Это повествование следует начать с того момента, когда завершилось мое почти двухгодичное хождение во Власть. За это время я успел увидеть краешек этой самой Власти изнутри, что весьма расширило мой кругозор, да обзавелся двумя-тремя представительскими костюмами, среди которых мне особенно нравился белый костюм в стиле «тропикл». Облачение в это белоснежное произведение портняжного искусства всегда сопровождалось неуловимыми ассоциациями, среди которых присутствовали легкий бриз, покачивающий разлапистые пальмовые ветви, поскрипывающий под мягкими подошвами мокасин от «Гуччи» чистый прибрежный песок, фосфоресцирующее теплое южное море, лоснящиеся от пота смуглые животы и бедра мулаток, извивающихся в пароксизмах самбы.
Но этот костюм нес на себе печать неотвратимого Рока. Не будем считать пять единичных случаев, когда он был одеваем по нужным поводам и благополучно возвращался через какое-то время на вешалку в шкаф, выполнив свою облагораживающую функцию, представив своего хозяина в роли элегантного бонвивана — баловня жизни, плейбоя и жуира. Все остальные случаи заканчивались удручающее однообразно: стоило мне одеть его, как в тот же вечер я напивался вдрызг, и наутро, наряду с тягостным похмельным синдромом, на прикроватном стуле в скомканном виде лежало нечто жалкое и грязное — вещественное доказательство моих свинских наклонностей и прямой укор непотребному поведению.
Уже после первого такого выхода в свет были безнадежно порваны брюки, не подлежащие никакой реставрации, и хоть от костюма осталась только половина — пиджак, проблема не сократилась наполовину, положение вещей от этого нисколько не изменилось. Белый пиджак стал одноразовым предметом одежды, и вписался в стереотип следующих действий: вечернее облачение, уже без «неуловимых ассоциаций» — крутая пьянка с провалами в памяти — мучительное утреннее пробуждение с отчаянным созерцанием уделанной до неузнаваемости вещи, на которой, кроме винных пятен и обильных загрязнений, можно было увидеть и кровь, и сажу, и губную помаду — ритуальное посещение «немецкой химчистки» в центре города. Только там могли восстановить первоначальный вид проклятого пиджака.
С другой одеждой подобные казусы, конечно, тоже иногда случались, но не в обязательном порядке, а заколдованный белый пиджак прочно вписался именно в такой, не поддающийся коррекции, замкнутый круг. Я суеверно стал опасаться натягивать его на свои плечи, но когда такое время от времени случалось, все повторялось по однажды уже запущенной программе.
Конечно, никакого ореола мистики вокруг белого пиджака не имелось. Он являл собой символ того состояния, истоки которого надо было искать на заре молодости, когда я после школы отправился из степной столицы изучать медицину в один южный волжский город.
Anamnez morbi начиналась там. Мне, что называется, повезло. Поступив в институт, я, зеленый салага и неиспорченный провинциал, был поселен в общежитие в одну комнату с третьекурсниками, людьми солидными и опытными, сразу взявшими меня под свою опеку и начавшими активно приобщать к истинным ценностям студенческой жизни. В иерархии этих ценностей на одном из первых мест стоял алкоголь, но не как вульгарный спирт этиловый плюс вода, а как средство душевного общения, помощник при решении трудных вопросов и способ для снятия напряжений, связанных с учебой, а также как верный спутник веселого времяпровождения: вечеринок с девушками, прослушивания дефицитных музыкальных записей и прочее. Я оказался способным учеником.
Сокурсницы моих сожителей по общаге, девицы уже повидавшие всякие виды, умиленные наивным провинциализмом новичка, быстренько стряхнули пыльцу девственности с моих невинных чресел. Так что, к концу первого года обучения «курс молодого бойца» я успешно усвоил с помощью моих друзей-наставников.
Должен признаться, что разлагающее действие алкоголя проявилось не сразу. Обычно поутру, после попойки я бодро вставал с постели, не испытывая никакого дискомфорта и спускался в буфет на первом этаже, где завтракал с завидным аппетитом, покуда мои соседи по комнате томно валялись в смятых постелях, не имея сил для лишних движений. Они заметно оживлялись, когда я возвращался из буфета, прихватив специально для них свежего «Жигулевского» пива. Проурчав что-то удовлетворенно-нечленораздельное, они жадно припадали к горлышкам пивных бутылок, издавая при этом такие звуки, как будто испытывали оргазм.
Спасительный рвотный рефлекс еще действовал, и по ночам, после обильных возлияний с перебором, я подолгу «стращал» унитаз в общежитейском туалете, избавляясь не только от излишков выпитого, но и от содержимого желчных протоков. Процедура была бесконечной, изнурительной и постыдной, но, не понимая, что это нормальная защитная реакция здорового организма, я мечтал побыстрее избавиться от этого недостатка, чтобы стать настоящим стойким мужчиной, как мои соседи-опекуны.
Не оказалось рядом умного, авторитетного человека, который сказал бы: «Чувак, что ты с собой делаешь? Ты не успеешь даже глазом моргнуть, как втянешься в это дело окончательно и бесповоротно, и потом тебе будет очень трудно!»
Время начала моей студенческой жизни совпало с расцветом всесоюзного пьянства, когда трезвый человек в компании воспринимался с большим подозрением: это мог быть или безнадежно больной, или провокатор.
