темноте лежал царевич Фёдор и через окно смотрел на звёзды. Ему было тоскливо и плохо. Как-то одновременно вернулись все его недуги, болели и спина и ноги, которые распухли как никогда. Душевная боль по умирающему отцу не давала заснуть. Он мучился от этой боли, как от боли физической, и даже не знал, что отца час как не стало. Фёдору никто об этом не сообщил. Уже пошло тридцатое января, а он находился в неведении, и страх перед будущим сковывал его. Он станет царём. Да кто за ним пойдёт? Кто?

Грудь сдавило, и нервно забил кашель. Фёдор попробовал приподняться, от чего боль в спине усилилась, и царевич обессиленно упал на перину.

Шёл второй час ночи, когда в дверь начали стучать, а затем и ломиться. На Фёдора напала какая-то отстранённость от всего происходящего, он лежал не двигаясь. А удары всё продолжались, однако выломать дубовые двери, обитые медью, не легко, на время наступило затишье, после чего послышался звук врубающегося в медь топора. Через минуту засовы слетели, дверь распахнулась, и в покои ворвались боярин Родион Стрешнев, Пётр Сибирский, Богдан Хитрово, Иван Воротынский, Василий Волынский, Иван Хованский, Юрий Долгорукий, Пётр Салтыков, Алексей Трубецкой, Иван. Баклановский, Никита Одоевский, Пётр Шереметев, Фёдор Куракин, Третьяк Вельяминов, Троекуров. Из двадцати шести бояр, присутствующих в Москве, тут находилось большинство.

Подняв царевича на руки, понесли в Грановитую палату, где, облачив в отцовы царские одежды, которые были велики Фёдору, усадили его на трон. Когда же пошли за бармами и царским венцом, обнаружили, что среди царских регалий отсутствуют большой золотой крест Михаила Фёдоровича и скипетр с трёхглавым орлом. Не было и золотых павлинов, которых ставили в самые торжественные моменты возле трона, наследие царевны Софьи Палеолог. Разбираться с этим было некогда, Фёдору в руки дали старый скипетр с двуглавым орлом и малую державу, на голову водрузили венец отца, который был велик и закрывал брови.

В третьем часу ночи знать начала присягать новому царю — Фёдору Алексеевичу, третьему Романову на русском престоле.

Первых привели к присяге бояр: Кирилла Нарышкина, Артамона Матвеева, Григория Ромодановского-Стародубского, Ивана Репнина и Петра Долгорукова, доброхотен царевича Петра.

В углу посмеивался боярин Василий Волынский. Борода Хитрово, в серебряной паутине, уже не по кафтану покорно стелется, а надменно задралась выше боярских го лов, заплывшие глаза торжествующе вспыхивают, почти смеются. Он уже чувствует победу.

После бояр присягали окольничие, думные дворяне, стольники. Когда подошла очередь стольника князя Андрея Солнцева-Засекина, царь Фёдор побледнел и чуть не выронил скипетр.

Несмотря на плохое состояние здоровья новоявленного царя, церемонию провели до конца. Только после этого дядьки Иван Хитрово и Фёдор Куракин отнесли нового царя в опочивальню. А утром разослали гонцов на большие воеводства принять присягу от воевод. Гонцы везли последний указ умершего царя, по которому из тюрем выпускались колодники и узники, из ссылок отпускались все ссыльные, кроме особых, прощались все казённые должники.

Поутру в Кремль пожаловали послы Голландии и Англии, опасаясь расторжения торговых отношений. Их встретил глава Посольского приказа Артамон Матвеев. Как он ни сдерживался, слёзы текли по его щекам ручьями, а речь была сбивчива. Однако он заверил, что при дворе всё останется по-прежнему, кроме разве того, что, ввиду малолетства его царского величества, четверо знатнейших бояр — Никита Одоевский, Юрий Долгоруков, Богдан Хитрово и он, Артамон Матвеев, — будут управлять вместе с ним. Послы, успокоившись, удалились.

После заутреней боярин князь Юрий Алексеевич Долгоруков принимал присягу новому царю от войск, находящихся в Москве.

В полдень прибыл гонец с вестью, что в селе Преображенском загорелась Потешная палата, пожар затушили. Многие вельможи заулыбались в бороды, понимая, что пожар возник не сам по себе и театру, видно, боле никаких комедий не ставити.

Царица Наталья Кирилловна удалилась в свои покои и никого, кроме Матвеева, до вечера не допускала.

К вечеру началась всенощная служба отпевания усопшего государя, на которой присутствовал почти весь двор и на которую царя Фёдора доставили на носилках. Многие не спали вторую ночь и от усталости шатались. После непродолжительных приготовлений тело государя вынесли из опочивальни и положили среди Крестовой палаты. Эта палата славилась издалека привезёнными святынями: в ней был в ту пору камень, на котором стоял Иисус Христос, читая молитву «Отче наш», печать от Гроба Господня, иорданский песок и «чудотворные» монастырские меды. Бояре по старшинству подходили к усопшему и прощались с ним, целуя руку. За боярами следовали окольничие, дьяки, дворяне и жильцы и вся дворцовая прислуга, а затем стали пускать в палату для прощания с государем и простой люд. Поутру тридцать первого января тело царя Алексея Михайловича было погребено в Архангельском соборе. Начиналось новое правление, новая жизнь и новые проблемы, которых было хоть отбавляй. Новый царь был сильно болен, а казна пуста.

После похорон приняли решение собрать совет из всех присутствующих в Москве врачевателей, которые бы осмотрели царя и дали заключение о его здоровье. И всей думою было решено разобраться, почему так неожиданно опустела казна и какие налоги для её пополнения объявить. И куда же всё же делись деньги?

Боярин Кирилл Нарышкин предъявил грамоты и отписки, что большую часть денег и ценностей взял государь Алексей Михайлович, а куда дел, неведомо. Остальные деньги ушли на похороны и оплату годичного жалованья войскам. Под вечер дума разъехалась, так ничего и не решив. А утром первого февраля Богдан Хитрово довёл до сведения Артамона Матвеева, что он удалён от должности главы Аптекарского приказа по велению государя. Должность передавалась Никите Одоевскому. А Иван Нарышкин «боле не являетси царёвым постельничим», на его место государь Фёдор Алексеевич берёт глашатая Ивана Языкова.

Все поняли, что война двора началась, и перед всеми вставал вопрос, на чью сторону встать и как не ошибиться в выборе.

Днём от двора отбыл гонец в Астраханское воеводство к боярину князю Ивану Михайловичу Милославскому с почётным приглашением звать его в Москву. Партия царевен начинала брать верх. Понимая, что юный Фёдор Алексеевич намного мягче Тишайшего, шептались:

— Бабы станут теперь царством вертеть, старые да молодые, да Милославские!

Так негромко толковали не только при дворе, такие разговоры шли и среди простого люда.

Второго февраля врачеватели осмотрели царя, и Ягап Костериус, хирург и бакалавр медицины, доложил думе, что «ево государская болезнь не от внешнего случая и не от какой порчи, но от его царского величества природы, а именно от болезни цинга, та-де цинга была отца его государева в персоне. Да болезнь ног, что ещё от деда его пошла, и твёрдо в роду держитси. Да от ушиба спины, ибо вес под Богом ходим».

Болезни словно подтвердили права Фёдора на престол, с того все разговоры о них и замяли. Царствование началось.

В тереме Матвеева было неспокойно как никогда. Артамон Сергеевич метался по роскошным светлицам, среди ковров и зеркал. Богатства, накопленные годами, не радовали. Всё качалось под ногами. Людей, с которыми можно было бы посоветоваться, становилось всё меньше. Вчера к войскам отъехал Григорий Ромодановский-Стародубский, а нынче Петра Долгорукова отправили в Архангельск осмотреть, что стало с Соловками после пятилетнего сидения монахов. Не ко времени расхворался отец, а Николу Спафари Матвеев сам отослал в Китай. Остались лишь братья Алмазовы, которых он сейчас ждал.

Они пришли ещё до рассвета, отряхивая снег с плеч. Андрей в расшитой жемчугом ферязи, со стоячим воротом-козырем, в сильно подпитом виде.

   — Ты што, рехнулси, усё рушитси, а ты жрёшь бражное.

   — Я теперича никто. Вчерась вечером объявили, што Приказа тайных дел боле нет, государю тот приказ ненадобен.

   — Как?

   — А вот так!

   — Энто во время войны-то с турками, а кто ж тайные дела выведывать будет? А як быти с теми, хто в Польше, Греции, Стамбуле? Им аки энто объяснити? Господи, што ж деетси?!

Все трое, как всегда, удалились в вифлиотику и затворились в ней.

   — Влиять на нового государя я не могу. Тётки и сёстры не отходят от него. Особенно Татьяна Михайловна. А она поёт под Богдана Хитрово да Родиона Стрешнева. И в том твоя вина, Андрей. Царевна Татьяна по тебе сохла, а ты от неё бегал.

   — Кто ж ведал, што так усё сложитси. Да и не тянет мене к ней, хоть озолоти.

   — Щас не до жиру, быть бы живу. Попробуй попасца ей на глаза, может, чего и возродитси.

Андрей заскрипел зубами, но Артамон Сергеевич даже не заметил этого и, повернувшись к Семёну, сказал:

   — А ты подготовь пункты нового договора с Польшей, пошлём Тяпкину.

Со вздохом облегчения Семён закивал головой, он давно готовил такой договор.

Матвеев встал и прошёлся из угла в угол:

   — Надо што-то содеять, штобы лишить Хитрово влияния на государя.

Артамон Сергеевич старался сдержать гнев, но не мог совладать с собою, у него даже тряслись руки. Семён покачал головой:

   — Таки нелегко, сейчас боярина Богдана от кормушки не отпихнёшь. Аки покойный государь занемог, он весь свой род в Москву собрал.

Матвеев остановился:

   — Вот и подставить их в казнокрадстве.

   — Энтим их щас не спихнёшь. Аль невиданное дело, почитай каждый второй нечист на руку.

Матвеев аж засопел:

   — У, дрягва жвамотная.

Андрея тем временем начало развозить, он начал терять нить разговора. Боярин посмотрел на него. Махнул Семёну рукой:

   — Ладно, веди его домой, пусть выспитси и берёт себя в руки, а тама чего-нибудь придумаем.

Семён приподнял погрузневшего Андрея:

   — В тепле разморило.

Матвеев зло махнул рукой, отвернувшись к резному английскому секретеру, а Семён повёл брата к выходу.

С похорон Алексея Михайловича обычный ход жизни в кремлёвском дворце изменился. Государь не вставал, по обыкновению, ранним утром. Не ожидали царский духовник или крестовый поп и царёвы дьяки его выхода в Крестовую палату, где царь каждый день совершал утреннюю молитву, после которой духовник, осенив его крестом, прикладывал крест к его лбу и щекам и кропил святой водою, привозимою из разных монастырей в вощаных сосудах. В отсутствие болеющего царя духовник его и царские дьяки пели в Крестовой палате молебны о выздоровлении государя.

Не собиралась теперь и царская дума в Грановитой палате, и хотя съезжались во дворец на ежедневный поклон государю бояре и думные люди, но они не могли видеть его светлые очи и довольствовались лишь спросом о здравии. В опочивальне под шёлковым пологом лежал теперь царь Фёдор Алексеевич. Почти безвыходно около него сидела царевна Софья Алексеевна. Она, так и не приняв постриг, пришла из монастыря ухаживать за братом. С нежной внимательностью ухаживала, стараясь угодить и успокоить его ласками и участием. А в передней сидели тётка Татьяна, боярин Богдан Хитрово да вернувшийся ко двору князь Василий Голицын.

Однако болезнь потихоньку уходила из тела царя Фёдора Третьего, успокаивалась и душа, как-то помертвев, защищаясь от внешних невзгод и потерь. Он помнил, как на следующий день после похорон отца тётка Татьяна Михайловна и боярин Хитрово подсунули ему указ, навалившись на него, умоляя отрешить Матвеева от Аптекарского приказа. Ему было так плохо, и он подписал указ, только бы они отстали. А теперь ещё Софья торчит рядом, как бельмо на глазу. Скорей бы уж и впрямь поправиться. С уходом болезни он всё больше становился задумчив и богомолен. Вот уже более недели, как его провозгласили царём, а он так и не почувствовал перемены, превратившей его во владыку Руси. Ничего не переменилось, разве что он испытывал сегодня ещё большую слабость, ещё тягостнее стало ощущение неуверенности в своём непривычном величии, вновь нахлынули мысли об отце, столь сильно им любимом. Бессильно уронив голову на грудь, дрожа всем телом, он отодвинулся от подоспевшей сестры Софьи. Тело вновь горело в лихорадке.

   — Может, рассольчику али кваску испить, а, братец?

И откуда только взялось столько заботы. Фёдор злился, но уступал сестриному ухаживанию.

   — Да, клюквенного квасу. — А в голове крутилось совсем другое: «Надо побыстрее вставать во что бы то ни стало».

На старую Владимирскую дорогу встречать боярина князя Ивана Михайловича Милославского прибыл почти весь двор. Это поставило все точки над «i». Матвеев оказался прав, четыре боярина возглавят правительство и думу и помогут править царю, но самому Матвееву в этой четвёрке места не было. Стало совершенно ясно, что двор возглавит Милославский, а помогут ему Богдан Хитрово, Никита Одоевский и неожиданно выросший из небытия князь Василий Голицын. В том, что он в ближайшее время станет боярином, сомнений тоже не было.

Раззолоченная карета Милославского двигалась в окружении не только боевых холопов, но и стрельцов. За ней следовали более шестидесяти возов и телег с разнообразным добром, награбленным в Астрахани у казнённых разинцев. С юности привыкший только брать, ничего не отдавая взамен, Милославский был счастлив, что сын его двоюродной сестры взошёл на престол. Вот теперь он возьмёт всё, что судьба ему недодала.

Карета остановилась при въезде в Москву. Вельможи, обступив её, согнулись в поясном поклоне. Иван Михайлович вышел из кареты в дарённой ему царём Алексеем Михайловичем шубе и по очереди расцеловал Богдана Хитрово, Никиту Одоевского и племянника Александра.

   — Ну, вот мы и возвернулись в Златоглавую, теперича держись, Артамошка, попомнитца тебе моё астраханское воеводство.

Все четверо довольно заулыбались.

Был первый день, когда царь Фёдор встал после болезни и решил посовещаться с семьёй. Пришли почти все. Не позвали лишь вдовствующую царицу и царевича Петра.

Вдруг резко отворилась дверь, и на пороге появился протопоп Андрей Савинов — духовник умершего царя. Глаза его недобро поблескивали, да и сам он походил скорее на кулачного бойца, чем на мирного иерея.

   — Ага, веся царствующий дом здеся, — вскричал он. — Энто хорошо, усё сразу узнаете, како кощунство свершил патриарх, како беззаконие, каку поруху порядку!

Духовник царя — лицо особое. Только ему исповедуется государь, только он знает самое сокровенное о нём, о его грехах явных и тайных. Именно он, духовник, утешает душевные страдания своего высоко-величественного и единственного прихожанина. Поэтому он вхож к царю в любой час дня и ночи. Оттого протопоп Андрей и ворвался в верхнюю горницу без всякого стеснения, и всеми присутствующими это было воспринято как должное.

   — В чема дело, святой отец? — спросил Иван Милославский, привставая. — Каку поруху совершил патриарх?

   — Вы разе не видели? Он на отпевании вложил в руку государя прощальну грамоту.

   — Ну и што?

   — Як «ну и што»? — взвизгнул протопоп. — Я! Я должон был вложить государю энту грамоту. Я его духовник — не Иоаким. Я!

Все переглянулись. Татьяна Михайловна, всплеснув руками, молвила:

   — А ведь верно. Духовник должен вкладывать прощальну грамоту.

Слова царевны подлили масла в огонь. Протопоп, сжав кулаки, забегал по горнице, заговорил сбивчиво, бессвязно, через едва сдерживаемые рыдания:

   — Я ентого так не оставлю. Я ентого не прощу... Я убью его. У мени уже есть с полсотни оружных людей.

Бедный протопоп впал в истерику, и все молчали, дабы не усугублять дела. А он, приняв молчание едва не за согласие, распалял себя всё более и под конец начал грозить уже им, царствующим:

   — Ежели вы не скинете тотчас энтого злодея и христо продавца Иоакима, то я и вас прокляну. Слышите? Прокляну весь род ваш.

Последние слова он буквально прорыдал и выбежал из горницы, хлопнув дверью, словно из пищали пальнул. Милославский аж вздрогнул.

Все недоумённо молчали, и наконец царь Фёдор вздохнул:

   — Бедный отец Андрей, до чего обидели его.

   — Э нет, государь, — заговорил Милославский, — такого не след спускати даже духовнику. Ишь ты гроза: прокляну. Да за одно за энто на плаху можно послати.

   — Но он же был любимцем у батюшки.

   — Ну и што? Таки теперь можно детям покойного проклятьем грозить? Нетушки, Федя. Я ныне ж Иоакиму слово в слово всё передам. Он на него сыщет управу.

Фёдора покоробило:

   — А может, не стоит патриарха расстраивати?

   — Стоит, стоит, — вмешалась царевна Софья. — Не скажет дядюшка Иван Михайлович, таки я передам. Ишь, вздумал кому грозить! Мы энту грозу кнутом так уходим, што на век заречётси.

Фёдор хотел ещё что-то сказать, но смолчал.

Милославский сдержал слово, в тот же день пересказал всё патриарху и ещё добавил:

   — Государь надеетси, што ты достойно накажешь оскорбителя царской чести, да и твоей тоже, владыка.

Иоаким степенно и в то же время зло ответствовал князю Милославскому:

   — Спасибо, боярин, што не утаил такой крамолы. Сотворю так, что Андрюхе небо с овчинку покажетси. Передай государю, сего дела я не спущу. Четырнадцатого марта Собор, мы его на Соборе не токмо извержем из сана, но и упечём туда, где Макар телят не пас.

   — И в железы его, в железы, то-то бы государя порадовали.

   — Ино ладно. Будут Андрюхе и железы.

Неделя пролетела незаметно, а за ней и другая. На Собор четырнадцатого марта 1676 года приехали митрополиты из Новгорода, Ростова, Пскова, Нижнего Новгорода. Рязани, из Суздаля, архиепископы из Твери и Коломны, епископы из Тамбова и Воронежа. Было ещё чуть более двадцати архимандритов и игуменов.

Выступая на столь представительном Соборе, духовник покойного государя думал, что разоблачит патриарха как нарушителя церковных канонов, но безмерная ненависть к Иоакиму сослужила ему худую службу. Начав тихо свой рассказ о прощальной грамоте, которую бесчестно перехватил патриарх, протопоп заканчивал его на крике. И чем более он кричал на патриарха, тем тише и смиреннее отвечал Иоаким, более того, даже покаялся за свершённое им неумышленно, что в великой печали и слезах о государе Тишайшем вполне простительный проступок.

Когда протопоп откричался, настроив Собор против себя, Иоаким не спеша стал перечислять грехи духовника царского:

   — Когда Андрей Савинов по изволению покойного государя был взят в духовники, то он без архиерейского соизволения самочинно провозгласил себя протопопом.

   — То ложь! — вскричал Савинов, окончательно губя себя в глазах Собора.

   — Какая ж энто ложь, коли ты доси не имеешь ставленой грамоты, — продолжал спокойно патриарх. — Вместо заступничества за обиженных и несчастных пред царём, к чему тебя сан твой обязывал, ты, напротив, употребил его во зло, и многих людей по твому наущению ссылали и бросали в темницы. Не ты ли, Андрей, пьянствовал с зазорными людишками, услаждаясь блудническими песнями, бесовскими играми и бряцаньем на цимбале? А не ты ли положил вражду между царём и нами, патриархом всея Руси?

   — То неправда, царь сам не любил тебя! — опять прокричал Андрей.

   — Нет, Андрей, ты... ты убедил государя не ходить в соборную церковь и избегать нашего благословения.

Иоаким приготовил напоследок главный удар.

   — И последнее, недостойное самого низкого татя. Ты, Андрей, нуждою увёл чёрную жену от мужа, прелюбодействовал с ней, а его, дабы не мешал, упёк в заточение. Чего же ты достоин? Поведай?

Сделавшись белее стенки, Савинов молчал, не ожидая, что самое тайное его, сокровенное известно патриарху. Откуда он мог прознать про это? Убить! Только убить осталось ему Иоакима.

   — И на жизнь мою помышлял, о том даже при государе говорил, что людей сговаривает.

Потупившись, патриарх спокойно сел в своё патриаршее кресло и сказал смиренно:

   — Што решит Собор, пусть таки и будет.

И Собор решил: Андрея Савинова извергнуть из священства, оковать и немедля сослать в Кожеезерский монастырь на самые тяжёлые работы, по прибытии в который ради милости оковы можно снять, если в пути ссыльный будет вести себя смиренно и достойно. В тот же день церковные пристава и вывезли его из Москвы.

А на следующий день прибыл гонец от тобольского воеводы. Он привёз царю письмо от другого сосланного протопопа, главы раскола. Аввакум писал:

«Благого и преблагого и всеблагого Бога нашего помазан нику, блаженному и треблаженному и всеблаженному госу дарю нашему, свету-светику-светилу, русскому царю и её ликому князю Фёдору Алексеевичу.

Не смею надеетси, богомолец твой, но яко некий ныне отверженный, и не причастен пасть к ногам твоим, издалеча вопию, яко мытарь: «Милостив буде ко мене, господи не!», сгибаю главу и усё тело моё со гласом: «Милостив буде ко мене господине!», ибо и псы ядят от крупиц, падающих от трапезы господий своих. Не пёс есть я, но жалаю крупицы твоей милости.

Помилуй мене, странника, отяжелённого грехами чело веческими, помилуй мене, Алексеевич, дитятко красное, церковное! Тобою хошет весь мир просветитися, о тебе люди Божие расточенные радуютси, яко Бог нам дал державу крепкую и незыблему. Обрадуй мене, отрасль царская, и не погуби мене со беззаконными моими недругами, ибо я с тобой ввек не враждовал, прости мене зол моих, зане ты ecu царь мой, и я раб твой; ты помазан елеем радости, а я обложен узами железными, ты, государь, царствуешь, а я во юдоли плачевно плачуси. Увы мене. Когда мене роди мати моя, про клят день тот, в который родилси, и ночь бь1ла покрыта тьмою, когда Господь изведе мене из чрева матери моея!

Помилуй мене, сыне царёв, помилуй мене! Ещё благо дать обрету пред тобою, помилуй мене. Услышь моление моё, услышь молитву мою не во устах льстивых! Глаголю ты разрежь чрево моё и посмотри сердце моё, яко с трепетом молю и на милость себе отдаю; припадая к стопам твоим, приклони ухо твоё и услышь глаголы мои из болезненной души. Царю, послушавшему от лютых людей на мене наветы, скажу: един ведь ты есть нашему спасению повелитель. Аще не ты да Господь Бог, хто нам поможет. Столпы поколебашася, наветом сатаны, патриархи изолгашися, святители падоша. Увы, погибает благоговение на земле, и нет исправляющегося в человеках! Спаси, спаси, спаси их Господи, верша их судьбами! Излей на них вино и масло, да в разум придут!

А што, государь-царь, как бы ты мене дал волю, я бы их, что Илья Пророк, всех перепластал во един час. Не осквернил бы рук своих, но освятил, чаю. Да воеводу бы мене крепко умного — князя Юрия Алексеевича Долгорукова! Перво бы Никона, собаку, рассекси бы начетверо, а потом бы никониан. Князь Юрий Алексеевич несогрешим, небось не зазря венцы победные приимел! Помнишь, ты мене жаловалси, говорил, «што протопоп Аввакум дерзко на Соборе том говорил», и я тебе супротив безответно реку: «Государь, виновен». Да индо и славу Богу.

Бог судит между мною и царём Алексеем. В муках он сидит, слышал я от Спаса; то ему за его правду. Иноземцы, што у нас службу творили, што знают? Што велено им, то и творили греки окаянные. Своего царя Константина, потеряв безверием, предали турку, да и моего Алексея в безумии поддержали, слуги антихристовы, изменники, богоборцы!

Князь Юрий Алексеевич, здрав буди, а благословение моё есть на главе твоей. Помнишь, дважды благослови тебе, да и ныне также. Прости и моли о мене, грешном. Бога, да не разлучить нас во царствии своём в день века. Моим тем советам всем, князи и бояре, до вас нет дела! Скажите Иоакиму-патриарху, отстал бы он от римских тех законов, дурно затеяли, право.

Простой человек Яким то ведал. Тайные те слуги, кои приехали из Рима, те его надувают аспидовым ядом. Прости, батюшка Якимушка! Спаси тя Бог за квас, егда напоил меня жаждущего, егда я с кобелями теми грызся, яко гончая собака с борзыми, с Павлом и Ларионом.

Чудо! Чудо! Заслепил их дьявол! Отеческое откиня. Им же отцы наши, тем уставом старым, до небес достигаша, а то бросивши, чуждое богоборство возлюбиша, цзвратишася. Не я своим умыслом скверны затеваю, но они дьявольское разжигая!

Прости, прости, прости, державный! Падая, поклоняюсь! Прости Господа ради, в чём сгрубил тебе, светику-свету. Благословение тебе от всемогущей десницы и от мене, грешного Аввакума протопопа. Аминь».

Письмо то вначале прочитал князь Иван Михайлович Милославский, а когда вошёл к дарю с докладом, то Дрямо с порога заявил:

   — Смотри, государь, яку хулу Аввакумешко на покойного государя пишет.

И зачитал:

   — «Царь Алексей в муках сидит, слышал я то от Спаса...» — В конце прибавил: — И черти на нём дрова возят.

В тот же день гонец уехал обратно в Тобольск с приказом лишить ссыльных староверов возможности писать.

В низовье Дона весна пришла как никогда рано. Уже в конце марта снег стекал потоками, заливая низины. Дон разлился в бескрайности, докатившись до столицы войска донского станицы Черкасской. И кто его только знает, откуда принесло такую несметную прорву воды.

Станица Черкасская находилась на возвышенности, к тому же была обнесена земляными валами. Разлив окружил её со всех сторон, сделав станицу островом, куда, несмотря на стихию, спешили атаманы остальных станиц с выборными казаками на войсковой круг.

Станица, заложенная в 1530 году, стала местом сбора войскового круга. Избранные войсковой, кошевой и бунчужный атаманы будут возглавлять воинствующее население на протяжении четырёх веков.

Черкасская была переполнена людьми сверх меры. Вода, обступившая станицу, не давала людям поставить шалаши за её пределами. Много народу принять не могли. Это ещё больше злило людей, а круг и так гудел, недовольный делами старшины и атаманов.

   — Переизбрати Корнила Яковлева, не нужен нама такой войсковой атаман, готов продати за подачки из Москвы, — горланили казаки.

Сабли готовы были вылезти из ножен, с того Корнил был сама покорность:

   — Што вы, хлопцы, когда я вас продавал?

   — Разина отвёз, Уса выдал, Воробья и того отдал.

Казаки зашумели, бросились на атамана и стали избивать его. Бунчужный атаман Родион Калужанин кинулся заступаться за войскового атамана. Его хотели убить, но ни убежал к воротам, отмахиваясь ножом, прыгнул в баркас и, переправившись через разлив, бежал в лагерь к воеводе Хованскому, где стояли государевы ратные люди, конный стрелецкий полк полковника Косагова.

Круг порешил снять с атаманства Корнила Яковлева, а взамен выбрали Михайла Саморенина. Кошевого атамана Фрола Минаева предупредили, что если он будет потворствовать боярам, то и ему рёбра посчитают. Среди заводил был и разинец Сенька Буянок, и низовский есаул Григорий Разгультяй.

На следующий день на войсковой круг пожаловал князь Пётр Хованский с десятком офицеров, Калужанин прибыл вместе с ним. Трусом он не был. Однако круг орал ещё больше и злее, перейдя на мат, ругая всех, кроме что юного царя, считая, что бояре до него не доводят нужд казачества. Когда же Хованский сам обратился к кругу со словами:

   — Пора прекратити бузу, продвигаться в степь, мы начнём строить городки, а вы будете в них сидети и будете получати государево жалованье.

Буза поднялась ещё сильнее, вперёд вышел Сенька Буянок:

   — Хотя бы нам государь положил жалованья и по сто рублей, то и тогды мы в городках сидеть не хотим. Рады мы за великого государя померети и без городков: в городки надобно людей, тринадцать тыщ, а нас всего на реке только тысяч с шесть.

Сенька врал, Дон мог дать десять тысяч казаков. Хованский посмотрел на говорившего:

   — А также государь приказывает выдать вора Сеньку Буянка.

Казаки зашумели ещё сильнее. Избитый Корней Яковлев вышел вперёд:

   — Сенька Буянок — известный баламут, нельзя из-за него с государем ссоритси.

Но крик поднялся вновь, не давая старшине говорить:

   — Подвадилси ты нас в Москву возити, будто азовских ясырей, будет с тебе и той удачи, што Разина отвёз. Если Буянка отдать, то и до остальных казаков присылки из Москвы ждати можно будет.

В круг выступил Родион Калужанин и стал убеждать:

   — Из-за одного человека вы повеление великого государя презираете. Вспомните, што вы гутарили, лёжа в камыше под каланчами? Што надобно на Ерке городок поставить, будто он Азову вместо осады, а казакам на море будет путь свободный. По энтим вашим словам, будучи на Москве, я великому государю известил, а теперь у вас во всём непостоянство.

Фрол Минаев подошёл к другу и закивал головой, и сразу вновь на обоих поднялись крики:

   — Вы энтим выслуживаетесь, берёте ковши да соболи, а Дон разоряети. Тебя, Фролка, растакую мать, на руку посадим, а другою раздавим.

Не слышно было одного нового атамана Михайлы Саморенина, хотя бы слово сказал и унял казаков, а те, видя попустительство, орали ещё больше. Вперёд вышел полковник Григорий Косагов. Невысокий, с небольшой русой бородой, всегда сдержанный, он был офицером, на чьи плечи всегда перекладывались все самые тяжёлые обязанности.

   — Конечнова, если кучей навалитьси, то сто человек всегда десять побьют, не разбирая, правы они или нет. А вот еслива по-честному, один на один, то ещё поглядети надоть будет.

Круг притих, вперёд вышел Григорий Разгультяй:

   — Ты шо ж мыслишь, один саблею махати можешь?

   — Пошто ж, на Дону саблю каждый сызмальства держит.

Круг расступился. Два Григория, полковник и есаул, вступили на освобождённое место. Косагов был на полголовы ниже Разгультяя. К тому же узкий стрелецкий кафтан более сдерживает в размахе. Сабли скрестились. Удар, удар, выпад. Полковник медленно отступал по кругу. Есаул радостно напирал, но уже в первые минуты сбил дыхание. Ещё немного, и он уже дышит открытым ртом, пот сбегает по его щекам. Быстрый скачок назад Косагова, потом рубящий удар по прущему напролом, и голова Раз гультяя скатилась к ногам казаков. Прошло всего несколько минут. Наступившая тишина сбавила пыл, и Буянка забрали почти без сопротивления. А через два дня воевода князь Хованский ехал с ним в Москву.

Наконец-то полковник Косагов Григорий Иванович остался без надсмотра. Он вновь собрал круг, который и порешил выдвинуть казаков вперёд, ближе к Крыму. Общий сбор дал десять тысяч двести сабель. Призванные яицкие казаки привели ещё три тысячи, да прибывшие полторы тысячи городецких дали под руку Косагова пятнадцать тысяч казаков. Высвободившихся солдат и стрельцов Косагов отправил с инженер-майором Фальком к Изюму, который уже в начале апреля начал возводить изюмскую линию укреплений. А казачество, выдвинувшись на полсотни вёрст, провело прямую границу с Крымом, между Черкассами и Запорожской Сечей, начав ставить городки.

Татары вначале посмеялись над этим. Крымский хан послал восемнадцатитысячный отряд пожечь их. Но Косагов, зажав тот отряд между балок, нанёс такой удар, что в Крым вернулось меньше половины. За ту победу Косагову пожаловали чин генерал-майора. Его имя росло и как военачальника, и как строителя военных укреплений. Войсковой атаман Михаил Самаренин, смелый в бою, но не любивший командовать, почти полностью передал власть над казачеством Косагову, и пятнадцатитысячный казачий корпус метался по степи, наводя ужас на татар и малочисленные гарнизоны турецких крепостей, одну из которых он сжёг до основания.

