30 мая 1930 года

Простите мне долгий перерыв, я наконец выздоровел и вновь очутился в школе.

Как унизительно зачитывать таблицу умножения хором с кучкой провинциальной ребятни — пятью двенадцать будет шестьдесят, — однако самое сложное следить за своим голосом и говорить как можно тише, чтобы учительница (моя одногодка) не заметила странного мальчика, который пишет в углу свою исповедь. Я не единственный прятался таким способом. Некоторые бедные ученики, в картонной обуви и со вшивыми волосами, тоже сидели на последних партах и глазели в окно или на стену, откуда вниз взирали семеро изображенных на камне президентов, причем у каждого из них была своя особенная прическа. Призраки классной комнаты, мы пытались слиться со стенами.

— Как называется столица Китая? — громко спросила одного из нас учительница.

Мы вздрогнули, помедлили и уверенно заявили:

— Франция.

Ухмылка учительницы, дружный гогот отличников, среди которых и мое дорогое чадо, и вот мы перешли к уроку истории. Очень скоро я продолжу свой путь в одиночестве.

Но сначала, Сэмми, позволь записать, что ты любишь меня. Долгая лихорадка должна была стереть твои сомнения, и после совместного испытания я снова был твоим близким другом. Ты передавал мне записки, в то время как наши предки в Бостоне сбрасывали чай в море; ты моргнул и притворился больным нарколепсией, когда вдалеке маршировали английские солдаты; ты показал мне свой карандашный набросок самодвижущихся диковинок, которые собирался производить, — все они были утыканы разнообразными трубками и откидными приспособлениями — ни дать ни взять Вэлли-Фордж, пожирающая свои окоченевшие жертвы. Сегодня утром ты был дежурным по чернилам и старательно наполнил до краев наши чернильницы перед тем, как весело подкинуть в мой сосуд крохотного лягушонка. Несчастное создание погибло, подавившись ламповой сажей, и тем не менее успело оставить в моем учебнике столь прекрасный узор следов — дождь из черных роз, упавших с небес, — что я пытался добавить его в эти мемуары в качестве единственного доказательства моей искренности, Сэмми. Твой отец всегда был рядом с тобой, весельчак. И ты любил его. Иногда.

Пойдем дальше.

Потеряв Элис, я утратил вкус к жизни.

Мне становилось восемнадцать, девятнадцать, двадцать, я взрослел, терял последние седые волоски. Каждое утро я отправлялся на работу — к Бэнкрофту, кашлял от книжной пыли и возвращался домой поздними вечерами как верный семьянин. Я заботился о маме, младшей сестренке Мине, а также о счетах и состоянии домов 1 и 2 по Саут-Парк-авеню. Наполненную призраками прошлого нижнюю квартиру снимали новые жильцы; они не были евреями, и меня больше никогда не приглашали вниз по субботам, чтобы вылить забытую чашку чая или развести огонь. Вместо этого я стал хозяином красок и лаков, командиром трубочистов.

Отъезд Элис вызвал у меня навязчивые воспоминания всех деталей их бегства и бесчисленные попытки обнаружить хоть малейший след. Я беседовал со всеми шабес-гоями, которых встречал, и не отпускал их, пока те не соглашались поспрашивать в еврейских домах и синагогах, куда Леви часто ходили по праздничным субботам. Я заставил Хьюго бродить по магазинам одежды, где старшая Леви покупала платья, и кокетливо рассказывать, как он скучает по пропавшей тете и ее симпатичной дочке. Сам же я вскрывал половицы в спальне, убежденный, что слышал скрип тайника; короче говоря, я сходил с ума. Несмотря на все усилия, не нашлось ни одной зацепки.

Хьюго пытался меня спасти. Таскал на представление Лотты Крэбтри, разрисованной жженой пробкой и нацепившей жуткий парик, что помогало ей пародировать Дженни Линд; покупал мне мясные пирожки на рынке, клубничную газировку в Слэйвене, водил на молочные ванны Анны Хэлд в Болдуин, давал покурить марихуану в полнолуние, когда мы напились на О’Фаррэле.

Однако у Хьюго были и свои заботы. К двадцати он уже не был долговязым сторожем при великой «Королеве Виктории», смахивавшим пыль с этой растительной вульвы шваброй из длинных перьев. Он полностью изменился. Теперь мой друг потягивал бренди в теплых библиотеках и с хором приятелей распевал аморальные куплеты; он вышил свои инициалы на старых цветастых блузах и прикупил новых, еще ярче, зато поизящнее, кроме того, Хьюго приобрел новые воротнички, корсеты, короткие гетры и множество непритязательных блестящих безделушек. Мой друг освоил остроумный и жестокий стиль ведения дискуссии, очаровательную кривую ухмылку и несколько новых фраз — «Боже правый!», «Вот те крест!» и «Ну ты даешь!» — от которых краснели все присутствовавшие. Хьюго обладал энергией провинциала, только-только приехавшего в большую страну, вовсю чудил и кидался модными словечками, от него исходило сияние счастливого, непосредственного человека. Понимаете, не говоря никому ни слова, без просьб и предвкушения, Хьюго получил стипендию в Беркли и стал тем, кого в Саут-Парке встретить почти невозможно, — студентом университета.

Видимо, к таланту судьба благосклонна, раз Хьюго из сына учителя превратился в преуспевающего студента, а я, некогда богатый уродец, еще глубже закопался в дела методичного Бэнкрофта. Впрочем, как однажды заявила мне милая предсказательница, взгляды всех карточных фигур обращены в прошлое.

Моя борода стала пушистой, как шиншилла, и светлой, как солнечный осенний день, поэтому, когда Хьюго приказал мне побриться, я чуть не расплакался.

— Выбирай, — отчеканил мой друг, — каким ты хочешь быть, молодым или старым. На мой взгляд, ты уже достаточно проходил в образе старика.

Я пребывал в отчаянии. Из-за бороды девушки тотчас отворачивались от моего старческого лица, зато смеялись при виде усов — слишком уж я походил на тех вдовцов, которые прикрывают жалкими волосками лысины, а зимой еще и пудрят кожу до цвета загара. Престарелый жиголо, посмешище. После двадцати моя талия начала стройнеть, и я все меньше напоминал бургомистра кисти Брейгеля, однако подобные изменения казались невероятными и таинственными тем, кто знал меня дольше года. «Он что, носит корсет?» — шушукались на работе, и я был вынужден перейти на другую должность, продолжая свою карьеру у Бэнкрофта в одиночестве, прячась за старыми книгами. Хьюго был начисто лишен вкуса и, разок гордо прогулявшись солнечным днем в одной из его обновок — без пиджака, в кепке, в подпоясанных штанах, — я быстро понял, что похож скорее на эквилибриста, нежели на джентльмена. Мама, разумеется, согласилась, весь ее вид говорил: «Будь тем, кем тебя считают; будь тем, кем тебя считают». Я вернулся к сюртукам и складным цилиндрам, снова затерявшись среди безликих стариков. Я помолодею лишь когда состарюсь, не раньше.

Шли годы, я общался только с сестрой, мамой и Хьюго. Я устроил настоящий культ ожидания Элис, поддерживая огонек в угольках священных чувств, а через несколько лет, когда мне не удалось найти ее, я стал вдовцом собственных надежд. Подобно многим до меня — подобно пропавшему отцу и, наверное, моему дорогому Хьюго, — я потерял вкус к жизни.

Рядом была Мина, моя замечательная и совершенно обыкновенная сестра. В шесть, семь и восемь лет она ни на йоту не отклонялась от нормы — ни в росте, ни в весе, играла на фортепьяно так же талантливо, как и все маленькие девочки (то есть ужасно!), короче говоря, не отличалась ни преждевременным развитием, ни особой сообразительностью. Единственное, что сестренка научилась рисовать, — это конь (старенький Мэк, возивший нашу повозку); остальные ее картинки походили на ощетинившуюся инфузорию. Иногда сестра вела себя послушно, иногда закатывала скандалы, не желая идти спать. Калейдоскоп настроений Мины не позволял заподозрить в ней взрослого человека и скорее напоминал грани шулерского кубика — нарочитое послушание, прохладная почтительность, горькие слезы, яростный тайфун — каждый раз она избирала то поведение, которое было наиболее выгодным. В итоге я пришел к выводу, что Мина — не настоящий человек. Как и все истинные дети. Она была мошенницей, стремившейся стать человеком, то есть обыкновенной (и прошу вас, наборщик, вбейте эти слова самым понятным шрифтом) нормальной девочкой.

И несмотря на это проклятие нашего рода, мне не позволялось быть нормальным мужчиной. Поэтому для всего Саут-Парка я до сих пор оставался деверем миссис Тиволи, доживавшим последние годы своей холостяцкой жизни в заботе о родственницах. Мама сразу решила, что посвящать в семейную тайну ребенка нельзя — особенно болтливую Мину, — и я был представлен собственной сестре как дядя Макс.

— Мина, поцелуй дядю Макса на прощанье и перестань кривляться, малышка.

Конечно же, Мина не звала меня дядей Максом. Побывав на одной из церковных служб, она решила, что будет, подобно Адаму, самостоятельно давать имена людям и зверям. Сначала Мина обращалась ко мне дядя Боб, после нескольких поправок я стал Бибом, затем Билбом и, наконец, Биби.

— Би-и-би! — весело кричала она по утрам и также радостно взвизгивала по вечерам, когда я приходил с работы, громогласно выкрикивала за обедом, когда хотела соуса, обидчиво тянула, когда я забирал вазу из ее всесокрушающих ручонок, и, конечно же, умоляюще шептала, когда по вечерам я укрывал сестренку стеганым одеялом и пел ее любимые песенки.

Я завидовал ее молодости. Вы не представляете, каково было слышать девчоночий визг, разносившийся по всему парку и заставлявший кровь стынуть в жилах, видеть, что сей вопль сорвался с губ твоей сестры, и вдруг осознать, чем для нее было детство — жизнью. Мина только-только пришла в этот мир и уже стала его частью. Обласканная природой, ждущая любви и тепла от каждого встречного — и даже не подозревающая, что не все люди в мире любят друг друга, — моя сестра превратилась в столь прекрасное создание, что порой я ненавидел ее. Каждое утро я стоял на пороге ее комнаты и смотрел, как Мина моргает от света нового дня, такого же светлого и радостного, как и вчерашний. Разумеется, я скрывал эти занозы ненависти, сидевшие во мне.

— Доброе утро, малышка, — шептал я.

— Ах, Биби!

Я вполне мирное чудовище: отнимаю у мира его любимиц. Его прелестных маленьких девочек.

С годами изменялась и мама. Завела знакомства, научилась быть любимой, и я не мог упрекнуть ее за использование привилегий. То и дело приходили мужчины: банкир, владелец салона с позолоченной тростью и ртом, полным пломб из вулканизированной резины, актер в парике. Они не были плохими, но и надолго не оставались. Вместо того чтобы посвятить себя мужчинам, один из которых так безжалостно бросил ее, мама посвятила себя дочери. Мина стала для нее смыслом жизни. Денег не было, и мама начала работать.

Сначала ей удавалось хранить в тайне свое занятие. Женщинам из порядочных семей не пристало трудиться, и мама выбрала карьеру в довольно необычной области. Ее клиенты обычно приходили, когда я был на работе, а Мина на очередном уроке танцев, однако сохранить тайну в Сан-Франциско невозможно. Первым звонком послужили оброненные в парадном холле перья, какие можно было увидеть только на очень дорогих шляпах, которыми не могли обладать мамины привычные гостьи. Затем как-то утром в дверь постучала очень странная женщина, сказавшая, что у нее назначена встреча.

— С кем?

— С мадам Тиволи, — ответила облаченная в дорогие меха незнакомка.

— Мадам… — эхом повторил я.

А мама уже спешила к дверям.

— Вы слишком рано, слишком!

И мигом избавилась от женщины. Потом вернулась в гостиную, где я поговорил с матерью начистоту.

— Мама, что происходит?

— Ничего, медвежонок.

— Расскажи мне, — потребовал я на правах главы семейства.

Она рассказала. Подчеркнуто ровным голосом, за которым всегда скрывается невыразимая ярость. Мама четко объяснила, почему богатая женщина загадочно возникла на пороге и почему еще одна придет днем. Отчеканив это, мама вручила мне свою визитную карточку как доказательство и произнесла:

— И больше никогда не говори со мной таким тоном. Я не желаю слышать, что ты смущен, расстроен или стыдишься. Тебя это не касается. Это ради Мины. Отнеси чашку в кухню и разбуди сестру, иначе она будет ворчать весь день.

Мама села на краешек стула, будто по сей день носила турнюр; женщин ее поколения с раннего детства учили так сидеть, она не замечала своей привычки и даже не подозревала, что эта древняя поза являла собой квинтэссенцию красоты. Сегодня все женщины, привыкшие сидеть в таких позах, мертвы.

Ее визитная карточка все прояснила, невероятная и простая, как электрический свет: «Мадам Флора Тиволи, ясновидящая». После долгих лет попыток вернуть прошлое — пропавшего мужа, утраченную юность, растущего в обратном направлении сына — сейчас, ради своей любимой, прелестной, нормальной девочки, мама стала зарабатывать деньги, вызывая духов будущего.

А мы с Хьюго сдружились еще сильнее и развлекались по-своему. Мы были молодыми мужчинами, как бы я ни выглядел, и жили вблизи от одного из самых непристойных и веселых местечек в мире: Пиратского берега Сан-Франциско. Оно располагалось к востоку от Китайского квартала, там, где раньше была старая городская площадь, неподалеку от причала, так, чтобы моряки могли выбраться из лодок, потратить все свои деньги на выпивку и проституток, а на рассвете снова забраться на свои суденышки. В таких заведениях бармены готовы заплатить двадцать фунтов любому мужчине, если тот увидит, что на официантке трусы. Родители с детства предостерегали нас от сего злачного места, церковные проповедники тихо бормотали о царящем там разврате, а местное начальство неустанно вводило комендантский час, чтобы уберечь неокрепшие умы от тлетворного влияния. Разумеется, мы отправились туда, как только смогли.

Первые несколько походов на побережье обернулись для нас невинными развлечениями. Мы были юными простофилями, и когда красивая официантка предложила нам отправиться к ней домой и подождать, пока она не придет с работы, мы радостно согласились.

— Могу ли я верить вам, господа? — спросила она, покусывая накрашенные губки, и мы наивно кивнули. — Но не могу же я отдать незнакомым людям ключ… Что вы оставите мне в залог?

Мы предложили небольшую сумму денег, в итоге сошлись на двадцати долларах. Девушка с милой улыбкой бросила на стол ключ и прошептала адрес. В два часа ночи мы с Хьюго шагали к заветному дому, пьяные и веселые. К половине третьего мы уже были трезвыми и угрюмыми. Ключ не подходил ни к одной меблированной комнате, и мы успели обойти полздания, пробуя открыть все попадавшиеся двери, когда в окнах показались разгневанные жильцы и стало ясно, что пора уносить ноги. Возвращаясь домой, мы по всему городу натыкались на молодых людей, подобно нам, бегавших с ключами от двери к двери. Тогда-то настал и наш черед смеяться над юношеской похотью и глупостью.

Из тех дней беспробудного пьянства мне запомнилась одна деталь: в каждом баре, в каждой захудалой таверне ярким пятном висело объявление о найме рабочей силы для добычи золота в Клондайке, подписанное «Купер & Леви». Леви, Леви — эта фамилия по ночам стояла у меня перед глазами. Я сорвал объявление — символ моего сумасшествия, порождение воспаленного сознания. Невероятно: я не мог ее забыть до сих пор, даже в грязном кабаке я думал об Элис!

Однажды ночью сокурсники Хьюго (считавшие меня его дядей) отвели нас в самый настоящий публичный дом. Не помню, как здание выглядело снаружи, все они казались одинаковыми. Звонишь в дверь, какая-нибудь симпатичная негритянка проводит тебя в гостиную с широко распахнутой дверью в соседнюю комнату, одинаковую для всех публичных домов: безвкусное богатое убранство, дабы вы считали себя одним из состоятельных жителей Ноб-Хилла, которые по совпадению личных пристрастий и денежных средств покупают мебель в тех же магазинах, что и дамы с Пасифик-стрит. В гостиной вас встречает хозяйка. Они всегда воплощают идеал женщины — не стройненькие и не хрупкие, какими ты, Сэмми, похоже, восхищаешься, — и всегда блондинки.

— Джентльмены, чем вас можно порадовать этим вечером? — поинтересовалась она в тот раз. На женщине был длинный желтый халат, покрытый черной сеточкой с вышитыми контурами листьев, будто прилипших к халату во время грозы. Кулон в форме веточки чертополоха спускался в ложбинку волнующего бюста. Хозяйка отличалась заметной полнотой, однако обладала притягательной грациозностью. Особенно красиво она подносила руку к щеке, словно ей на ухо шептали таинственное заклинание. Ее глаза быстро исследовали все наши карманы, и, видимо, женщина расслабилась, решив, что с такими юнцами проблем не возникнет.