Вино продавалось повсюду: почти во всех продуктовых магазинах стояли так называемые «конуса» или «соски», вместительные стеклянные колбы, в которых на выбор, на разлив продавалось несколько сортов сухого и крепленого вина; к стакану прилагалась липкая конфетка на закуску. Должен для объективности заметить, что даже ординарные вина того времени, вроде портвейна «Кавказ», «17», «33», «777» и «Портвейна розового», по сравнению с нынешними опасными для жизни спиртными напитками, казались нектаром; это были натуральные крепленые виноградные вина годичной выдержки, хотя далеко и не являлись портвейнами, как таковыми. Про марочные («херес», «мадеру», «Токай» и другие) говорить вообще не стоило — это были шедевры винокуренных заводов, качественные, относительно дешевые, а, стало быть, доступные для кармана нашего брата-студента. Водку, да и вообще крепкие напитки, я тогда еще не любил: виски напоминал мне самогон не самой лучшей возгонки, можжевеловая водка — джин венгерского производства с корабликом на ядовито-синей этикетке — изделие парфюмерной промышленности. И немудрено, его надо было добавлять в коктейли в определенной дозировке, мы же глушили его гранеными стаканами.
На каждом шагу попадались заведения, которые назывались очень понятно и аппетитно: «рюмочная», «закусочная», «паштетная», «чебуречная» и так далее — не в пример нынешним названиям с претензией на американо-европейский стандарт. Тогда к рюмке пшеничной подавался ломоть истекающего жарким соком расстегая либо бутерброд с килькой пряного посола с налипшими к ее тугим серебристым бокам кусочками лаврового листа и мелкими зернышками пахучего кориандра, нынче — к водке, благоухающей нефтепродуктами, химической лабораторией или магазином лакокрасочных изделий, предлагают несъедобную сосиску в тесте. Зазывно и гостеприимно перед вами распахивались двери многочисленных пивных, стационарных и павильонов-шалманов, где к прохладному, пенистому пиву подавался не какой-нибудь эрзац в виде соленых сухариков или орешков, а настоящая волжская вобла, янтарная и полупрозрачная на просвет, с тонкими красноватыми прожилками сосудов, пронизывающими сочную рыбную мякоть. Для любителей имелась «сушка» — пересушенная, твердокаменная мелкая плотва, нестандартная воблешка и красноперка.
Разгул питейного демократизма достигал такого масштаба, что даже в институтском буфете свободно продавалось пиво, и в перерывах между лекциями можно было увидеть такую картину: преподаватель, примостившись на углу столика, поедал свою булочку с кефиром, а за соседним столом, сгрудившись, сидели студенты его курса, расставив локти среди стаканов, бутылок, рыбьих костей и чешуи…
Единственное, что нарушало романтизм приема вина, было наличие рвотного рефлекса, но он исчез довольно быстро, чуть более чем за полгода, а отсутствие похмельного синдрома создавало иллюзию, что эта беда меня никогда не коснется.
Но сколько бы веревочке не виться… Однажды утром я проснулся с мучительной острой головой болью, сопровождавшей меня весь день. Накануне мы праздновали день рождения одного капитана или шкипера небольшого судна, большого приятеля моего закадычного друга. Навигация на Волге еще не началась, и посудина, на которой отмечался юбилей, была пришвартована к дебаркадеру и вросла в прибрежный лед, на котором темнели опасные обширные полыньи. Я, вообще, удивляюсь, как в ту ночь никто из нас, гостей, не вывалился за борт, учитывая то упоительное состояние, в котором поголовно находились все участники торжества.
Но вернемся к головной боли. Это была даже не боль, а какое-то сверло, вставленное в голову и постоянно терзающее мозг. Кроме сверла, в висках плескался расплавленный свинец, а в затылке методично стучали молоточки, дробь которых усиливалась при любом, даже осторожном повороте головы. Моих старших товарищей в общежитии не было; в связи с каким-то предпраздничным днем они разъехались по домам. Так что, дать дельный совет было некому. Я пробовал прогуливаться по улицам города в надежде, что променад на свежем воздухе как-то облегчит страдания, ложился в постель, но головная боль преследовала меня неотступно, словно тень в яркую солнечную погоду. Самое интересное, что мне даже в голову не приходило, что подобное можно лечить подобным (принцип гомеопатии), а по-народному — клин клином вышибают.
Вечер застал меня одного, скрюченного в постели, в сумеречной комнате, за окнами которой постепенно безрадостно меркли отблески красного заката. Внезапно в комнату без стука ввалился однокурсник Боб (Борис) Белов, по обе руки которого находились, как пристегнутые, две красавицы — студентки Рыбвтуза. Кроме барышень, у Боба под мышкой торчал конверт пластинки популярной в наше время австралийской рок-группы «Bee Gees» чехословацкого производства и две бутылки портвейна. Минут через пять после выпитого стакана вина, под балладу «Holiday» и щебет милых девушек, я почувствовал, что моя дневная болезнь исчезла и растворилась, как летний сон, а всем моим существом овладело наслаждение, сродни нирване, разлившееся по каждой клеточке организма.