Царица Наталья Кирилловна проснулась рано. Забота о трёх царёвых детях осталась единственной её обязанностью в доме Романовых. Петруша, её любовь, был последней её надеждой, к нему она больше всего тянулась.

Братья Натальи жили тут же, но в последнее время они старались в роскошных кафтанах не ходить, на угорских иноходцах не ездить. При большой должности главы Казённого приказа остался лишь отец их, боярин Кирилл Полуэктович Нарышкин. Он присутствовал в царицыных покоях, тут же был и боярин Артамон Матвеев, которого смерть отца немного вышибла из седла, и стольник Семён Алмазов.

Царица подошла к Артамону Матвееву:

— Намедни заходил Иван Милославский, говорил, тесно, мол, в тереме государю, расстраиватьси собираетси.

Спрашивал, не собираюсь ли отъехать в Преображенское, штобы строительство не докучало нам.

Матвеев замотал головой:

   — Нельзя сейчас из Кремля уезжати, совсем от дел отрешат, да и в Преображенском охраны мало, Милославские и на жизнь покуситьси могут.

Наталья Кирилловна схватилась за сердце.

Находившийся за дверью царевич Пётр всё слышал. Он рванулся к выходу из покоев. Не успела мамка остановить ребёнка, как тот уже бежал знакомыми переходами на половину царя Фёдора.

Резвый мальчик, царевич и раньше, бывало, появлялся один везде во дворце, заглядывал и к брату спросить о здоровье от имени своего и царицы Наталии Кирилловны, выпросить гостинцев. Теперь тоже никто не обратил внимания на Петра, когда тот появился в царских покоях.

Здесь стольник объявил, что государь ещё на совете в Грановитой палате с ближними боярами.

Царевич, не дослушав, поспешил дальше. Стрельцы и боярские дети были удивлены появлением младшего царевича у дверей палаты, но остановить его не посмели, полагая, что без царского зова он не явился бы на совет бояр. Лишь полковник барон Брюс попытался его остановить:

   — Царевич, подожди, неладно так-то, на совет на боярский без докладу.

   — Чего неладно? Я же поклонитьси желаю государю-брату моему, царю Фёдору Алексеевичу. Не зрил его давно. — И с этими словами перешагнул порог.

Степенно подошёл царевич к ступеням, на которых стоял трон, охраняемый по бокам двумя золочёными львами, по образу византийских престолов василевсов.

Как и все думные бояре, царь Фёдор был удивлён появлением брата, но сейчас же ласково закивал головой в ответ на чинный глубокий поклон царевича, поднялся с места и поцеловал его в лоб и в лицо, пока Пётр, по обычаю, приложился к руке царской.

   — Што, али ты явилси с чем-либо на совет наш на царский? Просить, что ли, хочешь о чём?

И, снова усевшись на трон, царь Фёдор поставил перед собою брата, словно невольно залюбовавшись смущённым, почти пунцовым от волнения личиком царевича.

Смелость, с какой Пётр явился сюда, вдруг покинула его. Он молчал, не зная, с чего начать. Мял в руках край своего кафтанчика и кусал пухлые губки красиво очерченного рта, чтобы не расплакаться громко. Тут же сидели почти все те, на кого царевич хотел принести жалобу брату: боярин Богдан Хитрово, Иван Милославский, Василий Волынский.

Четырёхлетний Пётр и не думал жаловаться заглазно, а хотел, сознавая свою правоту, стать на защиту горячо любимой матушки. Но выступить хотя бы и с таким большим делом при седобородых и седовласых боярах, таких важных, строго на него смотрящих, не мог. Он понимал, что стоит ему заговорить, вместе со словами вырвутся из груди непрошеные слёзы. И, крепко сжав губы, он продолжал молчать.

   — Ну, што же ты, Петруша? Али забыл, с чем шёл? Забоялся при всех. Ладно. Ступай теперя. Ко мене позднее приходи, там потолкуем.

Ласковое предположение, что он забоялся, словно укололо царевича. Способность говорить сразу вернулась к нему.

   — Брат-государь, ты любишь меня?

Фёдор аж вздрогнул:

   — С чего ты решил задать такой вопрос?

Царь усадил Петра рядом с собой на широкое сиденье трона, где раньше худощавая фигура Фёдора выглядела так беспомощно.

   — Што ж молчишь? Обидел-то кто тебе и матушку? Говори. Видно, дело не шуточное, коли здеся нашёл мени. Я слушаю.

   — Вот он, — указывая на Милославского, звенящим голосом начал снова царевич, — матушка сказывала, что нас переселить задумали. Тесно тута. Вовсе с глаз твоих.

Слёзы так и брызнули из глаз царевича. Чтобы громко не разрыдаться, он умолк. И всё смолкло кругом.

Фёдор, прижав к груди головку брата, ласково отирал ему слёзы, а сам раздумывал о чём-то. Потом взглянул прямо в глаза Милославскому, сидящему недалеко от трона, и спросил:

   — Што значат те речи царевича? Ну будет, брат милый! Да не плачь же, негоже. На людях плакать невместно царевичу... Слышишь?

Ласки и уговоры брата успокоили Петрушу, он затих.

А Фёдор снова обратился к Милославскому:

   — Слышь, Иван Михайлович, сказывай ты: сама государыня-матушка утеснения ради толковала тебе прибавите бы покоев в её терему али иное место дать для жилья. А тут што слышно стало? Растолкуй, боярин.

То багровея, то бледнея, едва выдавливая слова из пересохшего горла, Милославский поднялся и заговорил:

   — Царь-государь, Господом распятым клянусь: знать ничего не знаю, ведать не ведаю. Может, я одно толковал, а государыня инако приняти изволила. Её государево дело. А мене ли от тебе, государь, твоего царского величества родню отличати. И в уме того не было. Хоть на пытку вели, всё то же скажу.

Неловко стало всем и от клятвы, и от этих слов боярина. Снова наступило тяжёлое молчание.

   — Так ин пусть оно и будет; верю тебе, боярин. Слышал, родимый, слышал, Петрушенька. Знай и матушке скажи: никто не посмеет вас обидеть. Матушку али, храни Бог, тебя обидеть — меня обидеть, мене зло сотворить. А бояре наши не станут царям своим, коим крест целовали, хулу чинить. Верим мы. Иди с Богом, Петруша. Дела у нас ещё.

С просветлевшим лицом встал Пётр, снова отдал обычный поклон царю, нежно поцеловал брата и вышел из палаты.

Впервые за три месяца царь Фёдор Алексеевич пошёл против воли дядьки князя Ивана Михайловича Милославского.

Ручьи радостно сбегали по деревянным мостовым Москвы.

Андрей Алмазов только сменился с караула и брёл домой. Когда отменили Приказ тайных дел, он почти постоянно нёс караульную службу, а его стрелецкий голова старался поставить его где-нибудь во дворце, где даже нельзя сходить с места. Часа через три ноги затекали и начинали ломить. Первые дни с непривычки это было просто нестерпимо. Но затем он привык.

Мимо прошёл голова стременного полка, и Андрей вспомнил о своём голове. С тех пор как у Матвеева забрали полк, голова, считавший Андрея его любимчиком и ничего не знавший о службе в Приказе тайных дел, постоянно находил к чему придраться. Во время таких разносов Андрей старался ни о чём не думать.

Из-за службы он забросил торговлю, и если бы не два отцовские поместья, то уже давно бы мог испытывать недостаток даже в съестном. Хорошо, что жена об этом не догадывалась.

Из переулка вылетел дьяк Дементий Башмаков. После закрытия Приказа тайных дел он ушёл в Сыскной приказ. При виде Андрея он обрадовался:

   — Хоть один свой, кому можно доверитьси. — Он крутил глазами во все стороны. — Ты дом боярского сына Петра Стрельцова знаешь?

   — Ну?

   — Покараулить могёшь?

   — А што?

   — К Петру брат Сенька заявилси. Седьмой год ловим душегуба. Одно время при Стеньке Разине в есаулах ходил. Подсоби, потом сочтёмся.

Андрей кивнул и направился к Стрелецкой слободе.

Дом Петра Лазаревича, вышедшего из простых стрельцов в боярские дети и ставшего полусотником, он знал и нашёл почти сразу. Дома застал обоих братьев в передней светлице. Семён, высокий ростом и розовощёкий, как девица, такой же, каким он видел его в ярославских лесах, когда расследовал дело о разграблении царёва поезда с меховой рухлядишкой, расположился на лавке. Рядом с ним сидели два близнеца лет трёх-четырёх. Пётр хотел раскланяться с гостем, но Семён признал в вошедшем «приказчика купца Микитникова» и потянулся к пистолю.

   — Не спеши, Семён Лазаревич, то не я тебе выследил, то дьяк Башмаков. Он сейчас за ярыгами побежал, а ты вали в Китай-город, в Георгиев переулок, в дом Авдотьи Немой, скажешь — от мене. А я опосля зайду, поговорим.

Семён вынул из-под пояса кису с деньгами и бросил на стол, молча обнял брата, расцеловал детей и выскочил из дома. Андрей последовал за ним. И вовремя, почти через минуту показался Башмаков с приставами, ярыгами и стрельцами. Они подлетели к Андрею.

   — Из дома нихто не выходил? — выпалил Башмаков.

   — Пока я здеси, нихто.

   — Вота и ладно.

Они ввалились в дом Стрельцова и весь его перерыли, но Семёна и след простыл. Башмаков изрыгал ругательства, но сделать ничего не мог.

На следующий день Андрей явился к Авдотье Немой. Семён сидел за столом чернее тучи, а возле его ног играл сын Алёны, напоминавший обликом умершую. Выпроводив мальчугана на улицу, бывший дьяк Тайного приказа спросил:

   — Ты пошто явилси в Москву?

Сенька посмотрел в глаза Андрея:

   — Сыновей да брата привёз. Мати ихню Домку ярославский воевода порешил, не в лес же брати. С тех пор аки прибил князя Сеитова, воевода князь Никита Одоевский в лес стрельцов нагнал, ховаться стало невмоготу.

Андрей заговорил, словно извиняясь:

   — А што мене было делати? После того аки разграбили царёв поезд, то дело поручили Разбойному, Сыскному и Тайному приказам. Што его разграбил князь Сеитов, я выведал почти сразу, но за нима стоял боярин князь Милославский. Значит, усё обошлось бы ему. Вота я и воспользовался тобой.

Семён требовательней стал смотреть в глаза Андрею:

   — А што теперича от мене надобно?

   — Вота грамота, поедешь на Дон и передашь Григорию Ивановичу Косагову. Тама сейчас трудненько, останьси при нём, побереги его. Месяца через полтора я туды приеду и мы договорим.

Письмо перешло из рук в руки.

   — Те вести, што в грамоте, очень важны, но о них даже дума не знает и царь не ведает. Всплывёт та грамота, не одна моя голова с плеч слетит.

Семён вновь воззрился на Андрея:

   — С чего тако доверие?

   — С жизни.

   — Кабы я опосля с той-то жизни не пальнул в тебе.

   — Ну там и видно будет.

Показав Авдотье жестом, что он уходит, не оборачиваясь, Андрей вышел.

Четвёртого мая царём Фёдором Алексеевичем были устроены торжественные проводы князя Василия Голицына к армии, ибо полностью противопоставить себя приказу государя, пускай и умершего, даже под прикрытием царевны он не мог. Перед отъездом он был пожалован титулом боярина и чином воеводы большого полка. Царевна Софья сама расшила жемчугом его новую боевую ферязь. Вторым воеводой при нём посылали одного из племянников князя Ивана Михайловича Милославского, Матвея Богдановича, который был пожалован в окольничие.

Победа Милославских была полной, Иван Михайлович Милославский, Богдан Матвеевич Хитрово, Никита Иванович Одоевский и Василий Васильевич Голицын возглавили правительство и боярскую думу. Чтобы боярин князь Юрий Алексеевич Долгоруков не затаил злобы и не переметнулся к Матвееву, все военные приказы — Рейтарский, Солдатский, Стрелецкий, Пушкарский и остальные — объединили и отдали под его начало.

Четверо же бояр, возглавлявшие партию Матвеева, были разделены между собой. Ромодановский-Стародубский был в Курске, Пётр Долгоруков — в Архангельске, Кирилл Нарышкин завален делами казны, и Артамон Матвеев был оставлен в одиночестве и цеплялся за посольские дела.

В честь торжества стрелецкие полки были переодеты в новые кафтаны и охраняли все подходы Кремля. Посольских охраняла сотня Андрея Алмазова. Мрачный сотник старался спрятаться в тень. К нему подошёл брат Семён:

   — Што пригорюнилси, вота не бросил бы царевну Татьяну, можа, и тебе бы сегодня боярина пожаловали и я бы тебе в ножки кланялси.

Андрей аж дёрнулся:

   — Пошто мене така честь?

— А кому надобна твоя спесивость? — ответил Семён вопросом на вопрос. — Ни тебе, ни делу. Да и Руси, любовью к которой ты кичишься, ныне твоя спесивость добра не принесла.

Андрей ещё больше помрачнел лицом и отвернулся от брата.

Отъезд начался. Новоявленный боярин ехал верхом на великолепном персидском коне под расшитой тесьмой попоной, в седле с серебряными бляхами. За ним двигались стрельцы и дворянское ополчение, а также боевые холопы самого князя.

Царевна Софья выглядывала в окно, в щель занавески и давилась слезами. Отец даже с того света не давал быть вместе.

«Стоят леса тёмные от земли и до неба», — поют слепые старцы по ярмаркам, восхваляя подвиги могучих русских богатырей и борьбу их с силами зла. И в самом деле, неодолимой плотной стеной кажутся синеющие роскошные хвойные леса, нет через них ни прохода, ни проезда. Лес хвойный — богатство Руси. И вот очередь дошла и до этого богатства. Не долго думая о том, как пополнить опустевшую казну, бояре Иван Милославский и Богдан Хитрово дали добро голландскому и английскому послам на закупку строевого леса. Казна получила средства залатать дыры. Пенькой и льном Англия и Голландия уже не довольствовались и обворовывали Русь, скупая лес за бесценок. Русские торговцы, в свою очередь, обманывали иностранных гостей по мелочам. Не зря иностранцы писали, что русские купцы ведут торговлю с величайшим лукавством и обманом.

Московские купцы высоко ставят в купце ловкость и изворотливость, говоря, что это дар Божий, без которого не следует и приниматься за торговлю.

Андрей Алмазов вернулся к сильно расстроенным торговым делам, и пара операций с голландским сукном вернули его торговлю в обычное русло. В казне не было денег, а торговые обороты в мае доходили до неведомых до этого сумм. И Милославские с Хитрово крутились возле этих денег. Третий крупный спекулянт, глава рода Салтыковы .

боярин Пётр Михайлович, был отправлен воеводою в Тобольск, чтобы не мешался. Деньги же продолжали течь мимо казны.

Государь Фёдор Алексеевич в одном домашнем платье был в своих покоях, отдыхая от частых заседаний думы, проку от которой было мало. Между Фёдором и подданными появилась какая-то невидимая преграда. Тётка Татьяна, сестра Софья и дядька князь Иван Михайлович Милославский постепенно отваживали остальную родню царского дома от нового царя, ставя их в один ряд с остальными знатными родами. Но сегодня царь сам пожелал говорить с боярином князем Воротынским. Князь явился, облачённый в парадные одежды, чего ранее не делал. Фёдор встал ему навстречу:

   — Здравствуй, дядюшка.

Боярин отвечал с поклоном:

   — Здравствуй и славься в веках, великий государь.

   — Ранее ты называл мене Федюшкой, и мы были сотоварищи и не имели друг от друга тайн.

   — Смею ли я называть государя Федюшкой?

   — Тридцать поколений русских князей, восемь из которых государи. Мать твоя из рода Романовых, рази мы с тобой не родня?

Крупный Воротынский распрямился:

   — Не пойму я, Федюшка, то ли ты сам усё творишь по юному недомыслию, то ли Ванька Милославский лепит из тебе чего захочет.

   — О чема ты?

   — Я, можа, и не семи пядей во лбу, но Ваське Голицыну не в жись войска бы не доверил. — Помолчав, добавил: — Блуду сестры потворствуешь.

   — Ну, дядюшка, не тебе о блуде говорити. Жена твоя княгинюшка Настасья Львовна тётушке царевне Татьяне Михайловне плакалась, што ты спуталси с холопкой чуть ли не отроческого возраста, а тебе седьмой десяток идёт.

   — Я тем царской чести не позорил. И коли не могу войском управляти, не рвусь.

   — Што отличает и выделяет благородного от чёрного люда? То, што он может сдержати свои желания и, як грязный холоп, от одной гулящей жёнки к другой шлятьси не будет.

   — Я с женой, хоть и не по воле и любви оженен, жил в чести, трёх детей нажил, правда, Бог одну дочь прибрал, а ныне с женой пятый год не живу, а Дуня мене перед смертью Богом послана, а то, што ей лишь семнадцатый годок пошёл, то на мене останетси. Её увижу — и жить хочетси. Дай хоть на старости радость утех поиметь.

Фёдору неожиданно стало стыдно, ему ли, пятнадцатилетнему, учить пожилого князя.

   — Я ли тебе супротивлю, дядюшка. Если обидел, извини. За то проси чего хочешь.

   — Пошли князя Микитку Вяземского воеводой в Вологду али Каширу.

   — То содею.

   — И перед венчанием на царство съездим к Неплюеву, попаримси.

   — Съездим, обязательно съездим. Охрану сам мене подберёшь. А на венчании вместе с царевичем Сибирским царские регалии держати будешь, венец, державу и скипетр, до возложения.

   — Ту великую честь справлю сполна.

Царь с князем расцеловались, и Воротынский покинул покои с облегчённой душой.

Степи, пахнущие полынью, ветер, смешивающий этот запах с запахами разнотравья и дурманящий этим запахом любого всадника, сюда заехавшего. А раздолье такое, что дух захватывает.

Стан Косагова был у Вороньей балки, куда вновь одна за другой подтягивались казачьи сотни, собирая пятнадцать тысяч в единый кулак. Сюда же в стан Косагова и прибыл Сенька Стрельцов с письмом от Матвеева, отданного ему Андреем Алмазовым.

Григорий Иванович сразу вскрыл грамоту. Матвеев писал:

«Энтим летом турки не смогут прислати подмогу До рошенко, ибо никак не совладают с Польшей, с того за ставят татар послати вспомогательный отряд. И, по моим сведениям, тот отряд уже собираетси. О том.

Григорий Иванович, я с думой не советовалси и до думы не довёл, ибо заставят тебе опять оттянутьси назад, а городки, што ты строил, пожечь и побросать. А то — урон большой. Тебе надобно тот отряд татарский подстеречь и сколько будет возможности нанести ему урон, штобы он к Дорошенку не прошёл. А коли побьёшь тот отряд татарский, можешь идить сразу к Чигирину. Друг и радетель твой Артамон Матвеев».

Чуть ниже было приписано:

«Человека, што грамотку привезёт, оставь при себе».

Косагов, подняв глаза от письма, посмотрел на Сеньку, который был почти вдвое выше его:

   — Иди в стан, обустраивайси.

Когда Сенька вышел из шатра, его поразил вид двух пьяных юных казачков, без дела шатающихся по стану, и он обратился к тут же стоящему сотнику:

   — Поштой-то они в походе так укушались?

   — А на Дону все болезни водкой лечат. Они с утра животами маялись, вот их сотник има и дозволил. А много ль им надо, сопляки ещё. Вона тот, с калмыцкой рожей, Афонька Разин, пасынок Степана Тимофеевича.

В это время в сторону шатра Косагова шёл атаман Фрол Минаев. Пьяный Афонька встретился с ним глазами и неожиданно закричал:

   — Моё почтение, атаман. Я ещё пущу кой-кому кровя за отчима, ей-ей, отомщу.

Все так и ахнули. Сенька подумал: продал Афонька, малолеток, дурачок, но атаман только глянул на него и грустно промолвил:

   — Пускай сперва молоко материно на губах обсохнет. Мститель, не таких обламывали... — И, недосказав, ушёл в шатёр.

А тем временем Косагов с атаманами разослал в степь разъезды, татарский вспомогательный отряд начали караулить. И те разъезды рыскали от устья Дона до устья Днепра.

Прошло более полумесяца, а татары всё не выступали. Казаки уже втихую посмеивались над Косаговым, а вспомогательного отряда всё не было.

Пришло лето. Третьего июня в стан прибыл вестовой атамана Корнея Яковлева с вестью, что отряд татар, чуть более шести тысяч человек, вышел из Перекопа и двинулся к Чигирину. Стан зашумел, заволновался, поднялся, собравшись в одночасье, и двинулся в степь навстречу.

Под вечер прибыли на рассчитанное Косаговым место. Травы много, а кормить лошадей нельзя, выеденные участки сразу будут заметны. Надо было укрыть казаков по балкам, а спрятать пятнадцать тысяч человек в степи не простое дело. Под утро четвёртого июня всё было готово.

Селим-ага вёл шесть тысяч конных татар к Чигирину. Хан приказал ему пробыть у Дорошенко до сентября, а затем вернуться в Крым. Ага был стар, двигаться не спешил, к тому же высланный вперёд разъезд долго не возвращался, заставляя Агу волноваться.

Трава поднялась в степи выше брюха коня, и татары увидели полевые пушки, когда раздался залп. Вслед за ним казаки дали залп из пищалей и аркебуз, кося сотни всадников и лошадей. Татары подались назад и наткнулись на вышедшего им в тыл отряд Фрола Минаева. Те в свою очередь дали залп. Затем дали сотни Корнея Яковлева. Казаки стреляли со всех сторон и, не терпя потерь, наносили сильный урон противнику. Тогда старик Селимага повёл татар в атаку, и, на его счастье, именно туда, где было чуть более сотни городовых казаков. Видя это, бывший в их рядах Сенька Стрельцов поднял сотню и ударил в лоб. Считанные минуты — и татары изрубили удерживающих их казаков, но именно этих минут хватило, чтобы остальные казачьи сотни со всех сторон налетели на втрое поредевший отряд Селимаги.

В Крым вернулось чуть более пяти сотен, чудом вырвавшихся и умчавшихся в степь, остальные нашли смерть от казачьих сабель.

Рано поутру шестнадцатого июня, в злате и парче, бояре собрались у государя в Грановитой палате с окольничими и думными дворянами. В сенях перед палатою были стольники, стряпчий, дворяне и думные дьяки, все также; в расшитых злотом и жемчугом платьях.

Государь велел князю Воротынскому принести с Казённого двора животворящий крест и бармы Мономаха. Вместе с Воротынским отправились бояре царевич Пётр Сибирский, князь Никита Одоевский, князь Василий Приимков-Ростовский и забрали бармы, крест, царский венец, скипетр и державу, отнесли на золотых блюдах, под пеленами, унизанными самоцветными каменьями, в Успенский собор и передали патриарху Иоакиму. В соборе устроено было против алтаря, близ задних столбов, высокое чертожное место, покрытое красным бархатом, с двенадцатью ступенями. На этом месте стоял царский трон резной слоновой и моржовой кости, также обитый бархатом и украшенный драгоценными каменьями, а по левую сторону от него кресло для патриарха. От ступеней до царских врат постлан был жёлтый бархат, отдающий более к золоту, для шествия царя, а для патриарха лазоревый.

Государь с красного крыльца прошествовал к собору. Перед ним шли думные дворяне, стольники, думные дьяки, стряпчие, дворяне. Протопоп с крестом в руке кропил перед государем путь святою водою. За ним следовали бояре, окольничие, а по сторонам шли поодаль солдатские и стрелецкие полковники. По правую и левую руку, от крыльца до самого собора, стояли ряды стрельцов. А круг Кремля солдатские полки барона Брюса и барона Монтгомери. По прибытии царя в храм начали ему петь многолетие. Он приложился к иконам, Спасовой ризе и мощам, и патриарх благословил его. Потом государь и патриарх сели на места свои. Глубокая тишина воцарилась в храме. Государь приподнялся, и следом встал патриарх. Фёдор поклонился патриарху и сказал, что он желает быть венчанным на царство по примеру предков его и по преданию и канонам святой восточной церкви. Патриарх спросил: «Аки веруешь и исповедуешь Отца и Сына и Святого Духа?» Государь сказал в ответ символы веры. Патриарх начал речь о великой сути православного царя на земле. После его речи Фёдора облекли в царские одежды. С налоев принесли животворящий крест патриарху, и он благословил им государя. Царский венец возложил на Фёдора, вручил скипетр и державу и посадил на царское место. Вновь запели многолетие. Патриарх, митрополиты, архиепископы, епископы и весь собор — все встали с мест своих, поклонились и поздравили государя. Затем бояре и все бывшие в церкви его поздравили, а патриарх сказал ему поучительное слово:

— Имей страх Божий в сердце и сохрани веру нашу истинную чисту, непоколебиму; люби правду и милость и суд правый; будь ко всем приступен и милостив и приветен. От Бога дана тебе бысть держава и сила от Всевышнего, тебе бо Господь Бог в себе место избрал на земле и на престол посади: милость и живот положил у ног твоих. Единая добродетель от стяжания бессмертная суть. Языка льстива и слуха суетного не приемли, для царя ниже оболгателя слушати, ни злым человекам веры емлите, но рассуждай всё по Бозе в правду.

Затем началась литургия, в продолжение которой царь стоял на древнем царском месте, находящемся в правой стороне собора. От этого места к царским вратам был постелен алый бархатный ковёр, шитый золотом. Царь приблизился к вратам. Патриарх вышел из алтаря. Митрополит принёс на золотом блюде в хрустальном сосуде святое миро. Царь, приложась к Спасову образу, написанному греческим царём Эммануилом, к иконе Владимирской Божьей Матери, написанной святым евангелистом Лукою, и к иконе Успения .Богородицы, остановился перед царскими вратами, снял венец и отдал боярам его вместе со скипетром и державою. Помазав царя миром, патриарх велел ризничему и диакону ввести его в алтарь через царские врата и подал ему с дискоса часть животворящего тела и потир с кровью Христовой; государь, причастившись, вышел из алтаря, надел венец, взял скипетр и встал на своё место. По окончании литургии все поздравили государя с помазанием миром и с причащением святых тайн, и он пригласил патриарха и весь собор, также бояр, окольничих и думных дворян к своему царскому столу. Когда царь в венце и бармах вышел из собора, младший брат царевича Сибирского князь Алексей с сыновьями Григорием и Василием осыпали его золотыми монетами. А за пределами Кремля князья Семён Звенигородский, Никита Вяземский и Василий Мещёрский рассыпали серебро народу, валившему в Кремль и в бесчисленном множестве собравшемуся на площади, приветствовавшему государя. Государь по постланному красному сукну пошёл к собору Архангела Михаила, целовал там святые иконы, мощи святого царевича Дмитрия, гробницу деда, государя-родителя и брата царевича Алексея и прочие царские гробницы. Царь приложился к иконам в церкви Благовещения Пречистой Богородицы, был ещё трижды осыпан золотом по выходе из храма. Оттуда возвратился он в свои царские палаты, где были накрыты столы для торжественного пиршества, которое длилось до самого вечера, откуда утомлённого государя увели в опочивальню.

После этого у Милославского Ивана Михайловича собрались царевны Татьяна Михайловна и Софья Алексеевна, Хитрово Богдан Романович с сыном Иваном, Куракин Фёдор Фёдорович, Иван Богданович Милославский и племянники хозяина дома Александр Иванович, Матвей Богданович и Дмитрий Юрьевич. Как и всегда, первым заговорил хозяин дома князь Иван Михайлович:

   — Ну вота и Федюшка наш венчалси на царство, пока он в руках наших, Матвеева надоть сковырнута.

Все мужчины закивали головами, все они явились с пира и от бражного были краснолицы. Парадные одежды снять не успели и от того сильно потели.

   — Он был главою Аптекарского приказу, — продолжал Иван Михайлович, — вота и надо обвинить его в умысле на жизнь государя. Свалить все болезни на промысел Артамошки. И неудачи с малороссийскими делами, а заодно и неудачи в войне с турками.

Куракин потянулся вперёд:

   — А коли он Григорию Ромодановскому-Стародубскому отпишет, а тот его перед государем прикроет? С князем Григорием шутки плохи.

   — Надоть быстро всё сотворить, штобы до Ромодановского дошло, когда уже было содеяно.

Вновь все закивали головами. Встал племянник хозяина князь Александр Иванович Милославский:

   — Стараниями Матвеева посол Дании, пьяница Магнус Гэ, отозван евонтовым королём до дому. С того тот Магнус сильную обиду затаил на Матвеева. Сейчас на пути домой он уже в Ярославле. Надо его догнати, штобы он через ярославского воеводу Нащокина нашему государю на Матвеева жалобу отписал. А ту жалобу в большой скандал раздути. Всем скопом навалимся и спихнём Матвеева с Посольского приказу.

Все радостно вскочили со своих мест. Дядя похлопал племянника по плечу:

   — Ну, Ляксандра, ты удумал. Бери перекладных и скачи в Ярославль.

Так закончился этот день венчания на царство.

В доме было темно и душно, трещал сверчок в сенях. Андрей Алмазов был сегодня свободен от службы, а восстановленные торговые дела позволяли не спешить в лавку, с того вставать с полатей не торопился, но со двора донёсся стук в калитку.

Выругавшись, Андрей поднялся, надел штаны, всунул босые ноги в сапоги и, выйдя на крыльцо, крикнул:

   — Кого Бог послал?

   — То я, Григорий Суворов. Открой, дело до тебя есть.

Андрей посадил пса на цепь и отворил калитку:

   — Ну чего тебе?

Григорий показал бутыль с бражным:

   — Вот решил помянуть друга нашего, Тимофея Ермилова, до времени усопшего.

Андрей хотел выругаться, но сдержался:

   — Проходи в дом.

Суворов не заставил себя ждать.

Жена, успевшая одеться, при виде бражного что-то зло бурчала под нос, накрывая на стол. Перекрестившись, выпили не чокаясь, поминая погибшего друга и сродственника. Суворов ел жадно, как будто дома его сегодня не кормили, и с какой-то хитрецой посматривал на Андрея.

   — За процветание, Андрей, твоего дома, штоб ни зёрнышка единого мышь из твоего добра не расточила, штоб ни капельки лампадного масла мимо не пролилось! — поднял он по второй.

Сотник благодарил поклоном, осушил чарку, повернул дном её вверх, дескать, уважил, пил до конца. Суворов тоже выпил и продолжал:

   — А ты слыхал, Андрюша, што от отъезжающего датского посла через ярославского воеводу Нащокина поступила государю жалоба на боярина Матвеева, што, мол, деньги не доплачивал на постой и за поставку вина двору не уплатил аж пятьсот рублей.

   — На Матвеева не впервой жалуютси.

   — Не впервой жалуютси, но впервой его участь будет решать дума, а не усопший государь, пусть земля ему будет пухом. А в думе нынче всем верховодит Милославский, а он ещё засветло собрал большую часть думы и Кремле.

Андрей выскочил из-за стола словно ошпаренный, схватил кафтан и рванулся на улицу. До дома Матвеева он нёсся как полоумный и возле ворот нарвался на золочёную карету боярина, возвращающегося из Кремля. Карета остановилась, и открылась дверь, рука в перстнях поманила Андрея:

   — Ты уже знаешь?

   — О жалобе посла?

   — То малость. Меня не допустили к государю. Родион Стрешнев встретил в передней и объявил, што с меня сложены обязанности главы Посольского приказа и переданы думному дьяку Лариону Иванову. Я же назначен воеводою в Верхотурье и должон отбыть не позднее восемнадцатого июля.

Андрей смотрел на Матвеева, не веря своим ушам:

   — Энтого быти не может.

   — Даже брата твоего на Украину отослали. Ни один в думе не сказал и слова в мою защиту, а Васька Волынский даже просил моей головы.

   — И што теперь?

   — Надо ждати, пока государь повзрослеет и возьмёт власть в свои руки. А пока надо отсидетси на воеводстве. Ты же здеся останешьси моими ушами и глазами. Сейчас иди, до восемнадцатого ещё увидимся, а пока мене надо побыти одному.