— Могу предложить вам девственницу, — лукаво шепнула хозяйка. — Как раз сегодня к нам пришла симпатичная девушка. Сейчас она в ванной, поэтому придется немного подождать. Разумеется, она — особое предложение и стоит…

— Спасибо, нет, — оборвал ее Хьюго. Мы уже сотни раз слышали подобные басни.

Хозяйка моргнула и расплылась в улыбке, казалось, резкость Хьюго развеселила ее. Нет, скорее тронула, смягчила. Женщина усмехнулась, словно пьяная, и заговорила совсем другим, низким голосом:

— Тогда, мальчики, могу предложить вам выгодную сделку. В комнате девушки есть смотровые отверстия. К ней только что зашел один провинциал, он был крайне возбужден и вряд ли задержится надолго. Сами понимаете, сделка вполне выгодная.

Близкий приятель Хьюго, высоченный драгун по имени Оскар, поблагодарил хозяйку и отказался от лица всех нас, однако на лице моего друга я заметил напряженную заинтересованность. Женщина попыталась продать нам бутылку пива и полпинты виски по дурацким ценам, а затем показала забавную автоматическую гармонику, в которую можно было кидать только однопенсовые и пятипенсовые монетки. Очередной способ выкачать деньги из посетителей публичного дома, да вот только денег у нас было лишь на одну услугу. И Хьюго произнес то, что всегда говорят в подобных местах:

— Можно выбрать девушек?

При этих словах женщина — ее звали мадам Дюпон — обернулась и крикнула то, что кричат все «мадам» Сан-Франциско:

— Девочки, у нас гости!

Остальные ребята вытянули шеи, разглядывая спускавшихся по изогнутой лестнице девушек, а я никак не мог отвести взгляда от мадам Дюпон. Она с улыбкой смотрела на своих проституток, недолговечную коллекцию молодости; тени девушек упали на ее осунувшееся лицо, окрасили в темный цвет уложенные в сложную прическу волосы, и через миг я узнал ее. Кулон в форме чертополоха. Должно быть, я ахнул, она повернулась ко мне и внимательно прищурилась, а я чуть не захохотал, вспомнив, кем была эта гордая и ухоженная женщина.

— Боже, Макс, да ведь ты влюбился! — воскликнула Мэри, которая, как вы успели догадаться, когда-то была нашей болтливой горничной. Она слегка изменила акцент, изображая уроженку юга Франции, выкрасила волосы «в свой естественный цвет» и стала жить под именем мадам Дюпон.

— Я что?

Ребята уже поднялись наверх выбирать партнерш, которые в этом заведении все как одна разгуливали в атласном неглиже и детских вязаных шапочках, будто всего минуту назад проснулись в своих теплых кроватках. Я ждал, пока в журнал внесут последнюю запись и можно будет открыто поговорить с моей бывшей служанкой. Ее подопечные замешкались, и ирландка поднялась, словно гаэльская ведьма, появлявшаяся из озера. Впрочем, скоро «мадам» вернулась, взяла мое лицо в свои теплые руки и покрыла лоб поцелуями. Потом угостила меня бесплатным шампанским (в знак особого расположения; шампанское приносило немалую прибыль) и сообщила мне, что я влюбился.

— Сколько тебе лет, Макс?

— Двадцать.

— Господи, всего двадцать, а выглядишь ты как… Ну ты меня понял. Не знай я тебя, решила бы, что ты — мой ровесник. — Мэри покраснела, прижала палец к носу и поспешно добавила: — Правда, это не намного больше двадцати.

Прежний акцент, как чертополох, пробивался в ее речи.

— Нет, мне действительно двадцать.

Она подняла глаза, и моя старая горничная пропала. Передо мной снова сидела женщина с непроницаемым сердцем. Ее жемчуга терялись в складках шеи, так называемых кольцах Венеры.

— Тебе можно позавидовать, Макс.

— Почему?

— Тебе бы родиться женщиной. — Мэри устремила на меня внимательный взгляд, которым, наверное, осматривала каждую из бродивших наверху девушек, как и она сбежавших от грязной домашней работы, от мужчин и семей. — Уж поверь мне. Юность — единственное сокровище женщины, умные девочки используют свою молодость, чтобы заработать как можно больше драгоценностей. У меня есть сапфир, подаренный принцем. Макс, мне тогда было двадцать шесть. Верно, в то время я работала у вас. Когда твои родители уезжали на уик-энд в отель «Дель Монте», я тайком приводила мужчин в свою комнату, чтобы немного подзаработать. Не вздрагивай. Так поступают все девушки, даже горничные приличных семейств.

Я попытался перевести разговор в интересующее меня русло.

— Когда ты оставила работу горничной, Мэри?

— Горничной, ну и вопрос! Ха! Ах да, ты верно говоришь о должности служанки. После того, как твоя бабушка выгнала меня.

— Но я же видел тебя на причале Мэйг.

Мэри вскинула голову.

— А на мне была форма горничной?

— Неужели ты не помнишь? Я шел с отцом, у тебя в руках был ирис…

— Старый трюк, Макс. Я гораздо больше зарабатывала, когда притворялась горничной, чем когда действительно выполняла обязанности служанки. Богачи меня не пропускали. Так я перебивалась, пока не попала в публичный дом. Вскоре мадам Дюпон умерла, и заведение досталось мне.

— Тебе нелегко жилось, да, Мэри?

Хозяйка бросила на меня гневный взгляд.

— Ты пришел сюда не о моей жизни рассуждать. Какой бы она ни была, это все, чего я добилась после того, как вы меня вышвырнули.

— Я не…

— Твоя бабушка еще жива?

Я покачал головой и рассказал об исчезновении отца, о нашей жизни в Саут-Парке.

— Полагаю, ты об этом не знала. Ведь мы живем в разных мирах…

— Ничего подобного. Ты в этой гостиной, я в этой гостиной. Мы в одном и том же мире.

— Я… э…

Однако Мэри снова изменилась.

— Еще шампанского, дорогой? — улыбнулась она. Времена будто смешались, прежняя веселая Мэри то появлялась, то исчезала словно уличные огни, заглядывавшие в окно, они вспыхивали и рассеивались в клубах тумана. Возможно, такова и была ее сущность: мерцающий калейдоскоп обманчивых образов. — Я говорила, тебе бы лучше родиться девочкой. В юности был бы уродцем.

— Я и был им.

— Ты еще молод, а для девушки такая внешность — подарок судьбы. Жаль, я не была уродиной. Уродины не задумываются ни о замужестве, ни о детях, пока не впадут в отчаяние. А ты не впадаешь, Макс, потому что знаешь: твоя красота еще впереди. Ты станешь красавцем, когда поумнеешь и повзрослеешь. Будешь и красивым, и счастливым одновременно.

— Пока у меня ни того, ни другого.

— Всему свое время, мой мальчик. Тебе можно позавидовать…

Мэри пристально взглянула на меня, однако в этот момент в гостиную вошел странный тип. Сначала он показался мне сгорбленной старухой-уборщицей, а в следующий миг я понял, что это был мужчина в женском клетчатом платье, шарфе, фартуке и шапочке, в руках он держал перьевую щетку и мусорное ведро. Мадам Дюпон, ничуть не удивившись, поднялась и расцеловала гостя в обе щеки, затем принялась подробно объяснять, каким комнатам, по ее мнению, надо уделить особое внимание. Она обращалась с ним как с любимым слугой, а диковинное создание, не менее учтивое и усатое, чем другие обитатели Маркет-стрит, послушно кивало. Когда мадам закончила, он вручил ей золотую монету и вышел из комнаты. Мэри с проворством эстрадного фокусника опустила монетку в карман и повернулась ко мне, улыбающаяся, но серьезная.

— Да, Макс, теперь люди платят мне за право быть моей горничной. Все меняется, мой мальчик. — Мэри не села рядом, она собрала пустые бокалы и отчеканила: — Больше сюда не приходи.

Мэри прибирала гостиную, даже не глядя в мою сторону. Жуткие безделушки и прочие мелочи ее профессиональной жизни вновь заняли свои привычные места, позолоченная поверхность автоматической гармоники вновь сияла чистотой. Огоньки за окном бежали в обратную сторону, а мадам Дюпон настраивалась на следующий визит, на очередное появление негритянки, сопровождающей стайку хихикающих мужчин. Хозяйка говорила, продолжая убирать комнату:

— Женщины вроде меня думают, что никогда не меняются. Глядя в зеркало, я верю, что была такой всегда. Больше сюда не приходи.

Я безмолвно снял с подставки цилиндр, надел его на свою старческую голову и — не знаю почему — заплакал. Чудовища иногда плачут.

Мэри тут же смягчилась.

— Я слишком груба, — произнесла она, нахмурившись и взяв меня за руку. — Это все из-за твоей внешности, ты похож на полицейского, вымогающего взятку. Ох, не принимай мои слова близко к сердцу. Глянь-ка, совсем расстроился. А она тебя любила? Конечно же, нет. Ни тебя, ни кого другого; такие не любят. Ну ладно-ладно, я дам тебе девочку, хоть это и не поможет, Макс. А в следующий раз будешь платить, как все.

Разумеется, она оказалась права; я платил каждый раз, когда приходил сюда в течение многих лет.

Не успел я опомниться, как уже поднимался по лестнице; хозяйка вела меня к молодой женщине с обаятельной улыбкой и хищными глазами ягуара. Я помню ее не очень отчетливо; она лениво помахивала длинным пером, а когда я приблизился, поманила меня пальцем. Меня потянуло к ней словно магнитом, ведь я был молод, печален и жаждал утешения.

— Макс, — шепнули за спиной.

Я повернулся к Мэри. Необычайно грустная старая белокурая девчонка. Возможно, виной тому отсутствие моих преимуществ, пожилой возраст, или все дело в печальной золотистой ауре, окружавшей мадам Дюпон.

— Знаешь, я рада, что ты пришел, — подняв голову, наконец сказала моя бывшая горничная. — Всю жизнь я считала время беспристрастным.

Меня отвлекли от записей, однако я должен обо всем рассказать. Сэмми, у меня потрясающие новости: вскоре я могу стать твоим братом.

Миссис Рэмси, эта милая женщина, пока ничего не говорила, однако в одну из последних бессонных ночей (старость не сторонница чрезмерного поедания сосисок) я решил порыться в ее столе. Для меня подобное дело не в новинку — малолетним преступником я стал очень давно. Просто я лишь на днях обнаружил, где она держит ключ. Ты сам-то его нашел, Сэмми? Или ты — один из тех мальчиков, тех счастливых мальчиков, безразличных к спрятанным вокруг секретам? Если так, становится понятным, почему мне удавалось скрывать свой дневник столь долгое время. В любом случае ключ хранится в ящике комода под рождественскими нарядами. Там я нашел его прошлой ночью. Не веришь — спроси у Бастера, он преданно шлепал рядом от комода до кабинета.

В столе оказалось нечто невероятное — документы об усыновлении. Миссис Рэмси заполнила бланки своим викторианским почерком лишь до моего имени. Думаю, дата моего рождения удивила ее. В соответствующей графе стояло только чернильное пятнышко, будто кто-то в задумчивости опустил ручку на бумагу. Я попробую как-нибудь невзначай упомянуть о своем дне рождения — предполагается, что в сентябре мне будет тринадцать. Я дал восхищенному Бастеру обнюхать бумаги.

— Это все-таки случится, Бастер, — шепнул я, почесывая пса между закрытых от блаженства глаз. — Я буду рядом с моим сыном.

Пес тихонько тявкнул от удовольствия.

Братья! Понравится ли тебе, Сэмми? Делиться бриджами? Взирать на свои сломанные санки? Делать свои уроки на прогулке по февральской слякоти? Тебя можно не спрашивать, даже с глазу на глаз, даже ночью, когда мы лежим в полосатом лунном свете. Ты из тех людей — да-да, Сэмми, — из тех, кто разбивает сердца всем, кому ты небезразличен.

Мне захотелось отпраздновать такое событие, и это было ошибкой. Изучив дом во время ночных прогулок, я знал, где прячут запрещенный джин, и приготовил себе крохотный бокал мартиниз (так его называли в Сан-Франциско, где раньше в сей напиток добавляли мараскин — ингредиент, утерянный вместе с буквой «з»). Мама готовила обед, а я потягивал волшебное зелье из стакана для сока. И зачем только я это сделал? Я, который уже лет сто не пил ни капли спиртного? Сам не знаю, мой ворчливый читатель. Старик просто устал.

Ликер сделал меня мягким и добрым. Весь обед я тихонько улыбался и слишком серьезно смотрел в глаза моей будущей матери. Мои мысли все еще были заняты теми документами, возможностью обрести семью и дом. Миссис Рэмси обеспокоенно и недоверчиво взглянула на меня и улыбнулась в ответ. Я вместе с мамой смеялся над твоими шутками, Сэмми, и все же вы оба как-то странно косились в мою сторону. Тут я понял, что сижу, закинув ноги на стол, высоко подняв стакан с соком и глупо хихикая, словно шлюха в борделе. Читатель, я был пьян. Я примолк, усилием воли принял более скромную позу, однако возбуждение не прошло. Очевидно, мое новое тело никогда не имело дела с мартини.

К счастью, миссис Рэмси вышла за мороженым, а когда вернулась, заговорила о моем будущем. Я был на седьмом небе, когда она взглянула на меня со словами:

— Слушай, ребятенок, ты ведь пробыл с нами недолго. Правда, Сэмми?

— Да уж, — буркнул мой сын, ковыряя ложкой мороженое.

— Вы же поладили, дикари? Я слышала, как вы шепчетесь по ночам.

— Шепчет только он. Во сне. Чудак.

— Помолчи, Сэмми, — шикнула миссис Рэмси.

— А что я говорил?! — вскрикнул я. Пожалуй, слишком громко.

Сэмми лизнул мороженое, а потом, подражая мне, сделал дикую гримасу и заорал: «Останься, прошу тебя, останься, останься, останься!»

Мороженое холодной змеей скользнуло в желудок. Я подумал, что разумнее всего усмехнуться, однако потерял над собой контроль и завыл, словно гиена.

— Да что с тобой, Куриные Мозги? — хмыкнул Сэмми.

Миссис Рэмси бросила на меня быстрый взгляд и хихикнула.

— Боже, он ведь пьяный.

Она схватила мой стакан и учуяла знакомый запах джина с вермутом. Сэмми расхохотался, а меня отвели к раковине и после назидательной речи высыпали на мой несчастный язык столовую ложку черного перца. Я «выбыл из игры» на целую неделю.

Это не такое уж страшное наказание — Куриные Мозги стараются понапрасну не рисковать. Жаль, что я лишился доверия, однако хуже всего был ее взгляд — воплощение подозрительности и недовольства. Не моим поведением, а собой, тем, что она вообще допустила мысль усыновить такое чудовище. Прошу, миссис Рэмси, передумайте. Вы не понимаете, как далеко я уже зашел.

Я должен прекратить свои записи. В конце концов я еще пьян.

Утро. Легкое похмелье; не все молодеет вместе со мной. Странно, кажется, Сэмми подозревает меня, а может, просто впечатлен тем, что я нашел джин. Нет, я не выдам вам свое убежище. Позвольте записать небольшой рассказик, прежде чем головная боль возьмет свое.

— Мы должны туда сходить, старик, — однажды сказал мне Хьюго, прихлебывая пива. — В последний раз.

Прошли годы, каждый из нас изменился: один постарел, другой — помолодел. Мы сидели в баре, неподалеку от холостяцкой берлоги моего друга, и сдували с пива пену; перед тем как расстаться, мы часто здесь встречались, и в тот вечер Хьюго выложил свой план. Он вытащил газету, и на его взрослом лице отразилось мальчишеское страдание, Хьюго показал мне статью на третьей странице.

— Мы должны туда сходить, — повторил он, вздрогнув от воспоминаний. Передо мной сидел прежний Хьюго, маленький Хьюго с клубнично-розовым носом, который сказал мне, что Вудвордс-гарден собираются снести.

Уже много лет сад был закрыт. Профессор Мартин провел последнее представление очень давно. Он взмыл в воздух со своим невесомым, отливавшим металлом шаром, к восхищению последней горстки детей, бросавших его последние бумажные розы в ошеломленную толпу последних зрителей, когда по необъяснимой причине серебристая ткань порвалась, раздался страшный треск, и шар ярким трепещущим лоскутком понесся навстречу земле. Место профессора никто не занял. Никто не поселил новых обезьянок в «Дом счастливой семейки», где прежние зверьки некогда раздражали гордых викторианцев своей любительской «комедией масок», а как-то утром были найдены на полу клетки заключившими друг друга в мертвые объятия. Сам Вудворд умер в конце восьмидесятых, и только яростная борьба его дочерей позволяла держать парк открытым для последней группы акробатов и пожирателей огня, для последних посетителей заметно облысевшего холма папоротников. Наконец пришел черед самого последнего представления — распродажи с аукциона всего, плоть до самого последнего камешка, и того, что называлось «устранением животных».