Из этого был сделан совершенно неправильный, глубоко ошибочный вывод о том, что утром здоровье не только можно, но просто необходимо обязательно поправить. Причем, речь тогда еще не шла о дозе спиртного, как о необходимом реанимационном мероприятии ради спасения жизни. Так были незаметно сделаны два роковых шага: я лишился защитного рвотного рефлекса, и сделал легкую опохмелку непременным условием начала следующего дня после принятого накануне…
Сосредоточием вечерней и ночной жизни молодежи города, кроме танцплощадок, парков культуры и отдыха и набережной, был «Брод» (производное от нью-йоркского Бродвея) — небольшой «аппендикс» на одной из центральных улиц, по правой стороне которой тянулся тенистый парк. Поверх высоких крон деревьев виднелись верхушки куполов древнего Кремля (с центральной колокольни, по преданию, беспредельщик-ушкуйник и любимый герой русского фольклора Стенька Разин живьем бросал оземь строптивых бояр), а по другую сторону сияли неоновыми огнями различные питейные заведения, куда можно было всегда заскочить на пару минут и у мокрой буфетной стойки пропустить сотку на скорую руку. Подозреваю, что в любом маломальском российском городе имелся свой «Бродвей», причем, именно под таким названием. Этот участок улицы был закрыт для автомобильного движения, и толпы молодых людей и подростков слонялись без всякой видимой цели прямо по проезжей части и по тротуарам с одного конца Брода до другого. Но эта на первый взгляд бессмысленная толчея до полуночного часа была наполнена глубоким социальным содержанием. На этом месте можно было непременно встретить нужного человека или группу людей, что при отсутствии в те времена сотовых телефонов, являлось очень важным коммуникационным средством; познакомиться с девушкой; договориться с приятелями о дальнейшем продолжении вечера или уже ночи и прочее.
Народ здесь собирался разный. Было много студентов и просто праздно шатающейся публики; выпивохи со всех близлежащих околотков слетались сюда, как мухи на продукт метаболизма; тусовалась фарца с виниловыми пластинками и шмотьем в спортивных сумках; опасными рядами двигались блатные, одетые в неизменные кепки и домашние шлепанцы; прислонившись к литой чугунной ограде парка, культивировали небрежные позы местные «бродовские» знаменитости. Злые языки указывали на некоторых девиц, которые, якобы, продавали свою любовь за деньги, но, поскольку денег у нас все равно не было, нам приходилось общаться с теми, кто шел на контакт из любви к самому процессу.
Как-то случайно я услышал разговор, происходивший между тремя сорокалетними мужчинами на углу закусочной. Один из них, с заметным оживлением и предвкушением приятного, доверительно сообщал приятелям: «Мама приготовила уточку с демьянками и дала мне на соточку «Стрелецкой», чтобы я выпил перед ужином».
Друзья с завистью смотрели на товарища-холостяка; на такой кошт от своих жен они вряд ли могли рассчитывать.
Мы частенько фланировали по Броду, а в теплое время года делали это практически ежевечерне. Во-первых, такая прогулка просто доставляла удовольствие, во-вторых, вкупе с алкоголем, выветривала из ноздрей стойкий запах формалина после посещения анатомички.
Кстати, кафедра нормальной анатомии находилась совсем неподалеку от Брода и размещалась в старом корпусе института, которое до Революции 1917 года и воцарения Совдепии принадлежало армянской духовной семинарии. Нас, студентов-первокурсников, разбивали на группы из трех-четырех человека, и мы должны были препарировать какую-нибудь законсервированную в растворе формалина конечность умершего: например, содрав задубевшую шкуру, удалив подкожно-жировой слой и фасции, выделить нервно-сосудистый пучок, обозначив аккуратной биркой каждое анатомическое образование.
Но прежде, чем приступить к творчеству, предстояло спуститься в подвал-преисподнюю анатомички и выбрать себе нужный для работы объект. В бетонный пол подвала был вмурован огромный чан, наполненный едким вонючим раствором формалина, от которого сразу начинало течь из глаз, носа, моментально возникал сухой надсадный кашель. Но то, что вам предстояло увидеть в дальнейшем, не предназначалось для слабонервных; по этой причине некоторые студенты оставили учебу. Над гладью адовой жидкости возвышались какие-то непонятные предметы. Присмотревшись повнимательнее, вы обнаруживали, что это могла быть голова, спина, согнутая в локте рука или другие части плавающих в растворе бренных тел бесхозных бомжей, предназначенных для научных целей; хоть какая-то польза по окончании жизни.
Простерилизованные неразбавленным спиртом санитары грубо и равнодушно подцепляли баграми с крючьями первое попавшееся на глаза тело, зафиксированное консервантом в самой неестественной позе, будто закоченевшее на морозе, ловко выдергивали его из формалина на дощатый помост, перекладывали на каталку; остальное предстояло делать студентам…
В нашей комнате на 2-м этаже постоянно творились всяческие безобразия. Однажды какая-то психопатка по пьяни пожелала сигануть в окно. Оконная рама вместе со стеклом со страшным звоном и грохотом разбилась, ударившись об асфальт, к великому чуду не травмировав никого из проходивших внизу людей. Ловкий Калмыков, один из наших жильцов, в последний момент ухватил психопатку за ногу, не дав свершиться суициду. Тем не менее, народу в комнату, включая коменданта и членов совета общежития, набежало несметное количество. Лишь благодаря дипломатическому таланту Дэви (в миру Слава Денисенко), удалось погасить этот конфликт.
В другой раз любознательный Калмыков решил путем эксперимента установить, сколько воды вмещает презерватив. Удостоверившись, что — ровно одно ведро, он мог бы на этом вполне удовлетворить свое любопытство. Но, как выяснилось, водка полностью лишает человека мыслительных способностей, и Калмыков выбросил раздувшийся презерватив в окно, со смехом наблюдая, как он взорвался у ног приличного прохожего гражданина в шляпе, окатив его водой от носков ботинок до самой шляпы. Возмущенный гражданин вошел в общежитие, но так и не смог выяснить, из какой комнаты метнули этот нетрадиционный предмет. Нашкодивший Калмыков, запер изнутри дверь на ключ, и мы, затаившись, не откликались на стук в дверь, изображая свое полное отсутствие в помещении.