Восемнадцатого июля, поминая старые заслуги боярина, ему устроили торжественные проводы на воеводство. Стряпчие, назначенные государем, и бывший его стрелецкий полк провожали Матвеева до околицы Москвы, а боевые холопы охраняли возы, коих количество было ещё достойно боярина. Андрей же Алмазов провожал его аж до Нижнего Новгорода.

Узнав о разбитом Косаговым отряде татар, посланном к нему, гетман Дорошенко отправил посольство в Москву с присягой в верности, называя себя подданным государя и верным сыном Украины.

У казаков главные атрибуты власти — клейноды — булава с бунчуком. Самый захудалый казак спит и видит себя с булавою. У Чигиринского гетмана клейноды есть, а вот у кошевого Сечи Запорожской Ивана Серко клейнодов нет, они перехвачены гетманом Самойловичем, оттого и сердится Иван Дмитриевич на Самойловича, и пишет ему: «Хотя мы теперя новому великому государю присягнули, однако еслива ты и впредь не будешь нас допускать к милости царской, то вредно это будет одному теби. Много уж терпим, да терпению нашему и край будет».

Отписал Серко и царю Фёдору Алексеевичу. Слезницу запорожского кошевого государю читал Стрешнев:

   — «А ещё, великий государь, гетман Самойлович чинит нам великие препоны: не пропускает к нам хлебные припасы, задерживает царское жалованье, не позволил стаду запорожскому зимовать в Черниговском полку, отчего оно вполовину пало. В казаках от того шатание, и многи ворчат, што-де зря Дорошенко обижали и союзников его, он бы нас не оставил, как ныне Москва оставляет. А я-то знаю: то не Москва, а гетман вред нам творит».

   — Нехорошо Самойлович содеет, — тихо произнёс Фёдор Алексеевич. — Ой нехорошо. Надо отписать ему, штоб казаков не задирал.

   — Я думаю, и энту слезницу серковскую приложить, — заметил Милославский.

   — Ладно ли энто будет?

   — Мы ему всё жалобы на нево всегда отправляем. Раз его одного прочим в гетманы, цущай усё знает о себе.

   — И с Дорошенко, коли нам присягнул, пусть добром выведут на энту сторону.

Дума с теми словами государевыми согласилась.

Однако гетман Самойлович решил с Дорошенко действовать по-своему. Подняв семь полков, он двинулся к Днепру, отдав приказ по полкам готовиться к сражению с бунтовщиками и возмутителями Чигиринскими, не желающими присягать новому великому государю и единому гетману на Украине:

   — Довольно с ними цацкаться.

Войско двигалось открыто, не таясь и не скрывая своей цели. И Дорошенко, узнав об этом, тут же снарядил гонца в Москву с грамотой к государю: «Гетман Самойлович ведёт на Чигирин войско, затевая меж братьями по вере междоусобие. Этому ли его учит слово великого государя?»

Подойдя к Днепру, Самойлович позвал к себе в шатёр всех полковников. Они подъезжали по одному и ещё на подъезде слышали, как гетман громко диктовал писарю послание Чигиринскому сидельцу:

   — «Ты должен, не мешкая, вместе с воинством своим покинуть город и, переправясь на левый берег, присягнуть великому государю на верность лично, сложити с себе добровольно регемент и, сдав мене клейноды, отправиться в Москву пред светлые очи государя. Он, великий государь, обнадёживает теби великой честью и милостью, зовя к себе, а ты аки нашкодивший кот прячешьси в кустах...»

Собрав полковников, гетман зачитал им письмо, приготовленное для Дорошенко, те одобрили текст. Затем велено было от каждого полка выбрать по два человека, и эта группа отправилась через Днепр в Чигирин. Возглавлял её полковник черниговский Василий Бурковский.

Навстречу посланцам гетмана выехал из города Дорошенко, окружённый своими полковниками и есаулами.

   — С чема пожаловали? — спросил он Бурковского. — По чьему указу?

   — Государь и усё войско требует, штобы ты присягнул и сложил с себи начальство. Вота и грамота гетмана до тебя.

Бурковский подъехал вплотную к Дорошенко, протянул грамоту, свёрнутую трубочкой и запечатанную войсковой печатью. Затем воротился к своим спутникам.

Дорошенко сорвал печать, развернул грамоту, быстро прочёл и, сунув её за пазуху, ответил:

   — Без согласия войска запорожского я никакого дела не могу начати, тем более слагать с себи регемент. Десять лет назад я был избран всем войском, и только оно может решати мою судьбу и участь. Только войско. Ждите здеся. Я отпишу гетману ответ, вам привезут его.

С тем Дорошенко поворотил коня, ожёг его плетью и галопом помчался в город. Сопровождение его растянулось, плохо поспевая за гетманом.

   — Энто дело долгонькое, — сказал Бурковский, — пусть кони пасутси.

Соскочил с коня, разнуздал его и, закрепив конец повода за луку седла, пустил пастись. Спутники последовали его примеру.

Сам полковник лёг на землю, подложив руку под голову, и, надвинув папаху на глаза, задремал, решив, что так скорее время пройдёт. И действительно, под фырканье пасущихся коней и тихий звяк трензелей задремалось Бурковскому сладко. И показалось, что лишь смежил очи, и вот уж чей-то голос:

   — А вона и посыльный скачет.

Бурковский сел, надел папаху, зевая, потянулся, хрустнул косточками. От Чигирина мчался к нему верховой. Полковник поднялся. Посыльный подскакал и кивнул Бурковскому:

   — Ходы до мэнэ, полковник.

Затем слез с коня и, когда Бурковский подошёл, представился ему:

   — Я полковник Петриковский. Вота письмо Дорошенко. Отойдём на пару слов.

Петриковский вёл коня в поводу. Убедившись, что уж никто их отсюда не слышит, сказал:

   — Передай гетману, штоб Дорошенко веры не давал. Он давно в Крым к хану послал за ордою и сговариваетси о том же с Серко и запорожцами. Ради Бога, не верьте ему.

-— А зачем же ты ему служишь?

   — Ты полковник, а того не сообразишь. Если я съеду, хто ж вам правду о нём донесёт.

   — А и верно, — смутился Бурковский. — Прости, брат.

   — Прощай! — Петряковский поймал стремя, взлетел в седло и с места пустил коня в ходкую рысь. Ускакал не оглядываясь. А через час письмо было доставлено по назначению.

   — Ого-о! — развернув грамоту Дорошенко, сказал Самойлович. — Изрядно бумаги и чернил перевёл.

И углубился в чтение:

«После присяги его царскому величеству хочу я быти единомышленным и единоутробным, от одной матери-Украины братом вашей милости, но и прежде я всегда оказывал любовь и дружбу вашей стороне, тайно засылая и остерегая насчёт приближения неприятелей. И ныне, получив предостережение из коша насчёт турецкого и татарского замыслов, я уведомил о них боярина и вашу милость, вследствие чего вы и двинули полковника черниговского и других на защиту нашему углу. Благодарю за помощь нашему бедному уголку и желаю присланному войску победы над общими неприятелями».

Дочитав послание, гетман почти упал в кресло.

   — Уф! — отложив грамоту, молвил Самойлович. — По нему выходит, энто я затеваю междоусобие. Безвинная овечка. Эх, энто с больной головы на здоровую! Што он хоть на словах говорил?

   — Без согласия запорожцев слагать с себе полномочия не станет, — ответил Бурковский. — Но полковник его, Петриковский, с глазу на глаз умолял не верить ему.

   — А я верю, што ли? Дорошенко всегда мог сладко говорить.

Гетман встал, прошёлся по шатру, вздохнул, вновь заговорил:

   — Государь вон к нему доверчив шибко. Опять грамоту прислал, просит не ссоритьси с ним. И с Серко велит ладить. А как?

   — Надоть, наверное, к Серко послать кого-то.

   — Надоть, конечно. Вона и государь велит обнадёжить их и жалованьем, и прочим довольствием.

   — Кого-то из казаков. Они меж собой быстро сладятси.

   — Нет. Казака нельзя. Он либо споетси с ними и мы ничего не узнаем, либо они его утопят аки предателя. Слать надо из рейтар кого-то. А лучше ротмистра их Ивана Пчеломеда, не робкого десятка хлопец. А ты веди полки назад, распускай по домам. Не будем поперёк государеву желанию вставать.

В тот же день войско отошло от Днепра.

Гетман Самойлович принял стольника Семёна Алмазова в Батурине с наивозможным уважением и предупредительностью. Как же, ведь это был посланец самого государя, и всё, что он станет говорить, должно приниматься гетманом как слово царя.

В самой большой горнице гетманского дома длинный стол, рассчитанный не менее как на двадцать-тридцать человек, был весь уставлен разнообразными яствами, бутылями с вином и горилкой. И даже этим обилием гетман подчёркивал своё уважение к московскому гостю.

   — Вот здесь нам никто не помешает, — сказал гетман, жестом приглашая гостя за стол. — Садись, Семён Ерофеевич.

   — Ты ждёшь гостей? — спросил Алмазов, взглядом прикидывая, где бы сесть. Увидел жареных карасей под сметаной, сглотнул слюнки и сел напротив них.

   — Да нет. Сегодня ты у мене главный гость, Семён Ерофеевич.

Гетман сел напротив гостя через стол, взял бутылку с горилкой:

   — Што будем пити?

   — Да я што и ты, Иван Самойлович.

   — Ну, значит, горилку.

Хозяин налил полные кубки, Алмазов вздохнул с сомнением. Гетман понял причину вздоха, успокоил:

   — Пей столько, Семён Ерофеевич, сколько считаешь нужным. Никто тебе понуждать не станет. Ну как тама го сударь? Аки здоровье его?

   — Увы, болеет часто государь Фёдор Алексеевич. Me не когда принимал, на престоле сидел. А бывает, занеможетси ему, в спальне в постели принимает. Даже послом иногда.

   — Уж и поболеть не дадут, сердешному, немчура.

   — А што деять? Он всем нужен.

   — Ну, вот и выпьем за его здоровье, за здоровье вели кого государя.

Выпили, и стольник навалился сразу на жареных карм сей. Ел прямо руками, выбирая косточки, и с пальцев стекал жир. Гетман подал через стол гостю рушник:

   — Возьми, Семён Ерофеич, руки вытирать. Вкусны?

   — Очень вкусны, Иван Самойлович.

   — То моя Мотря, повариха, готовит. Никто не может так их поджарить, аки она, за то и держу.

Утолив голод двумя огромными карасями, Алмазов отёр руки и губы.

   — Я што прибыл-то, Иван Самойлович, государь очень обеспокоен ссорами меж старейшиной на Украине.

   — Я догадываюсь, хто энто ему жалитси. Полковник стародубский Ростиславец Пётр. Верно?

   — Вот, вот, Ростиславец жаловалси даже, што архиепископ запретил в Стародубе службу отправлять.

   — А пошто запретил, не поведал, конечно? А запретил потому, што Ростиславец при усём честном народе избил священника. Я ему аки гетман назначил войсковой суд за энто. А он, испугавшись, в Москву кинулси: спасай, государь, защити правого. Вот и рассуди, Семён Ерофеевич, верно ли я поступил.

   — Всё верно, Иван Самойлович, но государь очень уж просил тебе пойти с ним на мировую.

   — Я бы, конечно, государеву волю исполнил, если б Рослтиславец только мене досадил и если б повинился принародно. Но ведь он глагольствует, што многие старшины меня не любят и даже уся сторона противу меня. Я говорю, у нас в малороссийских городах великую вольность дали. Если бы государевой милости ко мене не было, то у них на всякий год по десять гетманов было бы. Ты, Семён Ерофеевич, штобы правду государю доложить, поспрошай старшину, полковников, есаулов, да и простых казаков поспрошай обо мене.

   — Я буду спрашивати, Иван Самойлович, буду. Ты уж прости.

   — Чего прости, я сам на энтом настаиваю. А кстати, где сам виновник всего энтого замутнения?

   — Ростиславец-то? Он в Москве.

   — Ну вота. Аки ж без него разбиратси? Тут, того гляди, турки с ханом явятси, а мы с жалобщиком валандаемси.

   — Турки ныне с поляками увязли.

   — Пока энто слухи, но ведь не бывает их на пустом месте. Пищали всегда наготове должны быти, а порох сухим.

На то нас великий государь и держит, штобы хан не застал нас в постелях и не вырезал.

   — Давно бы надо Дорошенко на энту сторону переманить.

   — Ну, даст Бог, и с энтим решим.

Как и договорились, стольник Алмазов поехал по полкам, никому явно не выдавая цели своей поездки, хотя все знали, что послан он великим государем, а отсюда вытекали и догадки: государь хочет знать о боеготовности полков, значит, следует ожидать военных действий. Дабы завуалировать истинную цель, Алмазов, приезжая в полк, интересовался всем: как полк питается, где хранится оружие, полковая касса. И лишь в долгих разговорах как бы мимоходом спрашивал о гетмане: что он за человек, нравится ли народу?

Отвечали, что он не девка, чтобы нравиться, но большее, что он содеял, то к добру.

Ответы и старшины, и рядовых селян, и казачества были благоприятны для Самойловича, и Семён Алмазов остался этим доволен: не придётся огорчать государя.

Перед отъездом в Москву он вернулся в Батурин и рассказал гетману о результате своей поездки. Самойлович не скрывал удовлетворения:

   — Вот так и доскажи государю. И ещё скажи, пусть шлёт Ростиславца сюда, я его пальцем не трону. Пущай суд решает. Заодно будем с ним судить и его сообщника протопопа Адамовича. Вроде он подстрекал Ростиславца на недовольство. А мене сдаетси, оба они хороши, один другого стоит.

Гетман не стал посвящать Алмазова в план предстоящего похода, который он, объединившись с Ромодановским Стародубским, должен был совершить на Чигирин. Особые надежды возлагались на казаков Григория Косагова, чья слава росла с каждым днём. Из Москвы в Путивль с войском всё ещё шёл боярин князь Василий Васильевич Голицын. Спеша, до его прихода войска стронулись с места. Однако Самойлович с Ромодановским решили, что переходить Днепр со всеми войсками не стоит. Мол, мы здесь ни при чём. Поэтому они остановились, не доходя ста вёрст до Днепра, и вызвали в шатёр генерал-майора Григория Косагова, имевшего под рукой пятнадцать тысяч казаков, и бунчужного Леонтия Полуботко, командовавшего четырьмя полками.

   — Мы с гетманом решили именно на вас возложити главную задачу — взятие Чигирина, — начал речь Ромодановский. — Лучше, если вы убедити их сдатьси без боя. Потом приведёте всех без исключения к присяге великому государю. А Дорошенко вы должны убедить сдать клейноды, обещая ему прощение всех его вин и царскую милость.

   — Кому он должен сдати клейноды? — спросил Полуботко.

   — Мене, — сказал князь, — на энто я был уполномочен ещё покойным государем.

Когда бунчужный со стольником ушли, Ромодановский сказал гетману:

   — Надеюсь, ты понимаешь, Иван, почему я не сказал «нам».

   — Догадываюсь, Григорий Григорьевич. Щадишь самолюбие Дорошенко.

   — Отчасти, Иван Самойлович, отчасти. Но главное, у него не должно остаться никакой зацепки для отказа. Если б ему сказали, што клейноды надо сдать гетману Самойловичу, он бы взъерепенился: я тоже гетман! Вы два недруга, а я меж вами лицо постороннее, да ещё и с полномочиями государя Алексея Михайловича. Мене сдавати гетманские клейноды будет ему легче и не столь обидно. Но, как ты понимаешь, булаву у него принимати мы будим вместе.

Чигиринские казаки встретили Косагова и Полуботко на подступах к городу внезапным лихим налётом. Со свистом и визгом налетели они на передовой отряд Полуботко, те, хватаясь за сабли, ругались почём зря.

Леонтий Полуботко, выехав вперёд и привстав в седле, закричал:

   — Хлопцы, я бунчужный Полуботко, послан князем Ромодановским, шоб сказати вам, нихто вас воевати не собирается. Мы пришли, штоб укрепити город от хана, а главное, принять от вас присягу на верность великому государю Фёдору Алексеевичу.

   — И того-то?

   — И усё. По энтому бросим сабли в ножны, хто ж их на брата подымет, шоб у него рука отсохла. Подымем лучше чарки с горилкой за встречу.

   — Во, то верно, бунчужный!

   — А горилка е?

   — Ести в обозе на Янычарке.

   — Раз сулив, веди до обозу.

Чигиринцы и полуботковцы смешались, не спеша поехали в сторону речки Янычарки. Полуботко нашёл Чигиринского сотника, командовавшего отрядом:

   — Вот што, сотник, в обозе наперво строй своих орлов к присяге, а потом уж к бочке.

   — Ведомо, сперва дело, а уж потом — пьянка.

   — Выпьете по чарке-другой и ворочайтесь в Чигирин, пусть выходят вси на присягу.

   — И гетман?

   — А гетмана Дорошенко зовёт к себе князь Ромодановский. Он ждёт его за Днепром. А на присягу пусть идёт и весь церковный клир. Поди, до сих пор здравие покойному государю возглашают, а то и крыжаку, кралю польскому.

И уж к обеду потянулись из Чигирина на Янычарку присягать великому государю казаки, ковали, скорняки и попы. А те из казаков, кто был горазд на выпивку, те и по два раза удосужились поклясться в верности «великому государю Фёдору Алексеевичу», не скрывая от товарищей:

   — Уж шибко горилка у Полуботко добрая.

Бунчужный опытным глазом замечал таких «двойни ков» и даже «тройников», но скандала не подымал, напротив, они даже его веселили: «Бисовы дети! Хоть чёрту за чарку присягнут».

Был полдень, девятнадцатого сентября 1676 года. Дорошенко ждала небольшая группа из полковников и есаулов с князем Ромодановским, а он пришёл во главе двухтысячного отряда, всего, што у него осталось. Видимо всё ещё сомневаясь в искренности князя Ромодановского, на всякий случай захватил эту силу. И даже есаулу наказал:

   — Ежели я увижу обман и измену, я выхвачу саблю. Энто будет тебе знаком пускать хлопцев в бой. Пойдём сразу на прорыв в сторону Днепра.

Перед белым шатром князя был разостлан персидский ковёр, на который, как предполагалось, будут положены клейдоны Дорошенко, — булава, хоругвь и бунчук.

В шатре был накрыт стол с винами и немудрёными походными закусками — кислой капустой, жареной рыбой, дичью и ржаными калачами.

Дорошенко, увидев, что никто не собирается на него нападать, что в обозе пятидесятитысячной армии мирно дымят костры, готовя общую кашу, остановил своих конников в полуверсте от княжеского шатра. И вот, видимо переговорив обо всём, отделился от своих казаков и на высоком белом жеребце неспешно направился к шатру в сопровождении знаменосца и бунчужного, скакавших с гетманом почти стремя в стремя.

У ковра персидского встали воевода князь Ромодановский-Стародубский, гетман Самойлович и архиепископ Черниговский Лазарь Баранович, прибывший накануне в лагерь по вызову князя.

   — Благослови сей акт, отче, — коротко обозначил его роль Ромодановский.

А Самойловичу роль его обозначена была ещё красочней:

   — А ты, Иван, замкни уста. Будь нем, аки рыба.

На подъезде к шатру конники перевели коней на шаг и затем остановили их саженях в трёх от ковра.

   — Добрый день, ваши милости, — сдержанно молвил Дорошенко.

   — Здрав будь, Пётр Дорофеевич, — ответил Ромодановский.

Самойлович по-налимьи смолчал, но уста покривил нехорошей усмешкой: кому, мол, добрый, а кому-то и не совсем.

Все три всадника одновременно сошли с коней. Дорошенко забрал у бунчужного бунчук, одновременно передав ему повод своего коня. И в сопровождении лишь знаменосца подошёл к ковру. Встал. Все молчали. Никто из них ещё не присутствовал при такой процедуре — сдачи клейнодов, но все понимали её унизительность для сдающего. Поэтому заговорил князь Ромодановский, стараясь придать голосу подобающую торжественность:

   — Великий государь поручил мене, Пётр Дорофеевич, принять от тебе клейноды, которые ты с достоинством носил десять лет, ни разу не уронив и не склонив их перед не приятелями. За верную службу твою великий государь жалует тебе своей государевой милостью и льстит себе надеждой видети тебе пред очи его светлые.

Ромодановский умолк, и опять повисла неловкая пауза, должен был говорить Дорошенко в ответ на государевы милости. Но по всему было видно, что он никак не решается или не может начать. Глаза его заблестели, и Самойловичу даже показалось, что по щеке Петра Дорошенко искоркой пробежала и скрылась в бороде слеза. А может, её и не было, может, её просто захотелось увидеть гетману Самойловичу. Иди теперь, гадай. Однако в горле у Самойловича встал ком.

   — Толькова к ногам государевым, князь, и только по его воле высокой кладу я свою булаву, — срывающимся глухим голосом произнёс Дорошенко.

Затем вытащил из-за пояса знак своей власти — золочёную булаву, поцеловал её и медленно, словно раздумывая, опустил на ковёр и рядом с ней положил и бунчук. Потом протянул руку к древку знамени, забрал его у знаменосца и, поцеловав край материи, положил и знамя возле булавы.

И они одновременно со знаменосцем повернулись кругом и направились к коням, но Ромодановский окликнул:

   — Пётр Дорофеевич, дорогой!

Дорошенко остановился, обернулся.

   — Пётр Дорофеевич, — с лёгким укором сказал Ромодановский, — мене-то не обижай, — и жестом пригласил его в шатёр. — Али мы не христиане. Осушим чарку, раз ломим хлеб.

Лицо Дорошенко просветлело, и даже улыбка под усами прорезалась:

   — Спасибо, Григорий Григорьевич.

В шатре за стол они сели все вчетвером. Архиепископ благословил трапезу. Чарки наполнил сам князь, как хозяин, и сам же предложил:

   — А выпити предлагаю за здоровье великого государя нашего Фёдора Алексеевича.

Выпили, дружно навалились на еду. Поскольку Самойловичу ранее велено было «замкнуть уста», он и помалкивал. Князю неволей самому приходилось разводить беседу:

   — А хде жити думаешь, Пётр Дорофеевич?

   — Оно бы лучше в Чигирине, но, аки я понимаю, государь не хочет, што б я там был.

   — Твово же интересу ради, Пётр Дорофеевич. Чигирин не сегодня-завтра будут турки промышляти, яка тебе тама жизня будет, человеку уже не воинскому. А государь тебе на Москву зовёт.

   — Не хотел бы я с Украины уезжати.

   — Ну не хочешь, так не хочешь. Хто ж гонит тебе, живи тута. Обустраивайся на нашей стороне, съезжай с польской. Давайте-ка по второй нальём.

Ромодановский опять стал наливать чарки, усиленно придумывая тему для продолжения разговора и уж жалея о приказе гетману безмолвствовать.

   — Да вот Иван Самойлович, он тебе тута лучший кус нарежет, — нашёлся князь и даже толкнул локтем: не молчи же, сукин сын.

   — Угу, — отозвался гетман, демонстративно жуя добрый кус дичи. Князь понял: велел немым быть — вот и получай.

Тогда князь сказал напрямую:

   — За што пьём? Иван Самойлович, твоя череда говорити, за што пьём вторую чарку.

   — Вторую пьём... — поднял гетман свою, — вторую пьём за здоровье третьей.

И тут же выпил, почти вылил её в рот так же легко, словно за плечо плеснул.

Архиепископ тоненько захихикал, даже Дорошенко улыбнулся, но Ромодановский обиделся, но чарку всё же выпил. Тут и заговорил архиепископ Лазарь:

   — Казаки пьют горилку аки воду, теперича понятно, с кого они пример берут, с гетмана.

   — Да со святых отцов, — подцепил попа гетман.

И тут все засмеялись разом. А князь взялся наливать по третьей.

Конечно, Самойлович разыгрывал «налима» в пику князю, а в душе он ликовал. Наконец-то он единый гетман над всей Украиной, кончилось раздражавшее всех двоевластие, изнурявшее обоих виновников, отнимавшее в них силы, сон и здоровье. Нет, он ещё не знал, что ждёт его и Украину впереди, а то бы его радость не была бы столь полной. Нет, он не станет мстить своему вчерашнему недругу, ведь у свергнутого гетмана пол-Украины друзей и сторонников, которые могут доставить немало хлопот. И потому после третьей чарки Самойлович вполне искренне сказал:

   — Ну што ж, добро пожаловати, Пётр Дорофеевич, на нашу нэньку Украину. Выбирай себе любой хутор чи закуток. А я помогу, чим смогу.

   — Спасибо, Иван Самойлович, — серьёзно ответил Дорошенко.

Поутру двадцатого сентября приступили к сдаче Чигирина. В город вошли пехотный полк полковника Матвея Осиповича Кравкова и строительный батальон инженер-полковника Николая фон Залена и полк добровольцев-казаков с Левобережной Украины. В это время и доложили о прибытии войск во главе с боярином князем Василием Васильевичем Голицыным. Незаметно для всех слава от сдачи Чигирина стала приписываться ему. На третий день по прибытии Голицын сдал командование над своими войсками Ромодановскому и, взяв гетмана Дорошенко, отбыл в Москву, где его встречали как победителя.

В покоях царицы Натальи Кирилловны неспокойно. Сегодня, семнадцатого октября, усилиями Милославского её отец боярин Кирилл Полуэктович Нарышкин был отстранён от должности главы Приказов большой казны и большого прихода. С группой бояр, поддерживающих Артамона Матвеева, было покончено, и царица Наталья ждала своей очереди. С того вся семья и собралась.

Маленький Пётр сидел у царицы на коленях, которая, чтобы успокоиться, гладила его по голове.

   — Петенька, милый, а у тебе две макушки, не иначе нама придётси два раза тебе под венец ставити.

Кирилл Полуэктович аж вздёрнулся:

   — Твоими бы устами, дочка, да мёд пити. Дожить бы хоти до его свадьбы.

Царица всплеснула руками:

   — Да неужто усё так плохо? — Она сильнее прижала к себе сына.

   — Теперича они обязательно Артамона под стражу посадят.

   — Ближнего боярина, аки холопа, под стражу и в Сибирь, может ли быть такое? — растерянно вопросила царица.

   — Пошто нет, разве ж ранее не бывало, — ответил Кирилл Полуэктович дочери.

Трое братьев царицы стояли молча, не вмешиваясь в разговор.

   — Надо послать кого-нибудь предупредить Артамона Сергеевича. — Царица повернулась к одному из братьев: — Ты, Иван, найдёшь надёжного человека и пошлёшь к дядюшке с вестью.

Иван кивнул.

   — А ты, Лев, будешь при племяннике, не отходи от него, аки тень.

Наталья Кирилловна была в растерянности, без Матвеева она не знала, что предпринять. И отец и братья были лишены должностей при дворе. Полк, в котором царевич Пётр являлся полковником, был сокращён вдвое, ссылаясь на пустую казну, оставили лишь треть денег, выдаваемых на двор вдовой царице. Даже часть деревень, дарённых Наталье Кирилловне мужем, но на которые не осталось именных указов, были возвращены в казну. Обо всём этом царице сообщали через постельничего Максима Языкова, который, не набрав силы, во всём старался угодить всесильному Милославскому.

Василий Тяпкин, посол России в Польше, не знал о происходящем на Руси и продолжал отсылать письма Матвееву, как главе Посольского приказа, не получая ответов, действовал на свой страх и риск.

И на этот раз, получив подробную бумагу о тайных польско-турецких переговорах, явился к гетману Пацу с протестом:

   — Энто што ж, пан гетман, получается? С одной стороны, вы зовёте русских вместе напасть на турок, а с другой — ведёте тайные переговоры с султаном.

   — Хде? С чего вы взяли? — изобразил Пац удивление на лице.

   — Да уж взял, пан гетман, мир не без добрых людей, хто надо и сообщил мене.

   — Ну што ж, — вздохнул обескураженно гетман. — Мы и вправду отправили посланника в Седмиградскую землю, штобы как-нибудь задержати турок от нападения на Польшу, а между тем мечтаем заключити договор о соединении с царским войском. Если твой государь из подозрительности не хочет соединити своих войск с нашими, то король готов дати заклад какой угодно, готов сына своего отправить в Москву заложником, лишь бы тольково царское величество велел соединити войска без всякого подозрения и опасения.

Раскланявшись с гетманом, Тяпкин вернулся домой и отписал в Москву Артамону Матвееву:

«Пожалуй, премилостивый государь, отец мой и благодетель, не прогневись на грубое письмо и прошение моё, вели, государь, хотя малое, што надлежит до ведомости мени, посылати через всякую почту. Я не токмо варшавскому, но и минскому, и виленскому почтомастеру добрые подарки дал, штобы только писем наших не задерживали; таки и от других людей, што куплю, то и раздаю на подарки, и Бог весть, как вперёд жить будет с такими лакомцами. А пуще того люди его королевского высочества письма вскрывают и ведают усе, о чёма я отписываю. И в доброй дружбе с нами быти не хотят, ибо тайно заключают договор с султаном, ибо боятси, што попленяем мы всю лукоморскую землю. Волохи и молдаване, знатные особы приходят ко мене и говорят, штоб великий государь приказал силам своим смело наступать на Крым, а когда Бог благословит, Крым возьмут, то усё православно-христианские земли, не токмо Украина, Волынь, Подолия, но и волохи, и молдаване, и болгары, и сербы поддадутси под высокую руку царского величества. Полякам очень не хочетси, штоб Крым и помянутые земли были под властью великого государя, по причине православной веры, которая тогда бы обняла кругом области Римской империи, лютых крыжаков. Поляки — ненавистники церкви Божьей. Лютеранских и кельвинских костёлов не смеют так разорять, аки разоряют и пустошат восточные церкви, потому што за костёлы стоит шведский король и курфюрст бранденбургский, который об этом в договорах написали. Поэтому здешние православные христиане просят великого государя внести в договор с Польшей, штобы не было им гонения от католиков. Поляки ныне на это пойдут, куда им детей. Теперь турки в большом числе стоят наготове, куды пойдут — в Польшу или в Киев, узнать не почему, но поляки того боятси. Только по некоторому тайному согласию у турок с поляками надобно ожидати турок к Киеву, а вернее, к Чигирину, и потому господари молдавский и валахский наказывают, штоб государство Московское было в великой осторожности. Об этом и спешу вас уведомить».

Савелий Сивой хорошо помнил, кто вытащил его из подвалов Разбойного приказа, и был предан Артамону Матвееву безгранично и никого так не любил, как хозяина. И сейчас, находясь в поезде, двигающемся к месту воеводства хозяина, он чувствовал беду. С того и уговорил боярина объехать Казань стороною, поминая, что в Казани воеводою родня хозяйского супротивника — боярин Иван Богданович Милославский.

Оставив хозяина на постоялом дворе, Савелий выехал ни свет ни заря проведать окружную дорогу, где он бывал не раз, и потому не взял никого с собою.

Первый ноябрьский снег кружил в воздухе и, падая в грязь, таял. Душа ныла. Впереди показался перелесок с голыми, потерявшими листву деревьями.

Выстрела Савелий не услышал, догадался о нём, увидев дымок саженях в ста пятидесяти. Пуля глухо ударила о панцирь, и тупая боль разлилась по груди. Савелий хотел уцепиться за гриву коня, но руки ловили воздух, и он свалился с седла в грязь.

Из перелеска выехали два всадника. Один подъехал ближе, всмотрелся:

— Да, энто выкормыш матвеевский. Говорят, матёрый волк. — Он извлёк из-за пазухи пистоль и разрядил его в лицо лежащего. — Теперича никто не узнает.

Подтянув за уздечку коня Савелия, тронул далее, как будто ничего не случилось.

Артамон Матвеев вместе с одиннадцатилетним сыном Андреем уже начинал нервничать из-за долгого отсутствия Савелия, когда перед ним появился полуголова Алексей Лужин, сопровождаемый дюжиной стрельцов.

   — По царёву указу велено взяти тебя, боярин Артамон Сергеевич Матвеев, под стражу и доставить к воеводе Казани, вота грамота. Так што собирайси, боярин.

К вечеру двадцать пятого ноября поезд въехал в старый Казанский кремль. Воевода боярин князь Иван Богданович Милославский в бобровой шубе, расшитой жемчугами, стоял на красном крыльце в окружении свиты дворян. Холопы воеводские накинулись на телеги и растащили матвеевское добро, записывая лишь каждую десятую вещь для отсылки в казну.

   — Што, Артамошка, я ведал, што рано али поздно тебе ко мене кандальником привезут, — радостно выпалил воевода, когда Матвеев с сыном вышли из кареты.