Для меня это значило одно: последний шанс увидеть старого Джима Порванный Нос, прежде чем его уведут; увидеть воображаемого спасителя моего какого-никакого, но детства.

Мы успели как раз вовремя, чтобы взглянуть на койота, съежившегося на треугольной сцене. Люди выстроились в цепочку, держа в руках шланги. Мы с Хьюго сели и наблюдали, как молодой человек с намордником в руках подошел к тощему, насмерть перепуганному животному. «Устранение животных» оказалось подобием родео, зрителям предлагалось смотреть, как их любимых зверей связывали, загоняли в тесные клетки и отправляли в новые жилища. К нашему удивлению, койот не шевелился. Он просто стоял, глядя на приближавшегося человека. Казалось, койот в любой момент бросится на загонщика, однако животное не шелохнулось. Луговой волк дрожал от холодной воды и обнюхивал пол.

Он безропотно склонил голову и позволил одеть на себя намордник. Койота повели к краю арены, и он лизнул руку нового хозяина. Мы расстроились. Настал черед львицы, ее продали с аукциона бандиту-китайцу (ты бы назвал его «гангстером» и почитал как героя). Львица и азиат вышли на арену одновременно, словно участники странного римского ритуала, а я удивился ленивой походке несчастной самки и предмету, который китаец вытащил из кармана, — пистолету. Китаец приставил его к мягкой мордочке, прищурился и выстрелил. Львица рухнула на грязный пол. То же самое азиат проделал с ягуаром и гиеной, которая лишь слегка рванулась в сторону и хрипло взвыла, прежде чем упала у стены. Хьюго и я похолодели от ужаса.

— Господи, да ведь тут бойня.

— Хьюго…

— Они просто убивают зверей, одного за другим.

— Может, только самых диких, — пробормотал я, глядя, как высокий китаец приказывает оттащить гиену за лапы, ее пятнистая шерсть покрылась пылью. — Может, чтобы уберечь нас от нападения.

В следующий миг я понял, насколько ошибся. На арену вывели Джима.

Я не хотел, чтобы мой медведь был таким медлительным и старым. Я не хотел смотреть, как его лапы привязывали к деревянным столбам, когда он вышел из своей тюрьмы. Я не хотел смотреть, как он кивал, принюхиваясь, и по-стариковски радовался выставленной перед ним еде — морковки и супа хватило бы на десяток медведей. Невозможно было глядеть на его рот, когда он обвел публику взглядом и зевнул, продемонстрировав старческие зубы, стершиеся почти до десен. Я не хотел видеть, как он моргал на солнце и облизывался, пока не решил прислониться к стене из искусственного камня и погреться в ярких теплых лучах. Сторож бросил ему кусок веревки. Пытавшийся подремать Джим скользнул по ней взглядом и в итоге счел веревку достойной исследования, а я не хотел смотреть, как любопытный медведь ловил канат. Увлекшись веселой игрой, он уселся поудобнее и ловил веревку, будто сегодня был самый обычный день его жизни. Не могу передать, что за жалость я испытывал к Джиму; в конце концов он даже не знал, стар он или молод. Он просто ловил веревку. В серебряном котелке лежала еда, однако Джиму не было до нее дела. Снова вышло солнце и позолотило медвежий мех. Спустя минуту вперед выступил немец с ружьем.

Толпа оживилась. Мы с Хьюго орали изо всех сил, чтобы остановить стрелка, однако вся остальная публика наперебой выкрикивала советы: «Подойди поближе!», «Переставь чан с пищей!», «Стреляй в голову, прямо в лоб!», «Отрежь ему лапы!» Джима возгласы нисколько не трогали — он привык к галдящей толпе, а вот немец занервничал. Немец был мясником с северного из Норт-бич и собирался продать втридорога мясо Джима специальным ресторанам. Со своей бородой и обветренным лицом он лучше бы смотрелся дома, в задней комнатке с окровавленной шваброй, нежели под взглядами пяти ярусов подвыпивших зрителей. Он стоял на арене, широко расставив ноги, и глазел на нас.

— Эй вы, потише! Я на этом собаку съел! — крикнул он с сильным акцентом. — Хватит советов! Я всажу пулю прямо ему в задницу!

Именно так немец и сделал, едва Джим запустил свой тонкий язык в чан с едой. Мясник дрожащими руками вскинул ружье, нервно глотнул воздуха и выстрелил в медведя. Старый мальчишка Джим издал длинный дикий вопль и закрутился, ворча и кашляя. Пол окрасился кровью. Немец испуганно смотрел на зверя, а толпа весело кричала медведю. Так обычно кричат несчастным женщинам, стоящим на выступах небоскребов, подначивая что-нибудь сделать, сделать что-нибудь ужасное, хоть что-нибудь сделать. Теперь Джим заметил зрителей и тявкнул на нас, словно тюлень, некоторые люди засмеялись. Затем, подобрав зубами веревку, мой друг направился ко входу в свое убежище и скрылся внутри. Арена была исписана красными строками.

Публика просто взорвалась советами. Медведь ушел пережидать смерть; немец окаменел, и только его губа слегка подергивалась; время битвы истекало, а зрелища толком не было. «Выгони его оттуда!» — кричали со всех сторон, «Дай медведю выспаться!» или «Он уж подох, выноси его!». Кто-то посоветовал спеть «Ох эти золотые шлепанцы!», и толпа разразилась диким хохотом (именно эту песню зрители обычно дружно орут на скучных концертах). Однако на арене никто не шевельнулся.

Много лет спустя, когда мы с Хьюго в палатке, где-то в Небраске вспоминали ту бойню (мой друг — с залысинами и белыми висками, я — по-мальчишески белокурый), то пришли к выводу, что в наших сердцах остался образ вовсе не того Джима, который, напугав горе-стрелка, с ревом выскочил из своей пещеры после минутного затишья и в слепой ярости заметался по периметру арены. Вовсе не мой медведь обосрался, когда в него вонзился новый веер пуль, не он превратился в жуткую скулящую груду плоти. Я вычеркнул из памяти те десять минут, которые провел, глядя, как его кровь текла по деревянному полу, скапливаясь у листьев, пропитывая их и устремляясь к стене, ту ужасающую вечность, когда Джим истек кровью и умер. Отчетливее всего запомнилась арена перед его возвращением, абсолютно пустая — лишь охотник да яркое пятно крови. Сцена из детского спектакля. Запомнилось, как солнце золотило те самые опилки, на которых Джиму предстояло сыграть свою финальную партию. Как все мы звали его. Солома, пиво, ожидание выхода звезды представления. Ужас, когда тень медведя упала на пол, на котором судьба уготовила ему встретить свою смерть.

Мы ушли, оставив Джима лежать на полу в луже его собственной крови и дерьма, я не мог на это смотреть. Только слышал возгласы немца, аплодисменты зрителей и представлял, как моего старого Джима оттаскивают с арены, где животное выступало целых двадцать лет. Я уверен, он умер в недоумении; уверен, он не помнил ничего из своей юности в Йеллоустоуне или где он там родился, не помнил о своей жизни на улицах города с кольцом в носу. Уверен, он не знал, что состарился и что больше его никто не любит. Он умер в святом недоумении. Наверное, ему казалось, что этот кошмар прекратится, как только он покажет зрителям свои проверенные трюки, подержит на носу арахис, встанет на задние лапы, однако у него не было сил. А может, ему казалось, что когда он откроет свои утомленные глаза, то окажется в лесу, полном деревьев и речушек с лососем, жужжащих пчел и разгуливающих вокруг медведей. Впрочем, я уверен: он не видел ни одного медведя за последние тридцать — или больше — лет.

В январе 1898 года Хьюго женился, а уже через три месяца пошел на войну. Милая скромная церемония проходила в доме родителей невесты в Филлморе. Мы с Хьюго были в сюртуках, полосатых кашемировых брюках, открытых кожаных ботинках и желто-коричневых лайковых перчатках — таких же, как и цилиндры, разумеется (не хмыкай, Сэмми). В петлицу мой друг вставил огромный бутон мадагаскарского жасмина, который по форме напоминал Пруссию и, подобно этой исчезнувшей стране, угрожал расползтись по всему сюртуку. Хьюго женился на круглощекой красавице с усталыми глазами постоянного читателя; дочь газетного редактора, эта молодая женщина, словно странные создания, которые обитают лишь в соленых участках водоема, где пресные воды впадают в море, одевалась и вела себя как девушка из хорошего общества, однако хохотала и толкала жениха под локоть, как швея. Невеста облачилась в белое платье и шляпку без вуали, потому что вскоре после церемонии парочка села в заранее подготовленный экипаж и отбыла в направлении, известном лишь мне. Я поехал вперед, чтобы доставить чемоданы и заплатить носильщикам. Вскоре прибыли молодожены, они казались столь восхищенными друг другом, будто совершили то, чего еще никто до них не делал. Кебмен сказал, что один из тапочек, которые гости по традиции кидали вслед молодоженам, залетел в повозку — а это к счастью. Причем тапочку с левой ноги, что еще лучше, подхватила невеста. Кебмен согласно закивал. Потом были поцелуи, торжественные обещания, и вместе с выдыхаемым воздухом испарялась моя молодость.

Почему он женился? Не знаю; влюбился, наверное, или что-нибудь в этом роде. В конце концов молодые люди порой женятся. Однако свадьба Хьюго оставила тяжелое чувство, будто он закрыл глаза и перестал быть собой. Меня охватила невыразимая печаль, понимаете? Ее невозможно описать. Могу лишь поделиться одним воспоминанием из вихря тех дней, о ночи, которой тогда я не придавал особого значения.

Я был пьян и зол. Все началось еще вечером, когда я вернулся домой после жалкого дня у Бэнкрофта — пришел, чтобы отложить денег, и обнаружил в своей гостиной фортепьянный концерт, женщин, разодетых в тафту и дорогие шляпы с плюмажем, девушек в кружевных воротничках. Какая-то самоуверенная девочка молотила по клавишам, разбивая Моцарта на отдельные невразумительные звуки. Я посмотрел на ее золотистые кудряшки, блестевшие от электрического света, и вдруг узнал мою Мину. Счастливую, желанную, ничего не знавшую о жизни — мою Мину. Я почувствовал чей-то взгляд, рядом стояла уродливая женщина в парчовом платье.

— Эй, человек, принесите девушкам пирожных, — приказала она, оглядев мой поношенный костюм, и отошла в сторону.

Я не знал эту женщину, однако помнил ее тон — так разговаривают со слугами вроде меня. Мне было двадцать пять.

Я убежал к Хьюго. К тому времени он стал адвокатом и купил себе дом — столь крохотный и сказочный, что я окрестил его «тыквой». На улицах, как и в окнах его дома, было темно, и я тихонько постучал в дверь. Ответа не последовало. На правах лучшего друга я владел дубликатом ключей, а потому вошел внутрь. Я надеялся подкрепить силы бокалом шерри и легкой закуской.

— Хьюго? — позвал я, однако никто не ответил.

Я заметил мерцавший в библиотеке свет — отблеск камина, словно рябь на воде выплескивавшийся в коридор, — и пошел узнать, спит ли мой друг. Я вихрем пронесся по коридору и ворвался в библиотеку. Будучи совершенно одиноким молодым человеком, я даже не подумал, что Хьюго мог быть не один.

Он и не был, с ним было письмо. Хьюго обеими руками держал его перед огнем, словно миниатюрное тело мертвой любовницы, и гипнотизировал взглядом, будто пытался заново вдохнуть в него жизнь. Обыкновенное письмо, листочек бумаги. Хьюго сидел без пиджака, с развязанным галстуком, прислонившись к подлокотнику забавного египетского кресла. В позе моего друга читалась напряженная готовность к полному краху. Огонь наполнял комнату тревожным светом, сглаживавшим и размывавшим все предметы. Хьюго всхлипнул, будто ему не хватало воздуха. Увы, я обратил внимание на эти детали только сейчас, а тогда я думал только о шерри.

— Эй, Хьюго, нальешь стаканчик верному другу?

Он вздрогнул, поднял глаза, а я был настолько глуп, что усмехнулся. А Хьюго уже смотрел на языки пламени и, словно бросая письмо в почтовый ящик, опустил его в огонь. Сделав это, мой друг отшатнулся, но тут же бросился ловить бумагу. Однако листок был охвачен стеной огня и за исключением одного маленького кусочка превратился в хрупкий лист пепла, поплывший в дымоход.

— Эй, ты чего? Дров, что ли, не осталось?

Хьюго наконец усмехнулся.

— Сделай нам выпивку, старик, — вздохнул он.

— А кто здесь хозяин?

— Сейчас — ты. Я чертовски устал. Кстати, я раздобыл нам немного героина, давай повеселимся. Мне надо развеяться.

Мы повеселились. Когда я вернулся с бутылкой виски (как всегда, передумав в последний момент), Хьюго уже стоял полностью одетый и держал в руках пузырек отличного гашиша. На бархатной подстилке уютно примостились две курительные трубки, они напоминали огромные кавычки, обещавшие длинный рассказ. Мой друг раскраснелся от жара камина. Хьюго принес холодного мяса и картошки, а потом вручил мне трубку и пузырек. Сначала приятный дым погрузил меня и Хьюго в тихое оцепенение. Я поднял глаза и посмотрел на внутреннюю поверхность своего черепа, он был прост, как купол зонтика, и наполнен такими же смутными тенями. Мы оба лежали в одиночестве, как и подобает друзьям — вместе. Однако вскоре нас охватило беспокойство. Карты не помогли, несколько часов мы потягивали виски, и с каждым глотком карточная забава казалась все более глупой. Вскоре я снова погрузился в свои переживания.

— Я так несчастен, Хьюго.

— Я тоже, — не поднимая глаз, вздохнул он.

Я вертел в руках трубку, лежа на столе.

— Нет, Хьюго. У тебя счастливая жизнь. Хотел бы я твою жизнь.

— Забирай, — горько произнес он.

Я не заметил его тона. Я никогда не представлял себе Хьюго несчастным и, наверное, разозлился, что он так поздно примерил на себя роль страдальца, которая в нашей дружбе по праву, с самого рождения принадлежала мне. Я воздел руки к небу и сказал:

— Я хочу этот дурацкий дом и твоих дурацких девушек. — Я махнул ему и продолжил: — Я хочу твою молодую внешность. Я хочу красивую одежду, которую носят мои ровесники, вместо… Господи, только посмотри, я ведь до сих пор ношу брюки отца!

Хьюго курил с непроницаемым лицом.

— Я не хочу обсуждать твою одежду.

— Ты так здорово живешь. А ведь многие из нас всю жизнь горюют из-за какой-нибудь женщины, и ничто не может нас осчастливить. — Я запнулся, осознав, что наговорил, потом оглянулся на него и сказал: — Но ты счастлив, даже когда тебя никто не любит.

О Боже, он посмотрел на меня.

— Заткнись, Макс.

Я рассмеялся.

— Да и кто тебя полюбит? Твой домик-«тыкву». Только представь здесь какую-нибудь женщину, которая визгливо требует, чтобы ты бросил курить. Даже не думай об этом, турок! Где твой дорогой сюртук? Нет его. Он тебе просто не нужен, — бормотал я, стряхивая с себя мрачные думы и улыбаясь. — Кто может тебя полюбить? Ты же дикарь.

Хьюго молча отвернулся и уставился на сохранившийся клочок письма, тот лежал в камине, светлый, как юность.

— Я обкурился. Можно переночевать у тебя? Честное слово, на этот раз меня не вырвет.

— Нет, — отрезал Хьюго и подошел к уцелевшему листку бумаги. Если бы хотел, я мог бы прочесть, что там написано, однако тогда меня занимали другие вопросы. Я был слишком сосредоточен на своих проблемах. Хьюго снова бросил обрывок в огонь и наблюдал за пламенем. Не оборачиваясь он сказал: — По утрам приходит горничная, страшная сплетница. Она и так считает меня развратником. Мне не нужны пьяницы на диване. — Он усмехнулся. — А тебя непременно стошнит. Пойду вызову кеб.

— Я тоскую по Элис.

— Знаю.

— Мне плохо без нее.

— Сочувствую, Макс.

— Спасибо, Хьюго, я тебя люблю.

Его силуэт переливался отблесками огня. Минуту Хьюго стоял неподвижно, я тоже не дергался, намереваясь заснуть в теплом кресле, где мне было так хорошо. Огонь бормотал, как безумец, а потом снова затих, выпустив сноп искр. Мой друг, переливавшийся в темноте яркими волнами, что-то сказал, но очень-очень тихо, и я даже спустя тридцать лет не могу разобрать его слов.

Надо обладать очень буйной фантазией, дабы разглядеть горе-людей, которых мы считаем счастливыми. Их истинные переживания подобны тем звездам, чей свет неразличим человеческим глазом. Искусством постигать чужое сердце владеет лишь разум.

Наутро я уже почти ничего не помнил о той ночи, а Хьюго больше никогда не упоминал о ней. Наверняка в ту пору он выслушивал огромное количество глупой болтовни обкурившихся пьяных приятелей и, разумеется, простил меня.

