Это был плохой день: я проснулся голый в кровати, со спазмами в желудке, чувствуя себя, как в аду. Что-то в интенсивности света, прямого и металлического, словно цвет мигрени, подсказало мне, что уже полдень.

В комнате было морозно… в буквальном смысле слова: на внутренней стороне окон нарос тонкий слой инея. Простыни на кровати были скомканы и изорваны, в постели валялись клоки звериной шерсти. Она кололась.

Я подумывал о том, чтобы проваляться в кровати всю следующую неделю — я всегда очень устаю после изменений, — но припадок тошноты заставил меня сорваться со своего ложа и, спотыкаясь, поспешить в крошечную ванную.

Спазмы вновь скрутили меня, когда я добрался до двери ванной. Держась за притолоку, я почувствовал, что обливаюсь потом. Может, это начало лихорадки; я надеялся, что не отравился.

Спазмы так и разрывали внутренности. Голова кружилась. Я осел на пол, и прежде, чем успел поднять голову, чтобы найти унитаз, меня вырвало.

Из меня исторглась желтая жидкость, пахнущая зверем; в ней была собачья лапа — похоже, добермана, я не очень-то люблю собак; еще я разглядел помидорную кожуру; несколько кубиков моркови и зернышек сладкой кукурузы; куски полупережеванного мяса, сырого и чьи-то пальцы. Маленькие белые пальцы, по всей видимости, детские.

— Черт.

Спазмы утихли, тошнота прошла. Я лежал на полу, давая вонючей жидкости вытечь изо рта, и слезы, которые всегда выступают, когда мне плохо, засыхали у меня на щеках.

Когда я почувствовал себя немного лучше, я поднял лапу и пальцы из лужицы рвоты и, бросив их в унитаз, смыл водой.

Открыв кран, я сполоснул рот характерной для Иннсмаута солоноватой водой и сплюнул в раковину. Как мог с помощью тряпки и туалетной бумаги убрал остатки своего извержения. Затем включил душ и долго стоял неподвижно, словно зомби, под струями горячей воды.

Намылил тело и голову. Стекавшая пена была серой, наверное, я сильно выпачкался. Волосы были покрыты коркой вроде запекшейся крови, и я долго орудовал куском мыла прежде, чем смыл ее. Потом я стоял под душем, пока вода не стала ледяной.

Под дверью оказалась записка домохозяйки. В ней говорилось, что я задолжал плату за две недели. В ней говорилось, что все ответы — в Книге Откровения. В ней говорилось, что я произвожу много шума, возвращаясь домой под утро, и что она была бы мне благодарна, если бы в будущем я вел себя тише. В ней говорилось, что, когда Старшие Боги поднимутся из океана, вся накипь Земли, все неверующие, весь человеческий мусор, все отбросы и падаль будут сметены с лица ее, и мир омоется льдом и глубокими водами. В ней говорилось, что она осмеливается напомнить, что отвела мне полку в холодильнике, когда я поселился, и будет мне благодарна, если в будущем я буду ставить свои продукты именно туда.

Смяв записку, я уронил ее на пол, где она и осталась лежать рядом с картонкой от биг-мака и пустой коробкой из-под пиццы, а также сухими кусками самой пиццы.

Пора было приниматься за работу.

Я прожил в Иннсмауте две недели и успел его возненавидеть. Он пах рыбой. Это был маленький, страдающий клаустрофобией городишко: болота на востоке, скалы на западе, а посередине гавань, в которой ютились гниющие рыбацкие суденышки и которая не становилась живописной даже на закате. Тем не менее в восьмидесятых в Иннсмаут приехали какие-то яппи и скупили экзотические рыбацкие коттеджи с видом на гавань. Эти яппи уже несколько лет не появлялись, и домишки стояли покосившиеся, заброшенные.

Население Иннсмаута обитало в самом городе, в пригородах, на окружавшей город стоянке трейлеров, заполненной передвижными домами, которые никогда никуда не уезжали.

Я оделся, натянул сапоги, набросил пальто и вышел из комнаты. Квартирной хозяйки нигде не было видно. Это была низенькая женщина с глазами навыкате, она мало говорила, зато прикалывала для меня повсюду на видных местах пространные записки; в доме стоял неистребимый запах морепродуктов: на кухне всегда кипели большие кастрюли, где варились существа либо с избыточным количеством ног, либо вовсе без ног.

В доме были и другие комнаты, но их никто не снимал. Кто в здравом уме согласился бы приехать в Иннсмаут на зиму.

Снаружи дома пахло не лучше. Было холодно, и мое дыхание вырывалось облачками пара. Снег на улицах был колючий и грязный; облака обещали снегопад.

Холодный соленый ветер дул с залива. Чайки жалобно кричали. Чувствовал я себя дерьмово. В моем офисе, вероятно, тоже было холодно. На углу Марш-стрит и Ленг-авеню был бар «Открыватель», приземистое здание с маленькими темными окошками, мимо которого я проходил раз двадцать за последние две недели. Раньше я сюда не заглядывал, но сейчас мне необходимо было выпить, к тому же там могло быть потеплее. Я открыл дверь.