   — Пошто я взят под стражу? — спокойно ответил Матвеев.

   — А ты не ведаешь? А рази не ты противу государя умышлял?

   — То лжа.

   — Дознание то определит. А пока побудешь под стражей. — Милославский повернулся к полуголове: — Отведите ближнего боярина в его покои, — с ехидством произнёс он.

Лужин и двое стрельцов сопроводили Матвеева с сыном в острожью избу, грязную и непротопленную. Лишь тощая крыса начала бросаться из угла в угол при виде людей.

   — Вот тебе, боярин, и новые хоромы, — зло произнёс Лужин.

   — Не рано ли лаешьси, может, вернётси ещё моё время?

Лужин хотел выругаться, но сдержался и молча вышел.

Поутру Лужин забрал карлика Захарку и крещёного еврея Ивашку и уехал в Москву, оставив Матвеева под надзором воеводы, и Милославский как мог унижал своего пленника. Через две недели, десятого декабря, прибыли окольничий Соковнин и дьяк Семёнов. Бывшие с Матвеевым слуги были подвергнуты допросу с пристрастием и под пытками подтвердили всё, что от них требовали. Был допрошен и Матвеев, правда без пыток, да его признания уже и не были нужны. А семнадцатого декабря был прочитан ему указ государя, по которому всех его людей отпускали на деревню, а у него отбирались все имения и накопления, а самого Матвеева вместе с сыном отправляли в Пустозерск, к Студёному морю в ссылку. Когда прибывший из Москвы дьяк Горохов читал указ, Матвеев понял, что всё сыскное дело было показным, ибо данные допросов ещё даже не прибыли в Москву. У Артамона Сергеевича не выдержало сердце, слёзы полились сами собой от горькой обиды:

   — И энто почти за сорок лет моей службы государю, хороша награда.

Вот и пришло Рождество. Вот уже одиннадцать месяцев, как царствует Фёдор Алексеевич, а казна всё так же пуста, как и в первый день его правления. Деньги приходят и тут же растекаются, нужд много, да и воров не меньше. Однако по приказу юного царя из леса навезено дров с запасом. На перекрёстках улиц жгут костры, чтобы крещёный люд мог погреться. Стрельцы несут службу. Разбойные не шалят.

Кроме патриарха Иоакима и крутицкого митрополита в Москве находится митрополит Ростовский Иов. С того крестный ход стекается с трёх сторон к Москве-реке.

Сразу после освящения вод государь отбыл в Кремль с небольшой свитой. Фёдор ехал и думал о своём. Если ранее он поступал так, как хотел дядька князь Милославский и сёстры, то теперь старался противостоять им, но получалось обратно всё по-ихнему.

Царь открыл дверку кареты и велел одному из рынд подозвать полковника Брюса. Тот не заставил себя ждать, и Фёдор жестом указал ему место в карете напротив себя.

   — Вот уже год, аки я не зрю тебе в моём окружении, — с расстановкой произнёс царь.

   — Я слишком мал, штобы быть возле государя, и чином и должностью.

   — Ну што, мене пожаловати тебе боярином?

Брюс тихо засмеялся:

   — Да, звучать будет истинно по-русски: боярин барон Брюс.

Теперь оба рассмеялись вместе, затем царь стал серьёзным:

   — Поведай мене честно, Вилиим, што я дею не так?

Брюс задумался, а потом произнёс почти шёпотом:

   — Сильно много власти переложено на князя Милославского.

   — Но ведь он родня моей матери.

   — Об этом, думаю, знает каждый нищий на паперти.

   — На кого же мене оперетси, аки не на родню?

   — На людей, верно тебе служащих, заботящихся не только о себе, но и о выгоде государства.

Фёдор задумался. Брюс сидел молча, стараясь не мешать. Наконец царь посмотрел в глаза барону:

   — Твои предки забыли о родне и потеряли Шкодское королевство.

   — Шотландия в те времена была как необъезженная лошадь: кто не усидел, тот и вылетел из седла.

Царь хотел ещё спросить, но карета уже подъехала к красному крыльцу. К ней поспешили Богдан Хитрово и Никита Одоевский. Опершись на посох, Фёдор Алексеевич проследовал в покои, свита — за ним.

Брюс, вышедший из кареты следом за царём, столкнулся нос к носу с Милославским.

   — Ты бы, немчура, не в свои дела не совалси, а то шея перетрётся, — тихо произнёс боярин и последовал за царём.

Пришедший 1677 год принёс неожиданные вести. Посол Руси в Польше Василий Тяпкин писал, что султан Турции Мухамед Четвёртый объявил Юрия Хмельницкого гетманом Правобережной Украины. Сын Богдана Хмельницкого, воссоединившего Украину с Россией, полагал, что он так же, как и отец, ненавидит поляков. Однако в 1660 году он неожиданно перешёл на сторону Польши, заключив Слободищевский трактат, чем разделил Украину на Левобережную и Правобережную, став гетманом последней. Не выдержав затяжной войны, через три года, в 1663 году, он передал гетманскую булаву полковнику Тетере-Мережковскому, бежал в Константинополь и постригся в монахи. Теперь, на семнадцатом году размежевания Украины, султан извлёк Юрия из тюрьмы, куда он был посажен год назад, и вновь объявил его гетманом. Бывший в Стамбуле посол Дорошенко, полковник Евстафий Гоголь присягнул Юрию Хмельницкому, а из пленённых турками казаков набрали полторы сотни добровольцев. Более никто под руку Юрия не спешил.

Весть об этом втихую достигла Москвы и уж оттуда была доставлена в Курск. Привезли её назначенный комендантом Чигирина генерал-майор Афанасий Трауэрнихт и сотник Андрей Алмазов. Григорий Григорьевич Ромодановский-Стародубский рвал и метал, расхаживая в домашнем платье из угла в угол.

   — Подготовить Киев к обороне. Энто бред. Перебрасывать армию на такое расстояние без больших обозов Ибрагим-паша не будет. Чигирин — вота куды они ударят. Тимофей пишет, што к Дунаю стягиваютси силы янычар, которых, по его сведениям, будет около шестидесяти двух тысяч. С крымскими татарами Селим-Гирея — это восьмидесятитысячная армия. И весь удар будет нацелен на тебя, Афанасий, а у тебя будет лишь четыре полка, энто усё, што я могу тебе дать, да тысячи три казаков тебе даст Самойлович.

   — Энтих сил маловато, вельможный князь.

   — Афанасий, ты принял православие, и я доверяю тебе. До весны далеко. Возвращайси в Москву, проси у царя и думы пороху, ядер, ручных гранат, солдат, стрельцов, чёрта лысого... Если я обращусь к думе, где сейчас усё решает Милославский, мене, аки другу Матвеева, откажут, даже если я тута пол-Украины потеряю. Ты же свободен, твои руки развязаны, проси, требуй. Можешь даже пожаловатьси на меня, энто поможет тебе. Главное — не отступай.

Афанасий развёл руками:

   — Пошто же я приезжал?

   — Увидети усё своими глазами. — Воевода поднялся и чуть не сплюнул на чистый пол. — Ладно, иди отдыхай, покой для тебе приготовили.

Трауэрнихт ушёл, оставив Ромодановского наедине с Алмазовым.

   — Ну, Андрюшка, поведай мене, што творитси, што деетси?

Андрей пересел подальше от двери.

   — Артамон Матвеев на дороге в Пустозерск. Нарышкиных от должности отстранили, князь Пётр Долгоруков по велению царя в разъездах. Не могу поняти, почему Ваську Тяпкина до сих пор с Польши не отозвали.

   — Милославский в посольских делах ни рылом ни ухом, вот и не лезет, штобы не сделати хужее. И так усё трещит по швам.

Андрей окинул взглядом бедную обстановку воеводского дома.

   — Небольшую часть денег, што оставил Артамон Сергеевич, использовал на мзду сотнику, который в Пустозерск его везёт, штоб лучше кормил и не зверствовал.

   — То добро. Кабы я сыну Андрею хоть мог бы што-нито переслати в Крым, ведь умучают голодом, ироды басурманские.

Сенная девка принесла закусок Андрею с дороги.

   — Дела наши неказисты, — продолжал воевода. — Я войско по осени распустил на кормление, пока теперь соберу. В оставшихся солдатских полках голод, так што извини, без разносолов. Ранее хоть из моих деревенек еду доставляли. А ныне приказчик отписал, што народ бежит, податей много, што ни содей, усё себе в убыток. Помню, твой отец свёл мене с Артамоном Матвеевым. Ни хто и предположити не мог тогда, што он станет ближним боярином. А теперича усё рухнуло. Единственное успокоение, што князь Юрий Алексеевич Долгоруков, заменивший мене на Стрелецком приказе, заботитси о солдатских полках нового вида. Половину мы и стянем сюды, к Курску, если царь и дума решат ответить на просьбу Трауернихта. Главное, штобы Долгорукие не оказались в энтот день в думе. И здеся должен постаратси ты.

Андрей вскинулся:

   — Я што, царь? Милославский, тот знает, што Пётр на стороне Матвеева, может, трогать семью Долгоруковых не станет, но и Петра в Москву не пустит.

   — Придумай што-нибудь, отвлеки его.

Андрей опустил голову.

   — А ты заметил, воевода, аки раздражало генерала, што я сидел в твоём присутствии?

Ромодановский подошёл ближе, поднял за подбородок голову Андрея и, заглянув в глаза, сказал:

   — Запомни. С древних времён одни ненавидят неравенство, другие же — равенство.

Царевна Софья была счастлива. Она принимала участие в правлении государством. Совместно с Милославским могла влиять на решения брата. Незначительные решения, втайне, уже иногда принимала сама. Её любовь, Васенька, входил в четвёрку правителей, помогавших брату править, и постоянно был у неё на глазах. Правда, это продлится ещё года два-три, пока Фёдор не возьмёт всю власть в свои руки. Но об этом пока можно не думать.

Царевна прижалась к Голицыну, который ночевал сегодня у неё. Она окинула спальню взглядом, и неожиданно огонь в лампаде напомнил ей о том, как с неделю назад ярыги взяли стрельца, который по пьяни орал на улице, что Софья понесла от князя Голицына и ребёнка скинула и скормила собакам. Того стрельца запытали огнём. Так ему, грязному, и надо.

Софья сильнее прижалась к Василию и стала покрывать его лицо поцелуями. Василий проснулся и положил ей руку на грудь. Какие бы чувства он ни испытывал, но ласки его были нежными, и Софья млела под его руками.

Откинувшись на подушку, Василий спросил:

   — Ты слышала, из Курска прискакал генерал Трауернихт, жалуется на Ромодановского, мол, войск и провианту не даёт.

   — Да, слышала. Странно немного. С одной стороны, хорошо, но штобы свалити сотоварища матвеевского, и думати не приходитси. За него встанет весь род Ромодановских, да и в войске заменити его пока некем. Попеняем ему немного, а аки турок разобьёт, в деревню и сошлём, под видом пожалования. А сына его Мишку и племянника Федьку на дальние воеводства разошлём.

   — Нельзя так с родовитыми, — возмутился Голицын.

Софья приподнялась на руке:

   — Пойми, Васенька, коли энти четыре рода от двора убрати, то по местническим книгам Голицыны, не считая царского рода, выше всех будут, а тама чем... — Царевна не договорила.

   — А аки же родня царская, Черкасские, Шереметевы, Стрешневы, Милославские?

   — Вот на них и обопрёмси, а Нарышкиных изведём, и зверёныша ихнего.

Впервые Василию было страшно смотреть на свою возлюбленную, он понял, что она может содеять то, о чём говорит. Ни перед чем не остановится.

Дума при Фёдоре Алексеевиче работала каждодневно. Не зная, как справиться со своей роднёй, особенно с Софьей и Милославским, Фёдор переложил эту задачу на думу, где не преобладала ни одна из группировок, что в какой-то мере смягчало придворную борьбу. Милославские спихнули Матвеева и Нарышкиных, но как только стали забирать всю власть, дума раскололась, что позволило думным дворянам и дьякам поддерживать любые предложения царя. Ему ещё не стукнуло и шестнадцати, он ещё не избавился от сильного влияния на дела Ивана Милославского и Богдана Хитрово, но регентский совет из четырёх бояр дума отменила. Когда Фёдор Алексеевич болел, дума принимала решения от его имени, и двум выше названым боярам непросто стало проводить свои решения. Никита Одоевский отошёл от них, сойдясь с древней знатью: Воротынскими, Приимковыми-Ростовскими, Трубецкими и Куракиными. А дополнительные статьи к уложению по вопросам судопроизводства Фёдор утверждал уже сам, без бояр и думы — это была его первая победа. Третий Романов становился настоящим государем. На радостях он решил повидать брата, юного царевича Петра, и отправился в покои царицы Натальи Кирилловны, послав вперёд боярыню Анну Петровну Хитрово. Его сопровождали Фёдор Куракин и Владимир Долгоруков.

Мачеха, одетая чуть ли не в монашеские одеяния, встретила его с поклоном. Царевич Пётр играл с сёстрами, не обращая внимания на вошедших. Четырёхлетняя Наталья и двухлетняя Фёдора слушались его беспрекословно. И даже мамки вытягивались под взглядом его глаз.

Фёдор присел рядом с мачехой:

   — Ну што, матушка-государыня, не пора ли крестнику за учёбу братися?

   — Да ему и пяти лет нету, государь, пущай ещё побегает, поиграет.

   — Вота на день рождения и приставим к нему толкового человека. Князь Владимир, — обратился царь к Долгорукову, — позови-ка Соковнина.

Стольника Фёдора Соковнина привели почти сразу.

   — Фёдор Прокофьевич, у меня к тебе просьба важная. Моему брату и крестнику царевичу Петру Алексеевичу через две недели пять лет стукнет. Поищи ты ему доброго учителя.

   — Хорошо, государь, нынче же найду.

   — Найдёшь, приведи ко мне, я погляжу да поспрашаю его.

Когда Соковнин ушёл, вошедший с ним Хованский напомнил царю:

   — А ведь Феодосья Морозова и Авдотья Урусова его сестры родные, государь.

   — Ну и што?

   — Так они ж самые рьяные были раскольницы и осуждены ещё при твоём батюшке, царствие ему небесное.

   — Я знаю, Иван Андреевич, не нам судить их, если они за свою веру мученическую смерть приняли. И ни при чём тут Фёдор Прокофьевич, брат их.

   — Да я так, — замялся боярин. — Думал, ты забыл о родстве их, вот и напомнил, усё ж царевичу учителя ищет.

Тем временем Соковнин отправился в Поместный приказ. Дьяку приказа Соковнин сказал негромко, дабы не слышали подьячие:

   — Нужен подьячий, умеющий хорошо и красиво писать, чтобы разумен был в чтении и счёте.

   — Эван тот, што в углу сидит, может, подойдёт.

Соковнин неспешно прошёл в угол к русоволосому молодому подьячему, остановился у него за спиной. Подьячий заволновался, глубоко окунул перо в чернильницу, перегрузил его чернилом и уронил на лист кляксу.

   — Ах ты! — пробормотал виновато, схватил щепотку песку, стал засыпать кляксу.

   — Што ж ты, парень, — с укоризной молвил Соковнин. — Таки славно писал — и вот на тебе ж, ляпнул.

Подьячий вскочил, вытянулся в струнку, виновато загнусавил:

   — Прости, боярин. Взволновалси я, никогда со мной тако не было, хошь у дьяка спроси.

   — Аки тебя звать-то?

   — Никитой, боярин.

   — Чей будешь?

   — Зотов. Никита Зотов, Моисеев сын.

Соковнин заулыбался:

   — Не того ли Моисея, што евреев сорок лет по пустыни водил, а? Так вот, Никита, Моисеев сын, сейчас пойдёшь со мною к государю.

   — За што? Боярин, я ж... — побледнел подьячий.

   — Дурак. Тебе на честь зовут.

   — Ступай, Никита, — разрешил дьяк. — После урок докончишь, коли воротишься.

Последние слова дьяка совсем сбили с толку юношу: уж не на правёж ли ведут? А ну на казнь? И за что? Но, не говоря больше ни слова, он поспешил за Соковниным.

А между тем Соковнин уверенно шёл к красному крыльцу, перед ним расступались дворяне, толкавшиеся там служивые. Никита едва поспевал за ним. Соковнин ввёл его в переднюю, где по лавкам сидели именитые люди, многие в высоких горлатных шапках.

— Постой здеся, — указал Соковнин Никите на угол. — Жди, когда позовут.

Никита весь сжался, даже глядеть по сторонам боялся.

Государь тем временем только вернулся от мачехи-царицы и призвал Симеона Полоцкого. Когда Соковнин доложим о подьячем, Фёдор велел сразу же призвать его. Зотова усадили за стол и заставили писать по-русски и по-латыни, затем считать. После дали несколько грамот и книгу и заставили читать. Более часа мытарили Никиту, который так и не мог понять, зачем он понадобился. Наконец ему, обессилевшему и запуганному, объявили, что отныне он становится учителем государева брата, царевича Петра, и сею ми нуту должен отправляться на половину вдовствующей царицы Натальи Кирилловны. И отныне он в полной её воле.

Лишь в начале июня дума наконец приняла решение усилить гарнизон Чигирина и выделить средства на подновление его укреплений. Трауэрнихт получил восемь тысяч ручных гранат, четыреста пудов пороху, денежные средства и на полгода съестной припас. Однако Трауэрнихт столкнулся с новой напастью: дьяки, не зная, по какому разряду считать чин генерал-майора, не спешили выдавать ему подводы. Дело дошло до государя, которому пришлось не только пожаловать Афанасия стольником, но и приказать выпороть тех дьяков, хотя он был и не скор на наказания.

В Курск он прибыл девятого, в день рождения государя. Воеводы в городе не оказалось, он как раз отъехал поздравить государя с шестнадцатилетием, как требовал патриархальный обычай. Трауэрнихт проследовал далее. По дороге нагнал пять сотен стрельцов, следующих в Чигирин из-под Соловков во главе с Мещериновым, и пять сотен московских стрельцов во главе с Титовым. И те сообщили ему пришедшую от казаков весть, что шестидесятитысячная армия Ибрагим-паши соединилась с татарами крымского хана Селим-Гирея и вот-вот переправится через Днестр.

Оставив стрельцов, Трауэрнихт погнал коней и к вечеру прибыл в Чигирин.

С утра работа закипела. Полным ходом возводились хоть деревянные, но стены, пушки ставились на лафеты и откатывались на самые опасные участки, распределялись позиции для стрелецких приказов.

Трауэрнихт вместе с двумя полковниками-инженерами фон Фростеном и фон Заленом весь день переходили от одних полков к другим и лищь поздно вечером разошлись по домам.

Предчувствуя, что турки подойдут вот-вот, люди работали по пятнадцать часов, а кузницы не прекращали работы даже на ночь.

Андрей Алмазов случайно забрёл на улицу, где стоял дом Матвеева, смотрел на валяющиеся в пыли ворота, как на прощание с надеждами юности. Последнее время он срывался и много пил. Служба стрелецкого сотника его раздражала, он скучал по Приказу тайных дел, по его силе. От безделья ещё более тянуло к бражному. А с перепоя ещё более тянуло на блуд.

Вот и сегодня, вспомнив лик Алёны, Андрей перебрал и пришёл к Овдотье, и та привела его в какой-то дом на берегу Москвы-реки, напоминавший ловушку. Раньше он бы поостерёгся, но сейчас, чувствуя, что он никому не нужен, Андрей шёл смело. Еда на столе его не интересовала. Грубо стащив одежду с Овдотьи, он занялся делом, когда дверь раскрылась, и на пороге появился старец со свечой, которая освещала лишь бороду. Андрей отскочил в сторону и попытался найти во внутреннем кармане кафтана пистоль, но его там не оказалось.

   — Не балуй, — сухо произнёс старец.

Андрей пригляделся и узнал митрополита Иоанна Ростовского.

   — Вижу, Андрюша, перстень мой таки у тебе на руке, пошто ж не воспользовался им?

   — Надобности не было.

Иоанн присел рядом. Большой серебряный крест высвечивался в темноте.

   — Нужен ты мене, а спесивость твоя не позволит тебе мене служити.

   — Так я нынче никто.

   — Ты — никто, другой никто, а вместе усё — помощь великой матери православной церкви.

   — Ага, с миру по нитке, мёртвому саван.

   — Не богохульствуй, не терплю. Годов моих и сана постесняйся.

Оба перекрестились.

   — Идём со мною, сын мой заплутавший, глядишь, свет в ночи обретёшь.

Митрополит поднялся, и Андрей, последовав за ним, прошёл в дальнюю часть дома, где в горнице увидел своего нового друга Василия Арбелина и полковника барона Брюса. Андрей только развёл руками:

   — А более здеся никого нету?

Митрополит не ответил.

   — Вы тама с Матвеевым думали, што только вы о Руси радеете, а другие лишь боле нахапати мечтают. Но ведь кажий пользу Руси по-своему зрит. Никон видел её по-своему, Абакум по-своему, а я по-своему.

Барон сидел откинув голову, так чтобы не бросалось в глаза его похудевшее за последнее время лицо.

   — В Москву прибыл человек, величающий себя маркизом Монферадским, хотя такого титула и имени нет уже несколько веков. Когда-то давно я видел его в лагере несчастного английского короля Карла Первого, и затем там разразились большие напасти. Он возглавляет одну из масонских лож. Прибывший сюда так называемый маркиз хочет создать такую ложу и на Руси, чтобы и она служила чужим интересам.

Андрей потряс головой:

   — Твоентоя речь слишком заумна для мени, я почти ничегошеньки не понял.

В разговор вмешался митрополит:

   — Какая разница, хто и што они, главное — они, энти масоны, вредны православию и Русскому царству. Убить энтого маркиза, тьфу, гадостное слово еко, мы не в силах. Энтого дьяволового сына и яд не берёт, коий ему вота Василий Арбелин в кубок опустил. Надоть добитси его высылки с Руси любым путём. А мене надолго Ростов оставляти нельзя. С того и хочу, чтобы ты был здеся. А келарь церкви Успения всех святых твои грамотки до мене возить будет, колл што удумаешь.

Июльская жара объяла землю. А дневная истома заполнила Кремль и Китай-город тишиной. После сытного обеда государь Фёдор Алексеевич в сопровождении постельничего Языкова вышел в сад, что за Чудовым монастырём, отвести душу. Еле заметный ветер обдувал лицо, а стрекот неведомо как попавших сюда кузнечиков успокаивал. Присев на резную лавку, царь откинулся назад всем телом и прикрыл глаза.

   — Што поведаешь, Иван Максимович, налоги почитай вдвое увеличили, а денег так и нет, аки сквозь пальцы протекают. Казённый приказ пуст, Приказ большого двора пуст, Поместный приказ даст деньги лишь осенью. Полтора года на царстве, а никак казну не пополню, штоб прорехов не было.

   — А если заняти до осени у англицких купцов, аки советует Иван Милославский?

   — Ну, отдадим деньги осенью, а дале што? Заняти легко, надо как-то ещё искрутится-извернутси, што-то удумати. Налоги более повышать нельзя.

Языков придвинулся ближе и, по-лисьи оглянувшись по сторонам, зашептал:

   — Примерное количество ясака, што из Сибири придёт, мы знаем. Продать его заранее купцам голландским, за четыре пятых суммы, не доводя то до бояр, а поручить дело содеять втихую Василию Голицыну, враз его сделаем выше Одоевского и Хитрово и их дружбу порушим.

Постельничий замер — решалась его судьба, жизнь заставляла его во всём угождать Милославскому, а тут впервые он высказался ему во вред. Коли дойдёт до князя, ему конец, а если государь примет предложение и выскажет как свою волю, тогда Милославский хоть все зубы на корню сотрёт. Языков ждал, что скажет царь.

   — Што ж, передай князю Василию, штобы зашёл ко мене после разъезда думы.

Языков радостно закивал: он не ошибся, государь не доверяет дяде. Всё более прислушивается к учителям своего старшего умершего брата Алексея, братьям Лихачёвым. «Вот с кем надо дружбу заводить. Исподволь, тихо, а Милославский пусть думает, что я во всём в его воле. Придёт время, он мне ещё покланяется. Царица Наталья Кирилловна зло на мене держит, что я в том деле был, когда её из Кремля выпихнуть хотели, так я Матвеева из ссылки возверну, тебя, князь, желчью разобьёт». От этих мыслей Языкова отвлёк Фёдор Алексеевич:

   — Пора, думные уже, наверно, начали съезжатси ко двору послева обеда.

Он медленно поднялся с лавки и направился к выходу из сада.

Двадцать восьмого июля в Чигирин прибыл казак, долгое время бывший в турецком плену. Он привёз известие, что турки уже идут к Чигирину, собираясь взять город с наскока, в два-три дня и затем навалиться всей силой на Киев. Казак тот был взят под стражу и отослан к князю Ромодановскому, который сразу отправил гонцов в Путивль, в Рыльск, в Белгород, в Новый Оскол с приказом подготовиться к осаде. Однако турки опередили русских. Второго августа перешли Южный Буг и подошли к Чигирину. Огромная, девяностовосьмитысячная, армия растеклась по степи, ведя волов и верблюдов.

При виде недостроенных и ремонтируемых укреплений турки разразились смехом. Они уже праздновали победу. И без подготовки четвёртого августа пошли на штурм, но тут произошло непредвиденное. Полевые орудия выкашивали ряды людей и животных, а осаждённые не допускали турок даже до земляных валов, вынесенных в поле. Ибрагим-паша, видя это, запоздало послал коменданту письмо с требованиями:

«Вы, московские люди войсковые и находящиеся в замке Чигиринском, христианский народ и над войском начальные, московские и казацкие, обретающиеся. Ведома вам, что чиним рать эту по воле наияснейшего цесаря и наисильнейшего на свете между монархами и государя моего милостивого, что своею саблею завоевал Украину и коему гетман Дорошенко присягал в верности. Как Дорошенко в государство Московское ушёл, вы, пуст город обретши, в замок Чигиринский вошли. И тако наияснейший султан мой милостивый не стерпев, Юрия Хмельницкого властвовать отчиной прислал, чтоб пан властвовал и был владетелем над всею Украиной до границы, чтоб его на гетманство посадить. Для чего, чтобы вы, с нами не бьючись, город нам отдав, и сами с чем ни есть пришли, с тем народом, в свою землю возвращались. Будете надёжны, с того дня, что от хана крымского, также и от нас самих и от всего войска, во здравии безо всякого умаления отойдёте. А буде не послушайте нас и тако за Божьею помощью, мечом и огнём побеждены будете. А опосля не досадуйте, что вам прежде времени не дали ведать...»

На что гарнизон Чигирина ответил коротко:

«Когдай-то турки слово держали, мы того и не упомним, коли Бог даст взяти вам Чигирину, то на то его Господня воля, а дотоли поглядим».

Ибрагим-паша, разъярившись, всей силой атаковал земляные валы, и пришлось отступить за стены города, но без спешки, забрав всё до последней пушки. Девятого августа турки выдвинули мортиры и начали обстрел города, который продолжался два дня. Видя, что им отвечают лишь полевые и малые орудия, Ибрагим-паша велел придвинуть мортиры ближе к городу, и только те встали на новую позицию, как со стен ударили мортиры и крупные пушки русских. Турки понесли большие потери. С того дня по велению Ибрагим-паши начали рыть укрепления, провозились до конца месяца, так ничего и не добившись. За это время осаждённые предприняли три крупные вылазки, нанеся ощутимый урон врагу.

Двадцать третьего августа работы были закончены, и турки начали методичный обстрел города. К середине дня у защитников закончились ядра, и осаждённые начали отстреливаться камнями, что не давало дальней стрельбы и дало туркам возможность вновь придвинуть батареи к Чигирину. Город горел. Но крепость держалась. Лишь полная темнота прекратила обстрел, который возобновился утром. Четыре дня мортиры вели огонь от рассвета до заката, но двадцать седьмого числа канонада не началась, со стен города было видно, что часть турок куда-то спешно собирается, забирая с собой полевые пушки. Город замер в ожидании подмоги, порох кончался, вся надежда была на Ромодановского.

Боярин Григорий Григорьевич ещё двадцать пятого соединил свои войска с войсками Самойловича и Косагова и двадцать шестого подошёл к Днепру, но правый берег был уже занят янычарами, к которым вскорости подошли крымские татары. Укрепились турки и на острове, который прикрывал их береговые укрепления. Подтащив к берегу тяжёлые орудия, в течение дня пушечным огнём выгнали турок с острова. Ночью на остров, что было весьма рискованно, доставили двадцать пять самых дальнобойных пушек, которые скрытно расставили в окопах. Ромодановский сам руководил этой расстановкой. В эту же ночь выше места основной переправы переправились пять сотен донских казаков-добровольцев из пятнадцати тысяч при ведённых Григорием Косаговым. Этот отряд зашёл туркам в тыл и на следующий день под вечер неожиданно нанёс удар, заставив большую часть янычар оттянуться от стоящих на берегу батарей.

А главные русские силы тем временем готовились к переправе, которая началась в третьем часу ночи поутру на Двадцать седьмое августа и обошлась почти без потерь. Турки были застигнуты врасплох, а когда по лодкам попытались ударить из пушек, на турецкие окопы обрушился ураганный огонь русских дальнобойных пушек с острова. Турецкие канониры почти не видели плывущих в темноте лодок, а русские пушкари били точно: по приказу Ромодановского орудия навели на турецкие окопы ещё засветло.

Началось то, чего Ромодановский ждал четыре года и к чему готовил армию двадцать пять лет, обучая и выращивая русских полковников и генералов, создавая солдатские полки — основу армии. Впервые в сражении у Днепра солдатских полков было больше, чем стрелецких, а русских полковников в этих полках — больше, чем иноземцев. А также впервые внутри армии часть полков были объединены в дивизии.

Лишь только лодки ткнулись в берег, как солдаты, ведомые полковником войсковым, захватили батарею и развернули пушки против отступающих турок. В это время к Войкову прибыл «дикий» отряд, возглавляемый князем Федькой Тохтамышевым, пять сотен казанских и две сотни астраханских татар.

Видя, что русские ещё не закрепились, располагая двойным перевесом, крымский хан Селим-Гирей решил сбить переправившихся в реку и налетел на «дикий» отряд. В темноте татары перемешались, татарская речь, татарская одежда, где свои, где чужие — не разобрать. Это вызвало ещё большее замешательство. Войков, Версов и Левенец, дав залп из пушек, атаковали сразу тремя полками.

Воевода боярин Григорий Ромодановский, не отходивший от берега всю ночь и всё утро, теперь торопил строителей моста, и как только он был закончен, по нему сразу перешли пятнадцать тысяч генерал-поручика Григория Косагова, которые сразу отбросили турецкие силы и выдвинулись вперёд.

В турецкий лагерь под Чигирином поскакал гонец. Паша и крымский хан доносили верховному Ибрагим-паше, что больше «мочи нет» атаковать русскую армию, что убиты сын крымского хана, два сына турецкого паши, множество мурз.

Ибрагим-паша двинул к берегу Днепра свои главные силы — до сорока тысяч пехоты и конницы. Но было уже поздно.

Ибрагим-паша атаковал весь день, до вечера, убитые исчислялись тысячами. Бой не затихал и ночью. К утру двадцать восьмого августа вся русская армия переправилась на правый берег, силы сравнялись. До середины дня ещё турки безуспешно атаковали русские позиции, неся большие потери, а затем русская пехота и казачья конница, атаковав, пошла вперёд. Турецкая армия была разгромлена и побежала, оставляя всё.

Продвинувшись немного вперёд, армия остановилась на отдых. К Чигирину был послан драгунский полк подполковника Тумашева, а преследовать отступавших татар пять тысяч донских казаков во главе с Григорием Косаговым. Тридцатого августа казаки настигли турецкую армию и атаковали обоз. Бросив обоз, Ибрагим-паша отступил к Ингульцу. Казаки повернули к русской армии.

Вся военная кампания заняла четыре недели и стоила Турции четверти армии, не считая вспомогательных войск, татар, валахов и молдаван. Только под Чигирином пало до шести тысяч человек. Были подсчитаны и русские потери. Погибли две тысячи четыреста шестьдесят два русских ратника, около пяти тысяч получили ранения. Войско показало профессиональную выучку и готово было идти далее. Отдохнув, пятого сентября в строгом порядке войско подошло к Чигирину. Передовой отряд был направлен в Черкассы. Но прибыла грамота от думы, коя указывала, за болезнью государя, что «Русская держава не хочет дальнейшего обострения отношений с Турцией». Под Чигирином и на Днепре султану преподали жестокий урок. Теперь следовало проявить сдержанность и посмотреть, как султан себя поведёт.