Мы постоянно пребывали на острие всяких конфликтных ситуаций, которые возникали, разумеется, не без присутствия алкоголя.
Как-то, спокойно ужиная в шашлычной «Арарат», я, переполненный пивом, решил справить малую нужду и удалился в туалет. Друзья мои оставались за столиком. Закончив дело, я открыл дверь кабинки и увидел стоящего перед собой стеклянного от водки и обдолбленного «планом» урку в кепке и домашних шлепанцах (такая у них была мода), который держал на уровне живота вилку, явно намереваясь причинить мне тяжкий вред здоровью посредством протыкания зубьями вилки передней брюшной стенки. Мне это очень не понравилось. Друзья были далеко, а зубцы вилки торчали в каких-то двух-трех сантиметрах от тела. Наверное, инстинкт самосохранения сработал (ведь по природе я совершенно мирный человек): резким ударом головы я врезал урку по сопатке-переносице, отчего тот упал навзничь, приложившись затылком своей бестолковки к противоположной стенке, и тихо замер. У меня даже мелькнула мысль: «Вот так, наверное, и убивают человека?…». Но это не помешало мне перешагнуть через распростертого на заплеванном кафеле пола блатного, пройти в пивной зал и предупредить товарищей, что банкет следует потихоньку сворачивать, пока друзья урки не подняли кипеш.
После этого случая у меня с неделю болел лоб, и зрела умная и правильная мысль, что пьянка до добра не доведет. Жаль, что вызревавшая мысль так и не дала тогда плодов.
В другой раз мои друзья поздней ночью решили подарить своим девушкам по охапке цветов. Где их взять в такое позднее время, ни у кого не вызывало вопроса: конечно, на Главной площади, на которой среди роскошных клумб и фонтанов высилась бронзовая фигура Вождя гегемона всех стран с распростертой вдаль дланью, сурово взирающего не непутевых студентов, копошащихся внизу. Трое из наших по-пластунски утюжили клумбы, набивая перевязанные узлами рубахи разноцветными, ароматными, слегка влажными цветами; остальные стояли на васере. Если бы в ту минуту нас застукала и загребла милиция, то… прощай институт, карьера медика, белые халаты, черные сибиреязвенные карбункулы, бледные спирохеты, красные кресты и полумесяцы! Но планида была к нам тогда благосклонна…
Холерное лето 1970 года наша институтская группа встретила в разгар трудового семестра на бахчевой стоянке колхоза имени то ли «Знамя Ильича», то ли «Заветы Ильича», посреди бескрайних арбузных плантаций.
К тому времени практические врачи давным-давно забыли про эту заразу, искорененную на территории Советского Союза. Стерлись в памяти институтские знания о том, что это кишечная инфекция — болезнь «грязных рук», попросту — дрисня, хотя и чрезвычайно опасная для здоровья и жизни, и она не передается воздушно-капельным путем, вроде гриппа, острых респираторно-вирусных заболеваний и некоторых форм чумы. Поэтому сначала дело дошло до натурального анекдота. Когда первого больного холерой везли на поезде из района в Астраханскую клинику, то состав тормознули за несколько километров до города, а встречала его бригада инфекционистов, упакованных в полные противочумные костюмы: колпаки на голове, специальные герметичные очки, маски и респираторы, наглухо завязанные спереди халаты с рукавами, заправленными в медицинские перчатки, и штаны, заправленные в высокие резиновые сапоги. Это уже потом в палаты к больным заходили лишь в масках, обычных халатах и бахилах, которые снимались перед выходом из бокса.
Мы жили в мазанке, одну половину которой занимала наша группа, а вторую — ребята таджики с подготовительного курса института, плохо говорившие по-русски, но удивительно трудолюбивые, выполнявшие по три-четыре дневных нормы, в то время как мы, изнеженные горожане, едва справлялись с одной. В своей половине отгораживаться от девушек-одногруппниц не было никакого смысла, потому что мы спали под плотными, в несколько слоев марли, пологами — единственным спасением от звероподобных, огромных комаров. Кроме студентов, в подсобке проживала стряпуха, готовившая еду на всю ораву, и два бича-сезонника, зарабатывавшие себе на безденежный зимне-осенний период. Среди них выделялся азербайджанец Тельман, маленький, верткий, чернявый, с кожей более темной, чем у таджиков, на которой с трудом просматривались многочисленные татуировки с блатной символикой. Тельман не единожды побывал в качестве сидельца на зоне. Он отличился в первый же день, сожрав всю нашу аптечку, включая этаминал натрия, эфедрин и кодеин, которые тогда еще не являлись препаратами, усиленно охраняемыми госнаркоконтролем.
Спозаранку Тельман варил себе чифирь в банке из-под сгущенного молока, не допуская к этому священнодействию никого из посторонних. Он угощал чифирем и нас, но дегтеобразная горькая отрава, от которой бешено колотилось сердце и появлялась дрожь в коленках, не пришлась ребятам по вкусу. Вокруг мазанки густо зеленела дикорастущая конопля, и Тельман, поглощавший абсолютно все, что вызывает кайф, рачительно пользовался и этой природной благодатью. В порыве дружелюбия он предлагал попробовать «зыбнуть» забитую «беломорину» и нам, но «дурь» нашему брату «не покатила»; нам больше нравилось веселящее сердце вино.