В баре действительно было тепло. Я стряхнул снег с сапог и вошел. Бар был почти пуст, здесь пахло неубранными пепельницами и застоявшимся пивом. Два старика играли в шахматы у стойки. Бармен читал потрепанный томик в кожаном зеленом переплете с золотым тиснением — поэтические работы Альфреда, Лорда Теннисона.

— Привет. Как насчет стаканчика «Джек Дэниель»?

— Запросто. Вы в городе недавно, — сказал он мне, откладывая раскрытую книгу страницами вниз на стойку и наполняя мне стакан.

— Так заметно?

Он улыбнулся, подталкивая мне «Джек Дэниель». Стакан был грязный, с жирным отпечатком большого пальца сбоку. Я пожал плечами и опрокинул жидкость в рот, даже не почувствовав вкуса.

— Что это у вас, собачья шерсть?

— В каком-то смысле.

— Есть поверье, — сказал бармен, чьи жирные, рыжие, как лисья шерсть, волосы были зализаны назад, — что ликантроп может быть возвращен в свою естественную форму, если кто-то поблагодарит его, пока он находится в обличье волка, либо окликнет его по имени, данном ему при рождении.

— Правда? Спасибо!

Не спрашивая, он налил мне еще. Он был немного похож на Питера Лорра, но надо сказать, большинство жителей Иннсмаута походили на Питера Лорра, включая мою квартирную хозяйку.

Я проглотил «Джек Дэниель» и на этот раз почувствовал, что он огнем горит у меня в желудке, как ему и положено.

— Так говорят. Я-то никогда в это не верил.

— А во что вы верите?

— Сжечь пояс.

— Простите?

— У ликантропов есть пояса из человеческой кожи, которую их хозяева в аду дают им при первой трансформации. Сожги пояс — и все.

Один из старых шахматистов обернулся, уставив на меня свои огромные подслеповатые глаза навыкате.

— Если вы выпьете дождевой воды из отпечатка лапы волка-оборотня, то сами станете волком, когда взойдет полная луна, — сообщил он. — Единственное, как можно исцелиться, — это выследить того волка, который оставил отпечаток лапы, и отрезать ему голову ножом, выкованным из девственного серебра.

— Девственного? — улыбнулся я.

Его партнер, лысый и морщинистый, покачал головой и издал грустный каркающий звук. Затем он двинул своего ферзя и вновь каркнул.

Такие, как он, в Иннсмауте встречаются на каждом шагу.

Я заплатил за выпивку и оставил на стойке доллар на чай. Бармен уже углубился в книгу и не обратил на это внимания.

На улице уже начали падать большие влажные хлопья снега, они висли на волосах, на ресницах. Ненавижу снег. Ненавижу Новую Англию. Ненавижу Иннсмаут: здесь нельзя побыть одному, да если в мире и есть место, где можно побыть одному, то я его еще не встречал. А я ведь поколесил по свету, бизнес гонит меня с места на место, и это продолжается уже столько лун, что и вспоминать не хочется. Бизнес и еще кое-что.

Я прошел пару кварталов по Марш-стрит — как и остальной Иннсмаут, это была непривлекательная мешанина из домов в стиле американской готики, коричневых каменных громадин конца девятнадцатого века и серых кирпичных коробок двадцатых годов — пока не добрался до дома, половину которого занимало кафе фаст-фуд, специализировавшееся на жареных цыплятах. Я поднялся по ступенькам рядом с кафе и отпер ржавую металлическую дверь.

Напротив через улицу был винный магазин; на втором этаже принимал хиромант.

Кто-то нацарапал черным маркером граффити на металле: «Умри». Как будто это так просто.

Наверх вела простая деревянная лестница; штукатурка на стенах покрылась пятнами и облупилась. Мой однокомнатный офис находился на втором этаже.

Я нигде не задерживаюсь настолько долго, чтобы побеспокоиться об именной табличке золотом по стеклу. Моя вывеска была написана печатными буквами на куске рифленого картона, который я прикрепил к двери кнопками:

«Лоуренс Тэлбот

Поверенный».

Я отпер ключом дверь офиса и вошел.

Осматривая помещение, я перебирал в уме такие прилагательные, как затхлый, запущенный, убогий, но потом отверг их все как недостаточно выразительные. Обстановка была крайне аскетичной — письменный стол, стул, пустой файловый шкаф; окно, откуда открывался жуткий вид на винный магазин и пустой кабинет хироманта. Запах прогорклого жира проникал из кафе снизу. Я мысленно поинтересовался, давно ли там обосновались жареные цыплята, и представил себе легионы черных тараканов, деловито снующих подо мной в темноте.