В первый день женитьбы он весело махал мне из окна поезда. Думаю, Хьюго отчасти женился из-за любви… Но главным образом он женился из-за страха, как поступает большинство мужчин. Впрочем, не мне копаться в сердце Хьюго. Он познакомился со своей невестой через несколько месяцев после нашего разговора, катал ее на такси и кебах по всему городу, кормил цыплятами в скорлупе в знаменитом ресторане Сан-Франциско — «Пуделе», а через год сделал предложение. Со мной Хьюго посоветовался только о цвете перчаток (желто-коричневых, как я уже говорил). Какие же мужчины смешные: в пабе они слезно умоляют вас не покидать их, а потом идут и женятся, не говоря вам ни слова, будто вас это нисколько не касается.

Вскоре после свадьбы Хьюго получил офицерский чин и взял курс на Филиппины, где его капитан за один день отбил у испанцев остров Гуам. Тем временем моя мама открыла золотую жилу (или третий глаз, как она сама это называла) — сосредоточила свои усилия на погибших в Гражданской войне. Женщины в старых кружевных чепцах повалили толпами, они сидели в затемненной гостиной и внимали маме, вещавшей об ужасах Колд-Харбора: «Вокруг целое поле мертвецов, и я среди них, мама… Я не чувствую ног». Мама вдавалась в такие подробности, что ошеломленные женщины нередко забывали оплатить сеанс, и нам приходилось напоминать о чеке по почте.

Мне к тому времени исполнилось двадцать пять, и внешне я напоминал мужчину лет сорока: полного, элегантного, с приглаженными усиками. Я выглядел как мамины ровесники. Точнее, в 1895 году мы словно бы поравнялись, уважительно раскланялись и разошлись каждый в свою сторону: к зрелости и к юности.

Я забыл только о том, что пока мама и Мина взрослели — первая посеребрила шиньоны, вторая научилась кокетливо смеяться, — я все ближе подходил к своему истинному возрасту. В двадцать лет я даже отдаленно не напоминал молоденького, а теперь мне было почти тридцать и выглядел я почти на столько же. Пусть я и не олицетворял собой юность, однако стремительно приближался к ней своим особым путем, и все больше прекрасных леди глазами, полными детского восторга, смотрели на меня из окон экипажей, такси и витрин. Однако я воспринимал мир как толпу скучных людишек, которых хлебом не корми — дай посмеяться над моей жизнью, и считал, что эти милые девушки просто рассматривали мою забавную одежду, а розовые орхидеи их улыбок — обыкновенная насмешка над моим уродством. Я не понимал безмолвных намеков встречных дам. Я не понимал, что мои железы, похожие на кокон шелкопряда, вышли из стадии уродливости и стали молодыми и здоровыми. Изменился век, менялись времена года, и все-таки я не замечал изменений, пока не подхватил счастливую и ужасную болезнь.

Какое же это счастье — ходить по земле. Почти никто этого не понимает, миссис Рэмси, а сейчас у меня есть время записать, как все произошло.

Это случилось в марте 1906 года, на Филлмор-стрит. Утро меня удивило; такое теплое и ясное для марта, такое милое, что люди в изумлении вплывали в парк «Золотые ворота». Верхушки экипажей были откинуты, и повсюду виднелись женщины, прогуливавшиеся в самых светлых из своих летних платьев, надетых впервые. Женщины улыбались в сиянии нежных тканей, однако — предусмотрительные леди — захватили с собой меха на случай, если весеннее чудо прекратится. Яркое, жаркое, солнечное утро в Сан-Франциско! С ума сойти! Шок был такой же, как если бы вы против обыкновения купили роман занудного графомана и вдруг обнаружили там восхитительные эпизоды, наполненные непередаваемой красотой и восторгом, которые нельзя было даже представить в устах столь скучной личности.

Моя память хранит образ самой обыкновенной улицы, сегодня он кажется потерянным навсегда. Лошади везли телеги с товарами для богатых жителей холма; китайцы тащили на плечах мешки с овощами, подходили к черному входу домов и перекрикивались с поварами; по тротуарам в огромном количестве прогуливались мужчины и женщины, радовавшиеся прекрасному весеннему дню. В тот год во мне произошла еще одна значительная перемена: я наконец сбрил бороду. Я прогуливался, щеголяя клетчатым галстуком-бабочкой и модной шляпой с загнутыми полями, я выглядел на тридцать пять лет и сиял от счастья, поскольку в этот краткий период жизни моя внешность полностью соответствовала возрасту.

Раздался страшный вопль. Я повернулся так быстро, что с головы слетела шляпа. По дороге ехал экипаж, набитый многочисленным семейством, выбравшимся на пикник, навстречу коляске с холма несся автомобиль. Я помню, как в коляске вскочила маленькая девочка и показала пальчиком на монстра, который всего через мгновение убил ее: монстр из сна, из книги, из мерцающего полумрака театра слайдов. Я помню, как ветер взметнул ленты соломенной шляпки — две змеи, готовившиеся к броску, как вся семья в немом ужасе вскочила на ноги, лошадь таращила испуганные белки глаз на механического убийцу, как бился в конвульсиях водитель машины, пока его спутница в английской блузе прямо по нему выползла из автомобиля, ничуть не стесняясь откровенно сексуальных поз, и подралась с полицейскими. Не стоило большого труда догадаться, кто из ошеломленного семейства — родители девочки. Мать схватила дочь за талию и понесла ребенка к обочине, отец предупреждающе вскинул руку, дабы остановить приближавшуюся машину. Я не видел ужасного события, а может, человеческий разум избавляет нас от страшных воспоминаний. Я помню только звук, описать который не в силах.

Однако я хочу рассказать вовсе не о несчастном случае. Мне доводилось наблюдать и более жуткие картины. Главным событием того солнечного дня смерти было то, что я отвернулся, и решение отвернуться превратило мою жизнь в то, чем она стала. Я отвернулся от жуткой сцены и взглянул в жаркое, яркое, невероятное небо и отчетливо увидел там яркое, жаркое, невероятное зрелище.

Глаз. Ясный карий глаз, в котором отразилась гибель девочки. Обрамленный пушистыми ресницами сияющий глаз женщины.

Какой женщины? Эх, читатель. Эх, беззаботный невнимательный читатель.

Рядом стояла Элис. Время-предатель изменило ее.

Не безжалостно, как вы подумали, а самым обыкновенным образом. Девушка стала выше, волосы ее потемнели. Широкие плечи, смягчившийся подбородок, ясное круглое лицо, лишившееся детской пухлости, легкие морщинки вокруг глаз, как и следовало ожидать, подчеркнули каждое издавна мне знакомое выражение. На удивление бледная и напудренная, с капелькой пота на крыле носа, сиявшей, будто украшение индийской невесты. Это была не та девочка, которую я знал. Круглого мягкого лица, неспособного стать суровым, как бы сильно его обладательница ни гневалась, уже не было. Нежные скулы, влажные листочки ясных глаз, подвижное тело с маленькой грудью; все пропало: мягкость, розовая кожа, девочка.

Более того. Она стала одновременно плавнее и четче; мечтательный взгляд испарился, однако на первый план вышла ранее дремавшая женская чистота. Элис засияла новой гранью красоты. Она уже не была той четырнадцатилетней девочкой, вдохнувшей мне в рот колечко дыма; она была истинной тридцатилетней женщиной.

— Господи! — в едином порыве вскрикнули мы, и на миг я даже подумал, что Элис так удивилась нашей встрече. Однако в следующую минуту мне стало ясно: ее возглас был вызван гибелью девочки. Я обернулся: тело девочки прикрыли, несколько мужчин собирались оттащить разбитую машину к обочине. Спутница неумелого водителя уже вполне оправилась и взяла у молодого человека пальто, дабы прикрыть разорванную юбку. Смертельно раненная лошадь обреченно кивала головой, стоя неподалеку от места аварии. Трудно было сказать, нуждался ли еще кто-нибудь в помощи. Под горку катились руль и шина, вскоре они исчезли вдали. Все звуки слились в единый встревоженный гул толпы. Ну разве только один перекрывал стоявший гвалт — радостный стук бесчувственного сердца.

— Пойдемте, — сказал я и предложил Элис руку, зная, что не буду отвергнут среди всеобщей паники.

Мои ожидания оправдались: Элис испытующе посмотрела на меня, взяла под руку и пошла вместе со мной. Я даже не успел осознать свою удачу, ведь я наконец нашел свою возлюбленную; впрочем, истинные верующие не удивляются чудесам.

Только подумайте, как мне повезло: она меня не узнала!

Я вступал в самую прекрасную пору жизни — лишь тогда я казался тем, кем был, — и в это счастливое время Бог преподнес мне подарок, которого я жаждал больше всего на свете. Я подыскал уютную чайную с красными бумажными обоями и задернутыми занавесками, чья желтая ткань благодаря прохожим стала сценой целого театра теней. Увы, стоило нам сесть и сделать заказ, как я осознал свою удачу и потерял дар речи. Свершилось! Мечта сбылась. Я сидел напротив Элис, совсем как в прошлый раз. Слышал ее вздох, когда принесли чай. Видел сладострастно прикрытые веки, когда Элис надкусила пирожное. Смотрел на пятнышко такой знакомой сияющей розовой кожи, которое она забыла напудрить. Мы беседовали, и я был счастлив. Если уж судьба вручила мне вместо тела маскарадный костюм и лишь благодаря этому маскараду я мог быть рядом с возлюбленной, я смирюсь. Элис никогда не узнает. Ей даже не обязательно любить меня. Я заметил на ее пальце золотое кольцо.

— Я и не думала, что увижу сегодня чью-либо смерть, — призналась Элис, когда мы закончили обмениваться шаблонными фразами, принятыми при знакомстве.

— Никто бы не подумал.

— Я ожидала самого обыкновенного дня. — Элис улыбнулась прежней улыбкой. — Простите мою болтливость, это все нервы. Я хотела купить фотоаппарат. И целый час рассматривала различные модели, а когда сказала учтивому на вид продавцу, что выбираю фотоаппарат для себя, он присвистнул и заявил: «Что вы, мисс. Женщинам с этим механизмом не управиться, уж больно нежные у вас пальчики». Я так рассвирепела. Стрелой вылетела из магазина. Я злилась на этого нелепого человека за его глупые слова. Вот чем я занималась, когда случилось несчастье. Гневалась. Мысленно ругалась с продавцом. И тут. Н-да.

— А я уплетал соленый огурец.

— Ну и как?

— Вкусно.

— Вот видите, разве подобные мелочи не прекрасны? Например, когда вы просыпаетесь утром и думаете, что день пройдет отлично.

— Да.

— Я хочу сказать, вы ведь не смотрите в зеркало с мыслью: «Так, приготовься, вдруг увидишь днем что-нибудь ужасное».

— Нет.

Мы синхронно уставились на оставшиеся чаинки, я уже достаточно узнал от мамы, чтобы предсказать по ним удачу в любви, однако вслух ничего не произнес. Я налил нам по новой чашке чая. В конце концов для моей любимой Элис я всего лишь незнакомец.

Она вздохнула, выпрямилась и огляделась.

— Все так странно и неловко. Мне лучше уйти, благодарю вас.

Ужас. Она не могла уйти, пока не могла. Элис была замужем, наши жизни не пересекались, я даже не мог надеяться стать ее другом. И все же отпустить ее, едва увидев и осознав, что почти ничего не изменилось, я не мог. Вопреки их опасениям мы просим тех, кто нас не любит, лишь об одном. Нам не нужны ни симпатия, ни упреки, ни сострадание. Мы просто хотим знать — почему.

— Посидите еще немного. Вы бледны. Едва в обморок не падаете.

— Вы заметили?

— Что вы, просто я…

Элис улыбнулась и посмотрела мне в глаза — чаинки не обманули!

— Как ужасно сознавать, кем ты стал. Теперь я женщина, которая падает в обмороки. — Элис рассмеялась, звонко, словно ручеек.

— Нет, — запротестовал я. — По вам не скажешь.

— Я превратилась в одну из тех, кого раньше презирала. В героиню дешевого романа.

Она со смехом протянула руки, будто смиряясь с приговором судьбы. И при этом она нисколько не походила на таких героинь: моя Элис была одета в черную блузу и такую же юбку, шею укрывал белоснежный шарф, заколотый старомодной брошью — я узнал брошь миссис Леви и вспомнил, что внутри лежал локон моей первой любовницы. Волосы ее скрывались под откровенно мужской водительской кепкой. Однако помимо строгой одежды на Элис был причудливый жакет, каких я еще не видел: с широкими лацканами, приталенный, расшитый восточными узорами и завитушками. Не то чтобы он был слишком модным, скорее излишне эксцентричным. Женщины в магазинах возмущенно перешептывались. Элис не обращала на них внимания.

Она стукнула по столу кулаком и воскликнула:

— Я не должна падать в обмороки! Я не хочу быть одной из жеманных пустышек! Мне и раньше доводилось видеть, как гибнут люди.

— Успокойтесь. Выпейте чаю.

Она уставилась в угол комнаты. Казалось, Элис сейчас где-то далеко…

— В Турции — несколько лет назад я путешествовала по Азии — я видела человека, который брел по улице, отравленный. Потом он замертво рухнул на ковер, всего в паре футов от меня. Его лицо исказила гримаса… страдания, наверное. Мусульманки так причитали. — Элис потрясающе изобразила горестный и нежный плач. — И я не упала в обморок.

— Вы путешествовали по Азии?

— С мужем. — Элис наконец заговорила на эту печальную тему. Понятия не имею, почему она осталась со мной и пила чай, рассказывая незнакомцу о своей жизни, однако она продолжала: — А тот человек… Я порой гадала, не сам ли он добавил в свой мятный чай мышьяк. Из-за любви, наверное. Просто не ожидал, что предсмертная агония столь болезненна, отвратительна, глупа и неромантична. Вот и получил по заслугам. — Она рассмеялась, будто ветер задел колокольчики, а потом — о чудо! — покраснела.

Я хотел от Элис только одного. Не заставить ее полюбить меня — на это я даже не надеялся, — а просто ответить на вопрос, годами после ее исчезновения сводивший меня с ума. Я переживал как зритель, у которого фокусник взял серебряный доллар и растворил монетку в воздухе. Мне не нужен мой доллар. Я лишь хочу знать, как она это сделала. Я лишь хочу знать, где от меня прятали Элис эти годы.

А Элис все говорила.

— Знаете, пожалуй, я не хочу чая. Им не искупить пороки. А сейчас настала пора потворствовать порокам, вы не думаете? После такого ужасного события.

— У меня не так много пороков.

— Это потому что вы мужчина. Для женщины любая мелочь — грех. Вы не знаете, здесь подают вино?

Она подняла руку и подозвала официанта, потребовав бокал вина. Желанного напитка в чайной не оказалось, ко всему прочему, официант всем видом возмущался подобной просьбе от леди, да еще в полдень. Элис выглядела раздраженной.

— Мы можем отправиться в другое место, — предложил я.

Элис возмущенно вскинула брови.

— Забудьте. Поскольку меня тут никто не знает, а с вами мы вообще незнакомы, я закурю. Не протестуйте, а то разочаруюсь в вас. И маме моей не говорите.

— Я не представлен вашей матери, так что не скажу.

— Вы милый, — проворковала Элис, и я зажег ей сигарету. В тот миг она заметила мою зажигалку — давний подарок Хьюго — и выгравированную на ней кувшинку. — Это из цветочной оранжереи?

Я убрал зажигалку в карман.

— Ви… Видимо, да. Мне подарили.

— Хм, старая оранжерея. Вы не знаете, «Королева Виктория» еще жива? Еще цветет?

— Я давно там не был.

Элис посмотрела в чашку и полностью успокоилась. Еле слышно она произнесла: «Я так долго отсутствовала…» Элис мысленно уже была там, куда я не мог за ней последовать. С таким выражением лица она казалась незнакомкой.

Я не опечалился переменам в Элис. Все ее прежние любовники, должно быть, смотрели на эту красавицу, взрослевшую от четырнадцати до тридцати двух лет, полную отчуждения и грусти, с чувством легкой тоски об утраченном. Но я не тосковал, я был другим. Я знал не только поверхностные детали — ее глаза, ее голос, ее радость, — которые время вымывает из тела. Я знал ее легкое покашливание от скуки; знал запах анисовых капель, которыми она пропитывала сигареты; знал, как вздрагивает ее третий позвонок, когда в голову приходит интересная идея; знал, как дрожат ее веки от злости на чью-нибудь глупость; знал, что к ее глазам подступают слезы за миг до того, как она рассмеется; знал беспокойные вскрики во сне, радостное пение в ванной, обкусанные ногти и ее храп. Над мелочами, которые я знал, над Элис, которую я знал, время не властно.

— Странно. Мне кажется, что мы знакомы, — произнесла Элис. — Вы родом из этих мест?

— Я прожил здесь всю свою жизнь.

Ее глаза расширились.

— Только не говорите, что жили в Саут-Парке…

— Нет, не в Саут-Парке, — солгал я. — В миссии.