Государь поправился, и дума в полном составе заседала в малой Золотой палате.

Сегодня государь жаловал молодого князя Ивана Вол конского стольником, Аверкия Кирилова в думные дьяки, князя Никиту Вяземского по просьбе Воротынского воеводой в Каширу и Ивана Ивановича Ржевского в окольничие.

Пожалования первых трёх прошли быстро, а вот с Иваном Ржевским государю пришлось задержаться, с ним разговор был долгим:

   — Я помню тебе, Иван Иванович, с отрочества, когда был ещё царевичем. Отец мой всегда был к тебе милостивым и всегда считал наиразумнейшим воеводою, за што, может и с опозданием, жалую тебе воеводою ближним и окольничим.

Царь промолчал, что Григорий Ромодановский, Михаил Голицын и Иван Воротынский просили у царя для Ржевского боярства, как заслуженной награды, но Милославский, Хитрово и Волынский выступили против. Стрешнев с Василием Голицыным промолчали. Дума так и не пришла к решению.

Царь продолжал говорить, вспоминая всё это:

   — Боярин князь Григорий Ромодановский-Стародубский и гетман Самойлович просят, штобы в Чигирине воеводствовал не иноземец, а свой, русский, желательно вельможного роду. Лучше тебе нам не найти. Роду ты столь древнего, што и говорить не приходитьси, роду Рюрика. А воинские твои доблести нам ведомы, с того отправляйси в Чигирин и принимай город, замок и гарнизон в своё воеводство.

Ржевский, в новой жалованной шубе, низко склонился:

   — Да, род мой испокон веку служил Руси и государям русским и любую службу во благо родине почитал за честь. Ия, што в моих силах будет, всё содею.

На самом краю тайги, почти там, где начинается тундра, лес окружал долину, в которой лежал городок Пустозерск. Вокруг теснились высокие сопки, дома карабкались вверх по склонам, сбивались в крутые извилистые переулки, разбегались по каменистым пустырям.

Улицы в городке рано пустели, тишина окутывала дворы, вязко-грязные улицы — стоило глянуть вокруг, и было понятно, как прочно городок отрезан от всего мира: за сопками угадывалось обширнейшее безлюдное пространство тайги.

Из-за обилия сосланных в городок староверов во главе с Аввакумом здесь самый последний отрок и тот знал грамоту, книги были в каждом доме.

Теперь сюда привезли боярина Артамона Сергеевича Матвеева с сыном Андреем и их вещи, что остались случайно после досмотра боярина князя Ивана Богдановича Милославского. Дом, в который их поселили, года три пустовал. Артамону Сергеевичу пришлось многое доделывать и переделывать, а то и делать заново. Главным делом стала заготовка дров, печь в доме была дрянная и много тепла теряла, и дров приходилось запасать вдвое. Приставленный к Матвееву стрелец от безделья и по сердечной доброте во всём помогал, научил вялить мясо и рыбу, замачивать клюкву на квас да и многому другому. Когда полетели первые белые «мухи», Матвеев был готов к зиме. Теперь, сидя возле печи, он писал письма государю одно за другим и похожие одно на другое:

«Царю, Государю и великому князю Фёдору Алексеевы чу, Великой и Малой и Белой Руси Самодержавцу. Не имеющи помощи и заступления всесильного и милостивого Бога и тебя, помазанника его, Великого Государя, бьёт челом холопи твой бедный и до конца разорённый, Арта мошка Матвеев с убогим сиротою сынишком своим Андрюшком. В прошлом годе, зависти и ненависти ради, при несено на мени, холопи твоего, напраслина, чего в уме моём не было, и доколе дышу, того не будет, и безо всякой моей вины отлучён от твоей Государевой милости и по слан в Сибирь в Верхотурье воеводою, но затем по твоему указу оставлен в Лапшеве, и в прошлом годе ноября в двадцать пятый день по твоему указу приезжал полуголова Алексей Лужин и спрашивал у мене, холопа твоего, книги лечебника, в котором лечебнике многия статьи писаны циферью, и тот лечебник и людишек моих, Ивашка-еврея и Карла Захарка, велено у мене взяти. И говорено были о моём злом умысле противу тебе, Государь. С чего пом и ну, што какого лекарства у вас, Великого Государя, после ваших Государевых приёмов оставались, и те лекарства при вас, Великий Государь, выпивал я ж, холоп твой. А наши, Великого Государя, дядьки сказывали, што того не было. Так вы, Великий Государь, то очами своими зрили...»

Артамон Сергеевич не успел дописать письмо, как дверь открылась, и в дом вошёл протопоп Аввакум. Сана он был лишён, однако рясы не снял. Хитрые глаза с искоркой посмотрели на Матвеева:

   — Вот где Господь довёл встретиться, Артамон Сергеевич, не ждал небось. А ведь и ты на мене хулу лил.

Матвеев спрятал письмо в шкатулку.

   — Я уже почитай месяц в Пустозерске, — спокойно ответил он.

   — Я то ведаю, — снова с улыбкой произнёс Аввакум. — А помнишь дом свой: ковры, зеркала, столы дубовые иноземные.

   — То кровью и потом было заработано.

   — Всё нам Господь даёт и велит делиться с ближним. Иисус Христос, который не имел греха, умер на кресте, взяв на себя все наши грехи.

   — Каждый служит Господу по-своему.

   — Слова, слова, ими всё прикрыть можно. А в Евангелии от Матфея сказано: «И не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убити; а бойтесь более того, кто может и душу и тело погубить в геенне».

Аввакум подошёл ближе к печке и сел против Матвеева. Андрей с интересом смотрел на отца и гостя. Он понял, что они давно знают друг друга. Аввакум тоже посмотрел на него:

   — Энто твой отроц?

   — Мой.

   — А моих со мной, слава Господу, не потягали. Только вчерась сыну отписал. Я гляжу, ты тоже кому-то писал перед моим приходом.

Матвеев замялся:

   — То письмо государю...

   — По смерти его отца, твово благодетеля, истинно грешного государя и приспешника никонианского, я тоже писал Фёдору Алексеевичу. — Махнул рукой. — Не дойдут те челобитные до государя. А коли и дойдут, так Милославские те слезницы так извратят, што сам не будишь рад, што и писал.

Матвеев поднялся и прошёл по избе из угла в угол.

   — Ты што-то ведаешь, чего я не знаю?

   — Да, гонитель твой боярин князь Иван Михайлович Милославский весь род свой в Москву собирает, и Ивана Богдановича, и брата его Матвея, и племянника свово Александра, и дальнего Дмитрия. Государь решил на думу оперетси. Так их теперича в думе человек шесть будет — сила. Твою грамоту никто и не заметит.

Матвеев вскинулся:

   — А ты позлорадствовать зашёл?

   — Зачем, я зашёл тебе сказати, што пришло твоё время возвратиться к старой, исконной русской вере, за которую боярыня Феодосья Морозова жизнь отдала. Будь той новой искрой, што прокатитси волной по Руси и осветит каждый её тёмный уголок истинной верой.

Матвеев замахал руками:

   — Я противу государя не пойду.

Аввакум сделал смиренное лицо:

   — Государь наш юн и сам для себя ещё ничего не решил. При нем бы советников почестней, он бы аки солнышко всех бы своими лучами обогрел.

Аввакум поднялся и подошёл ближе:

   — Подумай о том, я зайду позже.

Протопоп медленно удалился, оставляя сосланного боя рина в смятении.

Снег выпал лишь в начале декабря, но зато сильный и обильный, заставив почти сразу всю богатую Москву пересесть на сани.

Царь Фёдор Алексеевич дал думе «передых», отпустив всех до Рождества, его занимали другие неожиданно навалившиеся проблемы.

В конце пятнадцатого века итальянец Ферези вместе с русским мастером, имя которого не упоминается, построил под Кремлём проходы-течи, которые по подземелью по давали воду из Москвы-реки на Государев, на Конюшенный дворы, на поварню. В 1607 году к этим галереям при строили ещё несколько, были сооружены четыре глубоких колодца для отвода вод из других подземелий. Они до ceil поры и снабжали водой Кремль. Но к концу семидесяти ч годов все галереи обветшали. При Алексее Михайловиче строительство, которое велось в Кремле, не затрагивало подземных «измышлений». И вот теперь повара и конюхи стали жаловаться на нехватку воды, царь Фёдор решил увидеть все эти сооружения собственными глазами.

Третьего декабря вместе с Воротынским и Хитрово государь проследовал в церковь Чуда Архангела Михаила и, войдя в подземелье, спустился на три этажа вниз. Остановились у большой окованной двери, за ней был ход, ведущий ещё глубже. Государь и бояре с факелами в руках долго спускались вниз, пока не вышли в галерею, посередине которой текла подземная река, с левой стороны оставалось место для прохода одного человека. Хитрово уверенно пошёл вперёд, он был здесь как у себя дома. Всё-таки в Кремле было что-то чудодейственное: в подземелье не было видно крыс, хотя они сразу попадались на глаза, как только ход оказывался за пределами стен.

Наконец вышли в небольшой зал, где река раздваивалась и становилась глубже. В центре зала стояло огромное колесо, как у речных мельниц. Один рукав заставлял колесо крутиться, из другого прибитые к колесу ведра черпали воду и поднимали наверх. Большинство вёдер давно прохудились. Пройдя далее, обнаружили, что многие из отверстий труб, через которые вода подавалась из Москвы-реки, забиты землёй, она была и в протоках. Местами своды угрожали рухнуть и перегородить воду. Поскольку денег на ремонт в казне не было, Воротынский решил взять починку на себя, но ограничиться тем, чтобы подогнать подпорки под те своды, которые готовы рухнуть, прочистить трубы и протоки, заменить ведра на колесе, кое-где подправить кладку, лет на восемь-десять это могло бы решить проблему. Разведя руками, Фёдор согласился. Он и не предполагал, что на ремонт проток за несколько месяцев до смерти его отец выделил деньги, которые присвоил Хитрово, что было не в последний раз.

Возвратившись в покои, государь застал там большую часть думы. Собрались по привычке. На немой вопрос царя Стрешнев затараторил:

— А вот, государь, от калмыцкого тайши Аюки слезница. Жалуетси он, што донские казаки великие обиды калмыкам чинят, нападают на их поселения, грабят, воруют жён, угоняют скот.

   — А куды ж местные воеводы смотрят? — возмутился государь. — Я ж им наказывал: инородцам обид не чинить.

   — А вот грамота пришла от Каспулата Муцаловича Черкасского. Читать? — подал голос Хованский.

   — Чти.

   — «Великий государь, — писал князь, — во исполнение твоего указа ездил я в калмыцкие улусы к Аюке и другим тайшам. Звал их на государеву службу в Крым. Но Аюка сказал, што на государеву службу пойти не может из-за разорения его улусов донскими и яицкими казаками, которые многих людей побили, жён и детей их побрали. Строго...»

   — Хватит, то одни и те же вести. Што деять будем? — остановил Хованского государь.

   — А тут вота с Дона сотники стрелецкие доносят, што казаки валят усё на калмыков, што-де они первые грабить почали, а некоторые старые казаки даже утверждают, што на Дону, мол, есть грамота государева, утеснять калмыков разрешающая.

   — Вот же изолгались, — стукнул Фёдор Алексеевич кулаком по подлокотнику. — Василий Васильевич, што посоветуешь содеять, штоб прекратити энто междоусобие?

   — Раз казаки ссылаютси на твою грамоту, государь, то ты и напиши им таковую, в которой потребуй замирения. Пошли её астраханскому воеводе и вели читать казакам и печать и руку твою казать. Донцов она убедит, они два века верные сыны престолу. Вот с яицкими казакам и хуже дело, тама разинщиной запахло. Некий вор Васька Касимов взбунтовал казаков, захватил Гурьев-городок, взял государеву казну, пушки, порох и засел на Каменном острове со своей шайкой.

   — Энто хужей, князь Василий, я с тобой согласен. Надо помочь Щербатову. С одной стороны, калмыки с донца ми в сече, с другой — яицкий бунт. Он один не управится.

   — Я, государь, позвал воеводу Салтыкова Петра Михайловича. Его бы надо со стрельцами послать туда.

   — Позови его.

Воевода Салтыков явился в дверях, положил низкий поклон государю.

   — Пётр Михайлович, аки твоё здоровьечко? — спросил Фёдор Алексеевич.

   — Благодарю, государь, здоров я.

   — На Яике новый Разин явилси, аки его... — Государь пощёлкал пальцами, пытаясь вспомнить имя.

   — Васька Касимов, — подсказал Голицын.

   — Вот, вот, Васька Касимов. Таки надо бы тебе, Пётр Михайлович, с твоим полком отправляться неотложно в Астрахань и погасить в самом зародыше сей пожар разгорающийся. Если удастси взяти Касимова, вези его сюда за караулом и в оковах.

   — Да, — подал голос Голицын, — пойдёшь через Казань, захвати Мамонина со стрельцами. Они на стругах и с ворами на море станут управляться.

Тут же была составлена грамота от государя донским казакам, которую отдали Салтыкову для передачи астраханскому воеводе князю Щербатову Константину Осиповичу и которая гласила:

«Божею милостью от великого государя, царя и великого князя Фёдора Алексеевича, всея Руси самодержавца. К вам обращаюсь я, ваш государь христианский милосердный, зачем вы, прикрываясь именем нашим, творите зло инородцам-калмыкам, разоряя их селения. Пусть они другой веры, но они верны нам, государю вашему, доказавши не однажды на многих ратях эту верность. Ради спасения душ ваших я отпускаю грехи ваши, во злобе сотворённые, но заклинаю Всевышним не творить более зла инородцам, а жить с ними в дружбе и мире. Ворочайтесь к домам своим и острите сабли ваши на недругов моих, а не на слуг государевых. Злом за зло воздавать не велю. Великий государь Фёдор Алексеевич».

Январь 1678 года злился неведомо на кого. Морозы стояли такие, что трещали даже заборы, а люд прятался по натопленным домам.

Сидел дома и Андрей Алмазов, бесясь от бессильной злобы. Он никак не мог подобраться к этому чёртовому маркизу. Человек был склизкий, как угорь в воде. Правда, пришла одна мысль, но она была слишком рискованная. Надо было посоветоваться с Василием Арбелиным, но выходить на мороз не хотелось. Однако пришлось, тем более в ночь стрельцы его сотни несли караул в Кремле.

Накинув шубу и шапку, Андрей вышел на двор, впряг возок и погнал к Новодевичьему монастырю. Мороз как будто обрадовался, есть кого схватить за лицо. Лошадь бежала шибко по пустым улицам, торговля стояла, даже разбойные люди попрятались по кабакам.

Подъехав к дому Арбелина, Андрей стал стучать в ворота. Лишь с третьего раза показался хозяин дома.

   — Кого Бог принёс? — послышался хриплый голос.

   — То Андрей Алмазов, Василий, открой, дело есть.

Створки ворот, заскрипев, разошлись. Холоп Арбелина увёл в конюшню лошадь, а Василий с Андреем ушли в дом.

   — Ну и мороз, я такого, почитай, с детства не помню, — тря щёки, произнёс Андрей. — В карауле сегодня дуба дашь.

Арбелин достал штоф с настойкой.

Андрею в этом доме всё было знакомо, он скинул шубу на лавку, присел к столу. Арбелин разлил настойку в две серебряные чарки: Выпили молча, перекрестив рот. Андрей пододвинулся ближе:

   — Мысль тута одна мозг занозила. Помнишь, ты поведал, аки ты у Воротынского слышал, как маркиз тот, с князьями беседуя, помянул вскользь, што они, объеди нясь, могут Милославскому противостояти. Вота из энтого и надо сделати бучу. Тебе надо пойтить к Милославскому и поведать ему о том пире. Мол, мучит совесть, што мерзкий иноземец уговаривал бояр объединитьси противу его, князя Милославского. Воротынские, Одоевские, Приимковы-Ростовские князю не по зубам, а вота маркиза ваше го он турнёт с Руси.

Теперь Арбелин пододвинулся ближе:

   — Ты думаешь, поверит?

Андрей разлил ещё по чарке.

   — Князь мнительный, так и мыслит, што все ему зла желают. А когда проверит и узнает, што энтот пир был и иноземец на нём присутствовал, он поверит, ещё как поверит.

Они вновь выпили.

   — Одоевский возглавляет Разбойный приказ, если до него дойдёт, меня запытают за клевету на бояр.

Андрей дёрнул головой:

   — Когда тебя начнут пытать, узнают и обо мне, а лишь затем о митрополите. И штоб от митрополита отделатьси, нас просто придушат в пытошной.

Арбелин опять наполнил чарки.

   — Значит, нужнова идить.

   — И еслива можно, прямо сегодня. Уж больно маркиз зажилси на Руси.

Ещё в конце декабря 1677 года в Константинополь было направлено русское посольство во главе с послом стольником Афанасием Поросуковым. Ему поручалось вручить султану грамоту, извещающую о вступлении на престол Фёдор Алексеевича, третьего царя, третьей династии. В грамоте была «укоризна» султану за посылку войска к Чигирину и напоминание царя «об исконной прежней дружбе».

Посольство попыталось предпринять поездку в Стамбул через Крым, куда оно явилось в начале января, где и было взято под стражу ханом Мурад-Гиреем и протомилось в неволе две недели, пока не вернулся корабль, посланный в Стамбул к визирю. На этот корабль посольство и погрузили, всё так же под охраной янычар. Поездка вдоль болгарского берега не заняла и двух дней.

Почти двое суток посольство на берег не спускали, а затем сопроводили под охраной в дом, в котором количество тараканов могло испугать и вечного нищеброда.

Султан послов не принял. Девятнадцатого января верховный визирь Мустафа-паша в большом дворце, в мраморном зале принял посла Поросукова с полным видимым равнодушием, совершенно не обратил внимания на дары и на слова Поросукова отвечал, что если русский царь не откажется от Чигирина и Украины — войны не избежать, и карающий меч султана уже в его руках. Так ничего и не добившись, посол вернулся в отведённый ему дом.

Дальнейшее нахождение в Стамбуле было бессмысленным.

Афанасий сидел в дальних покоях дома в наползающей темноте вечера, не зажигая светильника. Он понимал: на его продвижении по службе можно поставить крест.

Неожиданно из темноты угла вышел человек, словно отделился от стены. Афанасий даже перекрестился. Человек протянул руку ладонью вперёд и произнёс:

   — Я русский, нахожусь здеся при константинопольском патриархе.

Посол вгляделся в темноту: незнакомец сделал какие-то знаки в воздухе, но Афанасий ничего не понял.

   — Разве, будучи послом, ты не принадлежишь к Приказу тайных дел? — тихо спросил гость.

Поросуков усмехнулся:

   — Эка вспомнил, Тайного приказу почитай два года нету.

   — Я Тимофей Чудовский, толмач визиря. Здеся десятый год. Твой приезд запоздал. Султан Мухамед ещё по осени решил не примирятьси с Русью. — Монах подошёл ближе. — В апреле к Дунаю начнут стягиваться войска примерно сто десять тысяч турок. Султан приказал крымскому хану собрать не менее сорока тысяч всадников. Будут вспомогательные отряды сербов, албанцев, молдаван и валахов, по десять-пятнадцать тысяч. Все вместе двухсоттысячная армия. Во главе армии султан ставит верховного визиря Мустафу-пашу. Плоты для переправы больших мортир на левый берег Дуная уже строятся, а французы-крыжаки продали Турции большое количество пороху...

Двадцатого января подданный русского посольства оставил Стамбул, увозя все данные о готовящейся турками кампании на 1678 год. В начале февраля князь Василии Голицын зачитал их думе.

Расчёт Андрея Алмазова оказался верным. Как только Арбелин поведал Милославскому свою «сказку», князь сильно занервничал и стал всё проверять. Лишь только узнав, что пир был и иноземец на нём присутствовал, во всё поверил. Так называемый маркиз Монферадский без шума был под стражей доставлен к Милославскому. При виде гордой осанки и спокойного взгляда Милославский вспылил ещё больше и одним рывком сорвал с маркиза кружевное жабо:

   — Непочтительность будешь у себе во фряжских землях казать.

Маркиз оправил ворот:

   — Чем я прогневил князя?

   — Яки мы невинные, а хто противу меня бояр родовитых баламутил? Думаешь, не ведаю?

Маркиз был спокоен, а князь всё кричал:

   — Знатные иноземцы из Европы едуть на Русь, лишь когда теряют всё у себя на родине. Ни разу не было такого, чтобы кто-то мог сразу купити себе вотчину. Значит, ты тако содеял, што даже твои огромные деньги тебе не помогли. На Руси ты встречаешьси не с кем-нибудь, а с теми боярами, чьё влияние, богатство, знатность и древность рода ни у кого не вызывают сомнений, а родственные связи идут до царствующего рода.

   — Мой род не хуже.

Милославский взбесился:

   — А мене плевати на твой род, хоша бы он был цесарский. Ты сегодня же покинешь пределы Руси.

В этот же день под охраной двух десятков стрельцов маркиз покинул Москву. Дальнейшая его судьба для Милославского осталась в безвестности.

Март, пришедший в Москву, завалил все улицы снегом и все дороги вокруг города, и князь Иван Воротынский был рад этому. С ним что-то творилось, чего он и сам не мог понять.

После смерти Алексея Михайловича вокруг князя образовалась какая-то пустота, поэтому он стал чаще наезжать в свои вотчины, где однажды, отъехав от свиты боевых холопов, встретил в лесу юную собирательницу ягод, «его рабыню». Отрочице в ту пору не было и шестнадцати лет. Вот и сегодня по её просьбе, которая под взглядом князя воспринималась как приказ, банник Тришка истопил баню, и князь со своей ненаглядной Дуней с самого утра отправился париться. Огромный, массивный, красный от пара, он кряхтел, усаживаясь на полок, и маленькая Дуня, белая телом даже среди пара, помогала ему, прижавшись к князю в нежном порыве. Старик провёл огромной ладонью по её голове и вдруг изменившимся голосом сказал:

   — Дунюшка, любушка моя, я тебя пойму. Одно твоё слово — ия выдам тебя за дворянина и твою деревеньку в приданое дам, сама хозяйкой будешь.

   — Што ты, не нужен мени нихто. Лучше убей собственной рученькой. Изведуси я без тебя.

   — Старый я... Случись што со мной, изведут теби люди из зависти.

Другое страшно. — Дуня на некоторое время замолчала. — Кажетси, тяжёлая я. Сама страдать буду, не страшно, то мене на роду написано, а вот коли будет дитё, его жалко, оно ни в чём не виновато.

Воротынский прижал к себе свою любовь. Даже если бы он смог себя пересилить и сослать жену в монастырь, — а он бы никогда этого сделать не смог, — на холопке ему всё равно жениться не позволили.

Князь, не отстраняясь от Дуняши, зачерпнул глиняной кружкой квас в кадушке и плеснул на раскалённые камни. Духмяный хлебный аромат пошёл по парильне.

   — Што ж мене деять-то с тобой, лапонька моя? — прошептал Воротынский.

Именно в это время со стороны предбанника в дверь забарабанили. Князь в ярости вскочил:

   — Хто посмел?

   — Батюшка, князь, прости-помилосердствуй, к нам государь пожаловал.

Воротынский выскочил в предбанник, где стоял Тришка:

   — Передай, щас оденусь.

Холоп упал на колени:

   — В том-то и дело, государь сказал, што сам щас к тебе паритси пожалует.

Воротынский, схватив свою шубу, шапку и Дунины сапожки, влетел в парильню, надел на Дуню сапожки, укутал в шубу, надвинул на глаза шапку и вывел и предбанник, где стоял Тришка, которому приказал:

   — Задами поместье обойдите, шубу мене другую при несёшь.

Банник выскочил из бани вместе с Дуней, а князь поналился на лавку. Не прошло и минуты, как вошёл царь Фёдор Алексеевич с Никитой Одоевским и Василием Приимковым-Ростовским. Сын Воротынского, Иван, стоял сзади, возле дверей.

   — С лёгким паром тебе, Иван Алексеевич, — просто сказал государь.

   — Кабы я ведал о твоём приезде, Федюшка, да рази я пошёл бы в баню?

   — Ничего, князюшка, вота мы с тобой и попаримси.

В предбанник зашёл дядюшка царя, Иван Хитрово, и помог государю разоблачиться. Бояре разделись сами. В парильню вошли вчетвером. Воротынский сам окатил кипятком полки. Одоевский тем временем ещё плесканул на камни квасом. Клубы пара окутали парящихся. Пар становился нестерпим.

   — К Неплюеву так всё и не можем съездити, — прикрыв глаза, произнёс царь.

Воротынский, скрывая досаду, произнёс:

   — Думаю, не последний день живём. Хоша всё в руках Господних.

Он ещё ливанул кваску, и новые клубы пара окутали парильню. Кожу просто жгло.

   — Хватит, более не надо, — попросил государь.

Воротынский сел на место.

   — А ты знаешь, князюшка, — вновь заговорил царь, — нового самозванца привезли. Ходил по деревням, величал себе истинным царём Алексей Михайловичем, моим отцом, будто бы не помер, а ушёл в народ грехи отмаливать, а похоронили тем временем калику перехожего. И ведь верили, и кормили.

Пар оседал, становилось полегче.

   — Помнишь, когда Разина казнили, с ним мнимого моего брата привезли. Так тот хоть похож был, у меня аж дух перехватило, разобралси, когда речь услышал, а энтот — маленький, вертлявый, на што надеялси? И откуда их столько берётси? А ведь до Отрепьева о самозванцах на Руси и не слышали.

   — С Гришкой многое не ясно, — спокойно ответил Воротынский, — ему по дознавательскому делу должно было быти под сорок лет, а Лжедмитрию, самозванцу первому, от силы — двадцать пять.

Фёдор широко раскрыл глаза:

   — Ты хочешь сказати, энто был сын Грозного?

   — Нет, Дмитрия в Угличе зарезали, в том у меня сомнений нет.

   — Так хто ж то был, есть на энтот счёт какая-нибудь молва?

   — Есть. А начинается она с того, что государь Василий Третий был счастливо женат на Соломонии Сабуровой, но за двадцать лет так и не дождалси от неё детей. По совету бояр он отправил её в монастырь и венчался вторым браком с Еленой Глинской. Но тут распространилась молва, што Соломония в монастыре разродилась сыном, назвав его Георгием. Посланные бояре так ничего и не выяснили. Елена Глинская родила будущего государя Ивана Грозного. В его правление появилси разбойник Кудияр, которого молва и связывала с сыном Соломонии. При Иване Грозном казнили многих разбойников, но Кудияра даже не пытались ловить. По легенде, Кудияр имел стан возле деревни Лох, куда его шайка привезла ему одну из княжон Мещёрских. Она и родила ему сына, который, как гласит легенда, был воспитан канцлером Литвы Львом Сапегой. Так што первый самозванец мог оказаться не Дмитрием Ивановичем, а его двоюродным братом — Дмитрием Георгиевичем.

Царь сделался очень серьёзным, даже какая-то суровость проявилась в глазах.

   — Энтому ести какие-нибудь подтверждения?

   — Откуда, Федюшка, когда твой прадед изъял у всех боярских семей те летописи, што велись в каждом роде. Остались лишь те летописи, што велись при государях.

Одоевский с упрёком посмотрел на Воротынского. Тем временем Фёдор Алексеевич больше распалялся:

   — Энто выглядит сказочно, — сколько я слышал, Грозный не жалел свою родню, почему же он пожалел Кудияра?

   — Энто ты, государь, увлекаешься философией, древними русскими летописями, богоучениями, а Иван Грозный более древние еврейские санскриты переводил, а в них сказано, што бох иудеев Яхве изрёк: «Да покараю любого, хто поднимет руку на истинного помазанника мово», а Кудияр, если он являлси сыном Соломонии, был старшим и законным сыном Василия Третьего.

   — Почему же все летописи молчат об энтом?

   — Все летописи глаголют о том, што надо государю правящему. Любой князь знает, што Рюрика пригласил править на Русь старейшина Новгорода Гостомысл, коему он был внуком через дочь Умилу. Гостомысл же — сын князя Буривоя и внук князя Боремысла, а тот был сыном князя Адвина. Целый род. Однако в летописях сказано: пришёл Рюрик и основал Русское государство. Найдёшь ли ты в какой-нибудь летописи, аки погибли последние государи галицкие, Рюриковой крови, Лев и Андрей. Нет, не найдёшь. Ибо к ихней смерти не только поляки, но и мы руку приложили. А где сказано, што Василий Первый почитай уже седьмой год в спальню к жене своей Софье Витовтовне не заходил, когда она будущего Василия Второго Тёмного родила, нету тех слов. А о твоём роде пишется лишь от выехавшего на Русь Гланде Камбиле, князе Судовии и Самогиции, а об отце его князе Дивоне Камбиле ни слова, ибо убил он отца своего, взращённого тевтонскими рыцарями, Погана Камбила. В летописях наших на три слова правды, одно лжа, два сказка, а сказки мы любим с детства, ими живём. Нужного не видим в летописях, а вота сказки долго помним.

Царь, Одоевский и Приимков-Ростовский во все глаза глядели на Воротынского.

   — И што нужного ты узрел в летописях? — медленно спросил Фёдор Алексеевич.

   — Ты сам всё время глаголешь, што тёмные мы. А при государе Ярославе Мудром в Киеве школа-академия была, где обучались потомки знатных семей, в том числе и принцы заморские. А сейчас боярский сын выучитси читать да писать — и то хорошо. А надо, штобы знатный человек не токо кровью отличался, но и недюжинным умом. А мы пока только душегубством отличаемся.

   — Каким душегубством, князь, опомнись? — Царя начинало трясти.

Воротынский посмотрел на Одоевского:

   — Ты, князь Никита, взору не отводи. Знаешь, государь, пошто родителя твово Тишайшим прозывали, думаешь, в тиши правил? Ерунда то! Почитай каждый год война, а через год — бунты да разбой. Все тридцать лет так прожили. В другом дело! Неугодных он втихоря схватывал, втихоря и пытал муками непереносимыми, втихоря и казнил в застенке, штоб никто не знал, не ведал. Иван Грозный мучал да головы рубил на площадях базарных, штоб молва по всей Руси летела, а отец твой почитай одного Стеньку Разина в открытую и казнил. Если б знал ты, сколько казней втихую прошло, на скольких пытках мы с князем Одоевским присутствовали, и не сощитать. А пройдёт время, всех нас тихими да блаженными считать будут.

Одоевский махнул рукой:

   — Што старое бередить?

   — Штоб по новому к тому не привело. Ты, государь, по воле бояр Приказ тайных дел отменил. Боярам то сподручней, нихто за ними не досматривает, воровати легче. Кабы тот приказ только за боярами приглядывал! Приказу нету, и Якову Бурбулюсу перестали деньги платити. Конечно, Яшка вор и пьяница, но он слугою при дворе шведского короля, и от него мы знали, што в Швеции творитси, а от безденежья он обнищал и от двора выгнан. Ты отозвал посла Василия Тяпкина из Польши по просьбе поляков, заменил более знатным, а Ваське цены не было, всё выведывал, писал чуть ли не каждую неделю. Один Тимофей Чудовский в Турции осталси, вести о турках шлёт, случись што с ним, аки кутята слепые останемси; приходи любой, да бери голыми руками, да дави. Откуда первый удар нанесут, и знати не будем.

Государь уехал от Воротынского в тот же день в сильной скорби и печали. Двор решил, что князь впал в немилость.

Зима задерживались не в меру. Была уже середина апреля, а снег ещё не сошёл, он не просто лежал на улицах, он даже не стал подтаивать. Андрей Алмазов бродил ранним утром по Китай-городу. Неожиданно рядом заскрипел снег, и карета, поставленная на полозья, остановилась возле Андрея. Дверца кареты приоткрылась, на него молча смотрела царевна Татьяна Михайловна, всё такая же красивая, но такая же холодная и чужая.

   — Што пренебрёг мною, тебе легчей стало? — произнесли её губы, но лицо как будто даже не дёрнулось.