— Таков облик мира, о котором ты думаешь, — сказал глубокий мрачный голос, столь глубокий, что я почувствовал его диафрагмой.

В углу офиса стояло старое кресло. Остатки узора на обивке еле проступали под патиной лет и грязи.

Сидевший в кресле толстый человек с плотно закрытыми глазами продолжал:

— Мы в изумлении смотрим на наш мир с чувством неловкости и беспокойства. Мы кажемся себе зрителями на черной мессе, одинокими людьми, пойманными в ловушку миров, которые не мы создали. Истина же гораздо проще: под нами в темноте суетятся существа, которые хотят нам зла.

Его голова была откинута на спинку кресла, кончик языка высовывался из угла рта.

— Вы читаете мои мысли?

Человек в кресле глубоко вздохнул с горловым клекотом. Он был невероятно толст, даже пальцы его напоминали обесцвеченные сардельки. На нем было теплое старое пальто, когда-то черное, а теперь неопределенно-серого цвета. Снег на ботинках еще не совсем растаял.

— Возможно. Конец света — странная концепция. Мир постоянно кончается, и конец этот постоянно откладывается из-за вмешательства любви, или глупости, или просто старой слепой удачи.

— А, ну да. Уже слишком поздно: Старшие Боги уже выбрали свои корабли. Когда взойдет луна…

Тонкая струйка слюны вытекла из уголка его рта и протянулась серебряной ниточкой до воротника. Что-то промелькнуло в темных складках его пальто.

— В самом деле? Что случится, когда взойдет луна?

Человек в кресле заерзал и, открыв оба крошечных глаза, красных и припухших, сонно заморгал ими.

— Мне снилось, что у меня много ртов, — сказал он совершенно другим голосом, неожиданно тонким для такого крупного мужчины. — Мне снилось, будто каждый рот открывается и закрывается сам по себе. Некоторые рты говорили, другие шептали, третьи ели, а четвертые молча ждали чего-то.

Он огляделся, вытер влагу в углу рта, и, выпрямившись в кресле, озадаченно заморгал. «Кто вы такой?»

— Я — тот парень, который арендует этот офис, — сказал я.

Внезапно он громко рыгнул.

— Извиняюсь, — сказал он своим тонким голосом, тяжело поднимаясь из кресла. Когда он выпрямился, оказалось, что он ниже меня. Оглядев меня с ног до головы мутным взором, он произнес: «Серебряные пули. — И после короткой паузы: — Старомодное средство».

— Да, — сказал я ему. — Это так очевидно, почему я раньше об этом не подумал. Взять и застрелиться. Очень просто.

— Вы смеетесь над стариком, — обиделся он.

— Да нет, что вы. Простите. А сейчас убирайтесь. Одному из нас надо работать.

Он зашаркал прочь. Я сел на вращающийся стул за столом у окна и через несколько минут путем проб и ошибок установил, что если крутануть стул влево, то он упадет со своей ножки.

Поэтому я затих и стал ждать, когда зазвонит черный пыльный телефон на столе. Свет медленно просачивался с серого зимнего неба.

Звонок.

Мужской голос. Не подумываю ли я об алюминиевом сайдинге для дома? Я положил трубку.

Офис не отапливался. Я задался вопросом, долго ли толстяк проспал в моем кресле.

Двадцать минут спустя телефон опять зазвонил. Плачущая женщина умоляла меня найти ее пропавшую пятилетнюю дочку, которую ночью украли из кроватки. Собака у них тоже пропала.

Я не ищу пропавших детей, сказал я. Простите, слишком много плохих воспоминаний. Я положил трубку, вновь ощущая приступ тошноты.

Темнело, и впервые за то время, что я находился в Иннсмауте, вспыхнула неоновая вывеска напротив. Горящие буквы сообщали, что Мадам Эзекиель гадает на картах таро и читает по линиям руки. Красный неон окрашивал падающий снег в цвет свежей крови.

Армагеддон предотвращают мелкие, незначительные действия. Так было всегда. Так должно быть.

Телефон зазвонил в третий раз. Я узнал голос; это был человек, предлагавший алюминиевый сайдинг. «Вы знаете, — напористо заговорил он, — трансформация из человека в животное и обратно считается невозможной по определению, но мы должны искать другие решения. Вероятно, деперсонализация, а также некоторые формы проекции. Повреждение мозга? Возможно. Псевдоневротическая шизофрения? Смешно даже думать об этом. Некоторые случаи успешно лечатся с помощью внутривенных инъекций тиоридазина гидрохлорида».

— Успешно?

Он хмыкнул. «Вот это мне нравится. Человек с чувством юмора. Уверен, мы договоримся».

— Я вам уже сказал. Мне не нужен алюминиевый сайдинг.

«Мы занимаемся гораздо более примечательным бизнесом и гораздо более важным. Вы недавно в городе, мистер Тэлбот. Будет обидно, если мы с вами, скажем так, поссоримся».

— Можешь говорить, что угодно, приятель.