Нисколько не задумавшись, кто-то внутри меня решил уничтожить Саут-Парк, бабушку, отца, мать, Мину и все остальное. Я сделал это без всяких сожалений. Более того, я с огромным облегчением убил Макса Тиволи. Тогда я впервые совершил убийство. Элис, разумеется, ничего не заметила, даже моих кровавых рук, спокойно лежавших на столе. Напротив, лицо ее просветлело.

— В миссии! Вы, часом, не знакомы с мальчиком по имени Хьюго Демпси?

— Не припоминаю такого.

Мой лучший друг тоже канул в небытие. Трупы громоздились вокруг наших ног.

— А-а, — протянула она и покачала головой. — Что ж, я редко бывала в миссии, и вряд ли он еще там.

Элис, ты всегда столь трепетно и внимательно относилась к людям. Неужели ты не узнала того старика, который каждое утро улыбался, когда ты приходила из школы? Старого обманщика, который по субботам готовил тебе чай? Бородатого притворщика, который однажды ночью прижался к тебе и поцеловал, одарив вкусом табака и рома? Наверное, ты считаешь, что жуткий старик умер или еще умирает в своей комнатке в Саут-Парке. За столиком с тобой никого не было.

— И все-таки вы кажетесь таким… — задумчиво продолжала она.

— Вы сказали, что долго отсутствовали. Вы раньше жили здесь?

— Я здесь родилась.

— Вы переехали?

— Да. — Она мягко прикрыла чашку рукой. — Мы переехали, когда мне исполнилось четырнадцать.

— Всего четырнадцать?

— Ага, — хихикнула Элис.

— Куда вы отправились?

— Простите?

Я почувствовал, как на шее учащенно забилась жилка.

— Куда вы отправились?

Элис, похоже, заметила мою напряженность. Все эти расспросы от странно знакомого незнакомца. Однако потом, поскольку не считала подобную информацию важной, Элис ответила.

— A-а, в Сиэтл! — вскрикнул я.

— Видимо, там мы и встречались. Сиэтл — маленький городок.

— Нет, я никогда не ездил дальше Окленда. Однако всегда стремился в Сиэтл.

— Стремились в Сиэтл? — усмехнулась Элис.

— Почему вы переехали именно в Сиэтл?

Она задумалась, поднесла руку к подбородку. На ее лице промелькнуло мечтательное выражение.

— Семья, — пояснила Элис. — Дядя занимался поставками. Мы обеспечивали золотоискателей Клондайка всем необходимым, возможно, вы слышали о нас. «Купер & Леви».

«Купер & Леви». Неужели она не догадывалась, что объявления с названием ее убежища висели повсюду — от театра до самого завалящего бара — и гадкий злодей мог прочесть его? И я прочел. Я заметил то проклятое имя, взывающее к мужчинам по всему Пиратскому берегу, но не обратил на него внимания. Только в чайной я понял, что судьба каждый вечер изо всех сил намекала на разгадку, над которой я бился. Просто я был слишком опечален, чтобы ее увидеть.

— Да, я слышал об этой фирме, — только и сказал я.

— Это были мы. — Элис улыбнулась и, качая головой, устремила взор в чашку.

— Расскажите поподробней.

Она выдернула из ридикюля новую сигарету и надменно взяла ее в рот. Вгляделась в мое лицо, когда я поднес зажигалку.

— Я буду говорить, пока не догорит сигарета, а потом уйду.

Она приблизила губы к сигарете, сигарету — к огоньку, а после начала рассказывать о годах, проведенных без меня.

— Я уехала в Сиэтл вместе с матерью. Лодка остановилась в городской копоти. Сплошные палатки да выжженные дома, почти весь город сгорел дотла неделей раньше — там это обычное дело. Магазинчик дяди процветал, мы вошли в долю как раз в период золотой лихорадки на Аляске. Посмотрим, справлюсь ли я дальше. — И Элис, как заправский владелец магазина, пустилась перечислять: — Зерновая пища, сушеный горох, чечевица, фонари, сани, щелок, сырокопченая колбаса…

— А собак не было?

— Нет, собак им приходилось искать самостоятельно, — усмехнулась Элис. — Тысячи людей жертвовали жизнью, дабы приехать туда, надеялись отыскать золото. Все их мечты… такие… скучные. Я пряталась за мешками с зерном и читала либо выходила на разведку вместе с лучшим другом. Мы садились на разваливающийся на ходу велосипед и катались с холма, один раз мы даже встретили пуму! Изо рта у нее торчали зеленые перья, будто она только что съела попугая одного из золотоискателей. Я еще подумала: бедный попугай, уж он-то повидал мир, не то что я. В общем, было скучно. Дождливо и скучно. Мне повезло, что я встретила мужа, и сразу ушла из магазина. Несколько лет назад мы по дешевке продали свое дело, и я вместе с мамой вернулась.

Сигарета выгорела на треть и тихо потрескивала. Я заметил, что Элис чего-то недоговаривает.

— А как же муж?

— Он не приехал.

— Почему?

— Его уже лет пять нет в живых.

— Так вы — вдова. Сожалею.

Она прикоснулась к маминой броши, и я заметил то, чего не увидел раньше: черная юбка, носовой платок с черной каемкой, черные серьги — ее вдовий траур на исходе. Мое сердце воспрянуло.

— Он был профессором. Благодаря ему я хоть немного повидала мир. Турцию, Китай. И поступила в университет.

— Вы учились в университете?

Элис гневно нахмурилась и гордо расправила плечи.

— А вы полагаете, женщинам ни к чему ходить в университет?

— Да нет, что вы!

— Сигарета почти догорела, — холодно произнесла Элис.

Я покорно улыбнулся и попросил ее говорить дальше, пока не истечет время нашей мимолетной беседы.

— Пока сигарета дымится, прошу, расскажите мне о своем муже.

По ее словам, мужа прикончил туберкулез. Профессор Кэлхоун, ее усатый супруг, уважаемый антрополог, умер, немного не дотянув до сорока лет. Элис говорила о муже с такой невозмутимостью, которая шокировала меня и вселила робкую надежду. Однако впоследствии я понял, что Элис уже лет пять почти ежедневно приходится рассказывать про смерть мужа. Она носила его локон в маминой броши, молилась за него в церкви. Элис все еще была любящей его вдовой, просто время наконец стерло дрожь из ее голоса.

— Он любил гулять по улицам без пиджака, — ответила Элис на мой незаданный вопрос.

— Откуда ему было знать.

Я представил себе, как несчастного профессора Кэлхоуна увозят на медицинском экипаже, а затем пытаются вылечить его туберкулез народными средствами: горячая кровь стекает в жестяную миску. Я представил, как доктора суетятся у загадочных аппаратов, слабительных лекарств и пластырей. Уверен, прикованный к кровати Кэлхоун смотрел на свою молодую жену и проклинал себя за прогулки в смертельно холодную погоду, за такую раннюю смерть, за потерю стольких дней, освещенных сияющим лицом Элис. Слишком много времени мы тратим на себя. Должно быть, Элис поглаживала супруга по голове, пока тот хрипло дышал изнуренными легкими. Второй человек, умерший на ее глазах.

— Самое печальное, что у меня нет ребенка, который напоминал бы о муже, — вздохнула она. — Я без сожалений покинула Сиэтл. Мама, разумеется, тоже.

— Наверное, скучали по прежней жизни в наших краях?

В ее глазах появилось странное выражение. Элис загасила окурок.

— Это было давно, мне просто было нечем заняться. Спасибо за чай. — Элис поднялась, подхватила свой пакет с эмблемой тихоокеанского производителя чая и зонт. — Мне пора.

Еще минута, и Элис навсегда покинет мою жизнь.

По крайней мере именно так я тогда подумал, в панике пытаясь найти способ остановить ее. Элис не двигаясь смотрела на тени прохожих. На занавеске появился четкий профиль мужчины в странной шляпе. Элис обрадовалась. Все это время я нес всякую белиберду: извинялся, что вторгся в ее жизнь, рассказывал, как холодно на улице, предостерегал ее от нервирующих бесед с полицейскими. Говорил что угодно, только бы ее удержать, впрочем, она и сама уже не спешила уходить, причем вовсе не из-за меня. Элис меня даже не слушала. Она аккуратно отодвинула занавеску, и яркий солнечный свет стер ее лицо.

— Вы хорошо себя чувствуете? — спросил я.

Она улыбнулась в окно. Там стоял обыкновенный молодой человек в старомодном котелке, он заигрывал с троицей телефонисток, возвращавшихся с работы. Элис отвернулась от типичного примера юности.

— Куда ни посмотришь — всюду жизнь, — заметила Элис, хитро подмигнув. — Вам не кажется? — И заливисто рассмеялась; я любил ее. Она достала перчатку и растопырила пальцы, чтобы ее надеть. — Вовсе не обязательно столько бормотать. Мы можем увидеться снова, если захотите. И если не будете дерзить.

— Что? Правда?

— Кстати, а как меня зовут? — хитро спросила она.

— Элис.

Ее глаза округлились, и я мигом понял свою ошибку, однако было слишком поздно. Элис внимательно посмотрела на меня и спросила:

— Я собиралась вам напомнить, что вы не спросили меня, но… откуда вы знаете?

— Вы говорили, что муж называл вас Элис.

Она моргнула. Я пребывал в том тревожном молчании, какое охватывает человека в приемной, где он ждет приглашения зайти в кабинет. Ответ последовал буквально через мгновение:

— Ясно. А как называли вас?

При этих словах в чайную ворвались те самые телефонистки, чьи тени минуту назад разыгрывали перед Элис захватывающий спектакль. Теперь же, избавившись от настырного юноши, они болтали и смеялись, в них ключом била жизнь, которой я был лишен в их возрасте. Чириканье девушек раздражало, однако в то же время дарило возможность обдумать ответ. Обыкновенный убийца, я не стал придумывать ни алиби, ни нового имени. Элис негодующе слушала бурное обсуждение ленточек и диет. Наконец телефонистки уселись, расправив складки на своих одинаковых юбочках, и молча склонились над меню. А мнимая незнакомка, любовь всей моей жизни, снова обратила на меня ясные глаза.

— Меня зовут Эсгар. Эсгар ван Дэйлер.

Элис хмыкнула, однако затем приняла серьезный вид и вложила в мою руку визитку. «Элис Леви-Кэлхоун».

— До свидания, Эсгар, — сказала она и направилась к выходу.

— До свидания, Элис.

На открывшейся двери вспыхнул солнечный зайчик, и я на миг ослеп, а когда зрение восстановилось, Элис уже не было. Комната по-прежнему пахла тоником для волос, однако во мне изменилось все. И не только потому, что я все же нашел свою прекрасную желанную еврейку, а потому, что я мог видеться с ней снова и снова — столько дней, сколько захочу. Мое обезумевшее сердце требовало вечности — и Элис никогда не узнает того уродца, который так сильно ее любил.

Что же касается новой личности, Эсгара ван Дэйлера, то мне не привыкать играть чужие роли. Например, отца. Моего молодого отца, который, улыбаясь, стоял в прекрасных садах его юности, глядел на девушек, кормил лебедей — моего датского отца в те счастливые годы, когда он жил под своим именем. Эсгар ван Дэйлер. Я в любой момент мог заявить свои права на это имя. В конце концов я и впрямь веду жизнь святого-отшельника, как и все блаженные. И я считаю необходимым вернуть миру тех, кого он потерял.

Я стал самым счастливым человеком на земле. Кому еще судьба дарила возможность на вторую попытку в любви? Все происходило как в восточной сказке: спрятавшись в собственном теле, я мог приблизиться к своей возлюбленной — которая никогда меня не узнает и не поверит, даже если я во всем признаюсь, — и мог вновь попытаться завоевать ее сердце. Неузнанный, помолодевший, я мог использовать все, что знал об Элис, дабы заручиться ее расположением. Судя по визитке, дома Элис бывала по средам и пятницам. Какими же бесконечными казались дни до той среды! На этот раз все будет по-другому. На этот раз я заставлю Элис полюбить меня.

Ее дом я нашел довольно быстро, очень при этом удивившись. Элис говорила об удачной ситуации на Клондайке, и все же я не ожидал увидеть двухэтажный особняк на Ван-Несс-авеню, да еще украшенный столь пестрым орнаментом. Здание встретило меня белоснежными колоннами, гирлянды пышных украшений обвивали окна и арки, увенчивались колонны тем, что архитекторы ошибочно называли бельведером. Я так и замер перед входом со шляпой в руках; я-то думал, что полностью изучил свою старушку Элис и ей уже ничем меня не удивить. Однако ее дом почему-то меня расстроил. Неужели, разбогатев, Элис сама выбрала такое жилище? Я не сноб и все же полагал, что наш дом в Саут-Парке представился бы ей потерянной сказкой, созданной моим дедушкой в старинном элегантном стиле навеки исчезнувшего прежнего Сан-Франциско. Каменный дом в современных завитушках. Невозможно было представить Элис, живущую, словно Иона, во чреве каменного кита. Я подумал, что она, будто дочь разорившейся герцогини, станет работать, дабы выкупить семейные ценности, еще в детстве отданные под залог: серебро, мебель, картины. Что подобно многим из нас, людей печальной судьбы, она попытается воскресить прошлое.

Мне пришлось долго вглядываться в средневековую резьбу на двери, пока я не обнаружил электрический звонок — он заменял голову одного из святых. После краткого ожидания в дверях появилась полная негритянка с таким широким лицом, будто по нему только что ударили сковородой.

— Да?

— Вдова дома?

— Кто?

— Вдова.

Негритянка попросила меня подождать и оставила в холле одного. Я присел на грубую скамью и поспешно просмотрел визитки на подносе — раньше приходило всего несколько евреек и больше никого. Значит, по крайней мере мне не придется сидеть на стуле, нагретом другими мужчинами побогаче и посимпатичнее. Ну хоть какое-то преимущество. Затем я воспользовался роскошной возможностью осмотреться. Внутреннее убранство отличалось спокойствием и в то же время странной противоречивостью: шкаф со стеклянными дверцами ломился от старых, потрепанных книг, и хотя канделябр явно был электрическим, холл освещался, как я теперь заметил, довольно неестественным розовым светом керосиновых ламп. Горничная вернулась и уставилась на меня, жестами приглашая пройти в комнату. Я улыбнулся и кивнул.

Легкими движениями, которые все мы делаем, когда хотим сделать себя как можно привлекательнее, я гордо выпрямился, поправил манжеты, проверил сюртук и туфли. После чего вошел в гостиную, где и пережил второй шок за день. В кресле с кружевной виньеткой в волосах сидела моя первая любовница — вдова Леви.

— Вы из клуба?

— Простите?

— Я же говорила, что заплачу только половину взноса. Ради всего святого, я ведь не играю в теннис и не посещаю бассейн. Представляете? Старушки плавают в бассейне, как застарелые кильки в бочке. Я лишь хожу на ежемесячные обеды, где ем лишь суп да рыбу.

— Я не из клуба.

Миссис Леви лукаво улыбнулась и поднесла палец к щеке.

— А жаль. Им следует набрать побольше привлекательных юношей вроде вас.

Она постарела. Волосы посеребрила седина, многие кудрявые локоны, собранные на затылке, выделялись более светлым цветом и явно были накладными. Сложная конструкция венчалась кусочком старых кружев, раньше женщины одевали такое, когда покидали мир красоты. Миссис Леви перестала носить корсет, и многочисленные оборки на корсаже платья скрывали тело, сильно отличавшееся от того, которое я обнимал в саду много лунных ночей назад. Миссис Леви определенно наслаждалась привилегиями возраста и могла вкушать любую пищу, нисколько не переживая из-за фигуры. На шее сияло жемчужное ожерелье, мясистые мочки ушей оттягивали серьги, тяжелые, как у африканской королевы. Лицо казалось более широким, чем я его помнил, щеки пылали искусственным румянцем, нанесенным, видимо, по привычке; тяжелые веки оттеняли глаза, а губы стали такими тонкими, что я с трудом вспомнил их нежный шепот. Признаюсь, я испытал отвращение. Миссис Леви утратила свою красоту. В Саут-Парке она одевалась идеально для своего возраста, однако теперь миссис Леви, похоже, устала от чопорного, сдержанного стиля и превратилась почти в пародию: наполовину — одряхлевшая куртизанка, наполовину — графиня. Я понял, что причудливый дом — ее выбор, ее вкус. Наверное, все мы рано или поздно достигаем возраста, когда утрачиваем воображение.

— Вы мама Элис?

— A-а, так вы ошиблись вдовой? Все мы тут вдовы. Даже Бисти, спаси Господи ее душу, уже пять лет вдовствует, ее муж погиб в аварии на одной из шахт Джорджии. Поразительная женщина.

— У вас милый дом.

— Вздор, но комнаты мне нравятся, я редко их покидаю — не хочется видеть дом снаружи. Не пугайтесь, молодой человек, вам не придется долго болтать со старухой, Элис сейчас придет. Я отправила ее переодеться, раз гость — мужчина.

