лбу, убедился, что жена права, и улыбнулся.

— Возьми платок, — скомандовала она. — И не притворяйся. Скажи, что с тобой. Ты заболел?

— Нет, — сказала Мари Ладуэ.

— Нет, — повторил за ней и господин Лера.

Неуверенным движением он отер пот с лица, потом открыл рот и задыхающимся голосом произнес:

— Прошло.

— Ну вот, сами видите, — сказала Мари Ладуэ.

Она уселась и поправила подол юбки. Госпожа Лера, однако, еще беспокоилась, она пододвинула стул и села рядом с мужем. Неловким и стыдливым жестом положила руку на руку старика; несмотря на внешнюю резкость, в душе ее жила нежность, и на выцветшем от старости лице глаза сохраняли детскую ясность; проживя с мужем столько лет, она сделалась похожей на него.

— Так что же? — бесцеремонно спросила она посетительницу, инквизиторский взгляд которой раздражал ее.

— Вам решать, — вздохнув, ответила Мари Ладуэ. — С одной стороны, у вас немало забот с Элизабет, — (господин Лера отрицательно покачал головой), — с другой — выгодное предложение этого господина… Эдма.

— А где Элизабет? — спросил господин Лера.

— Сейчас придет, — ответила его жена. — Я одного только не понимаю, в чем интерес этого самого господина, имя которого я услышала сегодня впервые?

— Я вам уже сказала. Он знал ее мать. Моя бедная Бланш по-глупому влюблялась в первого встречного, и она привязалась к этому человеку, привязалась настолько, что…

— Я это уже знаю, но все равно не понимаю, что ему нужно от Элизабет.

— В тот вечер, когда Бланш покончила с собой… — начала Мари, и по ее тону можно было догадаться, что рассказ будет долгим.

Госпожа Лера оборвала этот театральный монолог:

— …этот господин постучался в вашу дверь так громко, точно был туг на ухо, — сказала она, — мне это известно. Был в ужасном состоянии, у него был нервный приступ, и он рухнул в полосатое сине-зеленое кресло в вашей маленькой гостиной, не так ли? Но что именно он сказал об Элизабет?

Мари Ладуэ сняла правую ногу с левой и поменяла их местами, откинула голову назад и немножко вбок, фыркнула, собралась что-то сказать, приняла достойный вид, но на вопрос не ответила.

— Говорите же, — сказала госпожа Лера. — Поймите, мадам, мне не терпится узнать об этом!

— Как я могу рассказывать, если меня прерывают? — спросила Мари Ладуэ, с презрительным видом рассматривая носок своего ботинка. — Зачем мне нужно сносить неуважительное отношение?

— О Господи, простите меня, мадам, я нервничаю, а вы, пожалуй, слишком чувствительны. Умоляю вас, продолжайте.

Гостья снисходительно улыбнулась и придирчиво спросила хозяйку:

— Вас в самом деле это интересует?

Получив заверения в том, что больше ее прерывать не будут, старуха глубоко вздохнула, сцепила кисти рук, нахмурилась и начала издалека:

— Однажды в ненастный декабрьский вечер я сидела в своей маленькой гостиной и грела руки у огня. Только что отобедала. Всего несколько часов тому назад моя кузина покончила с собой чуть ли не на моих глазах за городом, в поле, куда привело ее собственное упрямство. Думая об этом ужасном упрямстве и обо всем трагическом событии, я дожидалась девяти часов, чтобы отправиться на покой, как вдруг я слышу шум у моего дома. — Она вздрогнула. — Можете представить себе, как я удивилась, ведь я живу одна и гостей не принимаю, особенно в такой поздний час, и вот я удивленно вскидываю руки, — она повторила этот жест, — встаю, — она встала, — иду к двери, — Мари пальцем указала на дверь, — и открываю.

Тут она сделала маленькую паузу, во время которой госпожа Лера довольно громко вздохнула, ибо прекрасно помнила эту часть рассказа.

— Вы, конечно, могли бы упрекнуть меня в неосторожности, — продолжала рассказчица. — Мне следовало подумать, прежде чем отпирать дверь, представить себе опасности…

— Вовсе нет, — сказала госпожа Лера. — Я поступила бы точно так же. Стало быть, этот господин вошел.

— …представить себе опасности, которые ожидают одинокую женщину, — упрямо повторила Мари Ладуэ, — в отдельном доме в зимний вечер, когда никто не рискует выйти на улицу. Об этом и говорить нечего. Другие наверняка решили бы иначе, но я так восприимчива, впечатлительна — сплошной комок нервов, и я, не задумываясь, отперла дверь.

Она снова села, устроилась поудобней в кресле и поморгала глазами.

— И вот я вижу перед собой невысокого мужчину, одетого в черное, точно похоронный агент, с посиневшим от холода лицом. Чутьем догадавшись, что передо мной друг моей несчастной кузины, я провожу его в гостиную. Он входит, не говоря ни слова, снимает шляпу, роняет ее на ковер и идет по комнате, хватаясь за спинки кресел и опираясь на столики. Я подумала, что он пьян или сошел с ума, тем более что он разговаривал сам с собой. Тут он оборачивается, смотрит на меня, и вид у него такой, будто он вот-вот чихнет или засмеется, но он вдруг падает в полосатое сине-зеленое кресло — берлинская лазурь и изумрудная зелень.

— Как все это прискорбно, — сказала хозяйка дома. — Неужели нельзя покороче?