«Мы готовим конец света, мистер Тэлбот. Из своих могил на дне океана поднимутся Глубинные и съедят луну, как спелую сливу».

— Тогда мне не придется больше беспокоиться о полнолунии?

«Не пытайтесь заговаривать нам зубы», — начал было он, но я рявкнул на него, и он замолчал.

За окном все еще падал снег.

На противоположной стороне Марш-стрит у окна, в свете своей рубиновой вывески, стояла самая красивая женщина из всех, виденных мною, и смотрела прямо на меня.

Она поманила меня пальцем.

Положив трубку, в которой все еще молчал человек с алюминиевым сайдингом, я спустился вниз и почти бегом пересек улицу; но перед тем, как ступить на мостовую, я посмотрел налево и направо.

Она была одета в шелк. Комнату освещали только свечи, здесь пахло ладаном и маслом пачули.

Когда я вошел, она улыбнулась и поманила меня к своему креслу возле окна. Она раскладывала пасьянс картами таро, один из вариантов солитера. Когда я приблизился, она собрала карты, обернула их шелковым шарфом и бережно убрала в деревянную коробку.

От тяжелых запахов в голове у меня застучало. Я вспомнил, что еще ничего не ел сегодня; возможно, от этого мне было не по себе. Я сел к столу напротив нее.

Она взяла меня за руку.

Рассматривая мою ладонь, она мягко коснулась ее указательным пальцем.

— Волосы? — Она была озадачена.

— Ну да, это моя особенность. — Я улыбнулся. Мне казалось, что улыбка вышла дружелюбной, но она в ответ лишь вскинула брови.

— Когда я смотрю на вас, — сказала мадам Эзекиель, — я вижу глаза человека и в то же время глаза волка. В глазах человека я вижу честность, благородство, невинность. А в глазах волка я вижу стон и рычание, ночной вой и крики, я вижу монстра с окровавленной мордой, бегущего по окраине города.

— Как вы можете видеть рычание или крик?

Она улыбнулась.

— Это не трудно, — сказала она. У нее был не американский акцент. Скорее русский, мальтийский или египетский. — Глазами разума можно увидеть многое.

Мадам Эзекиель закрыла свои зеленые глаза. У нее были удивительно длинные ресницы; кожа была бледная, а волосы ни секунды не оставались в покое — они плыли вокруг ее головы, словно колеблемые приливом.

— Это традиционный способ, — сказала она. — Способ смыть с себя дурное обличье. Вы стоите в проточной воде, в чистой родниковой воде, и при этом едите лепестки белой розы.

— А потом?

— Облик темноты будет смыт с вас.

— Он вернется, — сказал я ей, — вместе со следующим полнолунием.

— Итак, — продолжала мадам Эзекиель, — как только темный облик будет смыт с вас, вы вскрываете вены в проточную воду. Кровь, конечно, будет сильно жечь, но река унесет ее прочь.

Она была одета в шелковые платье и шаль, переливающиеся сотней разных оттенков, каждый из них казался живым и ярким даже в приглушенном свете свечей.

Ее глаза открылись.

— Теперь, — сказал она, — Таро.

Развернув черный шелковый шарф, она вынула колоду и подала мне, чтобы я ее перемешал. Я рассыпал карты, собрал и перетасовал.

— Помедленнее, — попросила она. — Пусть они привыкнут к вам. Дайте им полюбить себя, как… полюбила бы вас женщина.

Я крепко сжал колоду и вернул ее гадалке.

Она открыла первую карту. Карта называлась «Оборотень». На ней были изображены тьма, янтарные глаза и красно-белая улыбка.

В ее глазах отразилась растерянность. Они казались изумрудными. «Такой карты нет в моей колоде, — сказала она и открыла следующую карту. — Что вы сделали с моими картами?»

— Ничего, мэм. Я их просто подержал. Вот и все.

Карта, которую она открыла, называлась «Глубинный».

На ней было изображено нечто зеленое, отдаленно напоминающее осьминога. Рты этого существа — если это были рты, а не щупальца — на глазах начали шевелиться.

Она накрыла эту карту другой, затем еще одной, еще. Остальные карты оказались лишь белыми прямоугольниками.

— Это вы сделали? — Она готова была расплакаться.

— Нет.

— Уходите, — сказала она.

— Но…

— Уходите. — Она опустила глаза, словно пыталась убедить себя, что я не существую.

Я встал, в этой комнате, где пахло ладаном и свечным воском, и посмотрел в окно. В окне моего офиса на противоположной стороне улицы вспыхнул свет. Двое мужчин с фонариками шарили по комнате. Они открыли пустой файловый шкаф, осмотрелись, а затем заняли позиции, один в кресле, другой за дверью, и стали ждать моего возвращения. Я улыбнулся про себя. В моем офисе было холодно и бесприютно, и, даже если им повезет, они смогут проторчать там не больше трех часов, прежде чем поймут, что я не собираюсь возвращаться.

