осква гудела с утра, как в каждый большой праздник. А Пасха — самый почитаемый из христианских праздников на Руси. В этом году два крестных хода решено было соединить воедино.

В царских покоях постельничий Языков старался быстрее облачить государя в царские одеяния. Новые бармы были обшиты рубинами и изумрудами. Фёдор, проснувшись рано, похристосовался тремя поцелуями с Языковым, который от такого почёта явно растерялся и до сих пор был сбит с толку, многое делая невпопад. Надевая новые бармы, Фёдор светился улыбкой в предчувствии чего-то необычного и непредсказуемого. Христово Воскресенье — день Божьих чудес и явлений. Так считают издревле. Единый день, когда солнышко, «выплывая из-за края земли», играет светом, множа кольца, отражая их вокруг себя. Тот же свет играл в душе юного царя, и он ждал этих чудес.

Как только солнце выплыло в утреннее небо, из Даниловского, самого старого в Москве, монастыря патриарх Иоаким в окружении восьми митрополитов под узды вывел рыжего ослика, покрытого попоной, и крестным ходом двинулся к Кремлю. Патриаршие бояре шли за митрополитом, за ними — архиепископы, епископы и настоятели известнейших монастырей. Царь в окружении бояр и ближних людей должен был встретить крестный ход на подходе к Кремлю.

Народу вокруг становилось всё больше и больше. Крестный ход превратился в огромную людскую реку.

Государь в венце, с державою и скипетром встречал крестный ход у Боровицких ворот. За спиной Фёдора стояли два боярина: Никита Одоевский и Василий Приимков-Ростовский. Даже в высоких горлатных шапках они были почти одного роста с царём. Чуть сзади стояли постельничий Языков с братьями Лихачёвыми, справа от них — Иван Михайлович и Иван Богданович Милославские, слева — Щетинин, Волынский, Хованский, Семён и Пётр Салтыковы. Чуть сзади от них расположились Богдан Хитрово с сыном Иваном, Фёдор Куракин, старики Владимир и Юрий Долгоруковы, а ещё чуть сзади — Василий и Михаил Голицыны и уж далее — весь двор.

Государь впервые был без посоха, сказав, что Божья сила его поддержит. В свои не полных девятнадцать лет он был чист лицом. Борода даже не пробивалась, не было ещё даже пушка. С того в народе его продолжали величать пресветлым солнышком и верить в его непогрешимость. При виде его народ ликовал от чистого сердца.

Вот показался крестный ход, лица бояр изображали набожность и смиренность. Расступившись, пропуская патриарха с осликом и архиереями, бояре выстраивались за царём. Патриаршие бояре вышли из рядов архиереев и, согласно местническим правам, встраивались в ряды царёвых бояр. Хвост же крестного хода остался за пределами Кремля.

В Кремле тоже была толпа из детей дворянских и боярских. Крестный ход шествовал от ворот к Успенскому собору, где должна была состояться торжественная служба. Стрельцы стременного полка с посеребрёнными секирами стояли вдоль всей дороги.

Царь был полон благочестивых мыслей, когда в толпе девушек, недалеко от паперти, он увидел её лицо. В лучах утреннего солнца оно показалось ему ангельским и врезалось в мозг. Патриарх уже входил в собор, ослика у него забрали монахи Чудова монастыря. Государь следовал за ним, а увиденное лицо манило к себе, он хотел обернуться и неожиданно наступил на рясу рязанскому митрополиту. Извинившись перед благочестивым отцом и так и не увидев второй раз желанного лица, царь Фёдор вошёл в собор.

Тем временем толпа за стенами Кремля разбрелась по ближним храмам, где также началась праздничная служба, длившаяся почти до полудня. Государь был так поражён увиденным лицом, что даже забыл о боли в ногах и простоял всю службу без чужой помощи, чем удивил ближних бояр.

По окончании службы, выходя из церквей, народ христосовался и менялся крашеными яйцами.

В Кремле царь принимал дары от бояр, это был единственный день, когда не он, а его одаривали. Преподнёс свои дары и патриарх, после чего, по заведённым традициям, государь звал его откушать за пиршеские столы, за которыми на этот раз восседало более пятисот человек. Столы ломились от угощений: фазаны печёные в яблоках и набитые заячьей печенью. Пареные поросята и жареные лебеди, студень говяжий, свиной, куриный, варёные в бражном раки и караси в сметане, отварные телячьи ножки, грибы солёные, мочёные, варёные, уха трёх видов, горбатые осётры и палевая стерлядь, варёные языки и томлёная печень глухаря, окорока, грудинка, вяленое мясо, пышные пироги двадцати пяти родов и видов, пряники печатные и сахарные, лосятина, запечённая в тесте и на углях. А вина: рейнские, фряжские и греческие, а меды суздальские, воронежские и киевские, а настойки: вишнёвые, черно-рябиновые и брусничные, а водки: мятные, анисовые и двойные. От объедания лопнуть можно.

Все едят, лишь ближние бояре в раздумье. Государь удивил их, отстояв всю службу, и вновь удивляет, сидит в задумчивости и почти ничего не ест. Милославские с Хитрово переглядываются, понять ничего не могут. А пир идёт сам по себе, многие лишь рады поводу набить брюхо.

Гости разъезжались ближе к полуночи. Всем распоряжался сильно поседевший в последнее время боярин Богдан Матвеевич Хитрово. Государь удалился в свои покои, готовясь ко сну. Языков помогал ему разоблачаться, а братья Лихачёвы разносили царские одежды по сундукам.

   — Иван Максимович...

   — А... — встрепенулся постельничий.

   — Помнишь, утром, перед входом в собор, о правую руку девушки стояли?

   — Помню, государь, а как же, — ответил Языков, хотя совершенно не помнил, их там везде кучи были, но смутно начинал догадываться о причине задумчивости и не спешил его огорчать.

А Фёдор, немного смутившись, продолжал выпытывать:

   — А ту, в зелёном сарафане и высоком кокошнике? Ещё очелье у кокошника крупным жемчугом расшито дивно.

   — Ну как же, как же, разве такую не заметишь, — ответил спокойно Языков, хотя внутри у него всё сжалось.

   — Правда, красивая девушка, ну просто очень хороша? — Царь почти перешёл на шёпот.

   — Очень, государь, — согласился Языков, видя воспалённые глаза Фёдора и до ломоты в висках пытаясь вспомнить, кто из девушек заинтересовал государя.

   — Ты завтрева, Иван Максимович, узнаешь, чья она и с кем живёт.

   — Хорошо, государь, — пролепетал Языков, заранее впадая в отчаянье, и с отчаяния выпалил: — Ас кем энто она рядом стояла?

   — Рядом не помню, но за ней стоял наш думный дьяк Заборовский.

«Слава Богу, ести с кого начати, — обрадовался Языков. — Завтрева возьму дьяка за горло, пусть вспомнит, што за девица стояла перед ним у Успенского собора. Пусть только попробует не вспомнить».

Царь, проснувшись чуть свет, первым делом спросил:

   — Ты не забыл, Иван Максимович?

   — Усе помню, государь Фёдор Алексеевич, сегодня же узнаю и обо всём доложу.

Доверив одевать государя Лихачёвым, Языков пост шил на поиски девушки. Неделя была пасхальная, дума не собиралась, и надо было узнать, где искать Заборовского. Среди тех, кто нёс службу в Кремле, постельничий увидел старого друга — дьяка Посольского приказа стольника Семёна Алмазова и поманил его пальцем. Тот быстро поспешил к нему.

   — Здравствуйте, Иван Максимович. — Стольник чинно поклонился.

   — Ты ведаешь, хде живёт дьяк Заборовский?

   — На Басманной.

   — Привези его до меня, и побыстрей, я ждать буду.

Вскоре Алмазов привёз дьяка Ивана Заборовского и оставил наедине с Языковым. Дьяк был немного испуган: не шутка ведь — вызов к государеву постельничему.

   — Иван Васильевич, ты вчерась во время крестного хода стоял около Успенского собора? — сразу переходя к делу, спросил Языков.

   — Стоял, почитай у паперти, а што? — Дьяк был готов оправдываться.

   — Около тебя девушка была в кокошнике с жемчугами. Часом, не ведаешь, чья она?

   — Ведаю.

   — Чья? — Постельничий чуть не подавился от радости.

   — Моей жоны племянница.

   — Аки зовут?

   — Агафья, дочь покойного стольника Семёна Фёдоровича Грушецкого, чей дед с Польши перешёл на службу к государю Михаилу Фёдоровичу.

   — Ни за кого не сговорена?

   — Пошто ж так, девка красивая, видная, давно сговорена за стрелецкого сотника Прокопа Понькина.

Взгляд Языкова стал злым и жёстким:

   — Вот што, Иван Васильевич, никаких Прокопов штобы и близко возля твово дому не было. Твоя племянница приглянулась государю.

   — Государю? — вытаращил глаза дьяк.

   — Да, государю, Фёдору Алексеевичу. И наперёд заруби себе на носу: всем сватам — от ворот поворот. Понял?

   — Понял, Иван Максимович, — кивал головой ошалевший от новости дьяк. — Аки не поняти, тако счастье Агаше привалило.

   — Смотри! Ежели што, одним кнутом не отделаешьси!

   — Да ты што, Иван Максимович, али я враг себе али нашему дитятке? Не изволь беспокоитси. А Понькина и близко боле не подпущу.

Языков довольно усмехнулся:

   — С Понькиным я сам разберусь. Нынче же в войска к князю Черкасскому отъедет. А ты иди пока домой, может, я к тебе ещё сегодня заеду.

   — Честь-то какая, честь.

Дьяк, радостный, поспешил удалиться, а постельничий тайными переходами вернулся к государю.

Фёдор ждал с нетерпением, увиденный образ западал в душу. С нетерпением он выслушал рассказ Языкова, который поведал обо всём, кроме стрелецкого сотника.

   — Значит, её зовут Агаша. — Голос царя был ласков.

   — Да, государь.

   — А нельзя её как-нибудь ещё увидеть?

   — Придумаем чего-нибудь, государь. Наконец, одна из твоих сестёр может пригласить её погулять по саду.

   — Да, это было бы замечательно. Я поговорю об этом с Софьей.

   — А я съезжу поговорю об энтом с её дядей.

   — Езжай, только побыстрей.

Было заметно, как царь нетерпелив. Языков решил самолично съездить на Басманную, узнать побольше, договориться о приезде племянницы Заборовского в гости к царевнам, но перед этим заехал к главе Стрелецкого приказа Долгорукову Юрию Алексеевичу. К полудню сотник Прокоп Понькин отбыл в войска с письмом к князю Черкасскому, так и не поняв, чему он обязан такой неожиданности. Среди бояр поползли слухи о внезапной сердечной прилуке царя, уже к вечеру они достигли дома Ивана Михайловича Милославского. Ту весть, говорят, ему принёс князь Хованский-Таратуй Иван Алексеевич, а он умел всё приукрасить. После его ухода Милославский опять пожелтел, и ему вновь пришлось пускать кровь.

Колокола ещё не призывали к заутреней, а Милославский, забыв о всех приличиях, поспешил в Кремль. Ему хотелось первым увидеть государя, объяснить ему, что царь должен жениться ради государственного интереса, чтобы облагородить род, завести семейные связи с соседним государством, в крайности обзавестись наследником от родовитой жены. Пускай возьмёт не из родни по матери, не из Милославских (хотя Иван Михайлович и невесту присмотрел), так пусть из Рюриковичей, из Ростовского дома, там девок много, со старой династией породнится. А то виданное ли дело. Сам боярин Милославский был готов этой Грушецкой шею свернуть и ругал себя за то, что медлил, не оженил государя. Да кто ж думал, что его, болезненного, так рано до девок потянет.

Карета неслась по безлюдным улицам. Для дяди царя преград не было, ночные решётки открывались сами собой. Казалось, Милославский прибыл первым. Но каково же было его удивление, когда в ближней с покоями царя палате он застал Хованских, отца и сына, Лобановых-Ростовских, обоих братьев Лихачёвых, старика Салтыкова в окружении Куртевых.

Милославский хотел войти в покои государя, но постельничий Языков впервые преградил ему путь.

   — Да ты, я гляжу, совсем от рук отбилси, — выпалил боярин.

Злоба переполняла его, и он попытался отпихнуть постельничего, но тот стоял крепко, вцепившись в дверь намертво. Боярин отскочил в сторону и стал посохом охаживать Языкова. Тут-то дверь и открылась, и вышел царь. Все расступились, один Милославский остался с посохом наперевес.

   — Штой-то с тобой, дядюшка, с кем энто ты воюешь?

   — Да вота хотел к тебе войти, а энтот пёс не пускает.

   — Значит, то я приказал, сам бы он не посмел.

Милославский осёкся, но уже не мог остановиться:

   — По Москве молва пошла, ты решил женитьси, ни с кема не советуясь.

Фёдор побледнел, но Милославский этого не заметил, и жёстко произнёс:

   — Я не знал, што я и в этом должен советоватси с боярами.

   — Да то Грушецкая, гулящая девка, да и мать ея такой была, штоб дочь не мешаласи, тётке и спровадила.

То, что произошло, перевернуло всё, и рассказ об этом событии передавался из уст в уста по всей Москве. Глаза даря остекленели.

— Ты, князь Милославский, забываешьси, пока я царь на Руси, — начал Фёдор Алексеевич спокойно, а затем перешёл на крик: — Ия сам буду решать, как мене постулата. А теперь вон, и штобы я тебе не видел ни в Кремле, ни около. И в думу не вздумай являтси. — Посмотрев на братьев Лобановых-Ростовских, добавил: — Проводите боярина без ущербу его боярской чести.

Немилость была не просто неожиданной, но за собой навлекла немилость и на остальных управителей государства. Милославский был снят со всех приказов. Вослед за ним Богдан Хитрово перестал быть дворецким Кремля и лишился части приказов, которые передали Салтыковым. Никиту Одоевского сняли с Посольского приказа, и государь объявил, что отныне сам возглавит Посольский приказ. Князя Долгорукова Юрия Алексеевича сняли со Стрелецкого, Солдатского и Рейтарского приказов и на его место назначили Хованского Ивана Алексеевича. Из всех соправителей юного царя полностью свои должности сохранил лишь боярин князь Василий Васильевич Голицын, вероятно не без участия царевны Софьи, но и то на ближайшие пятнадцать месяцев он не пытался спорить с царём. Вся власть, со всей её мощью, оказалась в руках третьего царя из династии Романовых.