— Что вы, я восхищен беседой с вами.

— Прекрасный юноша восхищен! Мое сердце трепещет в груди. Ну прямо Шекспир, ей-богу.

Я едва переносил ее кокетство, видя ресницы, с которых от полного надежды хлопанья слетала краска. И все же я находился в безопасности — миссис Леви меня не узнала.

— Как ваше имя? — поинтересовалась она.

— Эсгар ван Дэйлер.

— Вандэйл…

— Ван Дэйлер.

— Вандоллар.

— Ван Дэйлер.

— Милый, подобные пустяки меня не интересуют. Мы раньше не встречались? Впрочем, пока Элис не пришла, скажу откровенно.

— Я весь внимание.

— Прежде всего Элис чистокровная еврейка. Я не потерплю, чтобы вы увлекли девочку, а потом бросили из-за ее происхождения.

— Кровь ничего для меня не значит.

— Кроме того, все мои сбережения перейдут еврейскому образовательному центру, и так захотела сама Элис. Она верит в будущее колониальных колледжей, да и я, надо сказать, тоже. Я говорю откровенно, мистер Доллар. Элис получит лишь драгоценности, которые сейчас на моей скромной персоне.

— Ну и замечательно.

— Замечательна? Я? Что ж, спасибо, конечно, — хихикнула миссис Леви, — однако если вы хотите разбогатеть, то избрали неверный путь.

Тут я непростительно ошибся. С беззаботностью магазинного воришки я сказал:

— Должен сказать вам, миссис Леви, я тоже небогат. Я самый обыкновенный клерк и служу у Бэнкрофта.

У миссис Леви тотчас пропала охота к шутливому флирту. Передо мной появилась вдова с разбитым сердцем, пишущая горькое письмо своему любовнику.

— У Бэнкрофта? — переспросила она. Каждая морщинка на ее лице наполнилась болью, и только в глазах светилась не то забытая ярость, не то особая надежда, так хорошо мне знакомая. Поразительно, люди почти ничего не забывают. Миссис Леви тщательно подбирала слова. — Я знала одного человека, который там работал. Правда, еще до вас.

— Кто же это?

— Мистер Тиволи. Мистер Макс Тиволи.

— Макс Тиволи, — повторил я.

— Вы слышали о нем?

Клянусь, я чуть не сказал ей правду. Я чуть не сознался, чтобы вымолить прощение, и, возможно, поступи я так, сумел бы избежать многих ошибок. Однако я пошел другим путем. Я сказал ей то, что она хотела услышать.

— Он умер до моего прихода.

— А-а.

— Говорят, его убили.

— Жаль. — Миссис Леви чуть не улыбнулась, но мигом вернула лицу прежнее выражение. — Мне пора умолкнуть — дочь пришла. Оставим наш разговор в тайне. — Обрадовавшаяся моей смерти, женщина отвернулась и воскликнула: — Господи, Элис, во что ты вырядилась?

Жаль, я не запомнил всех деталей того утра. Сначала мы сидели в гостиной и обсуждали политику, Элис разгоряченно излагала свою позицию, пока миссис Леви не повернулась к ней со словами:

— Вдова Кэлхоун, выметайся из этого дома, компаньонка тебе ни к чему.

— Вдова Леви, ты же останешься совсем одна, — улыбнулась Элис.

— Я наслаждаюсь одиночеством, вдова Кэлхоун, — покачала головой старшая дама.

Они продолжали свой странный диалог, пересыпая его порой ужасными шуточками на тему их вдовствования, и я вспомнил вечера, когда приходил к ним развести огонь и заставал их за примеркой платьев, либо за игрой в шарады, либо за рисованием портретов друг друга. Во мне проснулась страшная ревность — одна часть Элис навсегда останется для меня закрытой, безраздельно посвященная матери. И хотя они покинули Сан-Франциско из-за любви, то была любовь друг к другу, а вовсе не ко мне.

— Вы купили фотоаппарат? — спросил я, когда мы вышли на улицу.

— Что?

— Когда я вас встретил, вы собирались купить фотоаппарат, а старик-продавец сказал, будто ваши пальцы слишком малы.

— И все же они оказались достаточного размера, чтобы отдать ему деньги.

— Так вы купили фотоаппарат?

— Ну да.

— И что фотографируете?

— Все, что нравится. Давайте свернем налево, там потайная лестница к Франклину, и к тому же цветущие розы выглядят столь загадочно. — Она взяла меня за руку и, не переставая рассказывать, повела в свою потайную беседку.

Хотел бы я сказать, что Элис влюбилась в меня. Мы прогуливались по Ван-Несс, солнечный свет золотил особняки, экипажи, изгороди, призванные охранять от нас цветущие сады, вульгарные каменно-чугунные фонтаны в форме детей… Элис просто поддалась солнечным чарам и поцеловала меня под огромным и редким цветком агавы. Полагаю, вам не надо объяснять: мы были незнакомцами, которых свел вместе несчастный случай, и когда тема смерти, машин и ужаса оказалась исчерпана, повисло долгое тягостное молчание. Я пытался вспомнить все, что знал об Элис, и перевести разговор в интересное ей русло, однако скорее всего лишь наскучил моей возлюбленной.

Еще я хотел бы сказать, что Элис была так же прекрасна, как и раньше, хотя и это не соответствовало действительности. Беседа в чайной затуманила мой разум надеждой, уверенностью, будто истинные черты Элис никогда не изменятся. Ее образ восстал из могилы воспоминаний не претерпевшим изменений. Увы, дневной свет и спокойная обстановка открыли мне глаза. Элис все еще оставалась моей красивой девочкой. Даже в пестром домашнем костюме и странной маленькой шляпке, похожей на тюрбан, она во многом напоминала прежнюю Элис. И все же некоторые девичьи привычки теряют свою привлекательность у взрослой женщины. Например, гнев, который всегда казался символом твердого характера и независимости, в устах тридцатидвухлетней дамы стал язвительнее, а вместе с тем наиграннее и даже нахальнее. Почтальон, перепутавший письма. Глупость богатых соседей. Непослушные собаки. Словно любая мелочь в мире раздражала Элис до глубины души.

Вскоре я заметил и новые перемены, которых не ожидал.

— Вы до сих пор считаете, что мы раньше встречались? — поинтересовался я.

— Нет, — покачала головой Элис.

— Совсем?

— Я ошиблась. В суппоту я немного перенервничала.

«В суппоту». Она говорила совсем как моя юная Элис. Замужество и жизнь на северо-западе не изменили ее произношения. Акцент и гневливость остались почти такими же, я мог бы не обращать внимания на столь незначительные перемены. В конце концов когда мы слушаем симфонию, то не просим композитора повторять один и тот же аккорд. Напротив, мы наслаждаемся его мастерством и вариациями. Я подумал, что знаю мою Элис так хорошо, что полюблю все ее новые оттенки, мажорные и минорные, поскольку, как и у симфонии, суть Элис никогда не изменится. Однако в мои рассуждения закралась ошибка: Элис, которую я люблю, никогда не состарится и тем не менее может измениться. Она пережила городской пожар, гибель мужа и бог знает что еще, а время не способно залечить все наши раны. Видимо, что-то в Элис надломилось, что-то, чего я, опьяненный радостью встречи, не заметил в чайной.

Мы снова приблизились к дому и стояли перед овальным изгибом входных дверей, окруженные затейливой деревянной резьбой. Я пребывал в странной панике, будто альпинист, чья рука соскользнула с уступа. И не только потому, что проявил себя занудой или остался неузнанным, а потому, что человек, которого я так страстно любил все эти годы, изменился, пусть и незначительно. Я не мог понять, как отношусь к переменам — принимаю их или прощаюсь с Элис. От состояния невлюбленности еще никто не умирал, однако я мог стать первым. Я все еще прислушивался к своему сердцу, когда Элис заговорила.

— Ладно, Эсгар, рассказывайте, — серьезным тоном предложила она.

— О чем вы?

— Вы что-то скрываете. У вас на лице все написано. Рассказать мне вы боитесь, но думаете только об этом. Честно говоря, довольно скучно гулять с человеком, который чего-то недоговаривает. Извините за прямоту, я порой говорю глупости.

— Просто скажите, и покончим с этим, прошу вас.

— Так мне нечего сказать.

Элис посмотрела мне в глаза и произнесла мое настоящее имя — Макс Тиволи. Я замер как вкопанный и ловил ртом воздух, а она продолжала:

— Я слышала, как вы говорили о нем. Что сказала мама? Вы не могли знать этого человека, он был слишком стар. Наверное, мама не сказала вам, что немного увлеклась им в свое время.

Я восстановил дыхание, мне повезло.

— Простите, я действительно не знал его.

— Он разбил мамино сердце. Я была совсем маленькой, между нами произошел небольшой инцидент, и наша семья переехала. Он для нас главный враг семьи, и мы никогда не обсуждаем его.

— Сожалею, сожалею.

— Почему? Я просто хотела объяснить. Вы как-то спросили, почему мы покинули Сан-Франциско — как раз поэтому. Теперь вы знаете. — Она внимательно посмотрела на меня, словно желая запомнить, будто никогда не видела раньше. — Благодарю за прекрасную прогулку, Эсгар.

— Все было прекрасно.

— Да.

— Я рад, что вы нашли время, Элис.

— Прогулка очень милая.

Пустые стандартные слова людей, которые хотят поскорее забыть о произошедшем. Вероятно, хотел и я. Ужасно сознавать, что я заморозил свое сердце много лет назад, а сейчас реанимировал его, пропитанное формальдегидом, и обнаружил залежавшимся и неспособным работать. Впрочем, так бывает у всех. Разве не писал Шекспир о статуе давно погибшей королевы, которая оживала под взглядом ее вдовствующего короля? Правитель радовался и печалился, однако что он делал на следующий день? Помнил ли он, как фальшиво возлюбленная напевала, причесываясь, как вопила на слуг? Может, лучше погрузиться в туманный мир воспоминаний и страдать об утраченном, чем смотреть в глаза настоящей, живой Элис.

Мы вежливо кивнули друг другу, и я увидел, что прислонил свою трость к стене рядом с Элис. Смущенный, с неровным дыханием, я пробормотал слова прощания и потянулся за тростью.

Элис покраснела, прислонилась к колонне и взглянула мне в глаза. Я никогда не видел у нее такого выражения. Всего мгновение — мимолетное невероятное мгновение — и Элис обернулась, заметив в моей руке трость. Она явно расстроилась. Я не придал значения ни взгляду, ни застенчивому румянцу на щеках. И вдруг понял: несчастная! Она думала, что я ее поцелую!

Элис прикрыла глаза, прошептала «до свидания» и неловко пошла к дому. Я так и стоял. Невероятная догадка всколыхнула трепещущие вены моего тела. Может, я ошибался? Неужели я видел в ее глазах ту же страсть, которую подавлял в себе? Элис, прости мою грубость, но я знал, что с годами мои шансы возрастали: я стал красивым человеком, перед которым невозможно устоять, а ты была вдовой, мечтавшей снова выйти замуж, и гуляла со мной по всем тем закоулкам в надежде, что я прикоснусь к тебе. Признай хоть сейчас, когда я уже мертв: ты хотела, чтобы я тебя поцеловал. Даже скрывшись в доме, ты тяжело дышала, прислонившись к закрытой двери, твое сердце билось быстрее, чем железы змеи, выпускающей яд, ты закрывала глаза и видела мое лицо.

Никакие браслеты на лодыжках или оголенные ноги не возбуждают так, как стыдливость, которую я увидел в тот день, милая. И вздохнул с облегчением. Все стало по-прежнему, даже лучше, поскольку все вернулось в одно мгновение — лед в сердце, шум в голове, страстное желание.

Проницательный читатель спросит, как я собирался сохранить свою тайну. Одно дело — притворяться за обедом или на прогулке, и совсем другое — постоянно лгать в присутствии Элис, то есть при благоприятном исходе — лгать всю оставшуюся жизнь. Мне следовало сменить пристрастия и привычки, но как она сможет любить меня, если моя истинная сущность будет погребена в подполье? И все же я слышал о счастливых престарелых супружеских парах, где жена и не догадывалась о том, что у ее мужа есть вторая семья, либо супруг не знал, что белокурые локоны жены, которые он так любил, можно купить в любой аптеке. Возможно, любовь не существует без маленькой лжи. Хотя, конечно, я не первый, кто притворяется другим человеком, дабы соблазнить женщину. Разумеется, ни о чем таком я не думал в последующие недели ухаживания за Элис. Я приходил в дом вдов, проводил вечера с Элис и ее мамой, улыбаясь их безразличию, и даже не думал, что мне придется всю жизнь носить эту маску. Сердце никогда не строит планов, не так ли? Единственным препятствием, которое я предвидел, был Хьюго.

Он не тяготился женитьбой и проявил себя преданным мужем. Должен признать, Хьюго был в каком-то смысле счастлив; возможно, брак стал для него своеобразным пресс-папье, не дававшим сердцу летать по комнате от легкого ветерка. Разумеется, мы больше никогда не ходили на Пиратский берег — Хьюго был женат, а злачное местечко переживало упадок. Мы вообще больше никогда не гуляли вдвоем. Семейная чета предпочитала приглашать меня на обеды. Они купили дом в О’Фаррэле, более подходящий для молодой семьи, чем «тыква», и я очутился за столом в компании красивых, богатых и умных людей, пугавших меня своей одеждой и остроумием, пока я не понял, что все они начисто лишены воображения, что их предпочтения и вкус просто скопированы из прочитанных журналов. Хьюго смотрелся совершенно естественно, а я каждый раз нервничал и напивался. У меня не получалось поддерживать светскую беседу. Однако больше всего я расстраивался из-за того, что эти разодетые пустышки, посмеиваясь, шептались с Хьюго над бокалами вина, вытеснив меня из круга его ближайших друзей. Ну и пусть, уступить толпе не так стыдно, как проиграть кому-то одному.

Справедливости ради скажу, что его жена поддерживала меня во всех разговорах. Добрая молодая женщина, светлая и хорошенькая, она никогда не пыталась казаться более умной или модной, чем была на самом деле. Жена Хьюго хорошо ко мне относилась. Правда, виделись мы редко, она неизменно находила повод покинуть комнату или поворковать еще над кем-нибудь. Она уверяла, что не стремилась дать нам с Хьюго поговорить наедине; наверное, просто боялась меня. Так или иначе, когда в мою жизнь вернулась Элис, я почти не виделся ни с Хьюго, ни с его женой, они были полностью поглощены своей семьей. Да, в самом начале нового столетия у Хьюго Демпси родился сын.

В то время я не мог понять, почему, погладив своего малыша, мой друг расплывался в блаженной улыбке, которая раньше появлялась только после нескольких бокалов виски с пахтой. Я не понимал, как он терпел бормотание жены о «милом ангелочке», да еще находил силы при этом улыбаться. Я не разделял странной веры Хьюго в то, что его сын пополнит мировую коллекцию чудес света, словно другие талантливые дети не рождались каждую минуту, не разочаровывались, не превращались в мужчин вроде нас, не возлагали таких же неоправданных надежд на судьбу.

Однако тогда я не был отцом. Не знаю, Сэмми, что с нами происходит, когда появляются наши дети. Например, сегодня мы с тобой построили замок в кустах жимолости и ежевики, раздобыв пустую коробку из-под холодильника с надписью «Колдспот». Мы там вовсе не секретничали, а лежали в тесной коробке на прохладной подушке лесной травы. Щеку что-то кольнуло, сырая земля пахла кровью. Резкий порыв ветра перевернул листок, и я увидел тонкую оболочку насекомого. Серая бабочка отчаянно боролась с ветром, сносившим ее с выбранного курса.

— Господи, как скучно, — протянул ты, затем улыбнулся и замолчал на добрых полчаса. Вовсю щебетали птицы. Почему отцы плачут, вспоминая подобные картины?

Мы не имеем права мешать счастью наших друзей. Мне казалось, что Хьюго, как человек нуждавшийся в постоянстве, нашел жизнь, которую стремился вести, а потому я никогда не пытался сбить его с пути. Он был исключительным человеком и заслуживал исключительной жизни. А может, исключительная жизнь необходима обыкновенным людям, а остальным требуется лишь покой. Раньше мы с Хьюго вместе веселились; теперь я вижу, что прежде он был несчастен и неимоверно одинок, даже в моем обществе. Поэтому я не вмешивался в его новый мир. И в какой-то степени даже завидовал Хьюго.

Впрочем, проблема заключалась не в жизни Хьюго. Тогда я был бы беспомощен. Дело в том, что Элис могла застать нас вместе, догадаться о нашей дружбе и узнать меня.

Я рассказал Хьюго об Элис, мой друг удивился и обрадовался. Я посвятил его во все детали нашей встречи, рассказал о неувядающей красоте моей возлюбленной и о моем плане вхождения в число постоянных гостей дома вдов, даже в присутствии ужасной миссис Леви. Хьюго искренне и открыто веселился над моей запутанной жизнью, видимо, припоминая, как в молодости мы с давно забытой страстью переживали самые незначительные события.