Когда я уходил, мадам Эзекиель переворачивала карты одну за другой, пристально вглядываясь в них, словно это могло восстановить картинки. Сойдя вниз, я направился по Марш-стрит к бару.

В баре было совершенно пусто; он курил, но при моем появлении торопливо загасил сигарету.

— А где друзья-шахматисты?

— Сегодня у них знаменательный вечер. Они пойдут к заливу. Дайте-ка вспомнить: вам «Джек Дэниель»? Угадал?

— Звучит неплохо.

Он налил мне. В глаза мне бросился тот же жирный отпечаток большого пальца на стакане. Я поднял со стойки томик Теннисона.

— Хорошая книга?

Бармен с лисьими волосами взял у меня книгу, открыл и прочитал:

Под куполом небесной глубины; Под толщей океанских вод, Под бездной моря голубого Без сновидений, без тревог Там Кракен спит…

Я допил свое виски.

— И что? В чем суть?

Он обошел стойку и подвел меня к окну.

— Видите? Вон там?

Он указал на запад, туда, где теснились скалы. На вершине одной из них горел костер; ярко вспыхнув, пламя сделалось медно-зеленым.

— Они хотят разбудить Глубинных, — сказал бармен. — И звезды, и планеты, и луна заняли нужное положение. Время пришло. Сухие земли провалятся в пучину, а моря поднимутся…

— Чтобы мир очистился льдом и потопом, и я благодарю вас за то, что кладете продукты на свою полку в холодильнике, — сказал я.

— Простите?

— Да нет, это я так. Как побыстрее добраться до этих скал?

— Вверх по Марш-стрит. Возьмите влево у Церкви Дагона, пока не дойдете до Мануксет-уэй, а дальше идите прямо. — Он снял с крючка на двери пальто и надел его. — Идемте. Я тоже туда пойду. Никогда не упускаю возможность развлечься.

— Вы уверены?

— Никто в городе не станет пить в такую ночь. — Мы вышли на улицу, и он запер дверь бара.

На улице было холодно, белая поземка носилась по асфальту, как туман. Отсюда мне не было видно, сидит ли еще мадам Эзекиель в своем ароматном логове и дожидаются ли еще меня в моем офисе два непрошеных гостя.

Мы наклонили головы, борясь с ветром, и двинулись в путь.

За шумом ветра я слышал, как бармен разговаривает сам с собой. «Могучей рукою развеяв дремотную зелень», — так он говорил.

Так и будет веками лежать исполин, Змей морских поглощая в своем забытьи Пока не согреет огонь глубин, Он людям и ангелам явит свой лик, С громом восстанет…

Здесь он умолк, и дальше мы шли молча, пряча лица от жалящего снега.

И сдохнет старик, подумал я, но вслух ничего не сказал.

После минут двадцати ходьбы мы вышли из Иннсмаута. У границы городка Мануксет-уэй закончился, превратившись в узкую грязную тропинку, частично покрытую снегом и льдом, по которой мы и продолжили путь, поминутно оскальзываясь и оступаясь.

Луна еще не взошла, но звезды уже начали появляться. Их было много. Они рассыпались по ночному небу, словно алмазная крошка и толченые сапфиры. На берегу моря всегда видно гораздо больше звезд, чем в городе.

На вершине утеса около костра ждали два человека — один огромный и толстый, другой гораздо меньше. Бармен оставил меня и встал рядом с ними лицом ко мне.

— Вот он, — сказал бармен, — жертвенный волк. — Какие-то нотки в его голосе показались мне подозрительно знакомыми.

Я промолчал. Костер горел зеленоватым огнем, освещая всех троих снизу — классическая сцена из ужастика.

— Знаешь ли ты, зачем я привел тебя сюда? — спросил бармен, и я понял, почему его голос кажется мне знакомым: это был голос человека, пытавшегося продать мне алюминиевый сайдинг.

— Чтобы остановить конец света?

И тогда он рассмеялся мне в лицо.

Второй фигурой был человек, которого я нашел спящим в своем кресле. «Ну, если ты собираешься разводить здесь эсхатологию…» — проговорил он голосом, достаточно низким, чтобы разрушить стены. Глаза его были закрыты. Он крепко спал.

Третья фигура была укутана в темный шелк, и от нее пахло пачули. В руках у нее был нож. Она молчала.

— Этой ночью, — сказал бармен, — луна станет луной Глубинных. Этой ночью конфигурация звезд примет форму и знак старых темных времен. Этой ночью, если мы позовем их, они придут. Если наша жертва будет стоить того. Если наши крики услышат.

Луна взошла по ту сторону залива, огромная, янтарная, тяжелая, и вместе с ней от воды глубоко под нами стали подниматься низкие квакающие звуки.