Уже к полудню этого, третьего, дня Пасхи о немилости царя к правителям знала вся Москва. Богдан Хитрово на чём свет стоит поносил спесивость Милославского, но ничего исправить было уже нельзя.

Однако заявление дяди сильно обожгло душу царя. Фёдор метался по покоям, пугая всех своим видом. Наконец под вечер на Басманную были отправлены Иван Языков и Алексей Лихачёв.

Слух, видно, долетел и сюда. Перед возком предупредительно распахнули ворота. Хозяин сам встречал гостей. В сенях два поджидавших холопа бросились снимать лёгкие расписные весенние шубы.

В трапезной было светло и тепло. Стены обшиты узорчатым штофом, широкие лавки застелены. Возле стен скрыни и сундуки. Посреди трапезной дубовый стол с резными ножками. Миски хоть из обоженной глины, но расписаны дивно, глаз радуют. В углу большая икона Ивана Крестителя старого письма.

Заборовский, вводя гостей, готов был кланяться до земли: не каждый день такая милость, постельничий царя у тебя в дому. Господи, и чем всё это кончится.

Перекрестившись на иконы, Языков и Лихачёв уселись за стол на лавку, но к холодным закускам, что поставили перед ними, не потянулись.

   — Ты уж извини, Иван Васильевич, но может так случится, што засиживаться у тебя в дому будет нам во вред. Давай вначале поговорим, а уж тама решим, аки быти с трапезой. Дядя государя нашего, боярин князь Милославский, обвинил твою племянницу в блуде, сказал, што и мать ейная была в том замечена, оттого и дочь свою в твой дом отдала, штобы в блудных её делах не мешалась.

Дьяк стал бледен.

   — Когда преставился Грушецкий Семён Фёдорович, о коем я ни единого дурного слова молвить не могу, его жена Пелагея была оставлена совершенно без средств к существованию и только потому отдала свою единственную дочь Агафью в мой дом, в том крест могу целовати. В том, што и Семён Фёдорович, и отец его Фёдор Янович были преданными слугами царскому дому, также крест целовать могу и головой своей ручаюсь.

И тут произошло неожиданное: дверь распахнулась, и в трапезную вошла Агафья.

   — А в том, што я поныне девственна и ни Прокоп Понькин, ни хто другой меня пальцем не трогал, в том я крест ложу и о том могу в глаза самому боярину Милославскому сказати. Пусть бабки-повитухи мени проверят, и коли в том моя неправда, пусть казнят лютою смертью.

Языков аж вздохнул:

   — Ну смотри, девонька, ты сама свою участь решила. Завтрева рано утром я подошлю к тебе одну старушку, и то дело меж нами останетси, и коли всё тобою сказанное будет истинно, всё, што смогу сам, содею, и быти тебе царицею русскою, ибо больно ты Фёдору Алексеевичу по сердцу пришла. А если что, так и названия монастыря, куды тебе запрячут, ты и слыхом не слыхивала. Сейчас иди, не место тебе с мужами старыми в одной трапезной быти.

Когда Агафья удалилась, Языков потёр руки:

— А и впрямь хороша, бес мне в ребро. Ладно, Иван Васильевич, чема ты нас потчевать собирался?

Они трапезничали до позднего вечера, а ранним утром Языков привёз в дом Заборовского старушку, которую проводили на женскую половину дома.

Через час Языков Иван Максимович, стольник и постельничий государя, доложил царю, что Грушецкая Агафья Семёновна девственна поныне и всё, что поведал Милославский, сплошь наветы и неправда. За те старания стольника Языкова пожаловали в окольничие.

Эта неожиданная смерть не вязалась с девятью предыдущими. Если до этого один за другим умерли девять стариков, то двадцать четвёртого апреля скончался боярин князь Иван Иванович Воротынский. Ровно за девять месяцев до этого, двадцать четвёртого июля, скончался его отец, ближний боярин Иван Алексеевич, начав эту череду смертей. Раз в месяц умирал старик, за свою жизнь хоть раз сделавший что-то полезное и нужное для Руси, как бы это впоследствии ни оценивали. И вот теперь будто бы кто-то говорил: «Воротынским я начал, Воротынским я и закончил».

Андрей Алмазов первым прилетел в терем Воротынских. Князь Иван Иванович лежал в домовине, и ни одно пятнышко на теле не говорило об отравлении. Холопы метались по двору, не зная, кому подчиняться, и дельного ничего ему не поведали.

Вскоре пожаловала сестра умершего, княгиня Настасья Ивановна с мужем князем Петром Голицыным, а за ней стали прибывать простится с умершим бояре.

А поутру приехала мать умершего, вдовая княгиня Анастасия Львовна, и вместе с деятельным зятем начала готовиться к погребению и поминальному столу, за коий могло пожаловать до тысячи человек, вся знать Москвы и ближних земель.

Двадцать шестого апреля был похоронен последним князь Воротынский. На следующий день царь обратился к думе с просьбой признать всеми боярскими семьями за незаконнорождённым сыном Ивана Алексеевича княжеские права и фамилию Воротынских, иначе прервётся древнейший и благороднейший род. Однако дума как взбеленилась. Хоть в думе не было Ивана Михайловича Милославского, но присутствовали Иван Богданович и племянник изгнанного Александр. Эти кричали, что внебрачный ребёнок помощник дьявола, а от холопок князья не рождаются. Их поддержал Волынский. А за ним те бояре, что не обладали удельными фамилиями и не могли забыть Воротынскому его первый двор Фёдора Алексеевича, когда тот ещё был наследником престола. Заступничество за сына холопки Ромодановского Григория Григорьевича ещё больше обострило споры. Царь обратился к вдове Анастасии Львовне Воротынской с просьбой воспитать до времени сына усопшего Ивана Алексеевича, на что та ответила, что не считает этого «выродка» сыном своего мужа. Только что лишив четырёх виднейших бояр их могущества, Фёдор не пошёл на обострение с остальным боярством, решив перенести решение этой проблемы на более поздний срок.

Тридцатого апреля по именному указу царя Фёдора Алексеевича вотчины князей Воротынских с деревнями и пустошами перешли в Приказ большого дворца. За вдовой оставили поместье в Курмышском уезде, село Большие Ананники под Нижним Новгородом, несколько деревень под Москвой, и государь, подумав, вернул ей село Мошок под Муромом. В общей сложности на государя было отписано одиннадцать тысяч четей земли, где было три тысячи четыреста двадцать шесть крестьянских дворов, около пятнадцати тысяч холопских душ. Незаконнорождённого сына Воротынского, которому исполнилось год и четыре месяца, отняли у холопки Дуняши и отдали на воспитание в Даниловский монастырь. Царь думал вернуть ему земли и поставить над ним до взросления двух бояр опекунов, но уже в скором времени всем будет не до этого, и бедный Иван Бесфамильный так и проведёт всю жизнь в монастыре.

Царевна Софья была не в себе от злобы. Мало того, что брат прогнал Милославского от двора, он теперь полностью ушёл из-под её влияния. Она только начала чувствовать радость жизни. И вот на тебе, брат поставил её милого проверить недостачи в Приказе большой казны и не появляется уже вторую неделю, выискивая бумаги против боярина Богдана Хитрово, первейшего сторонника Софьи после Милославских. А уж её советов более опять никто не требует. А нынче поутру Фёдор сказал, чтобы она пригласила в гости погулять по саду эту безродную Агашку Грушецкую. Виданное ли дело! Если Фёдор всё же на ней женится, надо свести с ней сердечную дружбу и через неё влиять на брата. Сегодня в полдень они встретятся. Сенная девка, что ходила до дома Заборовских, передала приглашение лично ей. Надо бы сразу её одарить и тем привязать к себе.

Солнышко пригревало вовсю, и Софья, разомлев в его лучах, прикрыв глаза, присела на резную лавку дожидаться гостью.

Одна из боярынь привела Грушецкую в сад, когда царевна чуть уж не задремала. Стук каблучков заставил её вздрогнуть. Протерев глаза, Софья оценивающе посмотрела на Агафью.

«Худенькая, даже щупленькая, хорошо ещё, што ростом не маленькая, но я выше», — пронеслось в голове царевны, которая вслух сказал, чуть при этом не раскинув руки:

   — Ну, здравствуй, Агаша.

   — Здравствуй, государыня-царевна. — Грушецкая низко поклонилась.

   — Брось, Агаша, мы, может быть, с тобой сёстрами станем, а уж подружками точно, так што зови мени просто Софьей. Иди, мы с тобой расцелуемси.

Царевна будто с открытым сердцем расцеловала Грушецкую и повела в свои покои, раскрывая перед ней все свои сундуки и лари, одарила сарафанами, кокошниками, поясами, и даже бусы жемчужные подарила. Взяв лишь бусы, Агафья сказала, что остальное заберёт потом с оказией, не ходить же по Кремлю с ворохом одежды, она примеряла их возле венецианского зеркала. После чего они вновь спустились в сад. Болтая с царевной, Грушецкая немного забылась, их беседа стала непринуждённей и проще.

Софья уже подумала, что такую простушку она обязательно заставит петь под свою дудку, и стала ещё ласковей. Неожиданно Агафья почувствовала чей-то взгляд, она повернулась и увидела царя. Он шёл к ней, весь в румянце, как будто не она, а он её боялся.

   — Здравствуй, Агаша.

   — Здравствуй, государь...

Агафья хотела поклониться ему, но он схватил её за руку и не дал.

   — Я так боялся, што тебя больше не увижу. Аки увидел тогда возле собора, только о тебе и думаю. Знай, не только женская прелесть твоя меня прельстила... — Царь сам смутился своих слов, уткнувшись взглядом в землю. Он так спешил выпалить всё, что накопилось в душе, и, сбившись, не знал, что сказать.

Царевне Софье речь брата показалась детским лепетом и бредом. И как только ему удалось в думе правителей поприжать, а Милославского вообще выгнать? Софья опять начала злиться, но, понимая, что Фёдору с Агафьей надо побыть наедине, отошла в сторону.

Фёдор поднял глаза и постарался заглянуть в глаза Агаше, и теперь зарделась она.

   — Я тебе хоть немноженько нравлюсь? Только не каки царь, а как я сам.

Агафья посмотрела на Фёдора, который возвышался над ней почти на голову, немного озорно:

   — Я просто посметь боюсь, государь.

Почти по-детски он прижал её к себе, держа за плечи:

   — Агашенька, да я ради тебя што хошь смогу.

Она сама прижалась сильнее.

   — А я тебя боялась, Федюшка. — Его имя вырвалось само собой — всё-таки царь.

Фёдор рассмеялся:

   — А уж как я тебя боялся.

Через полчаса царевна Софья лично, в сопровождении стрельцов отвезла Грушецкую домой, заодно и все свои подарки, думая, что на радости царь в думу не пойдёт, а тем временем утрясут дело с Богданом Хитрово. Однако по возвращении Софья узнала, что царь в думе был жесток как никогда. После прослушивания речи князя Василия Голицына повелел боярина Артамона Матвеева из-под стражи из ссылки в Пустозерске изъять и перевести в Мезень до дальнейшего повеления. А вины с боярина Богдана Хитрово снимают ради его сына, что был дядькою при царе в его отрочестве. На том дума и порешила.

Вернувшись по весне из своей новой вотчины, князь Григорий Ромодановский приступил к отделке своего терема на Москве, который запустел и обветшал за время его отсутствия в войсках. Боярин вновь набирал силу в думе.

Когда царь Фёдор отобрал должности у бояр-сопровителей, Ромодановский думал, что Солдатский и Стрелецкий приказы перейдут под его руку, но царь отдал их Хованскому. Ослабляя боярскую группу Милославского, он не давал силы и оживающей группе Матвеева, создавая третью, вокруг себя, из глупого Хованского, преданного Фёдора Куракина, деятельного Языкова.

Стараниями князя Василия Голицына в казне появились деньги, вроде бы и казнокрадство сократилось.

Свадьба царя с Грушецкой была делом решённым, она должна была состояться через месяц. Каждое утро государь устраивал верховые выезды и прогулки на Воробьёвы горы, проезжая мимо окон невесты. Видя царя гарцующим на коне, народ был в восторге и орал благословения Господу что есть мочи. Руси нужен был лишь мир с Турцией, но мир не всякий, а большая часть думы видеть этого не хотела. Ромодановский также ещё не пришёл к какому-либо решению и хотел знать мнение своего друга Матвеева. Для того и позвал в свой терем Андрея Алмазова.

Мастеровые хлопотали по дому, что-то строгали, что-то подгоняли, обтачивали, дерево обрабатывали так, что зачастую вовсе гвозди не требовались.

Сын старого князя Михаил следил за работой. Андрей Алмазов в своём неизменном кафтане стрелецкого сотника, поднимаясь в терем Ромодановских, застал Михаила со стамеской в руках.

   — Бог в помощь, — радостно выпалил он.

   — Вот решил вырезать на стене чудну птицу, а то боле саблей махал последнее время, — засмущался Михаил.

Со стороны было трудно сказать, что он относится к одному из родовитейших родов, а в простой одежде его самого можно было принять за мастерового. Услышав голоса, появился Григорий Григорьевич, весь в парче и бархате.

   — Идём отсель, — сурово сказал он Андрею.

Они спустились во двор и прошли в сад, в дальнюю его часть, сели в тени.

   — Ну што, Андрюша, аль не порадуешь меня вестью, с чем были связаны те смерти, шедшие месяц за месяцем?

   — Нет, Григорий Григорьевич. Вот уже почитай два месяца вельможные старики не мрут. Большего поведать не могу. Приказа тайных дел вот уж четыре года нету, ярыги Разбойного приказу ни во што вмешиватси не хотят, так жити легче.