— Господи, Макс, неужели и впрямь Элис?

— Именно.

— Ну не могла она остаться такой же. Я хочу сказать, ведь твои-то чувства изменились.

— Ничуть. Я о том и говорю. Странно, я никогда ее не забывал. И вот Элис здесь, ей тридцать два года, она вдова, а я чувствую себя на семнадцать.

— Ты уже взрослый, Макс. И вы почти знакомы.

— Она именно та, о ком я мечтал с детства. Тебе не понять. Ну, про первую любовь. — Мы сидели и потягивали спиртное еще немного, и я сказал Хьюго, чего от него хотел.

— Нет, — ответил он, посмотрев на меня с грустью в глазах. — Я не могу, Макс.

— Да брось, мне нужна твоя помощь.

— Ты не выдержишь. Постоянная ложь измотает тебя.

— Ты лишь забудь, что мы знакомы. Сотри меня из своей памяти. Это нетрудно. Если увидишь нас с Элис, скажи ей «привет» и попроси представить меня. Все просто.

— Нет, не просто. Нам уже не семнадцать. Глупая затея.

— Ну пожалуйста.

— Макс, ты должен ей сказать, — выдавил Хьюго после некоторого молчания.

— Ты знаешь, что будет.

Хьюго опустил глаза — он действительно знал.

— Пожалуйста, Хьюго, — молил я, взяв его за руки. — Мне больше не к кому обратиться.

Наш разговор состоялся за месяц до того, как это случилось. Как я и предполагал, мы с Элис все-таки столкнулись с Хьюго. По дороге в парк, где показывали только что привезенного кенгуру, Элис рассказывала о конкурсе фотографов, в котором она приняла участие, притворившись мужчиной, зашифровав свое имя. Она выступила под красивым псевдонимом — Оуэн Хэлликс. Я шел и рассматривал наши тени, вместе плывшие по траве, как вдруг понял, что тень Элис замерла у камня. Моя спутница перестала смеяться, стал слышен скрип ее бамбукового зонтика, руки Элис задрожали. Правда, когда я поднял глаза, она слабо улыбалась, словно посмеиваясь над своей реакцией. Навстречу шел Хьюго с семьей. Он, похоже, заметил нас всего несколько секунд назад, потому что старательно отвлекал жену, показывая куда-то рукой. Нашептывая что-то ей на ухо, Хьюго повел супругу в сторону прямо по траве к некоему блуждающему огоньку, который только что выдумал, спасая меня.

— Я знаю того человека, — сказала Элис.

— В самом деле? — Она редко говорила о своей жизни до переезда.

— Да, я тогда была совсем юной.

— Охотно верю.

— И часто приходила к нему в цветочную оранжерею.

— A-а, это совсем недалеко отсюда.

Элис меня не слушала.

— Я была так молода, — усмехнулась она.

А потом Хьюго допустил ошибку. Он оглянулся и посмотрел на нас своими ярко-голубыми глазами. Его шляпа съехала на затылок. В глазах Хьюго я прочел неимоверную грусть, такую, которую видел на его лице в ту ночь, когда я напился у него в гостях. Видимо, его не в первый раз просили вычеркнуть из памяти любимого человека, да кто мог знать. Тогда я просто почувствовал благодарность, что он выполнил мою простую просьбу. Принес себя в жертву, дабы сделать меня счастливым.

— Он увидел нас! — воскликнула Элис.

— А-а.

На лице Хьюго отразилось страдание, и мой друг отвернулся, а Элис все смотрела ему вслед. Она держала руку на манжете блузки, словно проверяя пульс, участившийся от встречи, которую Элис, наверное, представляла столько же, сколько я представлял наше с ней свидание. Улыбка озарила ее лицо. Она казалась довольной, смущенной и озадаченной.

— Он избегает меня, — задумчиво протянула Элис.

— Может, он вас не узнал.

— Он повзрослел.

Хьюго уже был далеко и болтал со своим запеленутым сынишкой. Я вспомнил, как мы пили чай и она всматривалась в забавную тень на занавеске. Элис думала, что это его тень.

— Любовь всей вашей жизни? — попытался хмыкнуть я.

— Не понимаю вашего вопроса, — ответила Элис, игриво улыбаясь.

Вокруг ее глаз появились лучики морщинок, которые так мне нравились. Годы расскажут вам о женщине, если она никогда не была счастлива, вы все поймете по глазам. В искристых озерах Элис светилась россыпь радостей, и не важно, что не я послужил их причиной, я любил сотворенную ими Элис. Она вновь раскрыла зонтик, и мы смотрели, как семья Хьюго исчезает за толпой торговцев апельсиновым соком и детей-попрошаек. Не понимаешь вопроса, Элис? А он все тот же. Годы спустя я все еще задаю его.

Через неделю после встречи в парке я получил интересное письмо. Открыв самодельный конверт, я почувствовал легкий запах одеколона, узнал почерк и мысленно вернулся в то ужасное утро, когда потерял свою возлюбленную.

15 апреля 1906 года
Миссис Дэвид Леви

Мистер Эсгар ван Дэйлер.

Мы с дочерью в ближайший вторник отправляемся в «Дель Монте» и будем рады, если Вы присоединитесь к нам до воскресенья. Элис говорит, что Вы заняты на работе и что я старомодна и глупа, однако у нас нет родственников в этих краях, а в путешествии мужская помощь необходима.

Готов поклясться, отель «Дель Монте» ничуть не изменился за те сорок лет, которые прошли со встречи моих родителей: длинная аллея кипарисов, превращающих солнечный свет вокруг нашего экипажа в светло-темное кружево (вдова Леви не поехала бы на машине), огромный корабль самого отеля, обросший зелеными шторками и балкончиками, узкие развевающиеся флажки, терраса с плетеными креслами и оркестром в бело-голубой военной форме, звуки вальса, череда зонтиков и тентов над столиками, леди и павлины, люди и статуи. Ведущие светской хроники, наверное, до сих пор описывают приезжих, хозяйки публичных домов разгуливают как баронессы, продавщицы — как дебютантки, а я замечал только перенятое от гостей привычное спокойствие заведения, где точно знают — успех вечен.

— Мы уже приехали? — спросила Элис, когда я расплачивался с водителем. Шляпка сбилась набок, и Элис поправляла ее, поглядывая на здание.

— Знаете, — сказал я, помогая спутнице выйти из экипажа, — в этом отеле познакомились мои родители.

— Забавное место для влюбленности.

— В бассейне раньше мужчин и женщин разделяла сеть; именно там они и встретились. Странно, да?

Элис взглянула на меня, пока служанка Битси болтала с водителем.

— Да, странно — это слово просто создано для вас, Эсгар.

— О чем вы? — тихо спросил я.

Элис моргнула от яркого солнечного света, загадочно улыбнулась и посмотрела на отель.

— Господи, какое уродство.

— Элис! — шикнула ее мама, затем подошла и взяла меня за руку. — Напоминает о временах Шекспира, не правда ли, мистер ван Дэйлер? Летний особняк Капулетти, беда еще не произошла, все старинные семьи вывели в свет своих дочерей, костюмированный бал и все такое. — Моя престарелая любовница подмигнула. И впрямь костюмированный бал какой-то! — После тяжелого путешествия мне необходимо прилечь. Поразительно, и почему мы не поехали на такси! Элис, нам надо переодеться. А с вами, мистер ван Дэйлер, увидимся за ужином. Надеюсь, вы сможете порекомендовать мне какую-нибудь книгу из библиотеки, я здесь никого не знаю и могу заскучать. Битси, мое снотворное у тебя? — с этими словами миссис Леви отпустила мою руку.

— Угу.

Парочка отправилась в отель, а Элис все стояла на подъездной дорожке, теребя в руках перчатку и глядя на мать. Выражением лица моя возлюбленная напоминала человека, решающего математическое уравнение или замышляющего убийство.

— Ваша мама очаровательна, — сказал я.

— Я провела с ней почти всю свою жизнь. — Элис будто пронзила меня взглядом.

— Вам можно позавидовать.

— Не думаю. Я даже видеть ее больше не могу. — Элис вновь оглянулась на мать.

— Ну, а я ее люблю, — заметил я, подходя еще ближе и чувствуя жаркий стыд за столь беззаботные слова, которые двадцать лет назад заключали в себе совсем иной смысл.

Элис что-то тихо пробормотала.

— Простите?

Весенний день содрогнулся от пронзительного крика вдовы Леви.

— Элис! Хватит обхаживать этого красивого юношу! Мне нужна твоя помощь.

Элис повернулась ко мне, и ее глаза вспыхнули от солнечного света. Какое послание было зашифровано в этих сияющих карих звездах?

— Лучше заплатите водителю, красивый юноша, — сказала она и взбежала по лестнице, одной рукой приподняв юбку, а другой придерживая непослушную розовую шляпку, украшенную ленточками цвета вишневого леденца. Павлин лениво пересек тротуар и с шипящим звуком потряс пестрым и грязным хвостом. Элис оглянулась.

Еще немного, и она меня полюбит.

Она уже входила в отель, а я чувствовал, как во мне зажглось новое солнце: еще немного, и она меня полюбит. Я поднял глаза на зубчатые стены и красивые балкончики «Дель Монте» и, глядя на развевающиеся флажки, понял, что это произойдет здесь, в том самом здании, где другая женщина когда-то полюбила другого Эсгара. Возможно, завтра вечером, в главном зале под вальс Балленберга, на том же самом балконе, при том же перезвоне колоколов миссии, шуме прибоя, табачном аромате «Свит кэпоралс». Либо на террасе, в тишине, мы будем пить лимонад и наблюдать за пожилыми горничными, чирикающими за крокетом. Возможно, в том белом плетеном кресле я возьму ее руку, услышу легкий вздох и пойму, что Элис меня любит. А может быть, в ее комнате, она будет сидеть у окна, глядя на лужайки и сосны, уходящие в океан. Элис распахнет стеклянные створки, впустив в комнату соленый воздух, и расплачется. После стольких лет это случится здесь. Кто бы мог подумать? В одной из этих комнат я возьму ее лицо в руки и поцелую в обе щеки, потом начну шептать ласковые слова и расстегивать пуговицы жакета, блузки, всего лишнего, нелепого вдовьего одеяния. Ее взгляд с лестницы сказал мне все, что я хотел знать, и пьянящая надежда — та же, что и в семнадцать лет, хранившаяся в тщательно закупоренной бутыли, — вырвалась на свободу и растекалась по всему телу.

Как осуществить мечту? Глаза Элис рассказали, насколько она одинока рядом со своей матерью, время и смерть истомили ее. Элис была почти готова полюбить незнакомого, красивого Эсгара, переплатившего водителю. Следующие несколько дней необходимо проявлять крайнюю деликатность. По словам японцев, розу можно научить чему угодно, даже прорастать сквозь моллюска, но делать это надо с нежностью. Именно так я и собирался обращаться с Элис. Прислушиваться к ней, улыбаться, ухаживать, относиться к ней не как к богине, которую я встретил в семнадцать лет, а как к светлой печальной женщине, разменявшей четвертый десяток, слишком мудрой, чтобы поверить лести. Надо быть очень осторожным. Я должен примирить шипы своей жизни с изгибами ее сердца.

Скажете, это не похоже на любовь? Где морщинистый мальчик, со слезами на глазах прислушивавшийся к соседке с первого этажа? Тот, кто разводил ей огонь? Невинная чистая любовь так называемой юности? Скажете, это больше похоже на несчастное разбитое сердце? На месть?

Возможно. Однако, мои дорогие читатели, люди будущего, вы испытываете жалость. Мое тело может развиваться в обратную сторону, но мое сердце стареет, как и ваше. Простое юношеское желание правило мной, когда Элис сама была простой и юной; более сложная женщина требует более сложных чувств. Настоящая любовь всегда что-нибудь скрывает: утрату, тоску, легкую ненависть, в которой мы никогда не признаемся. Те из вас, кому хоть раз отказали или кого проигнорировали, меня поймут. Когда любимая наконец уступает вам, бурная радость все равно отдает горечью оттого, что пришлось так долго ждать. Почему любимая медлила? Вы никогда не простите ее до конца. И когда она окажется в ваших объятиях, будет шептать ваше имя, целовать шею со страстью, которую вы считали невозможной, вы испытаете еще одно чувство. Разумеется, вы ощутите облегчение, что все сбылось, а затем к нему добавится триумф. Вы отвоевали ее сердце. И не у соперников. А у нее.

Это не месть в полном смысле слова. Но и не любовь. У вас в руках моя исповедь, поэтому буду честен и опишу все, что чувствовало мое сердце. Я исповедуюсь ради наказания и прошения, а не из бахвальства.

Обед начинался в восемь, и, надеясь на удачу, которой не заслуживал, я облачился в свой любимый перламутровый жилет и смокинг. В ожидании Леви я присел на четырехместный круглый диван — зеленоватый, ступенчатый, с каскадом папоротника в центре — и притворился, будто читаю «Вечерние новости Сан-Хосе». Кажется, там писали о карнавале Марди-Гра, о вечеринке на катке, о прибытии в Сан-Франциско Карузо, который представил публике величественную «Кармен» — сегодня эти новости кажутся незначительными. Впрочем, я только притворялся, что читал. Поскольку тогда у меня были свои поводы понервничать.

Я смотрел на парочки, спускавшиеся к обеду — мужчины в строгом черном, женщины, разодетые, как морские коньки. Зрелище напомнило мне сцену из готического романа, где горбун похищает девушку. Свет люстры, мерцание ламп, сияние бриллиантов и обнаженных плеч. Пришел черед уродца. Выследив и обманув, я готовился похитить Элис, вручив ей только мою несчастную жизнь и жадные губы. Настал момент истины. Хьюго сказал, будто такая ложь вымотает меня, однако я видел, что она иссушит все, чего бы я ни коснулся. Часы начали бить, я поймал себя на удивительной мысли — у меня еще есть шанс сбежать. Я мог поймать такси, успеть на последний поезд, попросить выслать мне вслед багаж. Я мог написать записку и тем самым спасти несколько жизней. А я лишь поднялся с дивана и как во сне думал: уходить или нет. И кто знает, чем бы все кончилось, поступи я по-иному.

Затем я повернулся, и назойливая мысль пропала. Элис пришла, она спускалась по лестнице и смотрела на меня.

Элис, мне достаточно одного удара часов для воспоминаний, но позволь и слегка поиграть со временем, в конце концов оно долго издевалось надо мной. Ты была в длинном платье с красивой вышивкой и кружевами, рукава вуалью покрывали твои руки, серебристый пояс обвивал тебя чуть ниже талии, длинный шлейф стлался за тобой по ступеням; платье облегало тебя так, как тонкая оболочка семян обволакивает нежный росток. Ты не стала одевать украшения. Бледная кожа шеи волновалась, как река, когда ты икала, — позже я узнал, что ты перед выходом из комнаты глотнула виски. Ты смотрела на меня с лестницы, как мадам де Помпадур. Я знал: ты пахла бы лавандой и обладала величием женщины, которой за тридцать, распрощавшейся с сомнениями юности, смущением и порхающими ресницами. На лестнице, одной рукой держась за перила, стояла страстная взрослая женщина. Элис, в твоих волосах сияли звезды.

— Эсгар, мама нездорова.

— В самом деле?

— Видимо, простуда. — Ты постучала по перилам маленьким перьевым веером.

— Неудивительно.

Ты рассмеялась. Платье на дюйм сползло с плеч, пояс блеснул серебром. Веер опять постукивал по перилам. Красиво, очень красиво.

— Спускайтесь, — предложил я.

Ты окинула взглядом проходивших мимо лощеных женщин.

— Зачем? Мне и тут хорошо.

— Спускайтесь и пообедайте со мной.

— Я не голодна.

— Спускайтесь! — радостно воскликнул я.

Ты запрокинула голову и расхохоталась, будто колокольчики зазвенели. Круглые часы пробили четыре, пять, восемь тысяч раз. Элис, мне жаль тех, кто с тобой незнаком.

В тот вечер мы сидели на маленьком бархатном диванчике, друг подле друга, и официант подмигнул, придвигая столик, соединивший нас в одно целое, как тех, кого закрывают в вагончике американских горок на водном аттракционе. Мы выпили бутылку молодого вина и жевали мягкие косточки садовой овсянки, которую прежде мне пробовать не доводилось. А когда Элис перепутала бокалы, я навеки сохранил в памяти полумесяц ее губ, отпечатавшийся на моем бокале. Весь вечер я подносил его ко рту, ее губы — к моим. Элис пила и смеялась все веселее, по-хозяйски оглядывала зал, на ее левой щеке появилось пятнышко, словно яркое сердечко белой розы. После обеда она поднялась и позвала меня на маленький каменный балкон, где я завел нудную беседу. Однако Элис прервала меня, спросив о моем первом поцелуе.

— Ну нет, я бы предпочел услышать вашу историю, — заявил я, рискуя услышать рассказ о своей жизни из уст другого человека.