Лунный свет, играющий на поверхности снега и льда, — это не дневной свет, но его вполне достаточно. К тому же мои глаза становятся острее при луне: в холодных водах мужчины, словно лягушки, выпрыгивали и погружались в медленном водяном танце. Мужчины, как лягушки, а с ними и женщины: мне казалось, что я вижу там свою квартирную хозяйку, извивающуюся и квакающую вместе с остальными в водах залива.

Уже совсем мало времени осталось до моей трансформации; я был все еще измучен предыдущей ночью; но под янтарной луной чувствовал себя странно.

— Бедный человек-волк, — донесся до меня шепот из-под шелка. — Вот чем закончились все его мечты: одинокой смертью на дальнем утесе.

Мои мечты, сказал я, и моя смерть — это мое личное дело. Но я не уверен, произнес ли я это вслух.

Чувства обостряются в лунном свете; я продолжал слышать рокот океана, но теперь на этот шум накладывался звук каждой вздымающейся и бьющейся о берег волны; я слышал плескание людей-лягушек, я слышал шепот утопленников в заливе; я слышал треск позеленевших корабельных обломков в океанских глубинах.

Обоняние тоже обостряется. Бармен с алюминиевым сайдингом был человеком, тогда как в жилах толстяка текла иная кровь.

Что касается фигуры в шелках…

Я вдыхал запах ее духов, когда еще носил человечье обличье. Теперь я обонял иной запах, менее волнующий. Запах разложения, протухшего мяса, гниющей плоти.

Шелка затрепетали. Она двигалась ко мне. В руке у нее был нож.

— Мадам Эзекиель? — Мой голос погрубел и охрип. Вскоре я вовсе лишусь его. Я не понимал, что происходит, но луна поднималась все выше и выше, теряя свой янтарный цвет и наполняя мой мозг своим бледным светом. — Мадам Эзекиель?

— Ты заслуживаешь смерти, — сказала она холодным низким голосом. — За одно лишь то, что ты сотворил с моими картами. Они были старинные.

— Я не могу умереть, — сказал я ей. — «Даже человек, который чист сердцем и произносит свои молитвы в ночи». Помнишь?

— Вранье, — сказала она. — Ты знаешь древнейший способ положить конец проклятию оборотня?

— Нет.

Костер теперь разгорелся ярче, он горел зеленью того мира, что лежит глубоко под толщей морских вод, зеленью медленно колышущихся водорослей, цветом изумруда.

— Надо просто подождать, пока он примет человеческий облик, до его следующего перевоплощения останется целый месяц; затем надо взять жертвенный нож и убить его. Вот и все.

Я повернулся, чтобы убежать, но бармен зашел сзади и скрутил мне руки. Нож сверкнул бледным серебром в лунном свете. Мадам Эзекиель улыбнулась.

И полоснула мне по горлу.

Кровь побежала струйкой, потом хлынула потоком. Затем кровотечение остановилось, иссякло…

— Лоб сдавило тисками, затылок налился тяжестью. Все неуловимо изменилось, тише-мыши-кот-на-крыше, красная стена надвигается из темноты

— я пробовал на вкус звезды, растворенные в морской воде, пенящейся, далекой, соленой

— мои пальцы исколоты булавками, и моя кожа исполосована языками пламени, мои глаза стали топазами. Я пробую ночь на вкус

Мое дыхание взмыло облаком в морозном воздухе.

Где-то глубоко у меня в горле родилось непроизвольное рычание. Передние лапы коснулись снега.

Я попятился, сжался и прыгнул на нее.

В воздухе, обволакивая меня, будто туман, повис гнилостный запах. Я завис высоко в прыжке, и что-то внезапно лопнуло, словно мыльный пузырь…

Я был глубоко, глубоко во тьме под морем, стоя на четырех лапах на скользком каменистом дне, перед входом в какую-то цитадель, построенную из огромных грубо отесанных камней. Камни излучали бледный мерцающий свет; призрачная люминесценция, словно стрелки часов.

Облако черной крови вырвалось из моей шеи.

Она стояла в дверном проеме передо мной. Теперь она была шести, может, даже семи футов ростом. Плоть на костях ее скелета была изрыта и разъедена, а шелка превратились в водоросли, медленно колышущиеся в холодной воде, там, в глубинах, где не снятся сны. Они скрывали ее лицо, словно летучая зеленая вуаль.

Моллюски облепили ее руки и плоть, свисавшую с грудной клетки.

Я чувствовал себя раздавленным. Я больше не мог думать.

Она направилась в мою сторону. Водоросли, окружавшие ее голову, зашевелились, раздвинулись. Лицо у нее было похоже на то, что вам не хочется пробовать в суши-баре, все эти присоски, иглы, дрейфующие анемоны; и между тем я каким-то образом догадался, что вся эта мешанина улыбается.

Я оттолкнулся задними ногами. Мы сошлись там, в глубине, сошлись в поединке. Там было так холодно, так темно. Я сомкнул челюсти на ее лице и почувствовал, как что-то рвется.