Ромодановский стал суровей:

   — Государь повелел перевести Матвеева в Мезень. Брат тебе-то, наверно, уже поведал. Поедешь тайно к Матвееву и поведаешь усё, што знаешь. О смерти Воротынских, отца и сына, о впадении в немилость Милославского и смещение глав приказов, о переговорах с Турцией о мире, о развале войска и назначении боевым воеводой большого полка Черкасского, о рассылке полков по старым местам, уменьшении ополчения — вообще поведаешь ему всё, што сам знаешь. Из полка я тебя до времени отпросил, не спеши, дай ему подумать. Пусть передаст через тебя усё, што об этом мыслит. — Воевода на мгновение задумался. — А перед дорогой давай съездим в Даниловский монастырь помолимся.

Поездка в Даниловский была неожиданностью для Андрея. С тех пор как он узнал от брата, что Матвеева велено доставить в Мезень, он знал, что рано или поздно Ромодановский пошлёт его туда, но вот зачем ехать в Даниловский?

Вестовые, скакавшие впереди, предупреждали народ, и люди заранее расступались перед каретой. В монастыре гостей встретил сам настоятель отец Серафим:

   — Государь-батюшка князь Григорий Григорьевич, теби я всегда рад видети в стенах своей обители.

Ромодановский грузно вывалился на мостовую двора.

   — Я недавно в монастырь вклад сделал, вота Серафим и расстилаетси.

   — А меня зачема сюды привёз?

   — Хочу, штоб ты сам увидел мальчонку. И о нём тоже поведай Матвееву. Царь думал сему мальцу вернуть земли его отца и фамилию, а меня с Одоевским Никитою сделать опекунами.

Тяжёлая дубовая дверь раскрылась, и монах ввёл полуторагодовалого Ивана. Ребёнок был напуган и жался к иноку. Ромодановский разложил перед ним пряники, мочёные яблоки, сахарные головы и даже финики. В глазах ребёнка стояли слёзы. С позволения боярина монах забрал подарки и увёл мальчонку, вцепившегося в его рясу.

Ромодановский и Алмазов, так и не посетив церковь, вернулись в карету, которая сразу рванулась с места.

   — К завтрешнему утру, как соберешьси, заедешь ко мени. Я передам с тобой письма от царицы Натальи Кирилловны, от её брата Льва да и ещё кое от кого.

Андрей на третий день под самый вечер прибыл в Мезень. Городок напоминал небольшое село. Церкви небелёные, больших домов нет, одни избы. А грязища на улицах такая, будто бы нарочно разводили.

Дом Матвеева он нашёл почти сразу, хоть тот ничем не отличался от других. Изба как изба, к тому же никем не охраняемая. Двери низкие, доски нетёсаные.

Андрей толкнул дверь и вошёл. Закопчённые стены сразу бросились в глаза. Боярин Артамон Сергеевич Матвеев сидел в углу под образами и в свете лучины что-то писал. Его сын Андрей сидел тут же на небольшом ларе.

Артамон Сергеевич отвлёкся от письма и посмотрел на вошедшего. Взгляд мутных, выцветших глаз, потерявших надежду, вначале невнимательный, безразличный, засветился радостью, когда Матвеев узнал гостя и с раскинутыми руками бросился его обнимать:

   — Андрей, да какими ж судьбами?!

В горле Алмазова начало щемить, перед ним был сильно поседевший старик.

   — Да вота Григорий Григорьевич Ромодановский велел письма доставити.

Он выложил ворох писем, глупо улыбаясь. Матвеев, усадив Андрея рядом, вскрывал одно за другим письма и жадно читал долго, иногда заново перечитывая. Он тут же начинал писать и рвал написанное. Потом, будто что-то вспомнив, выставил из печурки чугунок с пшённой кашей без масла — для сына и Андрея. Снабдив обоих деревянными ложками, снова начал читать. Он читал, перечитывал полученные послания, обдумывал ответы.

Проснувшись рано, Андрей, вспомнив ужин, покинул избу тихо и у ближайших соседей купил двух гусей. Вернувшись, он свернул одному шею, и они с сыном боярина стали его ощипывать, смеясь. Внук лорда Гамильтона по матери и дьяка Матвеева по отцу был в этом явно сноровист. Боярин с ухмылкой смотрел на них:

   — Два разбойника встретились, вам токма гусей и ощипывать.

Сварив гуся, устроили пир. Артамон Сергеевич даже позволил себе выпить настоечки. Объевшийся сын Матвеева уснул. Матвеев разложил перед Андреем письма.

   — Запоминай, вот энто — царице, энто — её брату Льву, энто — Ромодановскому, энто — твому брату Семёну, энто — Василию Тяпкину, самое толстое, сам в руки отдашь, энто твому новому покровителю митрополиту Иоанну Ростовскому, энто — Апраксину, а энто — Башмакову. А теперича езжай, пока до воеводы не дошло, што у меня гости, которые меня гусями кормят.

Они крепко обнялись на прощание, и Андрей покинул Мезень.

В теремном дворце стук и беготня. Слуги стелили новые ковры, доставленные из Персии. Накрывали богатыми уборами, расшитыми травами, широкие резные лавки и подоконники. Смахивали пыль с киотов, вешали шитые жемчугом застенки на образа, наливали с верхом в лампады масло, вешали на стены новые парсуны.

Возы с севрюгой, судаками, снетками белозерскими, бочками с икрой паюсной и зернистой, с лососиной малосольной, сельдями и осётрами астраханскими, грибами солёными и мочёными, с языками говяжьими, поросятами пареными и журавлями копчёными, с лебедями и фазанами печёными, с телятиной парной и лежалой, зайчатиной и лосятиной мороженой тащились бесконечно через Боровицкие и Спасские ворота. После трёх месяцев ухаживания царь Фёдор Алексеевич решил «ожениться».

В натопленной бане мыли сенных девок. Мыли с мятой и полынью, чтобы снять любой сглаз и дурное слово. Им предстояло рядить невесту и петь девичьи песни от покоев невесты до середины дороги в собор.

Для избранницы царя уже приготовили шёлковую белоснежную сорочку, а коли не понравится — такую же нежную льняную, чулки охряные, такого же цвета рубаху до пят с жемчужными и изумрудными запястьями, тончайшего шёлка летник с рукавами до полу. На левую руку браслет царицы Софьи Палеолог, на правую царицы Анастасии Романовой. В серебряной коробочке принесли подарок жениха — богатое ожерелье с лалами и адамантами, как солнце горит, цветами разными переливается, глаз отвести нет возможности.

Все спешат. Дело осталось за малым. Швеи кремлёвские уж последние стежки делают на невестином широком опашне тонкого сукна и цвета клюквы, сверху донизу одна за другой пуговки перламутровые пришиты прочно-намертво, а ещё поверх наденется поволока сребротканая, укроет лик невесты.

Работа спорится. Все ждут не дождутся желанного дня. И вот оно пришло, утро восемнадцатого июля — день венчания.

В Спасо-Преображенском соборе тщательно законопатили окна и все щели — ни малейшего дуновения! Натопили средь лета до одури, надышали, хоть в обморок вались.

Служил сам патриарх Иоаким в новой тяжёлой ризе, почитай, одного золота с полпуда только в крестах, а о всём остальном и говорить не приходится.

Сотни огоньков свечей дрожали в позолоте паникадил, подсвечников и канделябров. Дюжина великанов дьяконов, исходивших потом и не смевших утереть чело, размахивали тяжёлыми кадилами. На левом и правом клиросе — яблоку упасть некуда. То плечо к плечу стоят хористы, громкогласно и сладко вздымают под высокий купол божественные слова. Слушать — лепота неземная.

Разомлевшие бояре старательно крестятся, отвешивают поклоны, бухаются на колени. Старшие боярыни вслед за царём вводят невесту и подводят её к алтарю. Поволоку убирают с лица, и девятнадцатилетний жених, весь сияя, берёт руку своей семнадцатилетней невесты. Служба начинается. Венец над невестой держит царевна Софья, венец над царём — боярин князь Никита Одоевский, последний из представителей удельных фамилий, сохранивший могущество и власть. Патриарх медленно ведёт службу, но вот она закончена, и дьякон иерихонским рёвом возгласил долголетие. Молодых повели вокруг аналоя. Дрожащей рукой государь взял узкую, холёную кисть Агафьи и последовал за патриархом. К целованию поднесли большой золотой крест. Согласно чину, Агафья опустилась на колени и поцеловала сапог мужа. Патриарх Иоаким, повернувшись лицом к государю, нараспев возгласил, что отныне они муж и жена.

Колокол на колокольне Ивана Великого оповестил Москву о состоявшемся венчании. Народ, собравшийся вокруг Кремля, радостно загудел, а стряпчие стали разбрасывать в толпу мелкие серебряные монеты. Стрельцы выкатили на площадь несколько больших бочек с водкой и бражным мёдом.

А двор в это время проследовал из собора во дворец за пиршеские столы. Царь шествовал гордо, держа супругу со всей нежностью и любовью. За ним шёл патриарх и десять ближних бояр. Князь Григорий Григорьевич Ромодановский-Стародубский был в их рядах. Вести, полученные из Мезени, взбодрили дух, и он от всего сердца радовался свадьбе царя, что читалось на открытом лице князя.

За столы садились по чину, роду и месту. Как водится, патриарх благословил трапезу и провозгласил здравицу государю и новой государыне — и пир начался.

Присутствующие недостатка в съестном не знали и на пирах бывали чуть ли не раз в неделю, казалось, уж давно должны были объесться, однако большинство набрасывалось на еду, как будто неделю ничего не ели.

Царь в томительном ожидании первой брачной ночи есть не мог, под ложечкой зудело и сосало, но кусок в горло не шёл.

Впервые на пиру присутствовал царевич Иван, но его тупой взгляд лишь раздражал царя. Рядом с ним сидел бывший дядька царя Иван Хитрово и ухаживал за царевичем.

Фёдор лишь изредка поглядывал в их сторону. Рядом сидела желанная Агаша, сильно набелённая и нарумяненная и от этого какая-то неживая. Её ротик был чуть приоткрыт, будто он готов к радостной, праздничной улыбке. Влажно поблескивали белоснежные зубы, и это делало круглое личико забавным и трогательным.

Неожиданно её нога под столом прижалась к его ноге, и государь замер как изваяние, горя от внутреннего огня. Ему хотелось отстраниться, но он не мог этого сделать. Он не знал, что большинство дворян его возраста могли бы посмеяться над сдержанностью с женским полом государя, посчитав её дурью, будь на месте государя кто-то другой.

Настойки, наливки, водки, меды текли рекой, и даже убелённый сединой патриарх позволил себе лишнего. Гомон стоял такой, что еле было слышно соседа. Видя, что государь ничего не ест, Никита Одоевский попросил патриарха благословить молодых отойти в опочивальню, что тот среди притихшего двора и сделал. Государь с юной царицей, осыпаемые зерном и монетами, удалились из пиршеского зала. Вслед за ними пир покинули архиереи. Однако сам пир, хоть и без главных виновников, под присмотром Языкова и Одоевского продолжался до глубокой ночи.

Фёдор ввёл жену в опочивальню и захлопнул за собой дверь. Согласно традиции, Агафья наклонилась, чтобы снять сапоги с мужа, но Фёдор привлёк её к себе и стал неумело целовать. Она стояла и не знала, что делать. Опашень сам сполз е её плеч и упал к ногам. Вытянув вперёд руки, она тоже попыталась обнять мужа и, потеряв равновесие, упала на царское ложе...

Пользуясь неразберихой после царской свадьбы, стольник, думный дьяк и дьяк Посольского приказа Семён Алмазов перевёл брата Андрея подьячим в Посольский приказ. Хватит ему службу нести в стрелецких полках. Всё равно по чину не поднимается уже десять лет, оставаясь сотником. Живёт за счёт суконных лавок да двух поместий, что оставил ему отец, поделивший всё поровну между двумя сыновьями.

Первые дней десять, когда вникал в новые обязанности, Андрею Алмазову было интересно и всё спорилось в его руках. Однако затем каждодневная писанина стала раздражать его, а присутствие в думе, где шла беспристанная болтовня, бесило его сверх меры.

А сколько здесь было завистников, готовых угробить любое начинание на корню, только бы не принести удачу кому-то другому, и не дай Бог, если этот другой ниже тебя по роду и месту.

Только теперь Андрей понял, почему последние годы своей жизни царь Алексей Михайлович почти не собирал думу, напрямую работая с главами приказов.

Чтобы противостоять боярам, царь Фёдор вновь ввёл каждодневную работу думы. Избавившись от опеки, надо было избавиться и от влияния думы на государственные дела, а воли на это не хватало. Царевна Софья стала подругой новой царицы, и та упросила супруга вернуть Милославского в думу. Царь уступил. Когда же дума выступила против увеличения полков европейского образца и назначения ответственным за это Григория Григорьевича Ромодановского-Стародубского, царь решил оставить в Москве не более десятка бояр, явно враждебных друг другу. В столице остались: Никита Одоевский, Юрий Долгоруков, Пётр Салтыков, Иван Милославский, Василий Волынский, Иван Стрешнев, Юрий Барятинский, Григорий Ромодановский-Стародубский, Иван Хованский, Василий Голицын. Остальные были разосланы на большие воеводства. Так, Алексея Трубецкого вернули в Киев, Ивана Богдановича Милославского — в Астрахань, а Ивана Барятинского — в Енисей и так далее. Всех провожали с почётом и одаривали на прощание казной и поместьями, но за отъездами забыли обо всём и дела об увеличении войска тоже так и не решили. Зато в угоду царице было принято неожиданное решение ходить при дворе в польском платье, польские кафтаны сменили обычные кафтаны и охабни.

Днепр ласково обтекал Хортицу со всех сторон. Казалось, он убаюкивал этот остров, где когда-то было капище богу Хорсу, а ныне расположилась столица войска запорожского. На острове было неспокойно. Первого августа прямо за столом с ковшом горилки в руках умер кошевой атаман Иван Данилович Серко. Тело старого атамана водрузили на натянутую меж двух коней попону и отправили к жене.