Андрей понуро опустил голову. Её голос стал жёстче:

   — Ты в люди не рвёшьси, а вот брат твой Семён, пока я на царя влияние имею, так стольником и останетси. За тебя на нёма отыграюсь.

Дверь захлопнулась, и карета поехала далее.

Весна, так долго не приходившая, решила явиться наскоком. Снег таял не по дням, а по часам. Реки вышли из берегов и разлились. Заливные луга превратились в озера, воды было как никогда. Новый потоп. Но это на время остановило сбор турецкой армии.

Всю зиму воевода Иван Ржевский потратил на восстановление Чигирина. Стены заделывались, рвы углублялись, пороховые погреба пополнялись. Казалось, работе не будет конца. В прочищенные рвы забили пики и колья и лишь затем заполнили водой. В поле выкопали ямы-ловушки и заложили их дёрном. Заготавливали и закупали на данные Воротынским деньги еду. Обещанный обоз с припасами из-под Киева так и не прибыл. Плохо было и с людьми. От шеститысячного Чигиринского полка, бывшего при Дорошенко, осталось триста сорок человек. От присланного в прошлом году гетманом Самойловичем Сердюцкого полка в пять тысяч казаков — восемьсот шестьдесят семь человек, остальные разошлись по домам. В драгунском полку осталось семьсот семьдесят три человека, а в пехотном полку Патрика Гордона, заместителя Ржевского, — семьсот тридцать два. Были ещё три стрелецких полка по пятьсот пятьдесят человек да сумских казаков триста человек. Всего же с пушкарской прислугой всех вместе — чуть больше пяти тысяч защитников. С этими силами против турок не устоять. И Ржевский писал Ромодановскому и гетману Самойловичу, прося помощи.

Наконец двенадцатого мая в Чигирин прибыл наказной гетман Павел Животовский и с ним Гадяцкий полк полковника Фёдора Криницина в четыре тысячи восемьсот человек и Ахтырский полк Павловского в полторы тысячи казаков. В этот же день подошёл солдатский полк Бориса Корсакова в девятьсот человек. После этого Ржевский немного успокоился. Теперь подхода турецкой армии ждали более двенадцати тысяч русских воинов.

Четырнадцатого мая Ржевский устроил смотр всем полкам. Люди выстроились по улицам, по крепостным стенам. Разъезжая на коне и осматривая их снаряжение, Ржевский остался доволен.

Сразу после смотра он вместе с Животовским, Гордоном и Кринициным отправился купаться. Вода в реке обжигала ключевым холодом. Четыре голые тела вошли в воду и поплыли.

   — Думаю, нам недолго осталось ждати турок, на энтот раз четырьмя неделями не отделаемси, — обращаясь ко всем, произнёс Ржевский.

   — Я думаю, Самойлович нас не оставит? — проговорил, отдуваясь, Животовский.

   — Так и Ромодановский с войсками подойдёт, да только слишком много на энтот раз турки войска собирают.

Они доплыли до середины и развернулись назад.

   — Нам бы Хмельницкого споймать, государь бы доволен был, подумай о том, Животовский, награда, думаю, была бы не малая.

Они вылезли на берег и сели обсыхать. Всех четверых впереди ждало немало испытаний, им придётся многое пережить, поплавать в крови, а пока они радовались солнечному майскому дню, воде, минуте отдыха.

Семнадцатого мая 1678 года Москва встречали польское посольство. Король Ян Собеский направил в Россию трёх полномочных послов: князя Михаила Георгия Черторыжского, подканцлера Яна Казимира Сапегу и Бергарда Леопольда Таннера, цвет польской знати.

Встречало посольство три боярина: князь Василий Голицын, Богдан Хитрово и Василий Волынский. Но никто из них напрямую пока к посольским делам отношения не имел. Они были представлены встретить посольство, а затем должны были тянуть время, не более того. Царь не забыл разговора с князем Воротынским и то, что говорил о Василии Тяпкине, за которым уже послали на Украину, и его ждали со дня на день.

Царь решил, что примет посольство лишь после разговора с Тяпкиным. Он приехал лишь двадцать шестого мая. А государь принял его лишь двадцать восьмого, в небольшой потаённой палате. Ему хотелось поговорить один на один.

Постельничий Максим Языков ввёл Тяпкина, и тот сразу согнулся в поклоне.

   — Подойди ближе и сядь вота сюда, — тихо произнёс государь, указывая на скамью рядом с собой.

Гость хоть и был удивлён, но выполнил приказ. Фёдор Алексеевич оглядел его с ног до головы.

   — Я пожаловал тебя окольничим и чин полковничий дал, но не требую слов благодарности. Мене много о тебе говорили, и я захотел тебя увидеть. Я хочу понять, аки тебе удавалось то, што ты мог деять в Польше.

Василий немного помялся, а затем заговорил:

   — Тута ума большого не надо. Любое дело полюбить надо и то, за што ты в этом деле больше всего переживаешь. Всей душой полюбить, и ничего от него не требовать, и ничего от него не желать. Это аки у строителя-мастерового, у богомаза али у мастерицы-рукодельницы, што покрывала и рушники расшивает. Каждый любить должен своё творение ещё в замысле. Тот, хто любит дело своё, — у того дело в руках засияет. И в нашем деле на любви усё стоит, с любви и начинаетси. К людям родным, к земле, потом предков облитой. Пока дело большие деньги даёт, таки каждый его любит, всякий к нему моститси. А аки денежки плачут, так никому и не надоть оно. При деньгах и славе усё тебя любят, а аки деньги ушли и слава померкла али забылась, таки и отвернулися все. Отдай делу любовь свою, взамен ничего не требуя, а тама аки сложитси. А послу в чужеземной стороне деньги всегда надобны. То писаря подкупити, то шляхтича напоити, тут и свои деньги отдашь, коли не прислали, а душой за дело радеешь. Слушати надо умети, да так, штобы перед тобой человек, не желая того, весь раскрылся и даже не догадался, што поведал о том, о чём не должен.

Государь слушал как заворожённый. Каждое слово Тяпкина словно гвоздь входило в его мозг.

На следующий день Хитрово и Волынский были отозваны от ведения переговоров с польскими послами. А в помощь князю Василию Голицыну были даны окольничий Тяпкин и дьяк Посольского приказа Иванов.

В Золотой палате царского терема собралась дума во всем своём составе. Иные из думцев ждали пожалования, новых должностей и поместий, другие — боялись опалы за своё нерадение. Глава Сибирского приказа, дьяк, докладывал государю дела сибирские. Сибирь ныне основной поставщик в казну мягкой рухляди — шкурок соболя, песца, бобра, горностая, белки.

Дела были в Сибири нерадостные, «худые дела», как сказал дьяк, прежде чем читать очередную крамолу.

   — А мангазейские самоеды не хотят платити ясак. А их князец Ныла, явившись к сборщикам, бросил им чуть не в лицо лишь шкурки песцов, и когда те спросили соболей и бобров, он вскричал своим: «Промышляйте над ими!» И самоеды с ножами бросились на сборщиков, а те убили Нылу и разогнали самоедов. Однако те толпой явились к городу, дабы отомстить за Нылу, и три дня русские отбивались от них. И только другой князец самоедов, придя к Мангазеи, разогнал взбунтовавшуюся толпу и спас русских от гибели.

   — А имя, имя энтого князьца, што спас русских? — спросил царь. Он сидел, оперевшись правой рукой на подлокотник кресла. В этот миг он очень походил на своего отца. Такой же крупный, те же огромные глаза, смотревшие на собеседника внимательно и строго.

   — Его нет в грамоте, — ответил дьяк Воскобойников.

   — Жаль. Имя возмутителя сообщили, а хто утишил бунт, нет. Жаль. Отпишите и спросите, как его зовут, и от моего царского имени пусть того князьца наградят чем ни есть. Деньгами, пороховым припасом, новым ружьём.

   — Хорошо, государь. Всё сполним.

   — Ну што тама ещё? Читай.

   — А энта грамота из Красноярска, государь, от воеводы Загряжского. — Дьяк придвинул грамоту ближе к глазам. — Инглизы Томского уезда, озлясь, ударились в разбой и измену, против них мы выслали конных казаков, которые побили разбойников, отобрали у них награбленное, потеряв при этом пятерых своих. Большая толпа тех бунтовщиков пришла под Красноярск. Не сумев одолеть город, они сожгли шестнадцать окрестных деревень, перебив многих жителей. На подмогу инглизам пришли тувинцы, энто озлило детей боярских, стрельцов и казаков. Они вывели за город тувинских аманатов и на глазах родственников расстреляли их, никого не жалея.

   — Убити безоружных ума не надоть. Большая часть из них — дети князьков, и неизвестно, чьи отцы принимали участие в бунте, а чьи нет. Отпишите, штобы убивали лишь в самых крайних случаях, и только когда точно доказано, что их родственники участвовали в кровавых делах. Што ещё пишут?

Дьяк схватил другую грамоту:

   — Ещё Загряжский отписал, што, из Китая возвращаясь, прибыл к нему отправленный государь Алексей Михайловичем посол Никола Спафари, а с ним глава пограничной китайской стражи, и с тем главой о пограничных межах усё было ж обговорено через толмача. И много тому толмачу песцовых шкурок дадено. После чего тот глава отбыл до своих земель. А посол Спафари последовал далее в Москву.

   — Он прибыл? — Государь насторожился. Он знал, что Спафари служил Матвееву, и Милославские могли убрать его прямо по дороге.

   — Гонец опередил его у Тобольска, ожидаем со дня на день.

   — Аки прибудет, сразу приведите ко мне. А лучше пошлите князя Петра Мещёрского со стрельцами к нему навстречу, пущай обережёт его от разбойных людей. А тебе, боярин Богдан Матвеевич Хитрово, придётси перечитати все энти дела по Сибирскому приказу и подготовити прошение, што срочно надоть содеять и чем помочь сибирским воеводам.

Государь встал и удалился из палаты. Дума отпускалась на дневной отдых.

Скучно и душно. Узкое оконце открыто во всю ширь, но от этого ничуть не легче. За окном белёсое, словно выцветшее от жары, небо. Внизу невидимая звенит, скрипит, бранится, хохочет многоголосая Москва. И если бы не эти привычные звуки, то можно сойти с ума. Царице Наталье Кирилловне двадцать пять лет, и она мать троих детей, уже более двух лет вдова. А тело молодое, и хочется жить, а как, когда за каждым шагом смотрят, наблюдают во все глаза, ждут, когда споткнёшься. А тут ещё младшая дочь заболела, на улице жара, а она горит, как в простуде. Милославский с Софьей посмеялись, мол, летом не болеют, может, у самой царицы какая болезнь приключилась. Вместо лекаря аптекаря прислали. А Петруша, сынок, как будто что чувствует, от сестрёнки не отходит. А на нём кафтанчик, братцем-государем дарённый, из «белого атласу, алой объяри, на соболиных пупках, с запонами, низанными жемчугом, с серебряными кистями, а пуговицы изумрудны на золотых заклёпах». Но не радует Петра тот кафтанчик. Привык он трёхлетней Федорой командовать, а нынче командовать некем, в жару сестрёнка. И Наташенька тоже сидит, на сестрёнку смотрит. И боится царица Наталья Кирилловна, что дети заразятся, но от сестры отогнать их не может, сердце не даёт.

А тут ещё князь Иван Михайлович Милославский под братьев её подбирается, в невиданном обвинить хочет. Будто бы они затевали заговор с целью убить государя. От всего этого выть хочется, но нельзя, и дети, и братья, и те вельможи, что при её дворе, все на неё смотрят. На неё да на маленького Петрушу. Для многих он как надежда на возвышение. Правда, таких вельмож горстка.

Дверь открылась, и в покои вошёл званный ею Фёдор Юрьевич Ромодановский. Царица подозвала его ближе и допустила до руки. Они разговаривали тихо, вполголоса, никто не слышал о чём. Лишь Пётр крутился у ног матери. После чего незаметно исчез, выйдя тайным ходом, о коем братец ему поведал, и ближними переходами пробрался в покои брата-государя. Их разговор остался тайной, но утром на следующий день государь Фёдор Алексеевич объявил, что он не хочет уподобляться царю Ивану Грозному, и коли будут казнены братья Нарышкины, он не сможет смотреть в глаза царице Наталье Кирилловне, что оба брата лишаются всех должностей и званий и отправляются под опеку своей царственной сестры, а сыскное дело по ним прекращается.

После этого объявления было заметно, как изменился в лице боярин Милославский. Царевна же Софья в тот день рвала и метала. По её приказу было выпорото полдюжины слуг, а двое выгнано взашей.

Пустота опять заполняла душу Андрея Алмазова. Он завидовал брату Семёну, который был загружен работой в Посольском приказе и вместе с Тяпкиным и Ивановым готовил новый договор с Польшей. Андрей попытался помириться с сестрой Лариной, но та не впустила его в дом, разозлившись, он уговорил сотника Соловьёва нести за него службу и, выставив ему в честь этого обильный стол, отбыл в Вологду. Почему именно туда, он и сам не знал, но туда его тянуло какой-то неведомой силой.

Взяв с собой спасённого когда-то и впоследствии крещёного татарина Василия, тридцатого июня он покинул Москву, выехав разодетым барином. Он ехал на самой высокой своей лошади, в самом лучшем кафтане, при сабле в серебряных ножнах, как будто напрашиваясь на то, чтобы на него напали разбойники и ограбили. Как бы выпрашивая: «Ну, намните, намните мне бока». Однако без всяких приключений на следующий день под вечер Андрей достиг города.

Вологду нельзя было спутать ни с одним другим городом. Да, резные ставни, резные украшения есть везде, но здесь они есть даже у последнего нищего. Резьба по дереву — промысел вологодцев. Да купечество перевозит товары между югом и севером, от Архангельска до Астрахани. Но не каждый в Вологде купец, остальным тоже жить чем-то надо. Да вологодские лодейщики поднимаются по Северной Двине и спускаются по Волге, служа между ними волоком, но не каждый в Вологде и лодейщик. Люд весь разный, но работящий.

Остановился Андрей в доме купца Анохина, у которого скупал сукно почитай уже лет десять. Дорогому гостю отвели всю угловую часть дома. А перины застелили, кажется, мягче и не бывает. С дороги Андрей уснул почти сразу, не ужиная, и проспал долго, часов до десяти утра. Завтрак был сытен, с обилием мясного. Пост кончился. Второго июля самый мясоед. Андрей только приступил к завтраку, а в это время в окошках потемнело. Не долго думая, он выскочил на улицу. Впоследствии до конца своей жизни он говорил, что «зрил силу Господню». Огромная грозовая туча, чёрная как ночь, от края до края, медленно ползла на город, закрывая собой свет. Вся природа притихла, в небе не было ни одной птицы. Туча всё больше заполняла небо и высвечивалась тёмно-фиолетовым светом. И тут прозвучал первый раскат грома. Он оглушил Андрея. Люди, бросившись по домам, закрывали ставни, двери, запирали ворота. Ветер налетел шквалом, ломал деревья, ветки, выворачивал незакрытые калитки.

Андрей, прижимаясь к забору, прошёл к близстоящей церкви и, увидев, что она не закрыта, поднялся на колокольню. Здесь ветер был ещё сильнее.

Первые огромные капли ударили по крышам, и тут же ливень обрушился стеной, а туча окончательно закрыла небо. Молнии прорезали тьму, рассекая небо напополам. Ветер неистовствовал всё сильнее и сильнее, срывая крыши с домов, разваливая овчарни и загоны. Вот молния ударила в огромный дуб и расщепила его на несколько горящих частей, но ливень тут же загасил их. Вот огромную сосну вывернуло с корнем и уронило на дом, что у леса. Земля пропиталась водой. Улицы походили на речные потоки, а грохот от грома был ужасен. Вот новый удар, и молния поразила дом на косогоре. Вспыхивает всё, что может гореть, но тут же огонь заливает ливень. Он не стихает. Вот под напором воды и ветра рухнула крыша ещё одной овчарни, подавив овец. Дома, что в овраге, вода уже скрыла, и те, кто в них жил и оказался дома, наверняка утонули.

Вологда напоминала преисподнюю без огня. Господь карал водой.

Ужас виденного поражал. Андрей стоял на колокольне, привязав себя к решётке, чувствовал, будто находится посреди реки. Казалось, этот день никогда не кончится.

Лишь под вечер ливень и ураган прекратились, и Андрей, отвязавшись от решётки, измождённый вернулся в дом купца Анохина, который, наверное, единственный почти не пострадал в этот день. Всем остальным досталось с лихвой. Всю ночь все церкви в городе служили всенощную и отпевали покойников. Беды было непочатый край.

Разлив рек давно сошёл, и в Чигирине турок ждали со дня на день.

Пятого июля прибыл казак Максим Науменко, посланный наказным гетманом, который с достоверностью сообщил, что крымский хан, собрав пятидесятитысячную армию, дошёл до Ингула и соединился с армией великого визиря. Восьмого июля к десяти часам утра показался небольшой передовой отряд турецкой армии; пробирался вдоль дороги от реки Ирклии к городу, надеясь застигнуть врасплох русские караулы. Но те, своевременно заметив турок, отступили ближе к городу, когда же к ним присоединился отряд добровольцев из Чигирина, бросились на турок, которые после слабого сопротивления отступили.

Около полудня более шести тысяч человек перешли реку Ирклию и начали разбивать свой лагерь. Это был двухтысячный передовой отряд турецкой армии и четыре тысячи молдаван со своим господарем. Вскоре показались и остальные части, которых становилось всё больше и больше. Лагерь заполнял весь горизонт.

Два перебежчика из сербов-христиан сообщили, что на другой день появится и сам великий визирь с главными силами и пушками, коих число называлось до двухсот орудий.

К середине следующего дня стошестидесятитысячная армия со всех сторон окружила Чигирин. Прибывший великий визирь Кара-Мустафа-паша первым делом направил ультиматум воеводе Ржевскому с требованием сдачи крепости, только в этом случае он пощадит защитников. На что Ржевский ответил, «што пускай великий визирь выполняет то, што ему наказал его государь, он же, воевода Ржевский, будет сполнять то, што ему приказал его государь».

Занятая турками местность простиралась от реки Ирклии вдоль Тясьмина, не доходя двухсот шагов до старого вала.

Под вечер несколько пеших отрядов вступили в стычки с казаками, вышедшими на узкую дорогу на старом валу. Когда после начавшейся стрельбы с обеих сторон отовсюду начало сходиться всё больше турок, казаки отступили. Но им на помощь пришёл генерал Гордон с восьмью сотнями солдат, и они атаковали. Тогда подоспели полторы тысячи янычар, и под давлением больших сил турок Гордон с казаками отступил к городскому валу. Янычары хотели идти дальше, но двойной залп картечи их остановил. Турки привезли с собой вязанки соломы и травы и мешки, набитые шерстью, под прикрытием приблизились на расстояние восьмидесяти сажен от рва, тотчас же начали окапываться. Под утро они уже устроили на холме две батареи по семь пушек.

Десятого июля в турецкий лагерь прибыл гетман Юраська Хмельницкий с двумя сотнями казаков. Более он пока набрать не смог. Одной сотней командовал полковник Евстафий Гоголь, другой — есаул Тарас Сычь, а более при нём и старшины не было.

На военном совете в Чигирине решено было сделать вылазку из города и крепости. Четыре тысячи сто человек атаковали турок с двух сторон, те не ожидали такой прыти и отступили на холм. А солдаты тем временем засыпали две ближние траншеи и отошли в город.

В ночь на одиннадцатое турки поставили ещё три батареи, они усиленно стреляли весь день, пустив более тысячи ядер и бомб, и сделали несколько проломов в ограждениях. С наступлением темноты, по приказу Ржевского, их заделали. В этот день в Чигирине было убито восемнадцать солдат и пять казаков и ранено двадцать пять человек. Защитники не могли похвастаться такими успехами.

В ночь на двенадцатое турки значительно продвинулись со своими траншеями, а против Крымских ворот установили две батареи по три пушки.

Ржевский наорал на Животовского, и в три часа вечера четверо основных военачальников Чигирина произвели вылазку из разных мест, лично возглавив три тысячи двести сорок человек. Они дошли под шквальным огнём до траншеи, вогнали в них турок и нанесли противнику сильное поражение. Захвачено было даже два знамени. Видя это, Мустафа-паша бросил на русских янычар, находившихся возле холма, завязавших резню. Русские поспешно отступили, неся потери. Но потери турок были ни с чем не сравнимы. Они на двое суток сковали турок. Ничего, кроме бешеного обстрела пушками, они не предпринимали. Ядра сыпались как град, тут и там возникали в городе пожары.

В ночь на пятнадцатое накал борьбы достиг высшей точки. Животовский и Гордон выводили в вылазки до десяти тысяч воинов. Один раз даже Ржевский вывел стрельцов в атаку. Утром трупы покрывали всё пространство от турецкого лагеря до Чигирина. Кара-Мустафа-паша ожидал сопротивления, но не такого. За неделю он потерял больше, чем за всю предыдущую кампанию. Озлобленный, он приказал, чтобы пушки не прекращали огонь ни днём, ни ночью. В ставку султана в Ясах был направлен гонец с просьбой о присылке порохового зелья. Так продолжалось ещё десять дней, однако непрерывный обстрел, сотни ядер и бомб, обрушенные на крепость, ничего не решили. Великий визирь начинал нервничать, время уходило. Дожди могли прийти и в сентябре, а русская армия — со дня на день.

Князь Василий Васильевич Голицын в своих новых каменных хоромах, что близ Коломенского, чествовал польских послов: Черторыжского, Сапегу, Таннера и секретаря посольства Каховского. Драгоценную посуду Голицын получил в государевой сокровищнице, а почётный стол накрыл его повар, голландец. Были приглашены дьяки Посольского приказа: окольничий Василий Тяпкин, Ларион Иванов и стольник Семён Алмазов.

Голицын не чванился, и все сидели за одним столом возле раскрытых окон. По приказу князя выставлялись всё новые блюда и новые вина, многие из которых не знали ни в Польше, ни на Руси, с того и пробовали их без меры.

Сапега и Тяпкин, как старые друзья, сидели рядом и потчевали друг друга, перешёптываясь, вспоминая прошедшие годы, сопровождая воспоминания сальными непристойностями. Когда начали хмелеть, Тяпкин пододвинулся ближе и шёпотом спросил старого друга:

   — Признайси, пан Казимир, его величество Ян Собеский не шибко зол на нас? Я надеюсь, што он не шибко велел давити на нас?

   — Да как сказати, он за Киев велел сильно стояти.

   — Сколько?

   — Чего сколько?

   — Сколько король велел за Киев просить?

   — Пан Тяпкин, я же посол, як могу!

   — Господи, пан Казимир, я ж разве не понимаю, можешь молчать. Я тоже стану молчати.

Тяпкин начал старательно жевать пирог с вязигой, сделав вид, что не замечает собеседника. Но опьяневший Сапега был в том состоянии, когда после выпитого смерть как хочется поболтать.

   — Я ведь, пан Тяпкин, очень тебя уважаю и уважал ещё в Польше. Ты был столь приятен, столь дружелюбен...

Тяпкин и ухом не повёл на все эти комплименты.

   — Ты на мени осерчал, да, пан Василий?

Тяпкин, пожав плечами, продолжал насыщаться, в то же время налив себе вина в кубок.

   — А мене? — спросил осоловевший Сапега.

«А, чёрт с тобой», — подумал Василий Михайлович и налил полный кубок Сапеге.

   — За што выпьем?

   — За молчание, пан Казимир, — буркнул Тяпкин.

   — Обиделся, пан Василий, обиделся. Да ладно, — Сапега покосился на Черторыжского, пившего с Голицыным, и тихо прошептал: — Только аки другу, за Киев мы запросим четыреста тысяч.

Тяпкин аж глаза выпучил:

   — Вы што, обалдели с Собеским вашим?

Сапега приложил палец к губам:

   — Тс-с-с, пан Василий, так то ж запрос.

   — А убавки сколько король разрешил?

   — Ровно половину, пан Тяпкин, ровно в половину, так што не расстраивайся. Но уговор: ни-ни.

   — За энто нам што-то уступать надо будет?

   — Ну, якой-нибудь городок приграничный, вам жалко, што ли?

   — Может, ещё раз Москву возьмёте? — съязвил Тяпкин.

Сапега хоть и был пьян, но намёк понял.

   — Хороший ты человек, Василий Михайлович, но язва.

   — Я пошутил, пан Казимир, не обижайся, — помягчел Тяпкин, удовлетворённый, что хоть что-то выудил у поляка. — И, будь уверен, царское величество щедро наградит высоких послов, лишь бы у нас всё сладилось.

На следующий день государь принимал великих послов в Грановитой палате. Десяток виднейших бояр сидели вдоль стен, а рынды с золотыми топориками чинно стояли возле Фёдора Алексеевича.

Однако переговоры сразу не заладились. Черторыжский сразу начал пенять Москве, что та не прислала в Польшу войска, а сумму, за Киев запрошенную, меньше трёхсот тысяч не снижет. Споры дошли до криков. Смотря на раскрасневшихся спорщиков, не выдержав, государь сказал, что посол сильно забывается и что Русь может забыть старые дружественные отношения с Польшей и пойти на сближение с Турцией, и вот тогда можно будет судить, по силам ли тягаться Польше с Турцией и Русью одновременно.

Черторыжский очень испугался, но удалился с переговоров, не показывая виду. Он приказал прибывшим с ним музыкантам играть мазурки не переставая. Музыка гремела на весь Кремль, разносясь с посольского двора в горячем июльском воздухе. Раздосадованный Фёдор Алексеевич терпел выходку посла полночи, затем стрельцы стременного полка взяли музыкантов до утра под стражу. Утром переговоры возобновились, а через два дня договор был заключён. Он означал, что перемирию быть ещё тринадцать лет, считая с июня 1680 года, времени, когда должен был бы окончиться срок Андрусовского соглашения. И было отмечено в договоре, что в грядущем оба государя будут радеть об установлении вечного мира между своими державами.

Русская сторона уступала полякам города Невель, Себеж и Велиж с уездами, а за Киев платила двести тысяч московских рублей. На этом и порешили.

Пятидесятитысячная армия Ромодановского медленно продвигалась к Днепру. Прибыл приказ государя ждать князя Каспулата Муцаловича Черкасского с отрядом казанских татар и калмыков. Ромодановский ругался, но ничего поделать не мог, возле Днепра его ждали гетман Самойлович с тридцатью двумя тысячами воинов и генерал Косагов с пятнадцатью тысячами казаков, а он здесь ждал неведомо чего. К вечеру армия опять остановилась.

Ромодановский один сидел в шатре, не впуская даже сына. Желчь жгла внутренности, и болел желудок. Князь взял кувшин с настойкой на клюкве и налил полную чарку, но выпить не успел. Несмотря на запрет, в шатёр вошёл сын Михаил.

   — Што теби надо? — взревел воевода.

   — Ездовые поймали татарина, он говорит, што у него ести для тебя важные вести об Андрее.

Старый князь вскинул голову:

   — Пусть приведут.

Михаил выскочил и вскоре ввёл связанного татарина.

   — Хто ты и што тебе надо?

   — Мени прислал к теби, бачка воевода, хан Мурад-Гирей, передать тебе, што если ты Чигирин в этот раз не сдашь великому визирю, то он лично будет сдирать с твоего сына шкуру.

Воевода вскочил и со всей силой врезал кулаком в лицо пленному. Тот улетел к выходу. Когда Михаил его поднял, губы и нос его были разбиты в кровь.

   — Не честь такому большому бачке бити связанного.

Глаза Ромодановского налились кровью.

   — Развяжи его.

Михаил сдёрнул ремень с рук. Татарин стоял и разминал пальцы и вдруг прыгнул на воеводу. Второй удар отбросил его к выходу. Воевода ещё два раза ударил его ногами, не дав подняться, начал топтать, но татарин вцепился в ноги. Тогда воевода сдавил ему горло, и побеждённый за хрипел.

   — Свяжи его, может, ещё на што сгодитси? — зло вы давил старик.

Михаил выполнил приказ отца.

   — Забери его, я хочу подумать.

Младший сын с еле передвигающимся татарином уда лился. Григорий Григорьевич подошёл к столу и наконец-то опрокинул чарку. Впервые в жизни ему приходилось выбирать между любовью к Руси и любовью к сыну. Кровь клокотала в его жилах. Он так и не уснул всю ночь. Утром армия вновь медленно двинулась к Днепру.

Соединившись с войском Самойловича и подойдя к Тясмину, Ромодановский не продолжил наступление на Чигирин, а приказал встать лагерем. Стотысячная армия замерла возле переправ. После военного совета немного вперёд были выдвинуты четыре десятитысячных корпуса четырёх сотоварищей: Косагова, Шепелева, Кравкова и Змеева. Сейчас они не могли понять своего учителя.

Пятнадцатого июля турки вернулись к Тясмину и беспрепятственно заняли свои укрепления. Им даже не пытались помешать. Среди русского офицерства начиналось недовольство.

Лишь восемнадцатого воевода направил стрельца разведать в Чигирин, и тот вернулся с грамотой Ржевского, который сообщал, что в случае атаки русской армии турецких укреплений гарнизон Чигирина атакует турок всеми имеющимися силами. Но и после этого известия армия не трогалась с места. Каждый день турки посылали в Чигирин до тысячи ядер и бомб. А созданная Ромодановским армия нового образца стояла как вкопанная.

Двадцать восьмого прибыл князь Черкасский с двумя тысячами тремястами калмыками и казанскими татарами, что вызвало в стотысячном воинстве истерический смех. Без этой помощи они явно не обошлись. На следующий день прибыл гонец с грамотой от государя, то был сотник Андрей Алмазов.

Андрей вошёл в шатёр с двояким чувством. Он знал Ромодановского как человека, радеющего об армии и Руси.

   — А, матвеевский любимец, проходи, садись, — прохрипел князь, — и вот, на, чти.

   — Што энто?

   — Грамота государя, составленная Васькой Голицыным и Ванькой Милославским, по коей я не имею права переправлятьси через Днепр, пока не дождусь Черкасского. А я не дождалси, переправилси, даже до Тясьмина дошёл. Войско мени в трусости обвиняет, а я сделал больше, чем мог. А грамоту ту даже сыну показати не могу. Снизу рескрипт: по прочтении грамоту сжечь. А ныне ты мене новую привёз, ещё хлеще. Во...

Андрей взял из рук воеводы грамоту, что ещё недавно лежала в его сумке.

«По велению государя, царя и великого князя всея Великая, и Малая, и Белая Руси, и царя Казанского, Астраханского и Сибирского и многое другое прочее, повелеваем воеводе боярину князю Григорию Григорьевичу Ромодановскому-Стародубскому сполнить волю в точности, ибо государь в совете с боярами Богданом Хитрово, князем Иваном Милославским, Родионом Стрешневым, князем Василием Голицыным и Василием Волынским порешили, что русскому воинству будет не под силу стояти противу двухсоттысячной армии Порты Турецкой, камнем преткновения между которой и Русью являетси крепость Чигирин. С того повелеваем: гарнизон вывести вместе с горожанами, ту крепость срыть, башни все взорвать, всё, што горит, сжечь и отступить за Днепр с меньшим уроном. По прочтении, грамоту сжечь».

Андрей уставился на Ромодановского:

   — Мы правда не можем отбить турок?

Ромодановский вскочил с места:

   — Чушь, я могу так трахнуть турок, што они будут бежать аж до Стамбула, но ты отлично понимаешь, што если я не выполню волю государя, Милославские обвинят меня в заговоре, и самое малое, што мене грозит, энто воеводство в Сибири. Крымский хан хочет содрать шкуру с моего сына, а Милославские с меня. Не сдам Чигирин, они меня свалят, аки противника воле государя, а если сдам, потеряю власть над войском, все будут считать меня изменником. Они уже сейчас говорят, што я постарел и стал трусом, ни на што не гожусь, мене пора на покой.

Ромодановский схватился за голову, ходя из угла в угол.

   — Всё рассчитали, ни людей, ни городов не жалко. Лишь бы меня свалити.

Князь остановился и посмотрел на Андрея:

   — Я знаю, ты приехал, штобы участвовать в большом сражении, но его не будет. Послезавтра я выступаю к Чигирину, но только штобы вывести гарнизон. Для видимости я дам два-три крупных сражения, а затем сожгу город. Войско отступать не хочет, не зря я их подготавливал двадцать лет. При отступлении наверняка начнутся беспорядки, и в энтой сумятице погибнет ещё больше народу. Я ничего поделать с энтим не могу, ибо клялся в верности ещё деду нынешнего государя, и через ту клятву не переступлю, хотя знаю, што ты мени осуждаешь. Я напишу письмо князю Воротынскому, энто последний, с кем я могу поделиться, и ты его отвезёшь. Лишь вы двое будете знать, што произошло.