Это был почти поцелуй, там, в глубокой пучине…

Я мягко приземлился на снег, сжимая в зубах шелковый шарф.

Другие шарфы, порхая, опускались на землю. Мадам Эзекиель нигде не было видно.

Не земле, на снегу лежал жертвенный нож. Я ждал, стоя на четырех лапах в лунном свете, промокший до подшерстка. Я встряхнулся, разбрызгивая вокруг себя соленую воду. Я слышал, как она шипит, попадая в костер.

Я чувствовал тошноту и слабость. Я с силой втянул воздух в легкие.

Далеко внизу, в заливе, я мог видеть людей-лягушек, болтавшихся на поверхности моря, словно утопленники; несколько секунд прилив мотал их туда-сюда, затем они задергались, запрыгали и мало-помалу стали плюхаться в залив и исчезать под поверхностью моря.

Раздался вопль. Кричал бармен с лисьими волосами, продавец алюминиевого сайдинга; он смотрел в ночное небо, на плывущие по нему облака, закрывающие звезды, и кричал, кричал. В его крике звучала ярость и фрустрация, и это пугало меня.

Подняв с земли нож, он пальцами стер снег с его ручки, а полой пальто — кровь с лезвия. Затем он посмотрел на меня через костер. Он плакал. «Ты, подонок, — всхлипывал он. — Что ты с ней сделал?»

Я хотел сказать ему, что ничего с ней не сделал, что она по-прежнему стоит на страже глубоко под водами океана, но я больше не мог говорить, мог только рычать, выть и скулить.

Он плакал. Он него пахло безумием и разочарованием. Подняв нож, он побежал ко мне, и я отпрыгнул в сторону.

Некоторые люди не могут приспособиться даже к небольшим изменениям. Бармен, споткнувшись, пронесся мимо меня и рухнул с утеса в пустоту.

В лунном свете кровь становится черной, не красной, и следы, которые он оставлял на склоне утеса, падая, подпрыгивая и вновь падая, казались черными и темно-серыми. Вот, наконец, он застыл на обледеневших камнях у подножия утеса и лежал там, пока из моря не высунулась рука и не утащила его в темную воду, делала она это так медленно, что было даже больно смотреть.

Чья-то рука почесала меня за ухом. Ощущение было приятное.

— Кем она была? Просто аватарой Глубинных, сэр. Эйдолон, проявление, если угодно, посланное к нам наверх из предельных глубин, чтобы принести конец света.

Я ощетинился.

— Нет, теперь уже все в порядке, пока. Вы разорвали ее, сэр. Ритуал должен был быть соблюден детально. Нам троим надлежало стоять вместе, выкрикивая священные имена, пока невинная кровь льется, пульсируя, к нашим ногам.

Подняв голову к толстяку, я вопросительно заскулил. Он потрепал меня по холке с сонным видом.

— Разумеется, она не любит тебя, мальчик. Она вообще едва существует материально.

Вновь пошел снег. Костер догорал.

— Твоя непредвиденная трансформация сегодня ночью произошла, осмелюсь предположить, в результате той же самой планетной конфигурации и лунарных сил, которые делали эту ночь идеальным моментом для того, чтобы вызвать моих старых друзей из Бездны…

Он продолжал говорить своим глубоким голосом и, возможно, сообщал мне важные вещи. Я этого никогда не узнаю, ибо аппетит во мне рос с каждой секундой, и слова потеряли даже тень смысла; я потерял всякий интерес к морю, вершине утеса, толстяку.

В лесу за лугом бегали олени: я отчетливо ощущал их запах в ночном зимнем воздухе.

И я был очень, очень голоден.

Придя в себя рано утром, я увидел, что лежу голый на снегу рядом с недоеденным оленем. По его глазу ползла муха, язык свешивался из мертвого рта, придавая ему комично-патетическое выражение, как у животного из газетного комикса.

Снег вокруг разорванного живота оленя окрасился флюоресцентно-алым.

Мое лицо и грудь были липкими и красными. Горло драло и саднило. Но к следующей полной луне все заживет.

Солнце стояло уже высоко, маленькое и желтое, а небо было синим и безоблачным, и ветер утих. Откуда-то издалека доносился шум океана.

Я замерз, мне было холодно и одиноко; что же, подумал я, это случается с каждым из нас, в начале. Просто со мной это повторяется каждый месяц.

Я ощущал болезненную усталость, но мне нужно было продержаться, пока я не найду какой-нибудь заброшенный амбар или пещеру; сделав это, я собирался отоспаться недели две.

Низко над снегом прямо ко мне летел ястреб, держа что-то в когтях. На мгновение он завис надо мной, уронив к моим ногам маленького серого кальмара, и тут же взмыл вверх. Кальмар лежал безучастно и неподвижно, разбросав щупальца по кровавому снегу.