Выборы нового кошевого готовы были перерасти в драку. Одни говорили, что надо пригласить на атаманство гетмана Хмельницкого, другие кричали, что Юраську не надо, а надо тестя Дорошенкова. Войсковой писарь Выхоцкий кричал, что атаманом надо Павлу Рыгору, он-де всегда за казаков стоял. Но большая часть казаков выступила за Ивана Стягайло. Колготня готова была превратиться в побоище, когда неожиданно прибыл хорошо знаемый в Запорожье нежинский полковник Ярема Непрак и встал на сторону Стягайло. Об остальных претендентах сразу как-то забыли. Под радостные крики новому кошевому вручили атаманскую булаву. Шапки полетели вверх. На следующий день в Москву во главе с войсковым писарем Быхоцким было направлено посольство, которое должно было довести до его царского величества вести о смерти Серко и об избрании нового кошевого атамана. Посольству от лица нового атамана было поручено передать, что войско готово присягнуть государю и гетману всей Украины. Это был совершенно новый шаг войска запорожского. Хотя сами казаки этого ещё не знали. Поддержанный любимцем гетмана Самойловича полковником Яремой Непраком, атаман Иван Стягайло решил встать на сторону Самойловича и прекратить старую вражду. С этим были посланы люди и к гетману Самойловичу. Полный переход Запорожья под руку царя менял всё в переговорах с Турцией.

Дума, лишённая части бояр, стала более сговорчивой, но дела, однако, всё так же тянулись, и даже духота не способствовала быстрому решению вопросов. Здесь ещё не знали о смерти Серко.

— Пришла весть, што полтавский полковник до урожая запретил продавати хлеб в Запорожье. Но ведь так и недолго перессорити казаков-запорожцев с городовыми казаками. Только нам энтого и не хватало, — раздражённо говорил царь. — Думал, отзовём Дорошенко, и там всё утихнет. Ан нет, пуще прежнего разгораетси. Кстати, Василий Васильевич, што там с Дорошенко? Ты посылал к нему узнать, пошто он недоволен воеводством?

Голицын привстал:

   — Да, я посылал к нему дьяка Бобинина.

   — Ну и што?

   — Он его вопрошал, аки ты велел, государь: из-за того, што он скудость терпит на Москве, быть ему воеводой в Угличе Великом аль в Устюге.

   — И што Дорошенко?

   — Говорит, што до Устюга шестьсот вёрст, што если в Малороссии узнают о его отъезде в Устюг, то подумают, што отправлен он туда в ссылку, и оттого произойдёт там шатание в народе. Вон, мол, Яненко с Хмельницким изменили государю.

   — А при чёма тута Яненко с Хмельницким?

   — Аки при чём? То ж родня Дорошенкова. Вота он и припугивает нас этим. Мол, оставити меня в Устюге, и вся Малороссия вам изменит.

   — Ну, што-то ты, Василий Васильевич, намудрил. Я ведь хотел аки лучше для него содеять, а не хуже. Ему ведь теснота и скудость в Москве. Может, што-то поближе предложить?

   — Ближе города все воевод имеют, — подал голос Милославский.

   — Иван Андреевич, — обратился царь к Хованскому, — хде ещё место воеводское свободное?

   — Вятка, государь, не имеет воеводу, — с готовностью отозвался Хованский. — Гетману энто, пожалуй, подойдёт, хотя тоже не близко.

   — Вота и славно. Василий Васильевич, пошли опять к Дорошенко Бобинина, пусть уговорит. Пусть Бобинин объяснит ему, што мы его не в опалу, а на честь посылаем. Чем быть гетманом, сложившим булаву, лучше бы всесильным воеводою стать.

   — Хорошо, государь.

Царь жестом усадил Голицына.

   — Теперича, бояре да думные дворяне, вот што я хотел сказать вам. Ныне мы, поймав кого на татьбе-воровстве, отсекаем ему то руку, то пальцы, а то и ногу, теша себя мыслею, што, мол, зло наказано.

   — А што, нам с татем целоваться, чё ли? — выпалил Милославский.

Царь, оставив реплику без внимания, продолжал:

   — А того помыслить не желаем, што, отрубив человеку руку, мы лишаем его возможности работать полноценно, ведь с одной рукой он может заняться лишь прежним своим ремеслом — татьбой. Разве в энтом корысть государева: множить воров, татей и бездельников? Отсекая руку, мы человека увечим, делаем неспособным к труду, он поневоле становится дармоедом, нахлебником, не могущим даже себя прокормить.

   — Очень разумно, государь, — сказал Одоевский, и остальные закивали головой.

   — Так вот, я повелеваю отныне членоотсечение отменить на Руси раз и навсегда. Отписать тобольскому воеводе, штоб был готов рассаживать людей на земли. Кто вторично на татьбе будет словлен, отсылается в крепостные к тобольскому воеводе. И коли хорошо будут обживаться земли, то теми землями впоследствии я буду жаловать.

   — Но, государь, — поднялся Милославский, — ежели так рассуждать, то выходит, Разину голову напрасно отрубили?

   — Ты, Иван Михайлович, часом, не приболел?

Дума захихикала дружно, все знали, что хоть Милославского и вернули в думу, но он продолжал быть в немилости.

   — Разин был злодей из злодеев, — спокойно продолжал Фёдор Алексеевич, — душегуб и убивец многажды, за што и лёг на плаху вполне заслуженно. А я ведь веду речь о татях, каверзами нечистого укравших однажды и попавшихся. Карая безмерно таких, мы и деем на руку сатане. Может, я не прав, так пусть скажет хто из думы.

   — Прав ты, прав, государь, — опять закивали думцы дружно, затрясли бородами.

Фёдор взглянул на подьячего, уже обмакнувшего перо, приказал:

   — Пиши. «Которые воры объявятси во первой али двух татьбах, тех воров пытати и учинять им наказания, которые второй раз, ссылати в Сибирь на вечное житьё на пашню, казни им не чинить, рук и ног и двух первых перстов не сечь, ссылать с жёнами и детьми, которые дети будут трёх лет и менее, а которые больше трёх лет, тех не ссылать, штоб им не быти в ответе за родителя».

   — А куды ж их девати, которые дети останутси?

   — Передать на воспитание и кормление близким родственникам, а ежели таковых не случитси и помещик их не будет знати, што с ними делати, писать за монастырём. И ещё, бояре мои милостивые, на Москве нищих развелось непочатый край. Стыд головушке. Пешему от них проходу нет.

   — Убогие, государь, што с них взяти. Может, их тоже в Сибирь сослати?

   — Пошто, в чём их вина, в том, что милостыню просят? Я велю строить для них богадельни, одну в Знаменском монастыре, а другую — за Никитскими воротами. От иноземцев стыдно, намедни польскому резиденту у кунтуша рукава напрочь оторвали.

   — Пусть пешим не шастает, — ухмыльнулся Хованский, — целое платье будет.

Царь вновь не обратил внимания на глупость.

   — Также велю отписать казанскому воеводе, штоб боле не тянул с помещиками из татарских мурз. Объехать все волости и описать все земли. Тех из мурз, што перейдут в православие, не обижать, земли за ними приписать и в русское дворянство записать, тех же, што останутся в мусульманстве, земель лишить и отписать те земли в казну. В помощь казанскому воеводе послать писцов и три стрелецких полка на случай смуты. И содеять то до зимы и обо всём доложить в поземельной грамоте.

   — Ох, аки той вести патриарх обрадуется, — вставил своё слово боярин Волынский.

Дума разъезжалась поздно. За последние два месяца Фёдор был впервые рад делу, которое совершил. Пора было вновь посылать послов в Турцию, далее тянуть нельзя, но об этом завтра с думой поговорим. Всё сразу не решишь. Он шёл к Агаше, и мысли его изменились. Любовь его к жене росла с каждым днём, но вот в постели не всё иногда получалось хорошо, хоть они и жили почитай уже с месяц. То Агаша только начинала возгорать, а он уже окончил, то не вовремя начинали болеть ноги, и он не мог опереться на них. Он даже начинал молиться, что сам считал святотатством.

Из темноты перехода кто-то вынырнул и подался назад. Царя это удивило. По этим переходам ходила только царская семья и ближняя родня.

   — Хто энто там? Ну-ка, покажись на свет!

Из темноты показался дядюшка, князь Иван Михайлович Милославский. В руках у него было два куска наилучшего бархата и сороковка отборных соболей.

   — Энто што?

Милославский как будто засмущался:

   — Да вот, несу царице.

Неожиданно для себя Фёдор разъярился:

   — Ты прежде непотребно её поносил, невесть што о ней говорил, а ныне хочешь дарами свои плутни закрыть. Вон, пошёл вон из Кремля.

Фёдор даже в запале замахнулся посохом. Милославский рванулся к дверям, даже кус материи потерял.

Скандал быстро облетел Кремль. Боясь, что теперь Милославского выгонят, что усилит группу придворных, стоящих за возвращение ко двору Матвеева, Языков поспешил к царице и переговорил с ней. Конечно, Матвеева надо возвращать, но чуть позже, Языкову надо набрать побольше силы и влияния.

Языков и царица явились к царю и заявили, что то были не дары, а вещи, купленные по приказу царицы. Милославский лишь выполнил волю государыни, а царю о том не сообщали, чтоб не беспокоить, он и так занят сверх меры.

Фёдор успел остыть и более не гневался, потому и воспринял объяснение как истину и послал Языкова извиниться перед Милославским за свою вспыльчивость. В ближайшие дни Милославский был приближен и обласкан и даже одарён небольшим поместьем.

Двадцатого августа в Крым отправилось великое русское посольство. Возглавлял его окольничий, дьяк Посольского приказа Василий Михайлович Тяпкин. При нем были дьяк Никита Зотов, подьячий Василий Телячев и мало российский писарь Семён Ракович, до этого прибывший на Москву от гетмана Самойловича. Все люди делом проверенные и государем знаемые. С ними были стрелецкий полусотник Хвостов с дюжиной казаков для охраны дворов крымскому хану. За четыре с половиной года правления Фёдора в казне впервые появился запас денег. И государь объявил Тяпкину, что в случае благоприятного исхода он от имени государя может одарить хана тридцатью тысячами рублей золотом. На посольство были возложены большие надежды.

Лето подходило к концу. А двор так ни разу и не выехал ни в Коломенское, ни в Измайлово. Было не до того. А если царь по какой-либо причине не выбирался из Кремля, то и женская часть царской семьи никуда не выезжала. Это позволило быстрей сдружиться Софье Алексеевне и царице. Софья делала вид, что делится всеми своими тайнами, вызывая царицу на откровенность.

Обе совершенно разные, они сошлись, и каждая по-своему была рада этому. Первого сентября, встречая новый год, после торжественного въезда царя в Москву обе одарили друг друга дорогими украшениями и устроили пир для женской части.

Царица сидела во главе стола, укрытого красными бархатными скатертями, расшитыми зелёными и золотыми травами. По правую руку от неё — царевна Татьяна Михайловна, а по левую — сестра царевна Софья. Обе заботливые, лучшие кусочки подкладывают, вишнёвую настойку подливают.

   — Я так рада, Агашенька, што братец именно тебя выбрал в жёны. Такую государыню и надоть. Любит он тебя сильно, видать, всем сердцем. Наверно, любитесь беспрестанно? — спросила Софья раскрасневшуюся царицу.

Агафья, неожиданно для самой себя, излила горечь неудовлетворённости. Тётка Татьяна Михайловна сидела рядом и всё слышала. Вместе они постарались успокоить царицу, давая несложные женские советы. Наконец Софья с ехидцей заявила:

   — Ты ж обязана родити от братца мово, с того тебе боятси нечего, сама водрузись на него.

   — Фряжские королевишны то деют и в зазор не считают, — поддержала Татьяна Михайловна Софью.

Царица засомневалась:

   — То ж противу православного канону, штоб жена покрывала мужа.

   — Верные люди говорят, што Наташка Нарышкина то с моим отцом содеяла.

Агафья ничего не сказала на это, но про себя подумала: «Коль Наталья Кирилловна то себе дозволяла, то, может, и мене не грех».

Терпеливо ждала царица, когда последняя боярыня покинет пирвдескую палату, и, оперевшись на Софью, проследовала в опочивальню, ноги впервые не слушались. Мамки быстро раздели её и уложили в постель. Внутри бегал бесёнок: «Придёт Федя сегодня ал и не придёт?»

Она уже начала засыпать, когда дубовая дверь открылась, и вошёл Фёдор, уже в ночной рубахе. Уставший за день, он хотел поцеловать жену на ночь. Он нагнулся над постелью в темноте, не зажигая свечи, и прижался губами к щеке и уже хотел отстраниться, но гибкие руки оплели его, и жаркие поцелуи покрыли лицо. Желание пришло само. Он забрался под одеяло и прижался к жене. Её напор был неожиданным, всегда сдержанная и застенчивая, сегодня она вся дрожала, изгибаясь, неожиданно извернулась и оказалась на нём. Сопротивляться не было сил, новые ощущения заставили его сжать зубы, а когда она наконец упала на него, вся взмокшая, он даже почувствовал какую-то непонятную гордость. Она так и уснула, забывшись сладким сном, а он лежал и не знал, как отнестись к происшедшему...

В начале октября царь Фёдор отъехал на богомолье. Его душа была в смятении, не давала покоя. Он всё больше лю бил Агашу и, когда жена сказала, что забеременела, ре шил замолить те ночи любви и счастья, посетив несколько монастырей.

Первым на пути был Волоколамский монастырь, часто посещаемый его отцом. Несмотря на усталость, пользуясь тем, что был день Иоанна Богослова, Фёдор заказал всенощную. И весь монастырь ожил. Сам игумен отец Герасим вёл службу со всем своим клиром. А вместе с монастырём не спал и весь город. Все хотели лицезреть царя. Под утро многих из свиты шатало, а двое даже упали, но были подняты и службу достояли до конца.

Лишь после этого Фёдор ушёл в отведённые ему покои и отпустил всех отдыхать. Один Языков суетился возле него:

   — Тама старый монах просит принять его. Говорит, што у него к тебе, государь, твово деда, Михаила Фёдоровича, слово.

Фёдор милостиво кивнул Языкову и тот вмиг ввёл в келью стоявшего при входе древнего монаха. Казалось, у него не было мышц под кожей, обтягивающей скелет старца. Подслеповатыми глазами он воззрился на царя, что насторожило Фёдора:

   — Аки звати тебя, отче?

   — Отец Мисаил. Неушто батюшка твой государь Алексей Михайлович не рассказывал обо мне?