Ромодановский тут же написал грамоту и под вечер двадцать девятого июля Андрей Алмазов отправился в Москву. А через день, тридцать первого июля, как и сказал воевода, войско двинулось к Чигирину.

Однако всё получилось не так, как приказывали из Москвы, и не так, как думал Ромодановский. Длительная борьба за Чигирин завершилась во второй половине августа.

Весь день пятнадцатого турки палили из пушек по русскому лагерю, как будто за один день хотели расстрелять весь свой пороховой запас. К полудню русские не выдержали и тоже стали отвечать из всех орудий. Стрельба с обеих сторон продолжалась до ночи без перерыва. А ночью привели пленённого турка, который поведал, что большая часть вспомогательного отряда перешла на русскую сторону, а валашский и албанский вспомогательные отряды разбежались, что крымский хан потерял большую и лучшую половину своего воинства и просит, чтобы его отпустили разграбить Корсунь и Немиров, иначе ему не с чем будет возвращаться домой.

Это известие так сильно повлияло на солдат, что с утра шестнадцатого отряды добровольцев начали в разных местах атаковать турок. Такие небольшие бои продолжались три дня. Наконец девятнадцатого августа воевода Григорий Ромодановский решил атаковать неприятеля. Вся русская армия вышла за линию укреплений. Турки и татары вышли им навстречу. До полудня полки сходились, то отступая, то вновь наступая. После полудня турки укрылись в своём лагере и встретили русских шквальным огнём. Две атаки ничего не дали. С ходу приступить к турецкому лагерю было невозможно, требовалось подтянуть артиллерию, пробить бреши в полевых укреплениях противника. Русские протрубили отбой. Полки вернулись в лагерь. Весь вечер готовили орудия в выдвижению в поле, ближе к турецким укреплениям.

Но всё вышло иначе. В ночь на двадцатое августа в турецком лагере поднялся сильный шум. Григорий Ромодановский приказал полковникам строиться в боевой порядок, предполагая, что турки готовят ночное нападение, которое прождали до утра. Но оказалось, что турки в темноте свернули лагерь и ушли. Генерал Косагов с тысячью донских казаков проследовал до Чигирина и обнаружил, что турки дорушили всё, что ещё уцелело, и ушли от Чигирина, и на сколько видит глаз, противника не наблюдалось.

Двадцать первого августа воевода боярин князь Григорий Григорьевич Ромодановский-Стародубский отправил с князем Александром Милославским донесение в Москву:

«Встретив крепкое и мужественное стояние и в своих войсках уроны великие, августа двадцатого, в полночь, турского султана визирь с пашами с турскими и иных разных земель с войсками из окопов своих и хан крымский с ордами побежали назад, часть пушек взорвав и разрушив все укрепления Чигиринские. С того, если на то будет твоя государева милость, к восстановлению Чигирина можно ныне приступить...»

В Москве сразу не поверили в поспешное отступление турецкой армии, прислали гонца с приказом точно выяснить, действительно ли турки пошли в свои земли и «не чает ли от них в том какова лукавства». О Чигирине не было сказано ни слова.

Почти неделю простоял Ромодановский на правом берегу, рассылая вперёд разъезды казаков и рейтар. Добрались вплоть до Умани и Ладыжина и сообщали, что на несколько дней пути турок нигде не было видно.

Двадцать седьмого августа русская армия начала переправу на левый берег Днепра. Все понимали, что летняя кампания окончена. Ромодановский всё ждал распоряжений насчёт Чигирина, но, так и не дождавшись, двинулся к Сумам, отпустив гетмана Самойловича с его войском в Псреславль. То, что можно было ещё восстановить, было брошено. Кто-то, судя по всему, старался из победы сделать поражение и взвалить вину за разрушение Чигирина на Ромодановского.

Было утро первого сентября, сегодня должны были праздновать начало нового года, и царь торжественно въезжал в Москву. Вдовая царица Наталья Кирилловна должна присутствовать на этой церемонии, но вставать не хотелось. Со смертью мужа она уже не жила для себя. Для братьев, для детей, но даже здесь ничего не получалось. Жизнь братьев постоянно висела на волоске, а младшая дочь Феодора хоть и выздоровела, но после болезни была какая-то слабая. Раньше всё бегала с Петенькой, а теперь больше сидит. Да и Петруша последнее время всё больше серьёзный, взрослеет не по годам. Тут подошёл и спросил:

— Если царь мене брат, а Милославские ему родня, значит, они и нам родня, почему же они нас ненавидят?

Царица так и не нашла тогда, что ответить.

А теперь ещё сон всё не отвязывается, снится ей, что её обнимает окольничий Стародубцев, об котором и об ней тогда так много сплетен было, и она во сне не отвергает его ласк. Когда был тот слух, она и не думала о Стародубцеве, даже не замечала его, а вот теперь он будоражит её сон.

Наталья потрясла головой. Надо взять себя в руки. Одно неверное движение — и сёстры и старшие дочери умершего мужа поднимут скандал и отправят её в монастырь, чтоб не позорила царскую фамилию. Нет, надо явно брать себя в руки.

Царица встала и позвонила в колокольчик, что лежал на резном стуле, рядом с ложем. Сразу прибежали две сенные девки — помогать царице облачаться.

Наталья Кирилловна вышла из своих покоев в передние палаты, где её уже ждали облачённые в парадные одежды дети. Трёхлетняя Феодора такая бледная, как призрак, даже страшно.

Взяв детей, царица проследовала в надвратную церковь Белого города, где собралась женская часть царского двора. Царевны Татьяна Михайловна и Софья Алексеевна с заметным презрением посмотрели на Наталью, но она сделала вид, что не заметила их взглядов.

А по Ордынке уже двигались разодетые в белые и красные кафтаны стрельцы, а за ними царский поезд с раззолоченными каретами, с восседающими на красавцах иноходцах вельможами второй руки. С Ордынки на Кузнечный вал, далее на Солянку — и торжественный въезд в ворота Белогорода. Царские слуги по бокам царского поезда разбрасывают в глазеющую толпу мелкие монеты, пряники и даже финики. Где-то уже пьяные крики, вовсю справляют праздник.

По традиции, царица, супруга государя, должна была давать в этот день пир для женской части двора, но поскольку у юного царя супруги не было, этот пир должна была давать вдовая царица. О чем она и объявила, приглашая всех на почестен пир.

Вернувшись в свои покои и отдав детей на руки мамкам и нянькам, прошла в пиршескую палату, отведённую ей, и заняла место за богато накрытыми столами. Чего здесь только не было — от печёных лебедей до жареных осётров. Но прошёл почти час, а явились лишь пара старух из незначительных родов. Одна из прислуживающих холопок сообщила царице, что царевны Татьяна Михайловна и Софья Алексеевна накрыли свой стол и почти все боярыни за этим столом. Впервые у царицы защемило сердце, и она схватилась за грудь, но, увидев цепкий взгляд одной из старух, постаралась взять себя в руки. И это оскорбление надо было молча снести.

Еда с царицыного стола была роздана народу, что очень порадовало московскую бедноту.

Стрелецкие и солдатские московские полки из войска, вернувшегося в Курск, отозвали обратно в Москву. К концу сентября кабаки Москвы были забиты, в них вовсю ругали воеводу Ромодановского. Особенно выделялись своим недовольством воеводой сотники и полусотники тех стрелецких приказов, что в походе не участвовали, а оставались в столице.

Когда царю доложили о повальном пьянстве среди стрельцов, Фёдор Алексеевич спокойно ответил:

   — Пущай с недельку попьют, после кровопролития душа отдохнути должна, а с первого октября пьянствующих пороть будем.

Андрей Алмазов пьянствовал с офицерами своего приказа. Его пригласил сотник Мишка Хвостов, который из Москвы никогда и не выезжал. Сотники пили и болтали, а кабатчик слушал их и улыбался. Андрей сидел в углу, не принимал участия в общем разговоре. В кабаке было людно и душно, соседи теснили друг друга на широких лавках, и только к Андрею рядом никто не садился, кроме Хвостова. Один кабатчик подбегал иногда, угодливо спрашивая, не подать ли чего.

Со ссылкой Матвеева, чьим любимчиком считали Андрея, часть друзей отошла от него. А теперь, когда последний сотоварищ Матвеева, воевода Ромодановский так оплошал, присутствие Андрея в кабаке и вовсе выглядело как вызов. Андрей пил, гадливо вытирая губы. Напротив сидели трое друзей его детства — Хвостов, Колган и Васильчиков. Друзья в открытую переглядывались, они сильно заматерели за последнее время: Хвостов сильно раздался в плечах, от чего в нём появилось что-то звероподобное, Колган пощипывал густой жёсткий ус, Васильчиков сделался похож на своего отца, про которого говорили: «Рожа, аки рогожа».

Андрей пил и не пьянел. Друзья пьянели, наливались краской, голоса их становились всё громче.

Хвостов, пошатываясь, встал, выбрался из-за стола. Андрей уже знал, куда он идёт и зачем.

   — А-а-а, — сказал Михаил, останавливаясь возле Андрея, — скажи, Андрюха, много денег на чужой крови заработал?

   — Хватит, — отозвался Андрей и поставил на стол пустую чарку.

   — А-а-а... за неделю пропьёшь? А за две?

   — Хотя бы и пропью — тебя не угощу.

   — А што так? — Хвостов улыбнулся совсем по-приятельски, почти как в детстве. — Чего ж, друга да не угостить?

Андрей долго смотрел на него. Потом, не говоря ни слова, плеснул из бутылки в пустую чарку, пододвинул её Михаилу:

   — А хоть бы и пей!

Хвостов скривил губы:

   — Мени после теби гадостно пити. Может, ты с Ромодановским лобызался, а он — предатель, татарами купленный.

Алмазов со всей силой прижал ладони к столу.

   — Чадно, — сказал наконец сквозь зубы. — Выйдем?

Михаил свирепо усмехнулся, как будто только того и ждал:

   — Выйдем.

Колган и Васильчиков поднялись тоже. И весь кабак смотрел, как они выходили — впереди Андрей, бледный и с перекошенным ртом, следом, ухмыляясь, шла дружная троица...

Они отошли подальше. В небе висела жёлтая половинка луны. Андрей остановился посреди безлюдной улицы; собаки, немного побрехав, угомонились.

Хвостов заговорил первым, Колган и Васильчиков стояли у него за спиной:

   — Што, лизоблюд матвеевский? Што вылупилси, аки сыч на святую паску?

Андрей молчал. С Михаилом они вместе крали яблоки на Крутицком подворье — за что по жалобе митрополита были биты одними вожжами.

   — От выродка Матвеева откажишьси, он чернокнижник? Што сопишь? Мать твоя...

Он не успел договорить, когда Андрей без размаха вколотил эти слова обратно Михаилу в пасть. В Приказе тайных дел его научили быть без размаха, как гадюка кусает. Михаил, казалось, поперхнулся собственным языков. Глаза его сделались белыми, что было видно даже при свете луны.

Васильчикова Андрей отбросил, но Колган успел ударить бывшего друга детства по уху так, что ночь зазвенела. Андрей отбил второй удар Колгана и тут же ударил сам. Собаки заходились; дверь кабака оставалась плотно закрытой. Васильчиков и окровавленный Мишаня кинулись одновременно и повалили Андрея. Подскочил Колган и принялся бить под рёбра носком сапога. Андрей взвыл и вскочил на ноги, но Васильчиков подсёк его сзади, Хвостов толкнул, а Колган ударил сапогом, теперь уже по лицу. И всё сразу кончилось. Хлюпала грязь под ногами троих убегающих стрелецких сотников. Андрей сел и сквозь кровь, заливающую глаза, успел увидеть, как несутся вдоль улицы двое, помогая бежать третьему.

«Энто Михаил, — подумал Андрей. — Я ему чуть башку не снёс».

Он оглянулся и в свете луны увидел позади себя брата с жердиной в руках и невесть откуда взявшегося Ивана Румянцева.

   — Што, братуха, хорошо детское товарищество? — спросил Семён, помогая Андрею подняться.

Младший Алмазов потряс головой:

   — Усю морду разбили. — Затем повернулся к Румянцеву: — А ты откудава здеся?

   — Помнишь Северьяна Брусницына, коеву дочь насильно с твоей руки выдали замуж за его дальнего родственника Михаила Брусницына?

   — Ну...

   — Приставилси.

   — Упокой Господи, его душу.

Все трое перекрестились.

   — А перед смертью, — спокойно продолжал Румянцев, — призвал он меня к себе и велел саблю в золотых ножнах, што он с бою взял, отвезти к тебе, ибо считал себя должником перед тобою за счастье в семье.

Андрей в сопровождении брата и Румянцева вернулся в кабак как победитель. При виде его злого, разбитого лица многие поспешили уйти. А Андрей занял тот стол, за которым и сидел. Испуганный кабатчик быстро выставил штоф водки и блюдо с солёными грибами.

Первую чарку выпили не чокаясь, за помин души поместного дворянина Северьяна Брусницына и за весь его род до седьмого колена. Вторую выпили, чтоб его род продолжал существовать и век бы не прерывался.

Андрей пододвинулся ближе к Ивану Румянцеву:

   — Жаль, Иван, што ты согласился ту саблю привесть, а теперь усопшему не удобно и отказать. Я хорошего материалу дам Михаилу на кафтан, Настасье — на сарафан, уезжати будешь, заберёшь.

Румянцев закивал и, опустив глаза в пол, спросил:

— Брат твой сказал, пьёшь много последнее время, не сопьёшьси?

Водка выдавила слезу, и Андрей неожиданно для себя взял и всё рассказал Румянцеву и брату Семёну. И про царский указ, и про оставление Чигирина, и про медлительность Ромодановского — всё, что знал.

Затем пили втроём. Домой вернулись лишь под самое утро.

Снег выпал ещё в октябре и тут же растаял. Снова выпал и снова растаял, принеся неимоверную грязь, которая налипала слоями на сапоги и тащилась по деревянным и булыжным мостовым. А грязь, она не выбирает, чьи сапоги, холопа или боярина.

Наконец в ноябре снег лёг, и сразу ударили морозы. Измученной слабостью царевне Феодоре хватило небольшой простуды, чтобы вспыхнуть как пламя и сгореть, не проболев и двух дней. Она умерла тихо, ни на что не пожаловавшись, отошла в иной мир с ангельским ликом. Выплакав все слёзы — никогда более она не плакала после этого, — Наталья Кирилловна сама обмыла тельце дочери, сама обрядила её в самые лучшие одежды, не пожалев и золотых украс. И затем вместе с горсткой вельмож отнесла в Архангельский собор.

Царевич Пётр шёл рядом с матерью и сестрой Натальей, опустив голову. Он впервые, краем сознания понял, что такое смерть. Когда умер отец, он был слишком мал и ничего не почувствовал, не осознал и кого потерял, и чего лишился. А теперь он знал точно, что больше сестрёнку никогда не увидит, никогда не будет бегать с ней по дворцовым переходам.

Сырость, а затем и морозы снова свалили с болями в ногах царя Фёдора Алексеевича, и он не мог присутствовать на похоронах, этим воспользовалась вся царская семья и двор. Вдовой царице явно показывали, что она никому не нужна и до её детей никому нет дела.

Игумен Чудского монастыря отпел вновь усопшую, и царица с братьями и дюжиной вельмож, оставшимися верными, вернулась в свои покои к поминальному столу.

За стол сели в основном те, кто впоследствии составит ядро приверженцев малолетнего царя Петра. Кроме Нарышкиных здесь сидели думный дворянин Тихон Никитич Стрешнев, князья Иван и Борис Голицыны, Фёдор Юрьевич Ромодановский и его дядя Михаил Григорьевич Ромодановский, Яков и Григорий Долгоруковы, окольничий Борис Шереметев.

Они все были представителями знатных и многочисленных родов и, придя на похороны, в какой-то степени пошли против своих семей. Кто в тот день мог предположить, что все присутствующие впоследствии обретут боярство. Пока, облачённые в чёрный бархат, они только приглядывались друг к другу. Разговор за этим столом остался тайной за семью печатями.

Снег всё валил и валил, наметая огромные сугробы и заваливая дороги. Он так облепил ели, что ветвей почти не было видно. Все ждали Рождества. Ждали его и в поместье князей Воротынских. Старый боярин Иван Алексеевич был в хорошем настроении, что передалось его сыну Ивану, столь же доброму, как и его отец.

К вечеру начали готовиться к крестному ходу, тут Дуняша и закричала, сразу вспомнив родимую матушку. Бабки-повитухи под руки отвели её в баню, в открытую говоря одно и перешёптываясь меж собой:

— Где грешила, тама и разродитси.

Повитухи помогли Дуняше разоблачиться и уложили её на полок, в каком-то своём ритуале поглаживая живот. Причитания становились громче. Старый князь то забегал в баню, то вылетал вон. Сын Иван переживал вместе с отцом.

Роженица уже кричала во всю мощь своих лёгких. Ребёнок был огромен и, казалось, не спешил выходить. И наконец она разродилась и тут же в беспамятстве заснула, прям так, как была.

Князь Воротынский тем временем, радостный, смотрел на новорождённого сына, в уме уже назвав его Иваном. Их теперь было трое Иванов. Он, боярин князь Иван Алексеевич Воротынский, его старший сын, князь Иван Иванович Воротынский Больший и незаконно рождённый сын Иван Меньшой. Пускай боярином и князем ему не быть, но дворянство он ему добудет, поместьями наделит, а брат поможет продвигаться при дворе сердцем любимого государя Фёдора Алексеевича.

Князь отнёс ребёнка в дом, старший сын шёл сзади. Войдя в светлицу, старый князь подошёл к иконостасу:

   — Сынок мой, Ваня, кровиночка моя, клянись перед иконой Божьей Матери, што если со мною што случитси, то ты своему брату вместо меня будешь. А в назначенный срок станешь ему крестным отцом.

Старший сын истово перекрестился:

   — Клянусь спасением своей души, што всё содею для брата, што в моих силах будет.

В эту ночь Воротынские сделали большие вклады церквам, находившимся в их вотчинах. А народу всю ночь разбрасывалась мелкая монета от их щедрот. Недовольной осталась лишь старая княгиня, затаившая злобу и на мужа и на сына. Она даже не присутствовала на крестном ходе, оставшись с двумя шутихами дома. От неё даром не получил никто.

Зима 1679 года лютовала. Морозы всё крепчали, а если стужа спадала, валил снег. Дума собиралась три дня в неделю. Русское царство почивало среди снегов, как заколдованное.

Государь Фёдор Алексеевич проснулся рано. День хоть и прибавился, но было ещё темно. В углу горела лампада. Приподнявшись на локтях и придвинувшись ближе к углу, где был иконостас, Фёдор попробовал сотворить молитву:

   — Господи, Всеблаженный, дай мене с душевным спокойствием встретить всё, што принесёт наступающий день. Дай мене вполне предатьси воле Твоей Святой. На всякий час сего дня во всём наставь и поддержи меня. Какие бы я ни получал известия в течение дня, научи меня принять их со спокойной душой и твёрдым убеждением, што на всё воля Твоя. Во всех словах и делах моих руководи моими мыслями и чувствами. Во всех непредвиденных случаях не дай мене забыти, што всё ниспослано Тобой. Научи мене прямо и разумно действовать с каждым членом семьи моей, никого не смущая и не огорчая. Господи, Вседержитель, дай мене силу перенести утомление наступающего дня и усё события его. Руководи моею волею и научи мене молиться, верить, надеятьси, терпеть, прощать и любить. Аминь.

В молитве государь отходил от канонов, слова её каждый день складывались сами собой. Закончив молитву, Фёдор взял свечу со стола, зажёг её от лампады и вставил в подсвечник. Свет свечи разбудил постельничего:

   — Раненько ты сегодня, государь, раненько.

   — Тётка Татьяна и сестра Софья о чём-то поговорить со мною хотели, сказали, што придут ко мене с утрева.

   — Облачатьси будешь, государь?

   — Да, неси одёжу.

Языков поспешил к сундукам, в коих лежало царское одеяние.

Пока Языков доставал одежды, Фёдор подошёл к окну. Снег падал так медленно, словно каждая снежинка дремала на лету. Под окнами в темноте, в бликах неясного света факела он увидел карету. Только один человек мог поставить свою карету под царское окно, почти рядом с красным крыльцом — это дядюшка Иван Михайлович Милославский. Значит, он тоже будет присутствовать при разговоре, и разговор будет серьёзным, решили навалиться всем скопом. Ох, не к добру всё это.

Фёдор одевался медленно, он уже не спешил к родне и даже боялся предстоящего разговора.

Языков, увидев омрачившееся лицо государя, безуспешно пытался понять причину. Он прошёл в соседние покои и зажёг там свечи, затем, открыв потайной вход, впустил двух царевен и князя Милославского. Они присели к столу, ожидая выхода государя.

Фёдор появился, опираясь на посох, и, поздоровавшись с тёткой Татьяной, потом с князем Иваном и уже в последнюю очередь с сестрой Софьей, присел в красный угол.

   — Ну, с чем пожаловали, родичи мои достопочтенные. — Он поздоровался так, словно и не видел их ещё вчера вечером.

Татьяна Михайловна, скосившись на постельничего, молвила:

   — Разговор у нас семейный, сугубый.

Юный царь боялся остаться без поддержки:

   — Ничего, тётушка, Иван Максимович многонько доброго о нас последнее время узнал. Лишнее не помешает.

Царевна Татьяна Михайловна с презрением посмотрела на Языкова. Князь Иван Михайлович достал из-под полы шубы толстую книгу, положил её на стол и заговорил медленно:

   — Два века тому назад у государя Ивана Третьего был при дворе прорицатель Василий Немчин, коий пророчествовал, и вота смотри о чём. — Милославский раскрыл книгу и начал читать: — «Когда через полтора веку прерветси царствующий дом, коий проправит семь с половиной веков, начнутси смутные времена, и встанет брат на брата, и будет грабить сын отца, и крови будет немерено, аки испокон повелось, когда русские меж собою ратуют. И взойдёт новый царствующий дом. И трёх первых государей будут поминати аки хранителей устоев, издревле сложившихся. А четвёртый будет царь-кот, антихрист во плоти, коий будет пропадати за морем, и усё русское будет ему не любо, ни русский кафтан, ни русский обряд, ни русские жёнки».

Князь умолк и посмотрел на государя.

   — Ну, и к чему ты мене энто прочитал? — спокойно спросил Фёдор.

Софья аж взбеленилась:

   — А помнишь, аки пред венчанием отца нашего, благоверного государя Алексея Михайловича, с Наташкой Нарышкиной блаженного забили, коий кричал, што от энтой свадьбы родитси антихристо?

   — Помню.

   — Вот братец наш Петруша тот антихрист и есть. Всё о том говорит.

   — Побойси Бога, сестра, отрока невинного, несмышлёного рази можно обвиняти?

   — А где энто видано, штобы несмышлёныш в думу приходил и с умом молвил и старцы, убелённые сединой, его слов боялись?

   — Видно, те слова от Господа или правда, кою детская душа наивная в себе удержати не смогла.

   — Али сатана под локоть толкнул.

   — Окстись, Софья, он брат тебе по отцу.

   — То только Наташка знает.

   — Попробовала бы ты те речи при отце молвити. — Государь помолчал. — При отце соглядатаев хватало. Аки бы отец её ни любил, а поругания чести бы не снёс. А Петенька — мене любимый брат. Все мы в руках Господа нашего, и коли он захочет испытание земле нашей, то тому так и быти.

В разговор вмешалась царевна Татьяна Михайловна:

   — Так для того прорицатели Господом и сниспосланы, штобы заблаговременно избавитси от скверны антихристовой — сатанинской.

   — Ты, тётушка, усё в одну кучу не сваливай, антихрист — он враг Христу, его противоположность, но энто не обязательно друг сатане.

   — Да какая может быти меж ними разница? Всё едино.

Государь, посуровев, спросил:

   — Што вы от мене-то хотите?

Царевна Софья опять выдвинулась вперёд:

   — Штобы с Лобного места было объявлено, што царевич Пётр Алексеевич ни при коих раскладах не может быти правопреемником царства и наследником престола.

   — А коли со мной што станетси, кому ж быти наследником? Уж не Ванечке ли дурачку?

Софья ещё больше придвинулась:

   — Так у тебе сёстры ести.

   — Баба на русском престоле, такого за девять веков ни разу не было, и с моей руки того не будет.

   — А Ольга Мудрая?

   — Правила от имени своего сына Святослава, до его взросления, аки и Софья Витовна, и Елена Глинская, сами на престол не усаживаясь.

   — Таки лучше, если на престол взойдёт антихрист?

   — Брата своего единокровного антихристом не считаю, если вы его сами таковым не содеете в вашей злобе. Ибо я тоже Василия Немчина читал и помню, што там сказано, што царю-коту-антихристу будет противостояти сестра, коей гордыню сатана будет тешить. С того считаю, аки Господь порешит, так тому и быти, и боле тот разговор вести не хочу.

Царь поднялся и вышел в свои покои, оставив тётку, сестру и дядьку в растерянности. Такого отпора всем троим они не ожидали. Князь был очень озадачен проявившейся волей племянника. Зная о его набожности, он хотел сыграть на этом и неожиданно нарвался на невидимую стену, мало того, Фёдор впервые открыто показал своё недовольство роднёй.

В этот же день была созвана дума, проработавшая с государем без обеда до вечера. Ещё пять дней назад были получены письма от посла Даудова из Стамбула, в коих содержались послания Тимофея Чудовского о том, что султан вновь начал готовиться к походу на Киев, обговорив то с визирями и «большими» пашами. Оставшиеся без обеда бояре приговорили, что дворянство поголовно должно было дать рекрутов из служилых холопов и само нести военную службу. Был составлен именной указ от пятнадцатого января 1679 года о записи всех дворян в полки, уклонившимся пригрозили, что они вообще не получат чинов, что поместья будут оставаться за дворянами, только если они или их дети состоят на службе. Злостнейших уклонителей отошлют на службу в Сибирь. Такого не ожидал никто.

Не желая встретиться со всей семьёй, Фёдор на следующий день, по морозцу, отъехал на зимнюю охоту, соблюдая заведённый исстари обычай.

Стамбул жаждал мира. Потеряв в последнем Чигиринском походе неимоверно много людей — более трети войска — получив лишь развалины города, султан тоже решил искать мира с Русью. Но поскольку победителю было неловко заявлять побеждённому о таком своём желании, султан дал поручение валахскому гоподарю Иоанную Дуке быть посредником между двумя державами. Валахский господарь, получив столь важное поручение от своего высокого покровителя, вызвал к себе начальника охраны, ротмистра Билевича, поляка, хорошо знавшего и русскую и турецкую речь:

   — Ротмистр, по воле султана я поручаю тебе выехать в Москву и передать там, что султан готов принять посольство Руси, которое бы договорилось о мире между Портой и Русью.

Господарь спешил отделаться от этого дела.

   — По пути заедите в город Казыкермень, что в низовье Днепра, повидаетесь с гетманом Юрием Хмельницким.

   — Что я должен передать ему?

   — Ничего, ротмистр, ничего. Просто узнать, что это за человек. Почему турки в борьбе за Малороссию поставили на него?

   — Очевидно, из-за фамилии. Раз гетман был его отец, Богдан, и ещё каким гетманом, почему бы его булаву не передать сыну?

   — Разумеется, это имело место. Но пока турки именуют Хмельницкого гетманом всей Малороссии, у них не может быть настоящего мира с Русью. Ты понимаешь?

   — Да,государь.

   — Вот поэтому ты должен увидеть его. В Москве тебя обязательно спросят о Хмельницком, и ты должен знать, что им ответить. И отвечай о сём без лукавства: что увидишь, то и говори. Пусть сами решают. Если удостоишься чести приёма у великого государя, передай ему от меня поклон и искреннее поздравление с воцарением. Хотя, разумеется, я опоздал с этим. Но, увы, из-за войны не представилась возможность. А ныне вот ты с таким важным, а главное желанным для Москвы предложением можешь передать и моё почтение московскому государю.

В тот же день Билевич покинул Валахию и уже через сутки прибыл в Казыкермень, так и не поняв, город это или большое село. Десятка два-три татар и полсотни казаков являлись слабой защитой в случае нападения, совсем недавние события говорили, что такое возможно.

Мазанку гетмана малороссийского он нашёл почти сразу. Перед дверью стоял здоровенный казак с турецким ятаганом за поясом.

   — Сюды ходу нема, — сказал казак Билевичу.

   — Но мне нужен гетман Юрий Хмельницкий.

   — Гетман спит.

   — Так разбуди, уж скоро полдень.

   — Не велено беспокоить.

   — Я от султана, — начал выходить из терпения ротмистр.

   — А хошь бы и от Господа Бога, — ответил казак, подпирая перила крыльца. — Не велено, и годи.

Билевич уже намеревался уйти, как вдруг дверь хаты распахнулась, и на пороге в исподней сорочке появился Хмельницкий:

   — Хто туты посмел мене требовати?

   — Да вота пришёл якой-то. Гутарит, от султана, — сказал казак, отрываясь от перекладины.

   — Хто таков? — уставился мутным взглядом Хмельницкий на Билевича.

   — Ротмистр Билевич, — вытянувшись, по-военному рапортовал гость. — Хотел просить вашу милость принять меня, поскольку я еду с поручением султана.

   — Заходь, — сказал Хмельницкий, отступая внутрь избы, затем крикнул казаку: — Охрим, никого ко мене не пускать.

   — Слухаю, гетман.

Проходя мимо Хмельницкого, ротмистр почуял тяжёлый запах перегара, исходившего, казалось, от всего тела гетмана.

Они вошли в большую горницу, на столе, стоявшем в середине, громоздились неубранные миски и остатки закуски, бутылки. В горнице стоял устойчивый дух горилки и чего-то ещё прокисшего.

   — Гапка, дура чёртова, убери со стола.

Из угловой горницы вышла дородная женщина в малороссийской вышитой рубахе:

   — Што ж кричати? Сами ж ввечеру не велели убирати. А теперь дура.

   — Заткнись. Принеси горилки, да вареники не трожь.

   — Они же посохли.

   — Што ж, шо посохли. Горилкой размочим.

Женщина собрала и унесла грязные миски, воротилась с бутылью горилки. Хмельницкий налил горилку в две кружки, оставленные на столе, поднял свою:

   — Давай, ротмистр, за знакомство! — И, не дожидаясь Билевича, вылил горилку в глотку и тут же, ухватив рукой вареник, стал закусывать.

Билевич несколько помедлил, ему, привыкшему к виноградному вину, трудно было глотать эту жуть.

   — Ну шо ж ты, — подбодрил Хмельницкий. — Пей. Впрочем, постой, давай вместя.

Хмельницкий снова наполнил свою кружку, поднял её:

   — Ну, с Богом...

   — Давай, — согласился ротмистр.

На этот раз они выпили почти одновременно.

   — Ну што тама султан, рассказывай! — повеселев, попросил Хмельницкий.

   — Дело в том, Юрий Богданович, что я послан султаном договориться с Москвой о мире.

   — Они шо, белены тама объелись, — возмутился Хмельницкий. Снова налил себе и выпил. — Пошто со мной не посоветовались? Я им шо? С Москвой ниякого мира быти не може. Слышь? — сорвался он на крик, словно Билевич был виноват в решении переговоров. — Я вопрошаю теби, ты слышишь?

   — Слышу, гетман.

   — Сейчас Чигирин разрушен, можно итить прямо на Киев, а тама на Левобережье. А они «мир»! Я уж запорожцев сговорил, они за меня. Они ждут не дождутси, ягда я их поведу на Самойловича.

Хмельницкий не давал говорить Билевичу, говорил только сам, и всё более о себе, не забывая подливать в свою кружку горилку и выпивать её, уж ни чем не закусывая.

   — ...як только пришлёт ко мене войско, як раньше к батьке мому присылали, таки сразу иду на Батурин. Я сровняю его с землёй, аки Чигирин, а Самойловича повешу аки бешеную собаку.