Чтобы добыть вина, мы уже после обеда отряжали по графику двух добрых молодцев, на спине у каждого находился мешок со специально отобранными огромными кавунами. Нужно было преодолеть под палящими лучами южного солнца с этим тяжелым грузом несколько километров бахч и целины, чтобы успеть на 6-й разъезд ко времени прибытия махачкалинского поезда, делавшего буквально минутную остановку. Здесь и происходил бартер; веселые дагестанцы с удовольствием меняли арбузы на бутылки вина: «Один штука — на один штука!»
Это был нелегкий труд, сходить гружеными туда и обратно за несколько километров, особенно — туда, но что не сделаешь, чтобы вечером всем было хорошо! Когда темнело, и дневной зной сменялся относительной прохладой, мы усаживались под салтенью (так на местном наречии назывался навес), натершись от докучливых комаров одеколоном «Гвоздика». Вино развязывало языки, размягчало душу, делало собеседников приятными, привлекательными и остроумными. Те, кто успел сколотить парочки, прижавшись плечами, ворковали о чем-то своем.
Потом под открытым небом запаливался громадный кострище. Аполлон, прозванный так за кучерявость и древнегреческий профиль, настраивал свою «Спидолу» на волну «Радио Люксембург», и в ночную тьму-таракань, в сопровождении эфирных помех, врывались хиты того сезона: «Bridge Over Troubled Water» Simon and Garfunkel, заводная «In The Sommertime» группы «Mungo Jerry», битловские «The Long And Winding Road» и «Get Back». Словно древние язычники-огнепоклонники, мы отплясывали вокруг костра какие-то дикие танцы, отбрасывая причудливой формы и огромных размеров тени; вино сближало нас с гнездящимися глубоко в генах духами предков.
Из-за холеры все студенты, работавшие в колхозах, стали «невыездными». Карантинная служба запретила любые перемещения, и нам пришлось пролонгировать (то есть, продлить) трудовой семестр до двух месяцев. Правда, команда из нескольких человек совершила вылазку на два дня в город, но по возвращении нас ожидали медики, одетые в те же противочумные костюмы, тут же определившие путешественников-нарушителей в обсерватор-карантин. Походив несколько дней с персональными ночными вазами — горшками в руках для трехкратной сдачи анализов, мы благоразумно решили больше не испытывать судьбу.
В народе прочно утвердилось мнение, что на холерный вибрион губительно действует водка, и в ресторанах города стали сквозь пальцы смотреть на посетителей, приносящих с собой спиртное. Вот счастливый случай, когда душевная тяга совпадает с выбором лекарства! И, хотя, как медики, мы понимали, что такая профилактика — форменная лажа, все же возможность употреблять, вроде бы как для лечения, а не для банального кайфа, делала эту процедуру оправданней и осмысленней.
Поскольку спиртное выпивалось накануне без остатка, то утолять утреннюю жажду приходилось, исходя из местных условий. Аполлон выбирал на грядке самый крупный арбуз, темный и влажный от росы, и резким, натренированным ударом ребра ладони раскалывал его надвое, после чего из него руками без церемоний извлекалась сочная, красная, холодная и хрусткая мякоть сердцевины с черными и крупными, как гитарные медиаторы, семечками, здорово освежавшая наши шершавые языки и потрескавшиеся губы. Остатки арбуза, почти целого, выбрасывались на грядку в ботву.
К концу второго месяца наш трудовой коллектив оброс волосьями, изрядно пообносился; мы выглядели совершеннейшими бродягами. Я даже привез домой фотографию, на которой на песчаном бархане были запечатлены несколько моих одногруппников, включая меня самого, стоящих на песке на коленях, в рубашках и штанах, на которых явственно просматривались прорехи, с неприлично длинными по тем временам волосами и небритыми щеками. Бедная мама, увидев это фото, решила, что сын ее вступил в какую-то шайку, и уничтожила вещественное доказательство — фотографию, бесценный экспонат на сегодняшний день…
После четвертого курса мои соседи по комнате в общаге все как один поступили в филиал Военно-медицинской Академии, в другой, более северный город. Но я не остался сиротой, поскольку уже обзавелся компанией по интересам, часть которой состояла из коренных жителей города. Поэтому, у нас всегда имелась возможность беспрепятственно собираться то на одной, то на другой квартире-флэте, слушать без помех «The Beatles», «The Rollng Stones», «The Doors», «Pink Floyd», «Creedence Clearwater Revival» и другие модные рок-группы, беседовать о преимуществах того или иного направления в западной молодежной музыке под мелодичное звяканье стаканов, наполненных мудрым портвейном, уединяться с девушками в соседней комнате или, на худой конец, в кухне или в ванной.
Не надо только думать, что «наша компания» была лишь примитивной потребительницей вина, рок-н-ролла и секса. Отнюдь!!! Мы и Жана Поля Сартра почитывали, и запрещенный самиздатовский Александр Исаевич гулял у нас по рукам, и премудрости Зигмунда Фрейда нами постигались, да и занятия по основным институтским дисциплинам не забывались окончательно. Правда, на эти занятия катастрофически не хватало времени, поэтому перед зачетами и сессиями начинался форменный штурм.