Повинуясь непонятному решению, Фёдор и Языков с почтением усадили старца на лавку.

   — Нет, отче.

   — Я присутствовал при избрании твово деда, государя Михаила Фёдоровича, на царство, а затем был при смертном одре твово прадеда патриарха Филарета. Грешна была его душа. Видел я, аки отлетела и душа ангельская твово деда. А вота батюшка твой меня уже в последний час не позвал. Видно, боялси, што узрю я на душе его тёмные пятна. А не каждому то видеть дано.

Фёдора аж пробил пот, но он постарался спросить спокойно:

   — Пошто ж ко мене зашёл?

   — Дед твой просил тебе передати, умирая, видно, зрила душа в будущее, што никакие блага земные души не стоют, ты то поняти должен.

Монах поднялся и, не говоря больше ни слова, бесшумно удалился, прикрыв за собою дверь.

Фёдор, терзаемый всю дорогу, хотел найти успокоение в тихих монастырских стенах, в молебне, в молитве, в исповеди и покаянии, но выходило иначе, здесь как будто всё обвиняло его. Промучившись день и ночь, поутру он решил оставить Волоколамский монастырь и двинуться к Новгороду. Монахи во главе с отцом Герасимом провожали его. Усаживаясь поудобней, Фёдор поманил игумена пальцем:

   — Што-то я не вижу отца Мисаила?

   — Почил ныне ночью, отче Мисаил. Усю жизню не мылси, смрадом пах. Почил — и запах рассеялси.

Карета тронулась, а Фёдор удивлённо продолжал смотреть на стоящего у ворот игумена.

Двадцать пятого октября великое царёво посольство прибыло в Крым на реку Альму, где располагался посольский стан. И первое, что их поразило, была бедность строений на посольском дворе: четыре домика сложены из дикого нетёсаного камня, без потолков и полов, без лавок и дверей, для света сделано по одному окну без рам. Пришлось разобрать две телеги на жерди для крыши. И если полыни казаки наломали даром, то за солому приставленный татарский мурза потребовал плату. Пришлось платить. Послам было объявлено, что здесь ничего даром они получать не будут. Все должны покупать — питание себе и корм коням. В этот же день посол Василий Тяпкин отписал:

«Воистину объявляем, што псам и свиньям в Московском государстве далеко покойней и теплее, нежели нам, посланникам царского величества, а лошадям не токмо никаких конюшен нет, но и привязать не за што. Кормов нам и лошадям не дают, а купить с великою нуждою хлеба и ячменя и соломы своей добычею, и то самою высокою ценою. Вот хошьраз бы так крымского посла помытарили».

Поутру мурза объявил, чтоб ныне ехали к хану, который жил в селении от посольского двора вёрстах в пяти. Облачившись в парадные одеяния, послы поспешили туда, но, когда они явились, их обступили сановитые татары и объявили:

   — Прежде чем идти к хану, вы должны представиться ближнему вельможе его, Ахмет-аге.

Тяпкин спокойно ответил:

   — Не бывши с государевой грамотой у ханского величества, по иным дворам, волочитьси нам непригоже.

Татары с воплями окружили их конями:

   — Мы сейчас ту грамоту отымем силою.

Вот-вот готовы были заблестеть сабли. Вперёд выступил Никита Зотов:

   — Хде головы наши будут, тама и грамота государева, а когда увидите нас мёртвыми, тогда и грамоту возьмёте. Гроз ваших и бесчестья и всякой тесноты и принижения мы не боимси.

Татары приутихли. Вперёд выехал Арслан-бек, что когда-то увёл последних боевых татар из-под Астрахани:

   — Пусть один из послов останется с царёвой грамотой, а остальные сходят до Ахмат-аги.

Тяпкин поступил наоборот. Оставив Зотова, Телячева и Раковича с грамотой, сам отправился к вельможе. Арслан-бек сопровождал его. Войдя в полутёмные покои, Тяпкин поздоровался длинно и витиевато, на восточный манер. Ага сидел на коврах, облокотившись на бархатные золотые подушки, даже не попытавшись встать, жестом велел послу сесть подле себя.

   — Пошто ханской воли ослушался и не желал прежде идти ко мне, ближнему вельможе ханскому? У нас обычай такой исстари ведётся, что посланники, прежде чем идти к хану, бывают у ближних людей его: али уж честнее вас посланников здесь не бывало?

Тяпкин даже заулыбался:

   — Мы с прежними посланниками честью не считаемой, если у вас прежде так и водилось, аки ты говоришь, то мы вашего указу не принимаем, то нашему государю бесчестье, мы прежде всего должны исполнить государевы дела, а уж после ходить по ближним людям. Нигде не повелось, чтоб по ближним людям, мимо государя, у послов грамоты принимать, это у вас обычай грубый. Мене случалось быти в послах у многих великих государей, и посольские чины и обычаи мне ведомы. Если же прежние царские посланники бывали у ближних людей прежде хана, то я этому не дивлюсь, потому што у вас всегда посланникам царского величества бывает великая неволя, теснота и бесчестье, чтоб вынудить у них богатые дары, как теперь и над собой видим. А мы присланы к ханову величеству не дары раздавать, а вести дела к доброму миру.

Ахмет-ага понял, что посла не переспоришь, сказал примирительно:

   — Ну ладно, ладно. Ну вот ты пришёл ко мне, ну не съел же я тебя, и не убыло от тебя.

   — Не убыло, Ахмет-ага. Напротив, мене приятно было с тобой познакомитьси, — проговорил Тяпкин дипломатическую любезность.

   — Ну, что ж, тогда иди, вас отведут к хану.

Выйдя от Ахмет-аги, Тяпкин встретился с оставленными друзьями, и их провели в ханские покои.

Хан Мурад-Гирей хотя и был чингисидом, но оказался менее спесивым, чем его ближний вельможа. Однако для острастки послов привели боярина Василия Борисовича Шереметева, князя Андрея Григорьевича Ромодановского и окольничего Акинфия Фадеевича Караганова. Все трое так давно не видали родину, что с радостью смотрели на русские лица.

Приняв царёву грамоту, хан пригласил послов сесть.

   — Как изволили доехать, мурза Тяпкин?

   — Спасибо, хан, хорошо доехали.

   — Как здоровье высокого брата нашего, царского величества?

   — Спасибо, хан, великий государь, слава Богу, здоров и надёжен.

Пора было переходить к основному вопросу, торжественная часть встречи кончилась, и хан пригласил всех сесть.

   — И что же наш высокий брат предлагает великому султану?

   — Штоб не ошибитьси и злого умыслу друг за другом не чуять, разграничить землю по рекам Рось, Тясмин и Ингул.

Люди хана засмеялись.

   — Если за вами только то дело и есть, то не за чем было вам сюда ездить. По те реки уступки не бывало и впредь не будет. Это давно уж султанская земля, и реки те — его.

   — А хде ж вы хотели бы имети границу? — спросил вежливо Тяпкин.

   — Всё правобережье и граница по Днепру.

   — Но это ж немыслимо, султановы люди и до Корсуни не доходили. — Тяпкин решил обратиться лично к МурадГирею: — Ваше ханское величество, два великих государя — султан Порты и мой царь сделали вас своим посредником в переговорах о мире, о котором мечтают обе столицы. В ваши руки, пресветлый хан, вручили оба государя судьбы держав. Вам оказана высокая честь, и вы войдёте в память людскую аки миротворец между ними. Разве вашему ханскому величеству не хочется оправдать надежды великих государей?

   — Я благодарен тебе, мурза Тяпкин, за высокую оценку моего влияния в переговорах. Но я должен исполнять указ султана. Если б те земли были мои, я бы охотно поставил ту межу, какая так угодна его царскому величеству.

   — Наша сторона, Мурад-Гирей, готова платить всем, кто способствует этому, крупный барыш. Лично тебе, хан, его царское величество готов выплатить десять тысяч червонных золотых, а ближним твоим людям по три тысячи.

   — Ты — слуга царя, а я слуга султана и не могу согласиться с тем, что ты у меня просишь даже и за сто тысяч червонцев, — ответил Мурад-Гирей.

«За такие деньжищи ты б согласился, чёртов басурман, — подумал про себя Тяпкин. — Ещё б каки согласился».

Просовещавшись до вечера и не придя к решению, послы уехали на посольский двор. А с утра всё началось сначала. Так прошла неделя. Второго ноября Тяпкин, описав всё происходящее, отослал с теми бумагами подьячего Телятева на Москву, дав ему в охрану двух казаков, а поутру, видя упорство посланников, хан велел схватить их и посадить в земляную яму, не пускать к ним купцов с съестным и дровами, котёл из-под отхожего места забирать не чаще раза в десять дней. Так посол Тяпкин, дьяк Зотов и писарь Ракович оказались в яме, предназначенной для двух заключённых, сидеть мог только один, пока двое других стояли. Никому и в голову не могло прийти, что им здесь придётся провести месяцы и это скажется на здоровье всех троих.

Противный мелкий дождь моросил изо дня в день, навевая тоску-кручину, злую печаль. Тучи окутывали Кремль. Царь с самого утра в польском кафтане, представ лявшем что-то среднее между кафтаном становым и ферязью, бродил по терему.

Фёдор был свободен. От думы ничего теперь не зависело, власть была в его руках, как в последнее десятилетие правления его отца. Правда, возле ног тёрлись сестра Софья с князем Василием Голицыным, но в противовес им он приблизил к власти своего постельничего, окольничего Языкова. Есть с кем стравить. Главное дело сейчас — договор с Турцией, с тех пор как вернулся из Крыма подьячий Телятев, от посла Тяпкина не было ни весточки. Может, он, царь, поспешил, взявшись руководить Посольским приказом? Мотнув головой, Фёдор решил пройтись до посольской избы, поговорить с кем-нибудь из дьяков. Рынды сопровождали его, сзади семенил братец Иван, с утра ходивший за ним словно привязанный.

Стрелец, стоявший у крыльца, при виде царя посторонился. Опираясь на посох, Фёдор поднялся по ступеням, вошёл вовнутрь. Сидя у окна, что-то писал новый подьячий, лицом очень знакомый и сразу вскочивший и поспешивший навстречу. Фёдор присмотрелся внимательней.

   — Откуда-то мене твой лик знаком? — любопытствуя, спросил он.

   — Ещё в отрочестве государь, когда были наследником, вместе с ныне покойным князем Воротынским на соколиной охоте, часовенка в лесу и стрелецкий сотник. — Речь Андрея Алмазова была сбивчивой.

Лицо государя просияло:

   — Часовенка ещё изнутри светилась.

Андрей закивал головой.

У Андрея вдруг появилось неожиданное желание исповедаться, он мрачно посмотрел на рынд, и, уловив его взгляд, Фёдор жестом отослал тех ближе к двери. И Андрея как прорвало. Он стал сбивчиво рассказывать царю обо всём: о любви к Алёне, Приказе тайных дел, о выборе царёвой невесты его отцом, о шведском посольстве, и поездках в Болгарию и Грузию, о боярине Матвееве — обо всём, умолчав только о царевне Татьяне Михайловне. Фёдор внимательно слушал. Он многое видел, многое знал. Но тут открывалось такое, что показывало всех, в том числе и его родных, совершенно с другой стороны. Выплывали такие тайны, от которых становилось жутко. Тайны государственные, церковные, семейные. Да, этот человек знал слишком много, и будь Фёдору побольше лет, за жизнь Андрея можно было бы не дать и полушки.

   — Аки ты живёшь со всем этим?

Сзади раздался придурковатый смех царевича Ивана. Оба как бы очнулись.

   — Да, только ликом царских кровей, — удручённо молвил Фёдор, — а умом расплачивается за грехи его породивших. — Помолчав, добавил: — Ты более в ту часовенку не ходишь?

   — Опоганила её сволота якая-то.

Фёдор отвернулся от брата:

   — Ты мене много такого поведал, о чёма я и не догадывался и што мене может помочь, а потому проси, чего хочешь.

Андрей с неподдельным страхом взглянул на государя:

   — Есть легенда, што когда князь Юрий Долгорукий стал наезжать в Москву, когда она ещё селом была, то местный волхв показал ему пещеру на княжем холме, где князь обнаружил залу с вырезанным распятием Спасителя и алтарь белого камня. Говорят, ему в той пещере открылось будущее. Лишь после того он велел на месте села поставить город. Если есть в том правда, хотел бы я посетить ту залу.

Царь смотрел на Андрея широко раскрыв глаза, затем медленно поманил двух рынд:

   — Найдите быстро боярина Богдана Матвеевича Хитрово.

Рынды кинулись исполнять волю государя. Вскоре Хитрово с почтением и заискиванием смотрел на государя.

   — Богдан Матвеевич, тут мене про подземную церковь, што под Кремлём, сказы сказывают. Говори истинно, ести такая?

Хитрово затряс головою:

   — Ход в неё знаю, но сам там не был, и отец ваш Алексей Михайлович в неё не спускалси. — Испугавшись, добавил: — Даже крысы туда не идут, боятси.

   — А мы вот ныне сойдём, — сказал царь жёстко.