— …берлинская лазурь и изумрудная зелень, — повторила Мари Ладуэ. — Представьте себе мое замешательство! Этот господин плакал и кричал, как мальчишка, которого секут розгой. К счастью, кроме меня, никто этого не видел. Я дала понять ему взглядом, вот таким… что он ведет себя неприлично, выказывает неуважение ко мне, но, если уж мужчина дал волю нервам, быстро его не успокоишь. Короче говоря, минут через пять он немного успокаивается, обретает дар речи и спрашивает, считаю ли я его виноватым в смерти Бланш. Надо вам сказать, когда он произнес эти слова, лицо его было ужасно: синее, как у утопленника, под глазами — черные круги, всклокоченные волосы, несколько прядей прилипли к потному лбу. Я отступила на шаг, поднесла руку к сердцу, чтобы сдержать его биение… — она повторила этот жест.

— И вы ответили «нет», — не сдержалась госпожа Лера.

— Я ответила «да». И это была святая правда. Он не подумал, что Бланш способна покончить с собой, а уж ему-то надо было знать ее получше. Так я ему и сказала. Тогда он вдруг совершенно успокоился, даже изобразил на лице что-то вроде улыбки и поднял с ковра свою шляпу. Когда я увидела, что он собирается уходить, и предложила ему чаю с ромом, но он отказался. Потом заговорил об Элизабет. Сказал, что хочет что-нибудь сделать для нее. Видимо, эта мысль пришла ему в голову неожиданно, и он спросил, что я об этом думаю. Разумеется, я не все ему сказала, не хотела связывать себя никакими обещаниями, так как не знала, чего он хочет. Он спросил, будет ли ему позволено помогать Элизабет. Я ответила, что не являюсь опекуншей девочки, мне дай Бог самой прокормиться. «А где она?» — спросил он. «У своей тетки Розы». Как только я дала ему адрес сестры, он выскочил из дома и со всех ног помчался по тротуару. С тех пор я его больше не видела.

Мари Ладуэ остановилась, чтобы перевести дух, любезно улыбнулась и продолжала:

— Он не нашел Элизабет ни у Розы, ни где бы то ни было. Потом прислал письмо, спрашивая, где моя племянница. Я ответила, что не знаю, и тогда это была святая правда. Он продолжал писать мне всю зиму; тем временем господин Лера сообщил мне, где Элизабет, но господину Эдму я об этом не написала.

— Почему? — спросила госпожа Лера.

Посетительница дернула плечом и загадочно улыбнулась, точно заправская красотка.

— Да так, я знала, что он писал также Розе и Клемантине, но у меня были причины не раскрывать им секрет, и я умолчала о вашем письме, мсье. И он ничего не мог выведать ни у той, ни у другой. Шли годы, и вдруг я решила написать ему.

— Но почему же?

— Сама не знаю. Вздумалось, и все тут. Наверно, эта мысль пришла мне в голову, когда я посетила вас перед каникулами в прошлом году. Вы помните, как оживлена была Элизабет в тот день?

— Не припомню.

— А я помню прекрасно. На ней было розовое перкалевое платье, она играла в классы в прихожей, одна. И я сказал себе: «Ага!» — и, вернувшись домой, написала ему это письмо.

Тут она остановилась. Маленькая настольная лампа горела неярко, и та часть комнаты, где госпожа Лера сидела рядом с мужем, оставалась в тени, но Мари Ладуэ увидела на лице хозяйки дома такое выражение, что схватилась за грудь, на этот раз более естественным жестом. Госпожа Лера, побледнев как смерть, смотрела на посетительницу застывшим, неподвижным взглядом, держала в длинной и тонкой руке руку мужа и не шевелилась; ее посиневшие губы едва заметно двигались, словно она не могла выговорить какое-то трудное слово.

— Он уснул, — прошептала она наконец.

Мари Ладуэ опустила взгляд на старика и увидела лишь запавшую в плечи лысую голову, и ей показалось, что глаза его действительно закрыты.

— Оставьте нас, — выдохнула госпожа Лера.

Секунду поколебавшись, Мари Ладуэ повиновалась. Однако замешательство ее было так велико, что на пути к двери она натолкнулась на столик, и с него упало на пол несколько книг; старик не проснулся от шума, вызванного ее неловкостью; судя по всему, и госпожа Лера не обратила внимания на шум, ибо продолжала смотреть в пространство невидящим взглядом, словно видела перед собой собственную судьбу. От этого взгляда Мари стало страшно, и, хотя от ее кресла до двери было не более пяти шагов, это расстояние показалось ей бесконечным; она шла по ковру неуверенной походкой, шляпа еще больше съехала влево, и по полям ее прошлись зеленые полосы от абажура, так что могло показаться, будто широкие поля затрепетали. Она вышла, вытянув руки вперед.

В прихожей встретилась с Элизабет. Обе остановились, не произнося ни слова. На лице Мари Ладуэ была написана страшная новость, и оно приняло сходство с лицом той женщины, которая осталась в маленьком кабинете и видела перед собой лишь беспредельное горе.

— Там что-то случилось, — прошептала она.

Девушка не шелохнулась: она сразу же почувствовала невидимое присутствие в доме чего-то такого, отчего похолодели ее руки. Тут они услышали крик, и у обеих перехватило горло, потому что это был голос крайнего отчаяния, которым каждую минуту в том или другом уголке нашего мира встречают смерть.