Некоторые из нас играли на музыкальных инструментах, неплохо рисовали, пописывали стишки; у Вайса, например, получалось очень недурно, но он быстро спился. Конечно, это были потуги провинциального интеллектуализма, но я не вижу в нем никакого принципиального отличия от столичного.
Как это ни странно, но кое-кто из нашей братии принимал участие в общественной жизни института. Я, например, в составе редколлегии занимался выпуском стенной газеты «Collega» — огромной бумажной простыни, склеенной из множества ватманских листов, на пол-институтского коридора. Я отвечал за общее художественное оформление, раздел карикатур и колонку юмора, которую мы готовили с моим закадычным другом Володей Морозовым. Там попадались стебы, которые нам очень нравились, например: «При совершении обряда обрезания раввин местной синагоги хватил лишнего» или «Новости: На острове Кюсю ничего нового».
Делать газету приходилось, стоя на коленках, в просторной ленинской комнате. Туда почему-то иногда заглядывал заведующий кафедрой психиатрии, профессор А. М. Халецкий, от которого так и веяло психоанализом и несоветским аристократизмом. Видя меня, одетого в нарочито драные джинсы и свитер, с длинными волосами на прямой пробор, он произносил снисходительно и с обворожительной улыбкой аспида на голом блестящем черепе: «Богема!..»
Да, в жизни мы были, естественно, прежде всего, раздолбаями!
Между прочим, при всей ориентированности на западные культурные ценности, мы любили свою страну, к людям иных национальностей относились не просто терпимо, а практически не делали различия между ними. Да иначе и быть не могло. В нашем кругу, кроме русских и татар, были евреи, армянин. С земляками-калмыками у меня вообще были прекрасные отношения. Старшие из землячества даже присматривали, чтобы нас, студентов младших курсов, кто-нибудь не обидел. Чего мы не признавали, так это Систему. Вернее, делали вид, что не признавали, существуя, вроде бы параллельно, но, потребительски пользуясь тем, что она предоставляла: бесплатное обучение в вузах, в дальнейшем — обеспеченную работу и бесплатное жилье. Правильнее будет сказать, что мы демонстрировали свою отстраненность от внешних проявлений Системы в виде слишком явных перекосов: всяческих ленинских зачетов, субботников и демонстраций (хотя и посещали последние; все — таки — лишний повод выпить), комсомольских собраний, идеологических запретов на любимую нашу литературу, музыку и живопись.
По-своему мы были даже патриотичны. Когда Валерка Хряк, у папаши которого Лева Кольчевский снимал комнату, услышал о том, что Левка поговаривает об отъезде в Израиль, то он сразу предложил ему поискать другое пристанище до отбытия на «землю обетованную». Мы могли ругать свою страну, но очень не любили, когда это делали другие, чужие люди…
Всякие курьезности встречались на разухабистой нетрезвой дорожке. Как-то мой приятель Самвел, полугрузин-полуармянин, пригласил меня на вечеринку с взрослыми дамами, одна из которых, его пассия, являлась к тому женой преподавателя нашего института. Бесшабашный и рисковый тга (парень — по-армянски) был мой приятель Самвел! Хозяйка, недавно разведенная, в годах между тридцатью и сорока, занимала просторную квартиру с паркетом и высоченными потолками (эти дома в центре города строили после войны немецкие военнопленные, на совесть и по-немецки добротно). Где обретался изгнанный муж-журналист неизвестно, но, полагаю, не в таких хоромах. Прежде чем отправиться на «парти», мы с Самвелом основательно заправились разливным хересом в винной лавке «у пани Моники»; было такое знаменитое заведение.
На вечеринке нас ожидали нарядно одетые дамы, шампанское и Том Джонс, натужно ревевший из динамика проигрывателя. На руках хозяйки квартиры были натянуты тонкие черные нитяные перчатки длиной до локтя.
«Какой шик!» — мелькнуло у меня в полупьяном мозгу. Юноши, то есть мы, пользовались у дам успехом. Самвел успел даже пару раз нырнуть со своей половиной в смежную комнату, откуда возвращался с горящим взглядом; южный темперамент не позволял ему дождаться конца застолья и танцев. Внезапно, в самый разгар интеллигентного веселья, в квартире появился муж Ирины-хозяйки. У него, видимо, имелся запасной ключ. Он смотрел на этот шабаш как-то сокрушенно и лишь с ноткой горького сожаления сказал: «Вот уже и до мальчишек докатилась?!»
Самвел со сжатыми кулаками готов был вступиться за честь женщин, но я был настроен более миролюбиво. В глубине души мне было даже жаль этого здоровенного бородатого дядьку, которого, мало того, что выгнали из собственной квартиры, да еще беспардонно наставляли ему рога с пацанами-студентами. До разборок дело не дошло, разведенный муж безнадежно махнул рукой, взял из книжного шкафа несколько книг и удалился, ссутулив широкие плечи.
Когда дело дошло до логического финала, то уговаривать меня особенно не пришлось. Но утром я испытал настоящее потрясение. Разлепив глаза, я с ужасом обнаружил, что у лежавшей рядом со мной женщины отсутствовала правая кисть руки. Сначала я решил, что это алкогольные глюки начались, но, сопоставив ее вчерашний наряд с перчатками, надетыми, очевидно, на протез руки, понял, что похмелье здесь не причем. Эстетические мои пристрастия были сильно уязвлены, поэтому я прошлепал в кухню, достал из холодильника оставшуюся водку, выпил полстакана и стал ждать внутреннего примирения между эстетикой и действительностью. После второй порции внутренний конфликт был, если и не исчерпан полностью, то основательно сглажен теплой волной алкоголя, разлившегося по телу.