— Хм-м. Тогда я поцеловалась не с мужем, — призналась она. — Наверное, это печальная история.

— Я бы хотел услышать ее.

— Только после вашего рассказа. — Улыбка стала еще притягательнее, когда Элис прикрыла лепестки век. — Вообще-то вы все знаете. Меня соблазнил ваш прежний коллега — мистер Тиволи.

— Мы не были знакомы…

Она усмехнулась, раззадоривая меня, но я не поддался.

— Он жил на верхнем этаже. Старик строил из себя юношу. Он был забавным, кажется… Не могу сказать, все так смешалось в памяти. Мне тогда было четырнадцать. Помню, он ходил в чудной одежде, красил волосы, говорил смешным голосом и вообще был странным. Старик сказал мне, что на самом деле он — молодой. Не старик, а ребенок, как и я. Той ночью я была сама не своя — мое сердце разбилось, и я пошла к Тиволи. Поскольку… ну, он вроде как в отцы годится и, если уж честно, потому, что знала, как нравлюсь ему. Он не сводил с меня глаз. А я чувствовала себя такой одинокой. И я еще никогда раньше не целовалась. Мне очень хотелось сделать это, забыть свою влюбленность и то, чему нас учат матери. Я выбрала Макса Тиволи. — Элис хмыкнула. — От него пахло как от взрослого — виски и обувью, зато на вкус он и правда казался мальчиком. Как апельсины. Он дрожал. Такие вещи чувствуешь и в четырнадцать — он любил меня, по-своему. Мерзкий старый простофиля. Вот так. Мой первый поцелуй. Печально, не правда ли?

Элис посмотрела на меня спокойными глазами. Воспоминание о жалком поцелуе не причиняло ей беспокойств.

— А с кем впервые поцеловались вы?

— С обыкновенной девушкой.

— С обыкновенной девушкой, — повторила она. Ее взгляд блуждал по моему лицу. — Бедняжка, что бы она почувствовала, если бы услышала вас?

— Она моя знакомая. И любила кого-то другого.

— А вы знали?

— Да.

— Дьяволенок, вы соблазнили ее, не так ли? — криво усмехнулась Элис.

Я чувствовал аромат жасмина, вина, сосен и ее духов. Я не знал, что сказать. Впервые я подумал, что Элис была пьяна.

— Но ведь… ведь я любил ее.

— Правда? — Ее взгляд смягчился.

— Да.

— Сколько вам было лет?

— Семнадцать.

Элис отступила на шаг, так, словно воспоминания о нашей любви, эти древние статуи, следовало оставить позади, дабы открыть путь в будущее.

— Люди неизменно называют самой величайшей в мире историей о любви «Ромео и Джульетту». Не уверена. В четырнадцать, в семнадцать любовь длится всю жизнь. — Элис покраснела и разгорячилась, она жестикулировала, разгоняя руками ночной воздух. — Вы больше ни о ком и ни о чем не думаете, перестаете есть, спать, просто думаете о нем… Это переполняет вас. Я знаю, я помню. Однако любовь ли это? В молодости вы пьете дешевый бренди и находите его превосходным, изысканным. Вы же не знаете, еще ничего не знаете… потому что еще не пробовали ничего лучше. Вам всего четырнадцать.

— Полагаю, это была любовь. — Сейчас было не время лгать.

— Уверены?

— Думаю, это единственная настоящая любовь.

Она хотела что-то сказать, но передумала. Наверное, удивилась.

— Жаль, если вы правы, — вздохнула Элис, прикрыв глаза. — Потому что нам никогда не забыть. Как все глупо.

— Не печальтесь.

— Что?

— Не печальтесь, Элис.

Я ее поцеловал. Все произошло вполне естественно — еще бы, ведь я целый вечер целовал ее стакан. Позже я подумал, что для Макса это был второй поцелуй с Элис, а для Эсгара — первый. И поэтому трепет важного момента сочетался во мне с умиротворением, что я наконец обрел утраченное. Не помню своих действий, да не в этом суть, все либо случается, либо нет. В любом случае я обнял Элис и припал к ее устам.

Она схватила меня за лацканы пиджака, и я почувствовал, одурманенный воспоминаниями и восторгом, как она покусывает мои губы. О, Элис, никто не назовет тебя застенчивой. Ты всегда добиваешься того, чего хочешь. Я стоял с широко открытыми глазами и смотрел на это чудо, но твои подкрашенные веки были сомкнуты, а опытные пальцы вдовы были повсюду, касались, гладили. Я же вел себя как один из тех жутких аппаратов, которые глотают монетку и минуты две дрожат от восторга. Черт возьми, ты могла счесть меня кем угодно: дрожащей осиной, содрогающимися литаврами, бойлером паровоза, вот-вот выпустящим пар.

Однако время ушло. Минуту спустя Элис уже стояла на другом конце балкона, раскрасневшаяся, прижавшая руку к вздымавшейся груди, а в глазах ее стоял ужас, будто она только что выболтала страшную тайну.

Неужели? Сделка со временем не помогла, и Элис все-таки меня узнала, почувствовала поцелуй того Макса?

— Элис, я…

Она покачала головой. В глазах застыло странное выражение. Она слегка улыбнулась и сказала, что должна проведать маму. Я просил ее остаться, говорил, что заказал еще бутылку вина и теперь оно пропадет. Щеки Элис вспыхнули вновь, и я понял, что виновато не вино, а сердце, бившееся слишком быстро для ее тела. Оно готово было выскочить из груди. Милая, ты ведь ничего не поняла, ты вовсе не против моих поцелуев, не так ли? Тебе не понравятся мои слова, но ты совсем как твоя мама в былые годы, женщина в белом, в полумраке, цветущее тело. Просто тебе надо решить, что теперь со мной делать.

— Элис, прости, я думал, ты…

— Не надо, Эсгар, — улыбнулась она.

— Я понимаю.

— Ничего ты не понимаешь.

Я не знал, что делать; не мог объяснить, что понимаю, что я вообще единственный, кто может понять, и промолчал. Ее грудь окрасилась в цвета заката. Я чувствовал: любви не было, настоящей любви. Да и сам я не Казанова; я не способен убедить женщину, что жизнь слишком коротка, чтобы уходить с залитых лунным светом балконов.

— Завтра утром, — сказал я.

Элис мягко прикоснулась к моему лицу и ничего не ответила. Она наклонилась, подцепила пальцем петельку шлейфа и вышла в обеденный зал, налетая на столики и кресла, поскольку, перед тем как спуститься ко мне, подбадривала себя виски. Моя дорогая Элис, она хотела быть очаровательной и живой. Для меня, понимаете?

Я допил вино и подкрепился в баре двумя — четырьмя напитками. Помню, как плелся обратно в свой номер; на лужайке лаяли собаки, ржали испуганные лошади. Я снова подумал, насколько печален и суетен мир, и хороших воспоминаний о жизни просто не остается.

Сэмми, я описываю довольно скучные события, однако они — мое единственное оправдание. Отдаленность от родного города, внушительный монолит отеля, наваристый суп моих снов — единственное оправдание тому, что я допустил на следующий день.

Я проснулся от града осколков — дверь моего номера вышибли плечом.

— Мистер Доллар?

Я везде хорошо сплю — в поезде, в машине и, наверное, даже в аэроплане, хоть ни разу на нем и не путешествовал, — а вот просыпаюсь всегда с трудом. Я открываю глаза, пытаюсь сообразить, где нахожусь, и тут же пугаюсь. Я привык приходить в себя в странном теле, но странные комнаты еще заставляют меня вздрогнуть. Ты, наверное, помнишь, Сэмми, как всю первую неделю в твоем доме я врезался головой в кровать и орал, как девчонка. Тебе и в голову не приходило, что я думал, будто нахожусь в тысячах милях оттуда, в прошлом веке, в старом Саут-Парке, когда обнаруживал себя в крохотной кроватке на провинциальном Среднем Западе.

Поэтому в то утро мне потребовалась как минимум минута, пока я сообразил, что нахожусь в номере отеля и почему-то лежу на полу, запутавшийся в одеялах, а рядом стоит Битси, освещенная утренним солнцем.

— Мистер Доллар?

Из-за Битси выглядывал коридорный. Как я понял позднее, именно он, а не мощная горничная Леви, выломал дверь. При виде меня на лице Битси суровость сменилась нежностью; клянусь, она чуть не обняла меня, однако отдернула руки к своей полной талии и прокричала:

— Он жив!

— Что происходит?

Битси пытливо взглянула на меня:

— Вы в порядке? Похоже, вы упали с кровати.

— Раньше меня считали лунатиком…

— Почему вы не отвечали?

— Отвечал — на что?

Битси наклонила голову, как попугай.

— Я стучалась к вам.

— А что произошло?

— Это он-то хочет знать, что произошло. Уф-ф… — Битси кивнула на коридорного и хмыкнула.

— Битси, вы не подадите мне одежду?

Вместо ответа горничная повернулась к коридорному, который держал мой костюм.

— Та бумажка у вас? Отдайте ему. Я пойду вниз, паковать вещи, мистер Доллар. Если разрешат, мы уедем к друзьям в Пасадену и больше не вернемся.

Битси ушла, и я смог одеться. Из холла донесся крик, коридорный быстро сунул мне бумажку. Ею оказалась предварительная редактура «Вечерних новостей Сан-Хосе» с неполной разбивкой и множеством опечаток:

Стэнфордский университет очень сильно пострадал, очень много погибших.

В Санта-Крузе много разрушений, погибли люди; все жизненно значимые здания уничтожены.

Восьмичасовые поезда с севера не доехали до юга.

Телеграфные провода повреждены, проверить сведения невозможно.

Человек, по слухам приехавший на автомобиле из Сан-Франциско, сообщил, что разрушения там сильнее, чем в Сан-Хосе.

Позднее в Сан-Франциско погибли тысячи людей.

— Что случилось? — шептал я. — Что случилось?

Ответ последовал незамедлительно: земля задрожала. Казалось, горничная взбивала перину, пока та не стала плоской, волна словно прокатилась навстречу, сбив меня с ног. Во рту чувствовался привкус пыли. Это был уже четвертый остаточный толчок за утро, и первый толчок, который я почувствовал. Землетрясения, разумеется.

Вам это покажется смелым или бессердечным, однако мне и в голову не пришло, что мама с Миной могли погибнуть. Думаю, во всем виноваты детские убеждения: семья слишком постоянна и не может исчезнуть, а Бог, зная о гибели бабушки и отца, не заберет у меня остальных близких. Так думал я, лежа на полу, а мое сердце гудело и трепетало, словно потревоженный улей. Через несколько недель, когда пожар потушили, повсюду еще виднелись объявления, вроде: «Пропала без вести: миссис Бесси О. Стил, 33 года, темные волосы, худая — всем, кто был в отеле „Рекс“…» Хотя все понимали, что надеяться глупо, но это помогало жить дальше. Рука не поднималась сорвать эти листки.

По счастью, через два дня я получил весточку от Хьюго, сообщавшего, что никто из наших не пострадал. Записку очень официально доставил работник британской почты, и вы не поверите, бумагой служил пристяжной воротничок рубашки! Позднее Хьюго рассказал, что сидел в парке Китайского квартала, бумаги под рукой не оказалось, и мой друг начеркал послание на воротничке, после чего вручил его проходившему мимо почтальону. После пожара из Сан-Франциско подобные письма приходили сотнями — воротнички, обрывки бумаги, пустые конверты, визитки, кусочки металла — лишь бы сообщить любимым, что все в порядке. Почта доставляла послания и никому не отказывала. На одной стороне воротничка Хьюго написал мое имя и название отеля, а на другой я обнаружил столь знакомый и столь корявый почерк:

Все в порядке, твоя мама здорова, только дом разрушен. Вот повезло! Приезжай и посмотри со мной на это пепелище! Мы поедим, выпьем, закатим пирушку, а завтра скорее всего переедем в Окленд!
С любовью, Хьюго.

Все это происходило, пока я лежал, прислушиваясь к приглушенным голосам в холле и звону бьющегося фарфора. В мэрии рухнули стены, и благодаря утреннему пожару сейчас догорал кабинет за кабинетом. Надеюсь, огонь охватил архив, когда я поднимался с пола, картотека на букву «Т» загорелась, когда я неуклюже одевался, а свидетельство о рождении Макса Тиволи истлело в ящике.

По крайней мере я на это надеялся. Макс умер; прощай, старина, остался только Эсгар. Я встал, и мое тело показалось таким же легким, как воздушный шар доктора Мартина — отрывающийся от земли и летящий прочь.

Перспектива потерять Элис казалась ужасной и мелочной, однако и этого оказалось слишком много для моего чудовищного сердца. Окружающие люди болтали, шутили, думали, где достать машину, дабы уехать на юг и увезти с собой дурацкие отбросы их дурацких жизней, а я проявил себя идиотом из идиотов, поскольку не хотел спасать ни единой монетки и ни единой жизни. Все, чего я хотел, — это не дать Элис в очередной раз исчезнуть. Заточить ее в гниющих стенах моей гниющей жизни. Понимаете? Она же не сидела в отеле, размышляя о поцеловавшем ее Эсгаре. Она собиралась ехать в Пасадену. Хотела бросить меня, как уже сделала это много лет назад, а ведь, насколько мне известно, наш город сгорел дотла, и мы окажемся разбросанными по стране или даже миру. Мне потребуются годы, чтобы найти ее вновь. Нас свел несчастный случай, и несчастный случай же готовился нас разлучить. Я превратился в жадного гоблина, который не позволит девице сбежать.

Я поднялся и побежал через толпу. Видите ли, у меня не было в запасе лет, чтобы искать Элис. Три года или пять, не больше. Не двадцать, как раньше, даже не десять — иначе будет слишком поздно. Моя природа подвела бы меня. Представьте, что Элис и ее мама переехали в Пасадену, потом к родственникам, в Кентукки или Юту, и через десять лет — только представьте! — я нашел бы ее и все было бы напрасно. Эта мысль вертелась у меня в голове, когда я отталкивал с дороги виолончелиста, вцепившегося в свой инструмент. Разумеется, через десять лет красота увянет: Элис разменяет пятый десяток, наденет очки, располнеет, перекрасится в блондинку и станет замужней женщиной с двумя детьми, держащими ее за руки. А я все еще буду любить ее. Ну разумеется, буду! Я стану поджидать ее у двери, кланяться и шептать ее имя, в надежде увидеть румяней на ее груди. Тут все ясно. Проблема в том, что, открыв дверь, Элис увидит не сорокалетнего мужчину с пышными усами и широкой ухмылкой, а мальчика. Мальчика лет двадцати, с улыбкой на загорелом лице, с перекатывающимися мышцами под белой тенниской. Будет слишком поздно, мы станем слишком разными. Конечно, я мог бы соблазнить ее, я мог бы даже отбить ее у мужа, водить по выходным в отель, где мы проводили бы дни безмолвной страсти, однако было бы слишком поздно для любви. Женщины не влюбляются в мальчиков. Она выпьет мою молодость и однажды утром возьмет с туалетного столика свои мутные очки, чтобы покинуть меня навсегда, подумав: он переживет, он ведь так молод. А я не переживу. Нет, если сейчас потерять Элис, думал я, сражаясь с ручкой входной двери, то с каждым годом мои шансы будут таять. Ах, Мэри, как ты ошиблась. Время беспристрастно.

Миссис Рэмси, моя будущая мама, сидит со мной, пока готовится ужин. Наказанный, с подрезанными крыльями, я набрался наглости и писал свою исповедь, а всего в паре футов миссис Рэмси протирала фортепьяно. Она никогда не любила работу по дому и теперь, приподняв крышку, наигрывала старинную мелодию и весело на меня поглядывала. Ах, миссис Рэмси. Мне так много надо сказать вам, хотя, естественно, не сейчас. Рядом с вами я не пророню ни слова.

Молчание обернулось для меня пыткой. Вы даже не подозреваете, насколько близки к моей тайне, миссис Рэмси, я готов признаться во всем чуть ли не двадцать раз на дню. Например, когда я зачитался вечером и ваш мелодичный голос через приоткрытую дверь пропел, что пора спать. Когда я болел, а вы кормили меня с ложечки, лицом к встревоженному лицу, пичкая тем светло-оранжевым спиртным из секретного шкафчика. Когда мы столкнулись ночью и я испугался, что вы обо всем догадаетесь, а вы лишь прошептали, что вам тоже не спится и вы рады компании. Когда вы сожгли отвратительную мясную запеканку и объявили, что мы от нее «избавились», а мы захлопали в ладоши. Когда вы проявили свой материнский гнев. Когда я застал вас танцующей под граммофон. Когда, как и много лет назад, от восторга морщинки на вашем открытом лице разглаживались, а беспокойство пропадало. Когда видел это имя на прибывающей почте, миссис Рэмси. Скрывавшее вас имя третьего супруга, миссис Рэмси. Миссис Элис Рэмси.

Тебе не спрятаться. Я всегда узнаю тебя, Элис. Я всегда отыщу тебя, дорогая. Ты не замечаешь, что твои духи выдают тебя с головой?