Хитрово, помня участь Милославского, даже спорить не стал, сразу повёл в бывшие казематы Тайного приказа. Оттуда в подвалы, затем ниже — на первый ярус, к ходам, по которым вода в Кремль течёт. Далее на второй ярус, где в красном кирпиче ходы, построенные ещё при Иване Грозном, и далее — на третий ярус, где всё белым известняком уложено, то ли при Иване Красном, то ли ещё ранее. А далее пошёл ход прямо в земле, вернее, в сплошной глине, будто огромным червём прорытый. Стены ровные и почти круглые. Царевич Иван, испугавшись, прижался к Языкову. Факелы от недостатка воздуха едва горели, что делало всё вокруг ещё страшнее. Недостаток воздуха чувствовался и во время дыхания, казалось, воздух хотелось укусить. И вот когда стало казаться, что впереди только преисподняя, ход расширился и в свете факелов появилась известковая стена с узким проходом посередине. На стене кириллицей было что-то высечено. Фёдор подошёл ближе и стал читать:

— «Азм княж Гюргий, седьмой княж Ростовский и третий княж Ростово-Суждальский, сын великого и светлого княже Володимира, что царски одежды вослед свожу деду и прадеду носил и что его отцу на том же столе сидящего Бог не сподобил. Реку со слезми, что от отца свово по младшеству самую бедную землю восприял в земле Русской, где от города до города боле ста вёрст. Да и городов тех по пальцам перечесть можно, обе длани не сложив. Где на всю мою землю един каменный собор отцом моим заложенный и людьми его мастеровыми возведённый. Где вместо серебра и злата на столы княжеские пиршеские ставят дерево резное, в слезах моренное, и медвежатину почитают на уровне телятины. Тою землёю я владею с шести лет, по смерти брата свово старшего, крестным отцом своим убиенного, вместо отца пестуном взрощенный, на дикой половчанке обвенчанный, одноруким архереем под венец подведённый. А по восприятии венца того волхвами ярославскими вглубь сей пещеры спущенный, где видения чудные мене поведали, что при сыновьях моих земля моя будет в Русской земле самой наибогатой, и земли чужедальние на то богатство злобой и завистью зальютси, но не помыслют на силу её. И не будет мастерства, которого бы в моей земле не знали бы и не умели. И не спадёт гордыня на землю мою, и Господь трижды предупредит её, прежде чем покарать при внуках моих, лишив заступы своей».

Царь Фёдор Алексеевич с братом Иваном, боярин Богдан Матвеевич Хитрово, постельничий, окольничий Иван Максимович Языков и подьячий Посольского приказа дворянин Андрей Ерофеевич Алмазов стояли возле стены, так и не решаясь войти в низкий узкий проход. Четверо рынд стояли поодаль. Что там за этим проходом, узнать никто не решался.

Государь посмотрел в глаза Андрею, как бы говоря: «Ты хотел туды войти, што ж не входишь?» Увидев, как тот потупился, развернулся.

Возвращались молча, как будто что-то такое содеяли, за что впоследствии будет стыдно. И, выйдя наружу, каждый отправился по своим делам. Об этом спуске в чрево земли старались никогда не вспоминать, будто согрешили.

Царь Фёдор проснулся рано. Его любовь, семнадцатилетняя государыня Агафья Семёновна, спала рядом. Фёдор нежно прикоснулся губами к её щеке. Последнее время он называл жену «Божии даром и Солнечным лучиком среди тёмных туч». Он любил её всей душою, а пришедшая зима так сблизила их, что не было человека ближе и родней. Фёдор был счастлив как никогда. Жена, суженая. Скоро будет ребёнок, даст Бог, не такой болезненный, как он.

Фёдор тихо встал и подошёл к окну. За окном всё шёл снег. Двадцатая зима его жизни, а знание о стольком, словно прожил лет семьдесят, не зря в старину говорили: «Знание многого несёт печать».

— Почему я тогда так и не вошёл в подземную церковь? Чего так испугался сейчас, когда я так счастлив?

Он не мог ответить себе сам. Он продолжал стоять и смотреть на падающий снег.

Агафья тоже проснулась, но не подавала вида. Она тоже была счастлива, просто парила душой над Кремлём в своих мечтах, летала как во сне. Ей даже не приходила мысль о том, что здесь рядом, в дальних покоях, спит вдовая царица Наталья Кирилловна, всего девять лет назад также парившая в своих мечтах, также боготворящая своих детей, но ныне забытая и всеми оставленная. В задумчивости Агафья лежала и смотрела на царя, и он, повернувшись, увидел её взгляд.

   — Агаша, солнышко, ты што не спишь?

   — Я люблю тебя, Федя.

   — Я тоже тебя люблю, ты же знаешь. Ты же Божий дар, не зря я тебя во время крестного хода увидел.

   — А вдруг дочка родитси? — неожиданно спросила Агафья.

   — Ну и што, назовём, аки мою матушку, Марией.

   — А коли сын?

Стали вместе имя ему придумывать, перебрав самые известные в царском дому.

   — А давай, Агаша, назовём его, аки пророка, Ильёю, — предложил Фёдор. — Илья Муромец вона какой сильный, пущай и наш сын будет сильный-пресильный. Илья тридцать три года с больными ногами сидел, аки я. Если мене не поднятси, пущай он распуститси аки маков цвет.

   — Ну, так и назовём.

На том и порешили, начав обсуждать, кто будет крестным.

Они ещё долго обсуждали свою будущую жизнь, забыв про мудрость, гласившую, «что загад не бывает богат».

Второго января по приказу крымского хана Мурад-Гирея русских послов Василия Тяпкина, Никиту Зотова и Семёна Раковича извлекли из ямы, отвезли к морю и под смех окружающих предложили вымыться. Хотя на этой стороне гор снега не было, но тёплой погоду назвать было невозможно. Тяпкин первым показал пример, скинув одежду и зайдя в воду по пояс. Зотов и Ракович последовали за ним. Бывалый казак Семён даже поплавал, чем прервал смех. Татары, сидя на конях, с содроганием смотрели на трёх русских. Тяпкин, чтоб досадить своим «надзирателям», плескался дольше всех, пока его не позвали. Облачённых во всё чистое, послов доставили в Бахчисарай, выделили тёплые покои, куда доставили несколько блюд жареной баранины. Объевшиеся мясом и разморённые теплом, послы повалились спать и проспали до следующего дня. А утром прибыли шесть казаков, охранявших их добро. Они привезли царёвы дары и торжественные одеяния послов.

Ближе к обеду прибыл Огаюн-Мурза и повёл их в ханский дворец. Войдя за стены, даже Тяпкин, многое видевший, был удивлён. Фонтаны, построенные венецианцами из розового туфа, резные островерхие минареты, беседки, зимние сады с цветущими розами.

В тронном зале крымский хан Мурад-Гирей в теплом халате и зелёной чалме с большим рубином восседал на резном кресле турецкой работы. Рядом на ковре сидели: Ахмет-ага, Сууз-хан, Арслан-бек, Ахмат-Мурзаж. Огаюн-Мурза подошёл к ним и сел рядом.

После прихода послов в зал ввели Василия Борисовича Шереметева, Андрея Григорьевича Ромодановского, Акинфия Фадеевича Караганова, давних сотоварищей по переговорам. Всем было предложено присесть на подушки. Наконец Мурад-Гирей удостоил взглядом Тяпкина:

   — Ваше мужество достойно уважения, господа послы. Но мы обязаны принять какое-то решение. Мы готовы выслушать ваши новые предложения.

Тяпкин извлёк договор:

   — Мы готовы зачитати статьи.

Хан кивнул головой. Тяпкин развернул грамоту:

   — «Первое: перемирию быти на двадцать лет, начиная с сего дня, рубежам быть по реке Днепру; ханову величеству будет дана казна за прошлые три года и потом будет присылатъси каждый год по старым росписям. Второе: в перемирные двадцать лет от реки Буга до реки Днепра султанову и ханову величествам вновь городов своих не ставити и старых казацких разорённых городков и местечек не починивать; со стороны царского величества перебежчиков не принимать, никакого поселения на упомянутых казацких землях не заводить, оставить их впусте. Третье: крымским, очаковским и белгородским татарам вольно по обе стороны Днепра, на степях, около речек кочевати, для конских кормов и звериных промыслов ездить; а со стороны царского величества низовым и городовым казакам войска запорожского, промышленным людям плавать Днепром для рыбной ловли и по всем степным речкам на обеих сторонах Днепра для рыбы и бранья соли и для звериного промысла ходить вольно до Чёрного моря. В-четвёртых: Киев с монастырями и городами, местечками и сёлами всего своего старого уезду, то есть ниже Киева, Васильков, Триполье, Стайки с сёлами, да выше Киева — Дедовщинец и Радомышль, остаются в стороне царского величества, ибо Киев первейшая столица земли Русской. В-пятых: казаки войска запорожского сами вольны решити, на чью сторону притить и кому служити, и в том решении их не понуждати. Султану и хану под свою державу их не перезывать. В-шестых: титул его царского величества писать сполна, все его малые титулы перечисляя. В-седьмых: султану и хану не должно помогать неприятелям царским в те двадцать лет перемирия. И его царское величество того же держатси будет. В-восьмых: допускать торговых людей трёх помянутых государств в земли друг друга в те годы перемирия».

Выслушав договор, татары долго вполголоса переговаривались друг с другом, подходили к хану, что-то говорили ему. Наконец хан заговорил в полный голос:

   — Да, этот договор многое меняет. Мы подпишем его, но в силу он вступит только после того, как его утвердит султан. Арслан-бек отвезёт его к солнцеликому правителю поднебесной.

   — А разве нельзя без посылки к султану? — сразу помрачнел Тяпкин, понимавший, сколь долгим будет эта поездка.

   — Нельзя, мурза Тяпкин. Султан — мой господин и шертную грамоту он должен обязательно посмотреть и утвердить. Утвердит, и она вступит в силу.

Бахчисарайский мир был заключён, его подписали по шесть человек с каждой стороны. Грамоту в двух экземплярах повезли в Стамбул. Галера отбыла на следующий день. Порвать договор или подписать — всё было в руках султана. Мухамед подписал грамоту, сократив на три пункта, он знал, что мир, заключённый на двадцать лет, не продержится и пяти-шести лет. Мало ли что подписываешь в этой жизни. До весны было ещё далеко, он не спешил отправлять ханского посланника обратно в Крым.

Тульский воевода велел приставу и двум ярыгам доставить Тимофея Чудовского в Москву в Патриарший приказ. Что те и сделали, явившись в Москву двадцать третьего января. Если на Руси с тех пор, как он покинул её, мало что изменилось, то Москва сильно подивила Тимофея. Сотни каменных домов, десятки новых церквей, Кремль и тот весь перестроили, от башен, до царских палат.

На Патриаршем дворе пристава, что присматривали за судимыми святейшими священнослужителями, должны были забрать Тимофея, но во дворе Чудова монастыря его увидел подьячий Посольского приказа Андрей Алмазов. Узнав монаха, он закричал, размахивая руками:

   — Тимофей? Да какими ж судьбами ты тута?

А затем поклонился ему в пояс, словно боярину.

Тимофей растерялся, с их встречи в Болгарии прошло почти десять лет, а этот человек, которого он видел-то всего лишь раз, смотрел на него с благоговением и, почти выхватив его из рук пристава, затараторил:

   — Я отведу тебя к брату, а он представит тебя пред светлые очи царские.

Не спрашивая мнения Тимофея, который вначале хотел увидеть патриарха, Андрей повёл его в посольскую избу. Покинув церковную часть Кремля, они беспрепятственно попали в приказную.

Дожидаясь вестей из Крыма, Посольский приказ работал каждодневно, но единой руки хозяина в приказе не чувствовалось.

Андрей подвёл Тимофея к брату:

   — Семён, коли б ты ведал, кого я привёл.

Семёну, с утра злому, было не до него.

   — Ну?

   — Помнишь, я поведал о монахе, што при турецком визире толмачом служит и нам через послов и купцов о турецких помыслах вести шлёт. Так энто он.

Семён даже растерялся:

   — Но он ведь должен был быти в Стамбуле.

Тимофей печально улыбнулся:

   — Прознали про дела мои, пришлоси Царьград оставить.

Теперь заволновался и Семён:

   — Господи, Тимофей... не знаю, аки по батюшке, надо бы о том сразу царю доложити.

Тимофей засмущался:

   — Батюшку Ильёю величали.

   — Вота, Тимофей Ильич, мы щас ко царю и пойдём.

Весть о том, что в Москву прибыл Чудовский, быстро облетела сведущих людей. Патриарх Иоаким тоже пожаловал к царю. Тимофей уже был там, передавая письма и грамоты от константинопольского, александрийского, иерусалимского и антиохийского патриархов и сербского митрополита, а также, от претендента на болгарский трон Ростислава Шишмана. Часть грамот Тимофей отдал Иоакиму. Кроме царя, патриарха, Тимофея Чудовского и Семёна Алмазова в палате находились Никита Одоевский и Григорий Ромодановский-Стародубский.

   — Што нам поведаешь, Тимофей Ильич, заключит султан с нами мир али нет? — спросил Ромодановский.

   — У султана с цесарским кесарем намечаетси большая война, так што на мир он пойдёт. Для показу время потянет, но пойдёт.

Царь со значением посмотрел на Ромодановского. Одоевский перехватил их взгляд. Сейчас он переживал, что четыре года назад стал сотоварищем Милославского и не остался с Ромодановскими, Воротынскими, Приимковыми-Ростовскими, Пронскими, наконец, с законным русским царём, корил себя за то, что оказался в сообществе с этим пройдохой князем Милославским, знал ведь, что царь повзрослеет, почему же думал одним днём?

   — А на Руси што нового увидети довелось? — продолжал разговор государь с иноком.

   — Да усё то же. Если ести честный человек и дело своё честно справляет, но чего-то нового боитси. Когда я до Севска дотопал по насту, воевода, не зная, што со мною делати, послал в Тулу, мол, пущай хто угодно решает, но не я. Побольше бы думающих воевод.

Одоевский зло посмотрел на монаха. Однако государь спросил:

   — И што ж для того, по-твоему, требуетси?

   — Ранее в Царьграде, при христианских кесарях, были академии, хде передавалися знания, веками накопленные, и те знания давались ближним людям, что становились советниками кесарей. Не плохо бы завести такую академию на Москве, при каком-нибудь монастыре, хотя бы человек на тридцать-сорок.

Царь задумался:

   — Мы обсудим то с патриархом.

Светлейший согласно закивал головой:

   — Я переговорю с архиереями, то дело новое.

Тимофей с благодарностью посмотрел на царя. Государь примиряюще улыбнулся:

   — Сразу после заключения мира мы займемси тем.

В это время в палату вошли князь Василий Голицын и постельничий Иван Языков. Непонятное возбуждение объединило всех. Стали обсуждать возможности будущей войны с Турцией. Размышляли о многом: перейдут ли на сторону Руси молдавский и бессарабский господари в случае похода русских войск ко Львову, сколько Ростислав Шишман сможет собрать под своё знамя болгар, кого послать к сербам в момент выступления. Ромодановский принёс карту. Речи не прекращались. Обсуждали Даже, что нужно для такой подготовки. Высказывались сомнительные предложения. На все размышления Тимофей Чудовский давал столь продуманные ответы, что завораживал своим знанием и мнением. Споры разгорались, по воле государя к ним подключились приглашённые палатные стольники братья Лихачёвы, бывший учитель царя Сиемеон Полоцкий и князь Андрей Хованский, вновь набиравший силу.