В кухне появилась Ирина с видом побитой собаки, робко присела ко мне на колени, боясь посмотреть в глаза (протез был уже на месте, но без всякого камуфляжа). Я обнял ее за плечи, дав понять, что все нормально, и мы уже совместно приняли на грудь остатки водки, скрепив, таким образом, любовь и дружбу.
Так я поселился на некоторое время у Ирины. Она преподавала в школе английский. Очень быстро я сообразил, что несчастная женщина была законченной алкоголичкой. По утрам, собрав в кулак все свои силы, она наспех наводила небрежный макияж и с тяжелыми, мучительными вздохами отправлялась на работу. Я же совсем ударился в праздную жизнь, почти забросил посещение лекций в институте, заменив их возлежанием на удобном диване, почитывая четырехтомник Хемингуэя из библиотеки ее бывшего мужа, слушая изрядно надоевшего Тома Джонса; другие пластинки с записями песен Радмилы Караклаич, Сальвадора Адамо и исполнителей советской эстрады меня абсолютно не вдохновляли. Мне не хватало только халата, чтобы сходство с гончаровским Обломовым было окончательным. А что, не такой уж и отрицательный персонаж, этот симпатичный Обломов?!
Иногда я выходил из дома на набережную попить пива. Где-то около пяти вечера возвращалась измученная, груженая тяжелыми сумками Ирина. Каждый день стоил ей огромного напряжения сил, которых едва хватало до вечера. Бросив сумки на паркет в прихожей, она прямиком шла в кухню, на ходу откупоривала купленную по дороге домой бутылку водки и тут же выпивала одну за другой пару рюмок. Придя в себя через несколько минут, она становилась знакомой мне Ириной, ласковой, преданной и послушной. Начинала заниматься домашними делами, готовить ужин, который частенько перерастал в многолюдное застолье с обилием спиртного, потому что редкий вечер к нам кто-нибудь не заглядывал на огонек.
Чтобы поддерживать такой образ жизни, нужны были деньги, и немалые, явно превышающие размеры учительского жалованья. Я стал замечать, что из квартиры постепенно исчезали различные дорогие вещи: то хрусталь, то сервиз, то ковер.
Причин, по которым я ушел от Ирины обратно в общагу, было несколько. Я не очень уютно ощущал себя в роли альфонса — мужчины на содержании у женщины. Потом, я почувствовал, что начинаю натурально спиваться; лекалы будущего белого пиджака уже где-то выкраивались. В довершении ко всему, стало очевидным, что при таком житье-бытье я просто завалю предстоящую летнюю сессию…
Круг моих знакомств расширялся. Появились друзья-фотографы, ребята постарше лет на пять, которые давали нам, студентам, возможность подзаработать. Каморка из двух комнат, где размещалась их фотолаборатория, располагалась рядом с набережной Волги и гордо называлась «фирмой». С началом навигации, когда в город приплывало до несколько туристических теплоходов в день, запарка на «фирме» начиналась настоящая. Туристы традиционно фотографировались группами на главной площади города в первой половине дня. Отснятые негативы надо было спешно отпечатать, чтобы к отплытию теплоходов распространить фотографии среди туристов и получить «бакшиш». Рабочих рук не хватало, поэтому привлекались волонтеры из числа студентов, которые с пачками глянцевых фотоснимков сновали по теплоходам и реализовывали продукцию. «Глава фирмы» Роман Козлов, еврей с русской фамилией, был не жаден на деньги и платил нам по червонцу в конце вечера. Единственное, чего он терпеть не мог, так это дешевого альтруизма; деньги надо было заработать. Считаю, что это правильный подход.
Заработанные червонцы пропивались в тот же вечер в кафе «Лето», открытой площадке у реки, с полосатыми зонтиками-тентами над столами, и доброжелательно относившимися к нам молодыми, доступными официантками, всегда радостно приветствовавшими наше появление: «Ага, наши мальчики пришли!».
Нам, особенно молодежи, нравилось разыгрывать из себя этаких кутил — прожигателей жизни; мы засовывали в кармашки белых накрахмаленных передничков официанток смятые рубли, чем еще больше поднимали в их глазах свой рейтинг. В этой компании очень скоро я стал пользоваться заслуженным авторитетом, излечив, как будущий доктор, от триппера некоторых невезучих товарищей. Поэтому Роман приблизил меня к себе, стал давать особые поручения, да и «гонорары» мои выросли значительно.
Первый мой серьезный конфликт с Системой возник в конце третьего курса, почти перед самой сессией. Как-то раз ко мне в гости в общежитие пришли уже пьяные однокурсники. Один из них, дошедший до невменяемости, когда все хочется ломать и крушить, оборвал радиопроводку в коридоре, лишив весь этаж удовольствия слушать бой курантов и одиннадцатичасовую производственную гимнастику. На Совете общежития, куда я был вызван как смутьян, мне дали трехдневный срок для устранения обрыва и восстановления бесперебойного радиовещания. Я почему-то крайне легкомысленно отнесся к заданию и не уложился в указанный срок. Через день после окончательной даты ко мне в комнату зашел председатель Совета общежития и, испытывая непонятную неловкость, скороговоркой сообщил, что сегодня, в 16 часов меня вызывают на расширенное заседание Комитета комсомола института.