Билевич, видя перед собой почти безумные глаза пьяницы, думал: «И зачем я сюда явился, он же сумасшедший. Да кто даст ему войска, у него ж и полсотни казаков нету».

Хмельницкий, словно услышав мысли гостя, неожиданно прекратив крики, спросил:

   — Постой. А ты пошто ко мене пришёл?

   — Я пришёл, чтобы поставить тебя в известность о намерении султана искать мира с Москвой.

Хмельницкий ударил кулаком по столу так, что подпрыгнули миски.

   — Не бывать тому, — закричал во всё горло, аж на шее вздулись вены и жилы.

Тут же явилась в горницу Гапка, сказала озабоченно:

   — Серденько, пошто так шумишь? Як вскричал, я аж спужалась.

   — Уйди, дура.

   — Ни, серденько. Ни. Видимо со мной. — Затем обернулась к гостю, сказала с упрёком: — Ах, пан, до чего чиловека довели. Нехорошо так, ой нехорошо.

И хоть гетман ругал её и брыкался, она увела его в угловую горницу.

«Ну и слава Богу», — подумал Билевич, поднимаясь из-за стола и направляясь к выходу. Выйдя на крыльцо, вдохнул с удовольствием чистого воздуха. Казак, стоявший у выхода, спросил:

   — Ну як, побеседовали?

   — Побеседовали, — усмехнулся Билевич.

Казак понял и тон ответа, и усмешку:

   — Што делати? Больной чиловече, и те и другие хотят голову отрезати.

На крыльце появилась Гапка, недружелюбно взглянула на Билевича, сказала казаку:

   — Иди. Зовёт.

Казак огладил усы, поправил за поясом ятаган, шагнул в хату. Гапка с треском захлопнула дверь, давая понять Билевичу, чтоб уметался прочь, и поскорее.

Хмельницкий лежал на кровати.

   — Охрим?

   — Слухаю, гетман.

   — Ротмистр, шо был у мени, ты запомнил его?

   — Запомнил, гетман.

   — Як стемнеет, иди и вубей его.

   — Як убити? — опешил казак. — За што?

   — Он хочет помирити султана с Москвой. Не бывати энтому, — дёрнулся Хмельницкий. — Я прерву энту нить. Ты слухаешь, Охрим?

   — Слухаю, гетман.

   — У тоби ятаган отточен?

   — Отточен, гетман, — соврал Охрим, уже забывший, когда он вынимал эту «поганьску орудью».

   — Отруби энтому ротмистру голову, слышь, отруби напрочь. Иди.

Казак вышел на крыльцо, прислонился к перилам и долго вздыхал, потом, махнув рукой, зашагал по городку.

А Билевич тем временем искал хату для постоя и скоро нашёл.

Под вечер, когда Билевич вместе с хозяином и спутниками сидел за маленьким столом под шелковицей и ужинал, его позвала к воротам жена хозяина:

   — Вас зовут.

   — Кто?

   — Казак Хмельницкого.

Билевич вышел. Прислонившись к плетню, стоял казак, по очертанию огромной фигуры ротмистр признал в нём Охрима.

   — Охрим, ты?

   — Я, ротмистр, — отвечал тот негромко, приближаясь вплотную.

   — Што случилось?

   — За-ради Христа, ротмистр, уезжайте скорее отсюда, — взмолился казак.

   — Что так-то?

   — Гетман приказал убити тебя.

   — За што?

   — А я почём знаю. Каже, какую-то нитку порвати требовал, шоб ты, значив, до Москвы не доихав.

   — А кому он приказал? Убить-то кому? — Билевич осознал всю опасность.

   — Кому, кому. Мене, кому ещё. Уезжай, ротмистр, прошу, не вводи во грех.

   — Ну а как ты ему скажешь?

   — Як, як. Скажу, убыв.

   — И он поверит?

   — А куды он денетси. Раз тебя в городе не будет, значит, убитый.

Билевич покинул Казыкермень и ночевал со своими людьми в степи. До Москвы добрался он без всяких приключений. Его приезд порадовал многих. Решено было направить в Стамбул на помощь послу Даудову посла Василия Тяпкина, коему дали большие дары для султана и направили в Крым.

Узнав, что султан этим летом более под Киев не собирается, ополчение прибыло под Курск. В Москву отозвали часть солдатских полков. Создаваемые Ромодановским дивизии и корпуса разваливались на глазах. Армии, создаваемой двадцать два года, больше не было. А ту огромную массу, что табором встала возле Курска, и армией назвать нельзя. Видя всё это и не зная, что делать, воевода в начале мая отписал царю:

«Милости у тебя, великий государь, Фёдор Алексеевич, прошу, умилосердись над холопом своим за многие службишки. Вели, государь, меня и сынишку моево, Мишку, переменить и об отпуске из Курска к Москве свой великого государя милостивый указ учинить...»

Такой указ в скором времени пришёл, и Ромодановский был отставлен от армии. Хотя самой армии более не существовало. Милославский и Софья одержали новую победу, хоть многие об этом и не догадывались.

Мир с Турцией ещё не был заключён, а все уже что-то праздновали: ополченцы под Курском и Киевом — что воевать не придётся, а вознаграждение последует, Милославские, что спихнули с командования армией Ромодановского, дворяне — что пришло тепло, закончен сев. Деревни были разорены, на дорогах как никогда процветало разбойничество, обозы грабили даже в сорока вёрстах от Москвы, а в городах нищими были забиты паперти. Ответственность за всё это пытались возложить на князя Григория Ромодановского-Стародубского. Всё валили в одну кучу. Однако государь пожаловал князя Григория старым селом Ромодановом, в честь коего его род и носил фамилию, и нападки до времени утихли.

Тридцатого мая вдовая царица Наталья Кирилловна справляла семилетие царевича Петра. Пожаловал государь, а вслед за ним и весь двор. А девятого июня восемнадцатилетие отметил государь. Царь дал столь «огромен пир», что столы стояли даже на кремлёвском дворе, и об этом пире вспоминали до самой осени.

А на следующий день государь Фёдор Алексеевич с братом Петром изволили кататься в новой немецкой карете и как бы невзначай заехали в палаты князей Воротынских. Старый дядька боярин князь Иван Алексеевич Воротынский хотел отметить день рождения племянника отдельно от двора, а заодно похвастаться новорождённым сыном и поближе свести государя с князем Ромодановским-Стародубским.

На этом потаённом пиру присутствовали двое Романовых, трое Воротынских: князь Иван Алексеевич и оба его сына Ивана, пятеро Ромодановских: князь Григорий Григорьевич, два его старших брата — Василий и Михаил, племянник Фёдор и сын Михаил.

Романовы, Воротынские, Ромодановские — столпы русской патриархальности, чьи богатства и власть были несоизмеримы, они даже и предположить не могли, что пройдёт всего полвека, и к весне 1730 года по мужской линии из этих благородных фамилий не останется никого.

Сейчас они восседали вкруг дубового стола, разодетые в бархат. Они ели лучшие яства, пили лучшие вина. Государь Фёдор Алексеевич рядом с князем Иваном Алексеевичем Воротынским, юный царевич Пётр рядом с будущим своим князем-кесарем. Князь Ромодановский-Стародубский рядом с Иваном Большим Воротынским, а молодой Михаил Ромодановский рядом со своим дядей Михаилом.

Когда князь Иван Михайлович Милославский узнал об этом домашнем пирке, желчь разлилась в его организме, он четыре дня ходил жёлтый, почти не принимал пищи.

Начинало смеркаться, когда боярин князь Милославский вернулся из Кремля домой и ходил по горнице, погруженный в размышления. На столе, покрытом малиновой скатертью, блестела серебряная чернильница и разложено было множество свитков и бумаг. У стола стояла небольшая короткая скамейка с бархатной подушкой. Золотая лампада горела в углу перед образом Спаса.

В противоположность князю Василию Голицыну, Милославский жил по старинному обычаю, не заводя никакой иноземной новизны, среди подчас некрасивых, но прочных и надёжных вещей, как жили деды и прадеды. Стены обширных, но низких хором Милославского были обиты не дорогими тканями, а обтянуты холстом, выбеленным известью, и увешаны иконами. Не было в доме никаких отделок и украшений, а также никакой иноземной мебели, лишь столы и лавки да несколько кресел новгородской простой работы для самого боярина и его немногих почётных гостей.

На боярине, несмотря на лето, был кафтан из парчи с широкими застёжками, украшенными жемчугом и золотыми кисточками, на голове — высокая шапка из бобра, расширяющаяся кверху, указывающая на боярство. Перестав метаться по горнице, он сел наконец на скамейку, снял шапку и положил на стол рядом с маленькой серебряной секирой — знаком достоинства и новой подвластной ему должности, Сыскного приказа. Засучив рукав и взяв один из свитков, он начал внимательно его читать, разглаживая длинную свою бороду.

Ярыга доносил, что частые пиры, что давали Воротынские и Ромодановские, стали жаловать Одоевские, Приимковы-Ростовские, Трубецкие, а последний раз почтил их своим вниманием и глава Стрелецкого, Солдатского и Иноземного приказов боярин князь Долгорукий. Государь, царь Фёдор Алексеевич, те пиры жалует яствами со своего стола, а князя Ромодановского-Стародубского пожаловал двумя золотыми кубками и жезлом.

Милославский вскочил и прошёл из угла в угол. Боярство уходило из под его власти, сближалось с князем Воротынским, который никогда и умом не отличался. Лишь Богдан Хитрово да Василий Голицын на те пиры не ездили.

«Что-то надо делать, влияние на государя падает с каждым днём. Вот уже и прибывший из Бранденбурга посол фон Гец разговаривал напрямую с царём, без свиты с обеих сторон. Присутствовал лишь толмач. Если боярство отойдёт от меня, то что останетси? Ехать в вотчину и там доживать, пока не положат в домовину. Надо либо свести дружбу с князем Иваном Воротынским, либо рассорить его с государем. Или лучше стравить Воротынских с Ромодановскими. Намекну о том Богдану Хитрово, он мастер таких дел».

Эти размышления немного успокоили Милославского, и он, убрав грамоты в сундук, отложил дела до разговора с боярином Богданом Хитрово.

Было утро двадцать четвёртого июля. Ни предыдущий вечер, ни это утро не предвещало несчастий. Дуняша встала пораньше, покормила грудью младенца и поднялась в ложницу князя.

Иван Алексеевич лежал на боку. На цыпочках пройдя к ложу, улыбающаяся Дуняша схватила за руку князя и замерла. Рука была холодной. Дуняша разжала пальцы, и она упала на одеяло. Последовавший вой, с перекатами от низких к высоким тонам, разбудил последних спавших в хоромах. В опочивальню сразу ворвались боевые холопы с дворецким во главе. Князь был мёртв. Это сразу поняли все, и в том числе вошедший в опочивальню старший сын умершего Иван. Бившуюся в плаче Дуняшу увели в дальние покои и сразу послали за женой умершего, Настасьей Львовной, урождённой Измайловой, жившей в одном из поместий князя.

По приказу сына князя обмыли в бане и стали облачать в лучшие одежды. А тем временем весть о том, что самый родовитый и самый богатый человек после царя скончался, облетела Москву. Проститься с умершим повалила вся вельможная знать и те, кто был вхож к умершему. А вскорости приехал и царь. Все расступились, пропуская государя. Опираясь на посох, Фёдор Алексеевич поднялся в светлицу, где выставили тело, и присел возле гроба. Князь, облачённый в шубу, расшитую жемчугами, лежал как живой.

Государь сидел долго, и никто его не беспокоил, а перед уходом отёр слёзы, поцеловал умершего и вложил в его руки грамоту с молитвой, патриархом лично писанную.

По уходе государя вновь повалили вельможи, многие даже не надев траурных одежд. Пришёл и боярин князь Иван Михайлович Милославский. Он тоже задержался у гроба, его мысли переполняли его: «Как нечистый ворожит, аки вовремя Воротынский ушёл, и некому теперича противу меня бояр объединить. А с Ромодановским я обязательно справлюсь».

Зашёл и полковник барон Вильям Брюс, одетый во всё русское:

— Вот, князь, и не стало тебя, а ведь совсем недавно играли с царевичем и тигрёнком. Вначале чурался меня. А теперь вослед за царём Алексеем Михайловичем пошёл. Странное чувство, видно, мне за тобой скоро.

Был в толпе Андрей Алмазов, он думал о своём: «Не, теперь не скоро Матвеева из ссылки вернут, и Ромодановскому-Стародубскому былой силы не набрать. Канул мостик между бывшей удельной знатью и царём. Может, правда перейти в Посольский приказ, брат настаивает. Да и пора остепенитьси, кажетси, я своё отбаламутил».

Под вечер Иван Воротынский, до приезда матери, привёл Дуняшку проститься с отцом, и когда та наревелась вдоволь, усадил её со своим семимесячным братиком на повозку и отослал в одну из вотчин.

Когда начало смеркаться, приехали княгиня Настасья Львовна Воротынская с дочерью и зятем, князем Алексеем Голицыным.

К утру Голицыны и Измайловы заполонили дом, молодой князь Иван Иванович Воротынский везде себя чувствовал лишним. Мать готовилась к поминальному столу как к празднеству.

На следующий день, двадцать шестого июля, боярина князя Ивана Алексеевича Воротынского погребли со всеми почестями, достойными его сана, титула и богатства. Но поминать его будут ещё целых три года.

Лето подходило к концу. Последние дни августа начинали забирать всё, что можно забрать: тепло, солнечный свет, ясные дни.

Везде давно вызрел урожай. Впервые он вызрел и на Дону, хотя человека, который этому способствовал вначале, ругали все от мала до велика.

По возвращении от Чигирина осенью 1678 года генерал-порутчик Григорий Косагов стал укреплять крепости, что заложил в предыдущие годы от Каланчинских башен и вплоть до Изюма, породив новый Изюмский шлях. Если бы казаки узнали, что это личная инициатива Косагова, а никак не царя, они бы давно побросали эти городки, не говоря о том, что не стали заниматься подвозом и постоянно их укреплять. Было поставлено восемь крепостей. Весной 1670 года казаки, думая, что выполняют царский указ, впервые вспахали целину. Говоря, что гарнизоны надо кормить, Косагов заставил — невиданное дело — казаков посеять хлеб. Ранее это считалось большим грехом. Казак мог ловить рыбу, немного огородничать, но в основном должен был жить с того, что взял на саблю. Это первый урожай, который превзошёл все ожидания. Для гарнизонов, крепостей Косагов не взял и трети, остальное оставив жителям столицы. С того зима намечалась сытная, и бабы-казачки уже молились за царя и царёва окольничего генерал-порутчика Григория Косагова. А войсковые атаманы Фрол Минаев и Михаил Самаренин преподнесли Косагову золотое оружие, подарили скакуна с седлом.

С тех пор как стало очевидным, что Русь с Турцией мир заключит в любом случае, в Москву пожаловало несколько посольств: из Цесарии, Франции, Польши. Все требовали своего. Польша хотела заключения вечного мира с Русью, не когда-нибудь, а сейчас, чтобы удержать те несколько городов Украины, что остались за ней. Посол Франции герцог де Невиль часто встречался с князем Василием Голицыным, потому переговоры с Польшей откладывались. Русские послы Даудов и Тяпкин отсутствовали, пришлось из Пскова вызвать бывшего главу Посольского приказа старика боярина Ордын-Нащокина. Под его руководством заключили странный договор с Цесарией, по которому в случае продолжения войны с Турцией империя выступит против Порты в обмен на русскую помощь против Швеции.

Обозлённые таким договором Милославский, Одоевский и Голицын в начале октября прогнали Ордын-Нащокина обратно в Псков. Затем был снят глава Посольского приказа дьяк Ларион Иванов и на его место поставлен Никита Иванович Одоевский. Но и это не решило проблемы.

Польские послы паны Бростовский и Глинский, вместо вечного мира, стали настаивать на продолжении войны с Турцией, объявив, что их король разорвёт мир с султаном, если царь обяжется соединить свои войска с польскими и давать королю ежегодно на военные издержки по крайней мере двести тысяч рублей. Дума не согласилась на последнее условие, и дело отложили.

В это время вернулись послы из Турции. Даудов привёз грамоту от великого визиря, который требовал присылки «верного посла с подлинным и правдивым словом». Визирь приглашал отправить того посла в Крым для ведения мирных переговоров через крымского хана. К грамоте прикладывались условия мира, выдвигаемые Турцией, прочитав которые уже сам государь без думы отложил посылку посла в Крым до июля следующего года.

Напряжение нарастало. Дума заседала каждый день по одиннадцать часов, а дело не двигалось с мёртвой точки. Посоветовавшись с послом Тяпкиным, государь направил дьяка Емельяна Украинцева к гетману Самойловичу узнать его мнение. Дьяк вернулся через неделю, привезя письмо, в котором писалось:

«О турецком мире мысль свою напишу, аки полностью её обмозгую и со старейшиной посоветуюсь, а што польский король желает союза с царским величеством, то я польскому королю не доверяю, думаю, што он хочет союза с некоторого своего великого вымысла, штоб от этого союза у великого государя с турецким султаном ещё больше стало недружбы, штоб войска государевы частыми подъёмами и дальними походами истомились. На што нужен военный союз с польским королём. Только опасно его непостоянство, потому што он с турками и татарами в большой дружбе. Во всём воля великого государя; но я со всем войском своим и запорожским прошу милости царского величества, штоб изволил великий государь с турским султаном и крымским ханом мир заключить, и мир с басурманом прибыльней будет того союза с Польшей. А земли те хоть турки и возьмут по договору, но удержать за собой не смогут, в том слово моё порукой. С польским королём союз заключить невозможно, потому што царским войскам идти на помощь польскому королю за дальним расстоянием и за пустотою на той стороне Днепра далеко и бесфуражно; по тому же самому и польские войска на помощь государевым войскам не будут. Разве такой союз с польским королём заключить, штоб царским войскам идти в Крым войною, а польским в прикрытие от турок в Волошскую землю и за Дунай; да и такой бы союз заключить не даром, а потребовать, штоб король польский заключил за то с великим государем вечный мир. Без вечного мира верить ему нельзя, потому што он великому государю недоброхот».

Прочитав письмо, государь так и не пришёл ни к какому решению.

И тут, как назло, прибыли послы из Дании и тоже стали требовать, чтобы Русь выступила против Швеции. Объяснив послам, что в зимнее время воевать несподручно и что «лучше обговорить возможность такого по весне», царь «бежал» из Москвы на охоту, поручив Милославскому, Одоевскому, Голицыну и Хитрово выпроводить послов с почётом и уважением, что те и содеяли.

С тех пор как Григорий Григорьевич Ромодановский-Стародубский похоронил старого «сотоварища» Ивана Алексеевича Воротынского, он не находил себе места. В Москве что-то происходило непонятное. Можно было подумать, что Воротынский дал команду умирать всем вельможным старикам. Вслед за Воротынским умер князь Иван Андреевич Хилков, за ним князь Иван Данилович Пронский и чуть позже боярин Родион Стрешнев. Ничего не понимая, Григорий Григорьевич решил уехать на время в возвращённое Фёдором Алексеевичем село Ромоданово, заложенное в конце четырнадцатого века, а при царе Иване Грозном отнятое.

Поставив карету на полозья и собрав немногочисленный скарб, князь Григорий Ромодановский, оставив сына на Москве, в сопровождении десятка боевых холопов отъехал. В дорогу он взял и сотника Андрея Алмазова, с ним его связывали дружба и воспоминания о боярине Артамоне Матвееве, с которым князь не прекращал тайно переписываться.

Укутавшись в медвежьи шубы, и князь и сотник, пока ехали по городу, молчали. Андрей, забившись в угол, дремал. Последнее время он так часто ничего не делал, что мышцы его начали дрябнуть, а живот хоть и не сильно, но полез вперёд и стал заметен.

Выехали за город. Ветра почти не было, а снег всё падал. Ромодановский не выходил из задумчивости.

Сразу после Смутного времени, заключив договор с Польшей и Швецией, боярин князь Дмитрий Пожарский начал создавать первые полки солдат европейского образца. По его смерти его дело продолжил боярин князь Иван Андреевич Хилков, из рук которого перенял дело Ромодановский, пытавшийся объединить эту мощь в единую силу. Что стало теперь с делом его жизни?

Карета всё дальше удалялась от Москвы, а мысли становились всё горше и горше. Наконец боярин спросил:

   — Ты не спишь, Андрей?

   — Да нет, боярин, так, дремлю, — с хрипотцой ответил Алмазов, сдвигая шапку с глаз.

   — Послушай немногова. Я не лезу в дела Тайного приказа, но ты мене должон помочь. Я знаю, што развалом своего воинства обязан Милославскому. Но тута один за другим ушли мои сотоварищи: князь Воротынский Иван Алексеевич и мой пестун князь Хитрово Иван Андреевич. Если на то Божья воля, это одно дело, если же к тому приложил руку Милославский, то энто другой вопрос. Сможешь то узнати?

   — Попробую, што получитси, то получитси. От Тайного приказу ныне один дым осталси. А в Разбойном приказе все в рот Одоевскому заглядывают.

   — Содеешь, вечным твоим должником буду, — поставил точку в коротком разговоре старый боярин.

Алмазов приоткрыл дверь, карета остановилась. Боевой холоп подвёл коня. Андрей вскочил в седло и поскакал к Москве, карета тронулась дальше, в вотчину Ромодановских.

Встречать новый, 1680 год шотландские офицеры на русской службе собрались в доме генерала Патрика Гордона. Когда-то их было более трёх десятков, живших одной семьёй, помогавших друг другу. Затем одни умерли от старости, как полковник Кэр, другие сбежали в Польшу, как капитан Лермонт, третьи пали в боях с турками. Те одиннадцать человек, что остались, больше не представляли ощутимой конкуренции для офицеров, выехавших из германских княжеств. Правда, пятеро — генерал-майор Гордон и полковники барон Брюс, барон Монтгомери, Менезиус и Гамильтон — ещё что-то значили, но было такое ощущение, что сами они уже ни к чему не тянулись. Их рвение угасло, как и блеск их шпаг. Их жёны растолстели на русский манер. Сами офицеры зимой позволяли себе щеголять в валенках, а Брюс так вообще ходил во всём русском.

Бой старых голландских часов, оповестивших о начале европейского года, мало взбодрил эту компанию, наполнившую рейнским вином старые серебряные родовые кубки, вывезенные из Шотландии. Постепенно пирующие разбились на отдельные группы. Гордон в длинном напудренном парике оказался рядом с Гамильтоном. Брюс и Менезиус подсели к ним.

— В полках невесть что творится, — шёпотом жаловался Гамильтон Гордону, — жалованье солдатам не платят. Всё лето офицеры забирали их на свои поля, словно холопов. Полковник Грибоедов так ротами загонял в свои владения. Это терпимо с теми полками, что оставались в Москве, а те, что пришли из-под Чигирина, сильно тем недовольны и готовы сорваться на смуту. Стрелецкие офицеры пытались содеять то же. Но стрельцы отлынивают всеми силами. Сотник Хрущев заставил распахать стрельцов своё поле и засеять репу, те поля распахали, а семена высыпали в середину — в одну кучу. Летом там репа прёт, а всё поле — голое. Он двух стрельцов велел пороть, но кто-то в темноте ночью бросил ему камень в голову. Всё это может перерасти в бунт, если так будет продолжаться, то дождаться можно многого. В тех полках, что в Москву не повели, а разослали по южным городам, ещё порядок, их генерал Косагов хлебом снабдил. Но это вызвало бунт на Дону. Часть казаков ушла с Дона, говорят, ныне казаки стали холопами и хлеб сеют невесть для кого. Их возглавил атаман Игнатьев. Он хотел идти на Урал к яицким казакам. Но бояре, боясь, что могут обрести нового Стеньку Разина, послали ему наперерез воевод со стрельцами. Игнатьев с казаками спустился к Каспию и ушёл к персидскому берегу. Говорят, астраханский воевода молится, чтобы персидский шах всех их перебил.

Гордон махнул рукой, расправляя кружева на рукаве:

   — То ещё не вся беда. Назначенный во главе войска князь Каспулат Черкасский набрал себе гарем из наложниц малоросок. Пока он с ними забавлялся, ополчение разбежалось, прихватив с собой часть казённой амуниции. Хорошо ещё осень подошла, а турки ближе к зиме не воюют. Так что ныне от татар лишь гетман Самойлович прикрывает.

Барон Брюс, одетый в русский кафтан, подсел ближе:

   — Тут не лучше, чем в степи. Приказ большой и дворцовой казны ныне боярин Богдан Хитрово возглавляет. С тех денег, что солдатам положены, треть ворует да с Милославским делится, тот его и покрывает. Боярин князь Юрий Алексеевич Долгоруков грызётся с ними, да стар он нынче стал, всё чаще болеет. Если снять его, то придётся Ромодановского на Солдатский, Рейтарский и Стрелецкий приказы ставить, а Милославский того не хочет.

Менезиус шёпотом выругался:

   — Треть денег забирает. То куда ни шло. Я полк царевича Петра возглавляю, так солдаты и половины выделенных денег не получают. Последний раз на провизию из своего жалованья выделил. Такое впечатление, что на Руси все обо всём знают, но никто не стремится зло исправлять.

Пробило два часа ночи. Дамы поднялись и удалились спать. Вместо рейнского принесли глинтвейн и русскую водку. Брюс налил себе почти половину кубка и поднялся:

   — Тридцать три года тому назад я встречал первый новый год здесь, на чужбине. Но тогда я мог надеяться на помощь своих сородичей, да и сам надеялся на многое. А теперь нас осталась горстка, а я начинаю спиваться. — Он посмотрел на Гордона. — Если Патрик стал генералом, то я не удосужился и этой чести. Последнее время меня мучают предчувствия, — он запнулся, — если не ради меня, то хотя бы ради тех двух шотландских королей, чья кровь во мне течёт, если я умру, помогите моей жене вырастить сыновей и определите офицерами в мой полк.

Он залпом выпил водку. И все последовали за ним, хотя никто ничего так ему и не пообещал.

Родственник боярина Матвеева, полковник Гамильтон, опьянел первым и был отнесён слугами в спальню Гордона. Остальные, посидев ещё немного, разбудили жён и разошлись по домам.

Андрей Алмазов бродил по Москве, засыпаемой снегом. Сторожа тут же его убирали, сгребая в большие сугробы. По приказу государя к уборке снега были привлечены и солдаты Коломенского полка. В слободах убирали сами жители или дворовые холопы. Сердобольные старушки расчищали снег возле церквей. Как правило, их возглавляли дьяконы или пономари. Но снег всё валил, как будто смеясь над их работой.

Андрей свернул с Ордынки к Москве-реке. Тоска грызла сердце. Он так ничего и не узнал. Смерти вельможных стариков продолжались. Конечно, их время подошло, но не всем же сразу, как по команде. В Пскове скончался Ордын-Нащокин. Андрей послал туда Василия Арбелина узнать, не навещал ли кто-нибудь старика перед смертью, в монастыре, но на подъезде к Пскову на того напали разбойники, и его тело нашли недалеко от дороги с проломанной головой. За Ордын-Нащокиным умерли два шотландских полковника — бароны Брюс и Монтгомери. За ними ушёл дьяк Посольского приказа Воскобойников. А Андрей так и не знал, за что ухватиться. Неожиданно карета остановилась возле Андрея, которую он никогда не спутал бы с другой. Дверь приоткрыл сам митрополит Иоанн Ростовский. Андрей молча влез в карету, и она заскользила по улицам. Митрополит вопрошающе посмотрел на своего гостя. Стряхнув оцепенение, Алмазов поведал преподобному всё, что знал и о чём догадывался, но окончательного решения, кто же стоит за этими смертями, не сложилось ни у того, ни у другого.

   — Тебе надоть до времени покинути Москву, — тихо произнёс митрополит, — а то ты последуешь за Арбелиным. — Помолчав, добавил: — Ты когда-нибудь што-нибудь слышал о Синь-горюн-камне?

   — Энто о том, што возле Переелавля-Залесского?

Митрополит степенно кивнул:

   — В языческие времена возле него складывали дары Яриле у Яриловой горы. Говорят, и кровь жертв в себя ему впитывати пришлось. Когда Божья церковь язычество победила и Яриле перестали нести дары, так камень стал двигатси. Нихто не видел как. Смотрят, стоит на месте, а на другой день придут, а он передвинулся локтей на двадцать — и ни каких следов. Когда по велению патриарха Никона двадцать лет назад из Софийского собора в Новгороде вынесли палицы Перуна, то дьякон Семёновской церкви в Переславле велел тот камень зарыти, штоб и памяти об язычестве бесовском не осталоси. Вырыли яму глубокую и спихнули туды камень, а затем засыпали землёй. А через двенадцать лет он опять заползал по земле. А аки вылез, непонятно, яма та не раскопана. Ести в нём чёрная сила, а некоторые холопы говорят, что сила та — божественная, до сих пор кусочки мяса несут. Решил я на Переславле-Залесском колокольню строить, а тот камень в основу заложить. По моему прошению государю тебе с тремя дюжинами стрельцов в Переславль направят. Ты тот камень под охраной, штоб никакой смуты не было, и доставишь, а мастеровые враз его и уложат. Всё понял?

   — Усё.

Карета, скрипнув полозьями, остановилась у речных ворот Китай-города.

   — Здеся до дому твово рукой подати. Иди и жди, — закончил разговор митрополит и открыл дверцу.

Андрей вышел наружу, карета унеслась в сторону Кремля. Снег всё шёл.

Приказ ехать в Переславль-Залесский доставил ещё засветло стрелец стременного полка. Приняв его и поведав обо всём брату Семёну, вечер Андрей провёл с женой. А следующим утром, взяв нужные пожитки и собрав выделенных ему стрельцов, ни свет ни заря Андрей уехал. Двигались неспоро, переночевав в Александровской слободе, через день увидели старинный город на берегу Плещеева озера.

Воевода отвёл им место содержания в Успенско-Гориц ком монастыре, который величал кремлём. Монахи накормили московских стрельцов сытно, уложили спать в тёплых кельях, если только не на перинах.

Однако поутру всё и началось. Выехав из монастыря, стрельцы были остановлены толпой горожан, кричавших, что камень трогать не следует, можно накликать на себя беду. Народу было много, поэтому по дороге не поехали, а двинулись по льду через озеро. Кроме тридцати шести стрельцов, что были с Андреем, ехал и воевода с десятком своих стрельцов, да два мастеровых гнали большие сани под камень, да поп Александр, чтоб отгонять от камня бесовскую силу.

Перебравшись через озеро, вновь упёрлись в толпу, но это уже были местные крестьяне. Скомандовав «вперёд», Андрей со стрельцами отогнал людей от камня. Те отбежали, но не расходились. Поп начал увещевать людей разойтись. Воевода тем временем со своими стрельцами взвалил шестидесятивосьмипудовый камень на сани, а стрельцы Алмазова на конях окружили его. Из-за обилия людей решено было возвращаться обратно тем же путём, по льду через озеро. Лед был толстый и мог выдержать такой груз.

Отъехали спокойно. Толпа подошла к озеру, но на лёд не вышла. Двигались быстро, и вскоре они скрылись из виду. Андрей уже расслабился, когда произошло невероятное: лёд под санями разошёлся, и они вместе с камнем пошли на дно, увлекая коней и возчика-мастерового. Второй успел спрыгнуть. Всё произошло в одно мгновение, никто даже вскрикнуть не успел. Поп Александр первым подбежал к образовавшейся полынье.

— Во бесовская сила тешится, — выпалил он.

Андрей же растерянно подумал: «И што же я теперича скажу митрополиту?»

Как бы они удивились, если б узнали, что не пройдёт и восьми лет, и камень снова выползет к Ярилиной горе.

В воскресенье — прощальный день — устраивали проводы Масленицы. В подмосковных сёлах молодёжь с чучелом Масленицы в санях ездила по деревне до самой темноты, с песнями и шутками, а поздно вечером вся деревня собиралась на озимь, и здесь, на приготовленном заранее костре, чучело сжигали. В костёр кидали блины, которые не могли уже есть, а парни, перепачканные сажей, старались всех выпачкать. По окончании Масленицы, поздно вечером шли в баню, смывать грехи. Всё это считалось языческой забавой, но Москву то не останавливало. Все от мала до велика праздновали в огромном разгуле. Лишь один царь, поминая, что Господь уже раз наказал его за бесовское веселье, сидел безвыездно в Кремле, и царевна Софья не отходила от него.