Обговорили возможности русского оружия и вероятность освобождения православных народов из-под ига Османской империи. Выбирались возможные союзники, но основой виделась Цесария.

Разошлись лишь под вечер, решив, что летом Ромодановский и Одоевский займутся созданием нового войска. Однако какие-то основы были заложены в этот день. Приближённые царя, присутствующие на этом обсуждении, возглавили думу и стали основой правительства Руси на ближайшие полгода.

В этот февраль в Пустозерске морозы особенно не зверствовали. Аввакум остался совершенно один. Всех священников, придерживавшихся старой веры, давно извели; кого работой непосильной, кого голодом. Его ученицы Морозова, Урусова, Данилова давно скончались. После его письма царю бумагу и чернила у него забрали, а книги он сам раздал по городку, боясь, что заберут и их. Его существование стало бессмысленным и бездеятельным. Последнее время он не знал, что творится на Руси, чем живут люди, как живёт его извечный враг Никон, что сталось с теми священниками старой веры, что ушли в Сибирь. Он был полностью оторван от жизни. Те староверы, что ещё не отошли в Сибирь, больше не слали к нему грамот, как к вождю истинной веры, у них теперь были новые святители. Он просил воеводу разрешить ему учить местных детей грамоте, но тот не позволил, говоря, что неведомо, чему он научит.

Он помнил все русские традиции и стремился к тому, чтобы их не забывали. Служил Богу так, как служили деды и прадеды, а не так, как хотел Никон, а ныне стал никому не нужен. Даже старую поповскую рясу у него отняли, заставляя ходить в мирском. Нет, он так просто не сдастся, он напишет книгу о русской речи. Аввакум, обрадованный этой мыслью, сел на лавку к окну, затянутому оленьим пузырём, достал нож, гусиное перо и лист бересты. Он упросил привезти местного торговца, что ездил в Холмогоры, сказав, что будет плести лапти, и тот привёз ему бересты целый короб, а пера в Пустозерске хватало, а писать можно хоть собственной кровью. С содроганием разрезал ладонь левой руки и под разрез подставил небольшую глиняную чарочку. Наполнив её до половины, замотал тряпицей руку и долил в чарочку воды. Размешав палочкой жидкость, обмакнул перо и вывел на бересте большими буквами:

«К чтущим и служащим, похвала русскому природному языку».

Поправив тряпицу на руке, стал писать далее, но уже маленькими буквами:

«По благословению отца моего старца Епифания писано мною рукою грешною, протопопа Аввакума, и аще то речено просто, и вы, Господа ради, чтущие и слышащие, не позазрите просторечию нашему, понеже люблю свой русский природный язык, виршами философскими не обвык речи красить, понеже не словес красных Бог слушает, но дел наших хочет. Святой Павел изрекал: «Язык человеческий может глаголать и ангельски, любви же не имея — ничто то есть». Вот, что зачем много рассуждать, легче понять: не латинским языком, не греческим, не еврейским, не же иными добродетелями хочет от нас говоры Господь, но любви с прочими добродетелями хочет, того ради и я не брегу о красноречии и не унижу своего языка русского, пишущи вам простыми, не мудреными словесами».

Аввакум продолжил выводить буквы, даже не предполагая, что это будут единственные строчки, оставшиеся от этой его книги. И кому взбрело в голову сказать, что рукописи не горят...

В Москве в теремных палатах шёл пир. Бояре и ближние люди поздравляли царя с шестьдесят восьмой годовщиной восшествия на престол его деда, царя Михаила Фёдоровича. До большого праздника, так ожидаемого Фёдором Алексеевичем, осталось два года. И будет четыреста лет его роду на Руси и семьдесят — на царском престоле. И тогда он расправит свои крылья. Соберёт большое воинство, по-новому вооружённое, и во главе с Ромодановским начнёт большую священную войну за освобождение из-под турок христианских народов.

А пока в трапезной палате шёл пир. Восседавшие за дубовыми столами вельможи опорожняли золотые кубки и серебряные блюда. Весть о заключении мира с турками наконец-то достигла Москвы и увеличила радость праздника. Потеря Правобережной Украины никого не затрагивала, ибо никто из вельмож там поместьями не владел. Угнетение духа было заметно у пяти-шести человек. В их числе были князь Василий Приимков-Ростовский и князь Григорий Ромодановский-Стародубский. Они не скрывали своего душевного состояния, что заметно раздражало присутствующего на пиру князя Ивана Михайловича Милославского.

«Чего с жиру бесютси, новыми поместиями пожалованы, так нет, не довольны опять чем-то, радетели за землю Русскую», — вертелось у него в мозгу.

Царь Фёдор Алексеевич всё это видел. Повзрослев, он научился распознавать людей и показные чувства, что можно ожидать от человека, и редко ошибался. Последнее время его удивил лишь, тайная любовь его сестры, князь Василий Голицын.

Боясь потерять влияние на царя, окольничему Ивану Максимовичу Языкову приходилось быть столь же работоспособным. Но его роль в венчании царя с Агафьей Грушецкой давала ему преимущества, ибо самый последний палатный холоп чувствовал, как потоки любви перетекают от царя к царице, что было заметно в каждом их взгляде. Человек, тому способствовавший, был обласкан и наделён немалой властью.

Со времён Аскольда Гордого и Олега Вещего Русь любила пиры, и за восемь с половиной Веков мало что изменилось: сахарные головы и города, печёные лебеди, жареные осётры с орехами и фазаны под трюфелями, меды, настойки, бражки, иноземные вина, всё, как всегда, и государь во главе стола. Всё, но что-то не так, что-то беспокоило Фёдора, сидящего в окружении царевичей, князей и бояр. Что его беспокоило, он и сам понять не мог. И тут он посмотрел на дверь, и ему стало до боли стыдно. Он встретился взглядом с братом Петром, глаза которого как бы говорили: «Ты празднуешь шестьдесят восьмую годовщину нашему роду на царском престоле, но разве я не отношусь к этому роду, разве я не твой брат? Почему же меня рядом нет?» Ком подкатил к горлу, а перед глазами будто написанный огненными буквами встал девиз, выгравированный на браслете прапрадеда боярина Никиты Романовича Романова: «Человече может доказати, что он собой являет, своими поступками, а не намерениями, пускай даже самыми добрыми».

Царь кивнул брату, указывая на место возле себя. Пётр прошёл среди пирующих и церемонно сел на пододвинутое рындами кресло. Находившийся рядом окольничий Языков наполнил кубок царевича мягким и некрепким вином. Пётр молча залпом осушил его. Фёдор, чувствуя вину, не воспротивился этому. Он любил и заботился о брате, но государственные дела заставляли на время забывать о нём. После того как учитель царевича Никита Зотов уехал в Крым с посольством, Петру в распоряжение была предоставлена Фёдорова вифлиотика и подарены два знамени, шесть барабанов, сабли, пики, палаши и прочее солдатское обмундирование, чтоб не скучал и резвился в отсутствие учителя.

Немного захмелевший Пётр посмотрел на брата:

   — Пошто ты заключил мир с турками?

   — А што, не надо было? — спросил Фёдор, улыбаясь.

   — Коли б я был царём, я бы бил их и гнал аж до самого Царьграду.

Заявление брата развеселило царя, и Он засмеялся:

   — Видно, кишка у меня пока тонка.

Близсидящие вельможи засмеялись следом.

   — Неужто басурмане сильнее, им же Бог не помогает?

   — Бог карает всех за грехи, видно, и у нас их хватает.

Тем временем перед царевичем Петром поставили блюдо с грудкой от белого лебедя, миску с грибами и блюдо с мочёными яблоками, так любимыми его матерью.

   — А вина мене што, боле не дадут? — надув губы, спросил Пётр.

   — Неумеренность в вине — большой грех, Петруша, — ласково ответил Фёдор.

   — А мене хочетси.

   — Может, ещё капельку, — вступился за царевича Языков.

Фёдор растерялся, и, пока он думал, окольничий наполнил кубок. Царевич опять залпом опорожнил его. Растерянно царь последовал его примеру.

Видя это, со всех сторон понеслись здравицы, и Фёдор снова не смел отказаться. Языков уже был сам не рад, что наполнил кубок царевича. А Пётр тем временем, видя, что брата отвлекли, выпил по кубку с боярином Ромодановским и с боярином Шереметевым и, опьянев, всему улыбался. Сидевший невдалеке Василий Голицын с упрёком посмотрел на царевича, и тот в ответ зло уставился на него. Видя это, Языков поспешил увести царевича к матери. А здравицы всё звучали и звучали. Фёдор впервые пил не переставая, забыв обо всём: о болезнях, о степенности и своём облике. Впервые он напился до потери памяти и даже не помнил, как с пира его увели братья Лихачёвы.

Хорошо ещё, никто этого не заметил, ибо многие сами были уже сильно навеселе. Постельничий Языков постарался быстро раздеть государя, благо он в этот день спал один. Кроме трёх комнатных царя, состояние Фёдора заметил лишь князь Василий Голицын. Взбалмошное будущее уже маячило впереди.

Зима подходила к концу с неожиданно ровной погодой. Не было ни потеплений, ни сильных морозов.

Андрей Алмазов брёл по городу, убивая время. Он свернул на Басманную, когда рядом остановились красивые резные саночки. На саночках на медвежьей шкуре восседал в парике до плеч и треуголке какой-то иностранец. Присмотревшись, Андрей узнал поверенного английского посольства барона Месмера, давно живущего на Руси.

   — Господин Алмазов, не будете ли вы против, если я приглашу вас отобедать у меня? — тихим и мягким голосом произнёс барон.

Андрей был сильно озадачен таким предложением. Даже попав в Посольский приказ, он был едва знаком с Месмером, однако, кивнув головой, молча залез в сани, и те помчали в Китай-город, где находилось Английское подворье.

Сани остановились возле самых дверей подворья, двери распахнулись сразу, показывая, что слуга ждал их приезда. Войдя в дом и скинув шубы, барон и Андрей по деревянной лестнице поднялись на второй этаж, где была гостиная. Слуга накрывал на стол. Серебряные тарелки, вилки и ложки с вензелями короля Карла Второго занимали своё место. Было подано горячее мясо, несколько холодных блюд и штоф водки. Сели за стол. Андрей посматривал на величавые жесты слуги, про себя ухмыляясь.

   — Не подскажете ли мне, господин Алмазов, почему Русь Московская последнее время более предпочитает вести торговлю с европейскими державами через Данию и Голландию?

Андрей, демонстрируя умение расправляться с мясом с помощью вилки и ножа, как будто между делом произнёс:

   — Была б моя воля, я бы вообще прекратил торговлишку с Англией.

   — За что же такая нелюбовь? — насторожился Месмер.

   — Я, кажется, не говорил о нелюбви. Просто у меня создаётся тако ощущение, што в Англии ести сила, которая незаметно влияет на вашего короля да и пытается влияти на соседние государства, действуя подчас подло.

   — Да что вы такое говорите?

   — Ну, возьмём посольские отношения Англии хотя бы с нами. Почитай сто тридцать лет назад купец Чеслер будто бы случайно открыл северный торговый путь в Московию, а до энтого англичане почитай ничего об нас не ведали. А потома оказалось, што на его корабле были несколько толмачей, знающих русскую речь. А когда Чеслер прибыл в Москву ко царю Ивану Грозному, при нём оказались верительные грамоты от казначея королевства маркиза Винчестера, гофмейстера графа Арунделя, хранителя королевской печати графа Темброка. Если до Чеслера Англия об нас не ведала, то непонятны эти въездные записи.

   — Что вы хотите этим сказать? — Месмер был не рад, что пригласил Андрея.

   — Когда великий князь Дмитрий Донской разбил огромное воинство татар, весть о том разнесласи далеко, во многие царства. Но мы промыслом Божьим остались тогда под татарами, и торговать с нами смыслу не было, да и чем нам тогда торговати, но вота знати, што у нас здеся происходит, вы хотели, потому и слали свово человечка раз в тридцать—сорок лет, и тот обо всём вам писал. Потому ещё до посылки Чеслера Англия о Руси знала уже лет сто пятьдесят, али не больше. А договор вы заключили с нами, когда почувствовали торговую и военную силу. Иван Грозный только восприял царский титул, и почти сразу Чеслер пожаловал.

   — Так что с того? — Аппетит у Месмера окончательно пропал.

   — И гдей-то вы видели кого-нибудь, кто бы любил, штоб за ним досматривали?

Андрей доедал мясо и спокойно смотрел на Месмера.

   — Вот и мени вы пригласили не просто так. Прослышали, што стрелецкого сотника брат в Посольский приказ пристроил, а сотник тот бражным злоупотребляет, вота и решили, раз пьёт, то за небольшие денежки любую грамоту перепишет и вам в собственные руки принесёт, лучше, чема на мздоимцев покрупнее большие деньги тратить.

Месмер сделал вид, что оскорблён:

   — Зря вы так, господин Алмазов.

   — Может, и зря. Тогда спасибочки за угощеньице.

Андрей поднялся и, не обращая внимания на Месмера, спустился вниз, накинул шубу и вышел на улицу. Конечно, если бы Приказ тайных дел продолжал существовать, Андрей согласился бы переписывать грамоты Месмеру и принёс бы ему много всякой ерунды, но приказа давно не было.

С соизволения государя, царя и великого князя Великой и Малой и Белой Руси Фёдора Алексеевича воевода и ближний боярин князь Григорий Григорьевич Ромодановский-Стародубский приступил к обдумыванию того, как надо создавать новую армию, которую было решено собирать не под Курском, как ранее, а под Орлом. Призвав к себе генерал-поручика Шепелева и Косагова, Ромодановский решил заблаговременно посетить этот город и заранее распределить, где, какие запасы для армии собирать. Из двухсоттысячного воинства, что содержала тогда Русь, семьдесят тысяч составляли полки нового образца, в момент сбора все эти тысячи надо было иметь возможность разместить в городе.