Когда я явился на заседание, то увидел, что народу на него вызвано порядочно. По какой-то причине нас не оставили в коридоре, приглашая по очереди, а завели всех скопом в просторную комнату Комитета ВЛКСМ и даже предложили сесть. Я чинно присел на свой стул. Среди членов Комитета было несколько знакомых, и это вначале придало уверенность. Но они вели себя отчужденно, только один или двое сухо кивнули головой в виде приветствия; так что излишняя, необоснованная уверенность быстро испарилась.
Первым рассматривалось заявление хорватки Оралицы, одетой во все импортное студентки (лучше бы она оделась попроще!), в котором она просила разрешить ей летом поездку к родственникам в Югославию. Слово взял Главный Комсомолец института Изя Горланд.
Изя выстроил свое выступление политически зрело и грамотно:
— Товарищи, члены комитета комсомола!
Мы ознакомились с заявлением студентки Оралицы. Стремление встретиться с родственниками всегда следует приветствовать, но, надо сказать, что это родственники дальние, что очень существенно. В прошлом году Оралица уже выезжала к ним в Югославию, и мы тогда не чинили ей никаких препятствий, позволили ей выезд за границу.
После такой преамбулы почему-то захотелось дать товарищу Изе по морде.
Но он продолжал:
— Я должен вам напомнить, товарищи, что Югославия не является в полном смысле страной социалистического лагеря. Ее руководитель Броз Тито потворствует империалистическим кругам, проявляет недружественное отношение к нашей стране.
Тут Изя Горланд многозначительно посмотрел на синюю джинсовую юбку «Levi Straus», туго обтягивающую бедра Оралицы, как на явное доказательство проявления недружественного отношения к СССР и потворства империалистическим кругам.
— Частное посещение, скажем прямо, почти капиталистической страны может привести к формированию взглядов, чуждых советским людям, комсомольцам, к их моральному разложению.
Я предлагаю на этот раз в просьбе студентки Оралицы отказать. Кто за это предложение, прошу проголосовать?!
Члены Комитета комсомола дружненько, все как один, подняли руки, и униженная Оралица, дразня аскетов в скромных галстуках синим коттоновым фирменным знаком морального разложения и упадка, удалилась из помещения.
По моим совершенно точным данным, пламенный комсомольский вожак товарищ Изя Горланд давно уже греет свои немолодые кости и суставы под горячим солнцем «исторической родины» — Израиля, а вот тогда, с его легкой руки, хорватке Оралице было отказано в посещении родственников, проживающих в Югославии. Да и некоторые из нас, выпивох, разгильдяев, политически подозрительных личностей, так и не удосужившихся изучить «Малую землю» и «Целину» товарища Леонида Ильича Брежнева сподобились сделать потом что-то полезное для здравоохранения своей страны.
Наконец дошли до моего вопроса. Оказывается, оборванная радиопроводка в общежитии была лишь формальным поводом для обсуждения: на меня давно уже поступали сигналы. Как выяснилось позже, в нашей компании оказался засланный стукачек, который регулярно докладывал куда надо, чем мы занимаемся, какие настроения царят в нашей среде. И если Оралица только потенциально имела возможность морально разложиться, то я разложился уже полностью и окончательно. Мы и музыку слушали неправильную («Катюшу», признаюсь, не спевали), и анекдоты рассказывали с антисоветским душком, и спиртное пили, и не с теми девушками проводили время, и читали что-то весьма далекое от проповедуемых образцов, и к общественно-политической жизни института относились спустя рукава. Вот стоящий перед вами недостойный комсомолец сдал Всесоюзный Ленинский зачет всего лишь на тройку!
Посему, товарищ Изя Горланд предложил исключить меня из рядов ВЛКСМ и выселить из общежития. Что и было поддержано большинством членом Комитета. Справедливости ради, должен сказать, что несколько человек воздержалось от голосования. Странно, что исключение из комсомола не повлекло за собой автоматического отчисления из института; я объясняю это каким-то сбоем в работе Системы.
Исключение из комсомола явилось для меня шоком: уж так мы были воспитаны со школьной скамьи. Но друзья на «фирме» быстро меня успокоили, проведя сеанс доморощенной психотерапии. Налив более половины стакана водки и, дав закусить куском соленой осетрины, Роман проникновенно и доходчиво внушал: «Не бзди, студент! Главное, что из института тебя не выперли, и ты имеешь шанс стать хорошим врачом. А комсомол — так и хер с ним! Мы вот не комсомольцы, а на табак, водку и хлеб себе зарабатываем. А ваш Изя — не еврей, а натуральный «поц» (на «идиш» — нецензурное название мужского полового органа)! И в комсомоле вашем одни говнюки и засранцы собрались! Учись быть свободным человеком!»
В тот вечер я был пьян до умопомрачения. Лежа на топчане в прокуренной до синевы каморке «фирмы», я видел над собой небеса в алмазах, а среди них уже четко прорисовывались контуры белого пиджака…
В перестроечные годы многие жулики и проходимцы, сидевшие в местах не столь отдаленных за уголовные преступления, а также не совсем здоровые на голову личности, обретавшие в психушках-дурках, объявили себя страдальцами за торжество Демократии и получили статус несгибаемых борцов с Тоталитаризмом. Мне в ту пору тоже можно было объявить себя диссидентом, уже в младые годы раскусившим гнилую сущность Режима, и претерпевшим за это всяческие гонения. Но что-то мешало сделать это. Зато к любой Системе у меня с той поры выработалась стойкая идиосинкразия — особый вид аллергической реакции.