Я принял это за предзнаменование, только неизвестно, хорошее и дурное, но мне было уже все равно; повернувшись спиной к морю и туманному городку Иннсмауту, я направился в сторону большого города.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Я познакомился с Роджером Желязны в 1990 году на конференции в Далласе, штат Техас. Мы подписывали свои книги за одним и тем же столом. Я разволновался, когда узнал об этом: я представлял, что мне удастся поговорить с ним, ведь Роджер был моим кумиром с одиннадцатилетнего возраста, с тех пор, как я прочитал «Князь света». На самом деле мы сидели и подписывали книги людям, выстроившимся в очередь, и мне удалось только пробормотать несколько слов о том, что я являюсь его поклонником, а еще я подтолкнул к нему сборник Сандмана «Кукольный дом», сказав, что, мол, Сандман является одним из незаконных крестных детей Роджера.

Мы не общались весь следующий год, а в 1991 году на Всемирном конгрессе фэнтези в Туксоне, Аризона, мой друг Стив Браст усадил меня в баре рядом с Роджером, и мы втроем проговорили весь вечер о структуре короткого рассказа. Когда говорил Роджер, мы со Стивом слушали.

— Многие из моих лучших рассказов, — говорил Роджер, посасывая трубку и объясняя, каково это, писать рассказы, — просто последние главы романов, которые я не написал.

В следующий раз я встретил Роджера, когда он был почетным гостем на Всемирном конгрессе фэнтези в Миннеаполисе. Я был ведущим, и мы оба работали в поте лица, организуя заседания, чтения и занимаясь всем, что обычно происходит на конгрессах. Мы столкнулись в зале книжных дилеров и обменялись книгами: я дал ему экземпляр «Ангелов и посещений», моего только что вышедшего сборника, а он дал мне экземпляр своего романа «Ночь в одиноком октябре».

У меня сложилось впечатление, что это был первый за долгое время роман, который показался ему стоящим. Во всяком случае, роман оказался для него самого таким же сюрпризом, как и для читателей.

Я помню, как устал тем вечером, и помню, что планировал прочитать только несколько первых страниц «Ночи в одиноком октябре». Я прочитал их, зацепился и, не в силах прервать чтение, читал, пока не уснул.

Мне многое понравилось в этой книге — и то, что история рассказывается от лица странного персонажа (собака Джека Потрошителя), и то, как забавно выстраивается набор действующих лиц (включая Шерлока Холмса и Ларри Тэлбота), и вся эта лавкрафтиана, воспринимавшаяся как некий танец, в котором каждый знает свои движения и в котором двери, которые должны впустить Великих Старцев, собирающихся поглотить мир, всегда оказываются чуть приоткрытыми, но никогда — полностью распахнутыми.

Я написал рассказ в феврале 1994 года и послал его Роджеру. Рассказ был непосредственно навеян тем, что он сделал в «Ночи в одиноком октябре», хотя мой Ларри Тэлбот был заимствован как у Роджера, так и из фильмов об Оборотнях, и у Харлана Эллисона из его великолепного «Дрейф от островов Ленгерхана, 38’ 54… северной широты, 77 00… 13 западной долготы». Меня вдохновило то, чем Роджер вдохновлял вас: он описывал все так увлекательно, что вам самим хотелось сделать это, и сделать по-своему, а не так, как он.

Это последняя глава романа, который я не написал.

Это был единственный раз, когда я послал Роджеру рассказ (он был, кроме всего прочего, человеком, написавшим пять или шесть моих самых любимых рассказов в мировой литературе). И рассказ ему понравился. Вот почему, когда меня попросили рассказ для книги его памяти, я мог дать только эту вещь.

Мы встретились еще раз — присутствовали вместе на заседании, провели вечер на крыше возле бассейна, беседуя с Майком Муркоком — в Новом Орлеане на Всемирном конгрессе фэнтези в 1994 году. Мы разговаривали по телефону в начале нового года, вскоре после рождения моей дочери Мэдди. Роджер прислал ей «дримкетчер» (улавливатель снов), систему лесок, перьев и бусинок, которую надлежало повесить над ее кроваткой с тем, чтобы она ловила плохие сны, пропуская только хорошие, и я позвонил ему, чтобы поблагодарить. Мы целый час проговорили о фантастике и пообещали друг другу рано или поздно выбрать время, чтобы как следует посидеть и поговорить. У нас ведь было много времени впереди.

Больше нам не довелось поговорить.

Дримкетчер все еще висит над кроваткой моей дочки.

Вскоре после его смерти мы все сидели в мемориале Роджера в Санта-Фе, кто на полу, кто на стульях, вспоминая Роджера. Я забыл многое из того, что говорил тогда, но помню, что отметил одну вещь: Роджер Желязны был тем писателем, который заставляет вас хотеть писать. У него это получалось чертовски здорово. Многие из нас не начали бы писать, если бы им не попались рассказы Роджера: незаконные писательские дети Роджера Желязны представляют собой внушительную и пеструю, ни на что не похожую группу.

Я горжусь, что принадлежу к ней.