Перед отъездом он приказал генерал-майору Францу Вульфу проверить способности младших офицеров и подготовить замену погибшим и выбывшим. Правда, родовитую знать назначили на должности без всяких проверок.

В конце марта впервые за последние сто двадцать лет ближний боярин отправился по царёву делу не под охраной стрельцов, а под охраной солдат Коломенского полка. Генералы ехали в одной карете с боярином, обсуждая, что следует предпринять при нападении на Турцию в первую очередь. Косагов предлагал захватить Крым и все турецкие крепости вплоть до днепровского устья, Шепелев же советовал идти через Молдавию на Яссы, Ромодановский до времени воздерживался, понимая, что прежде всего надо подготовить войско, собрать новые полки и солидные запасы для ведения долгой войны. Причём сделать это так, чтобы Турция не прознала.

Так за разговорами второго апреля прибыли в Тулу. Снег стал совсем рыхлым, и лошадям было тяжело тащить карету. Тульский воевода попытался отговорить Ромодановского двигаться далее, но тот ни свет ни заря всё же собрался в путь.

Намучившись двое суток, под вечер четвёртого апреля Ромодановский с Косаговым и Шепелевым достигли Орла. Неожиданное потепление разрушило их планы, но сейчас им было не до них, уставшие и голодные, они сразу повалились спать в доме воеводы. Под утро полил сильный дождь, окончательно смывая снег. Реки Цона, Ицка, Крома, Рыбница, выйдя из берегов, переполнили Оку, и она разлилась морем, затопляя город и всё вокруг. Люди лезли на крыши домов, на деревья, спасались на холмах. Стоявшие на берегу реки дома смыло. Попавшая в поток скотина протяжно и жалобно ревела, увлекаемая в пучину. Все основные запасы пищи оказались под водой. Весь второй этаж воеводского дома был заполнен людьми. Старый конюх Архип, дрожа и тряся бородой, постоянно повторял, что за семьдесят годков его жизни в Орле никогды потопу не было и быть не должно, и то, наверное, Господь наслал второй потоп на всю землю за грехи. Его нытье парализовало людей, почти все молились, дети и многие женщины плакали.

Утром вышло солнце, дождь окончился, но вода не спадала. Солдаты со стрельцами, из тех, кого удалось найти в городе, стали спасать оставшихся в живых. Руководил работами Косагов. Ромодановский, глядя на всё это, обречено сказал Шепелеву:

— Видно, сам Господь не хочет сбора нашего воинства в Орле.

Так был отвергнут первый план подготовки новой войны с Турцией. Наводнение посчитали за Божье предупреждение и предначертание. Вода через три дня спала, и Ромодановский и генералы вернулись в Москву.

По дороге медленно ехал всадник, с грустной радостью озирая поля, луга и рощи, помнившие его детство и отрочество, и любопытным взором, как будто желая испытать память свою, искал с детства знакомые приметы. Впереди показалось озерко. Подъехав, он слез с коня и припал к воде, в которой часто плескался в отрочестве, и спокойствие вливалось в него вместе с прохладой. Утолив жажду, он взял коня под уздцы и направился к стоящему невдалеке старому дому. Вместо наезженной колеи от колёс к дому вела узкая змеевидная дорожка. Машинально он направился к красному крыльцу, где ещё висела на петлях резная дверь, и постучал. Лишь тишина ответила ему. Он постучал сильней и настойчивей, дверь отворилась, и он увлдел согбенную старушку, подслеповато смотревшую на него.

   — Здравствуй, кормилица.

Старушка застыла на мгновенье, а он нагнулся и поцеловал её в щёку.

   — Андрюша, да как же...

Она обмерла, протягивая руки, Андрей обнял её и оторвал от земли. Старушка целовала его, обливаясь слезами. Наконец он поставил её на место и привязал коня к крыльцу.

   — Неушто бежал от басурман окаянных? Ведь даже за выкуп, што батюшка-князь давал, тебя не отпускали.

Князь Андрей Григорьевич Ромодановский печально усмехнулся, поминая в душе четырнадцать лет плена.

Она посторонилась, пропуская князя Андрея. Ромодановский медленно вступил в отчий дом.

В это время с улицы долетел стук копыт, кто-то спешил к поместью. И вот уже дверь с грохотом распахнулась, и как очумелый в дом влетел младший брат Михаил и сразу сдавил его в объятьях:

   — Господи, Андрей, неушто ты...

Следом в дом вломился троюродный брат Юрий, уже старец, с сыном Фёдором, дядья Иван и Михаил Григорьевичи, чья-то жёнка с годовалым дитём на руках, а за ней отец — собрался весь род князей Ромодановских. Григорий Григорьевич умилённо плакал и тоже поспешил обнять сына. Казалось, возрадовался даже дом, не видевший господ лет двадцать. Князь-отец продолжал плакать:

   — Андрюшенька, первенец мой, я тоби боярство испрошу прям завтрева, за муки твои во плену.

Обласканный роднёй, Андрей тоже прослезился и, указывая брату на ребёнка, радостно спросил:

   — То не иначе мой племянник?

Михаил, весь сияющий, закивал, взял сына на руки и отдал брату:

   — Да, энто мой сын. Я его в честь тебя Андреем назвал.

Ребёнок заплакал, и мать поспешила взять его на руки.

Тем временем во дворе собрались селяне поглазеть на господ.

Старый князь Григорий Григорьевич велел приказчику для холопов столы со съестным и питием выставить, накрыть столы в доме для всей собравшейся родни. Суматоха продолжалась. Когда садились за столы, Андрей спросил отца:

   — Батюшка, ты мене энто село не отдашь?

Князь даже растерялся:

   — Да ты што, Андрюша, да я завтрева на тебя пяток сел перепишу, ты ж моя кровиночка, и энто обязательно на тебя перепишу, коли ты того хочешь. — Затем, придвинувшись ближе, зашептал на ухо: — Я ново войско собираю противу турок, по воле государя, так вот ты и Косагов поход в Крым и возглавите. Четырнадцать лет тама сидел, теперича тама тебе всё ведомо, вота и взыщешь за свои годочки.

Многое произошло так, как и предполагал Григорий Григорьевич. Первого мая Андрей был представлен царю, а восьмого мая князя Андрея Григорьевича Ромодановского и окольничего Ивана Максимовича Языкова пожаловали в бояре. Стольник же Алексей Лихачёв был пожалован в окольничии. Андрея как бы приглашали в новое окружение царя.

И вновь Андрей Алмазов прибыл в Мезень, но на этот раз не один, а с князем Андреем Ромодановским. Оба с каким-то детским счастьем на лице. Запасы еды захватили с собой сразу, чтобы порадовать сосланного боярина разносолами. Свой приезд на этот раз не скрывали и ввалились к Матвееву прямо среди дня. Артамон Сергеевич радостно обнял Ромодановского. За стол сели вчетвером: сам Артамон Сергеевич, его сын Андрей, его крестник Андрей Алмазов, сын его друга Андрей Ромодановский.

   — Значит, мир с турками заключили, — утвердительно сказал Матвеев, смотря на Ромодановского.

   — Ага, тольково уся Южная Украина, што за Днепром, к Турции отошла.

   — К тому и шло.

   — Батюшка ныне обдумывает планы создания нового войска для войны с Турцией. Князь Василий Голицын даже небольшую толику денег приготовил. Отец с Одоевским были на Пушкарском дворе, тама какие-то новые пушки лить стали. К тому же батюшке теперь дозволено в случае сбора войска объединять полки в большие, крупные когорты на немецкой основе.

   — И когда ту войну думают начать?

   — Через два года, по весне.

   — Да, если с умом, то к ней хорошо подготовитьси можно.

Андрюшка Матвеев старался быстрей набить желудок забытыми яствами, а отец его почти ничего не ел, больше слушал прибывших. Ему не терпелось вернуться в Москву. С возвращением из плена Андрея Ромодановского силы, стоявшие за возвращение Матвеева, стали понемногу перевешивать.

   — А хто ныне во главе Посольского приказу? — задумавшись о чём-то, спросил Матвеев.

   — Сам государь.

   — Сам — энто хорошо. — Матвеев вдруг неожиданно заулыбался: — Сижу межу трёх Андреев, желанье загадывати можно.

   — Ну, вота и загадай, штобы тебя побыстрей из ссылки отпустили.

Матвеев опять заулыбался.

   — Да услышит Господь моление из уст бывшего пленника, за христианскую веру стоящего.

Все перекрестились. В это время дверь раскрылась, и в избу вошёл мезенский воевода Хвостов со стрельцами.

   — Хто таки? Пошто пожаловали? — выпалил он, грозно смотря на гостей Матвеева.

Ромодановский поднялся из-за стола:

   — Я боярин, князь Андрей Григорьевич Ромодановский, со товарищем. А вота грамота государя, дозволяющая посетить опального боярина и переговорить с им.

У Хвостова даже рот открылся. В испуге воевода замахал руками:

   — Да што ты, батюшка-боярин, я б тебя и без грамоты допустил. Да разешь мы могли подумати, што сынок самого князя Григория Григорьевича пожаловал. Нам и в голову то не могло притить.

Хвостов попятился, выталкивая стрельцов, сам чуть не споткнувшись о порог. Когда он вышел, Андрей Алмазов рассмеялся:

   — Надо будет ему часть съестного оттащить, тогда тебе, Артамон Сергеевич, боле воли тута будет.

   — Отнеси.

Ромодановский снова сел за стол.

   — Поместья тебе вернули, Артамон Сергеевич, так што съестное твой приказчик теперича будет доставляти постоянно. Он и сам тебя поспешает увидеть. В доме твоём, што в Москве стоит, ныне порядок наводят. Сына твово в Елецкий полк офицером записали.

Матвеев удовлетворённо кивнул головой, а Алмазов из-под кафтана извлёк сумку и отдал ему:

   — А вот тебе письма, ответы на те, што слал в прошлый раз.

Раскрыв сумку, Артамон Матвеев извлёк стопку писем и грамот. Бегло прочитав начало первого послания, посерьёзнел и передвинулся ближе к лампаде. Алмазов тем временем собрал часть съестного и направился через весь городок в дом воеводы, которого и застал на его дворе.

Хвостов раболепно принял этот дар, ему тоже хотелось чем-то порадовать семью. Воевода был благодарен и быстро разговорился с Андреем, с которым он чувствовал себя спокойнее, не испытывая такого испуга, как к Ромодановскому. Они даже решили на следующий день отправиться на гусиную охоту. Конечно, какой в мае гусь? Идёт кладка и высиживание яиц. Гусь тощий, одни кости, но подчас такой сгодится в дело. Охота состоялась. Пять дворян вместе со стрельцами облазили все болота вокруг Мезени. Дичи набили много. Алмазов лез в самую топь, Хвостов следовал за ним. Они сдружились, Андрею даже стало стыдно за то, что на поступки воеводы смотрел со своей сытой «горки». Жалованье в Мезень не приходило со времени смерти царя Алексея Михайловича, и люди пробивались лишь охотою, ибо какой-никакой урожай здесь не вырастить. Андрей вдруг подумал о том, что в какой ещё стране люди служили бы, работали, старались выполнить всё более-менее честно, не получая денег. Только на Руси. И если в больших городах Смоленске, Новгороде, Астрахани стрельцам, бывало, задерживали жалованье на полгода, то в глубине страны денег подчас можно было не видеть годами, иной раз жалованье воспринималось как Божий дар. А у всех служилых были семьи, дети, у многих — старые родители. Мало кто помнил, что, когда царь Михаил Фёдорович выбрал себе в жёны Стрешневу и к её отцу отправили боярина сообщить об этом, тот застал будущего царского тестя пашущим вместе со своими холопами, ибо Смутное время сильно разорило род Стрешневых.

К вечеру и Матвеев сдружился с Хвостовым. Оба оказались здесь не по своей воле, лишь в разных положениях. Кто знал, что их ждёт впереди, да и вообще, долго ли осталось им жить.

Под вечер в доме воеводы накрытли богатый стол, на котором основным блюдом были жареные гуси, на следующий день Ромодановский и Алмазов уехали в Москву.

А в Москве пиры не прекращались: то именины, то вославление. Тридцатого мая царь давал пир у вдовой царицы Натальи Кирилловны по случаю девятилетия царевича Петра. Был почти весь двор, несмотря на начавшийся пост. Девятого июня царь отмечал своё двадцатилетие. Роскоши не было предела. В стрелецких полках выдали новые кафтаны. Придворные являлись лишь в парадных одеяниях, парче и бархате. По всему Кремлю стояли кадки с цветущими пионами размером с человеческую голову. Богомаз Салтанов написал к торжеству большую порсуну в человеческий рост, на которой были изображены три царя: Михаил Фёдорович, Алексей Михайлович и Фёдор Алексеевич, стоявшие рядом и держащие друг друга за руки.

Бояре с ближних больших воеводств были призваны в столицу на царёво двадцатилетие. Пожаловали и старики, ушедшие с царёвой службы. За пиршеские столы пригласили и послов, тех, что находились в Москве.

На пиру присутствовала и царица Агафья Семёновна, которая и просмотрела сама список всех яств, что должны были выставляться на пиру. Их было великое множество. Столы прогибались под золотой и серебряной посудой. Некоторые блюда из-за тяжести вносили трое-четверо чашников.

Государь Фёдор Алексеевич был счастлив как никогда и весь светился и сиял. Государыня в расшитых жемчугом одеяниях восседала рядом. Он гордился её красотой и ещё больше её беременностью, которую, нарушая традицию, не скрывали от посторонних. Раньше о ней молчали до самых родов, боясь сглаза. Фёдор старался во всём угодить жене, сам подливал соки, подкладывал кусочки варёной рыбы.

На государе были злачёные новые бармы, расшитые крупными рубинами, на голове — малый венец, а на рукавах из красного атласа, вышитых золотой нитью, возле кисти по пять изумрудов чистой воды, также обшитых жемчугом.

Послы были поражены величиной и чистотой камней, а русские бояре — присутствием женщин на пиру, ибо по воле государя и государыни двор царицы присутствовал весь. Многие бояре и окольничие обнаружили собственных жён напротив себя, чего не было со времён первых годов правления царя Михаила Фёдоровича, что и тогда у многих бояр вызывало недовольство.

Пир вёл старый дворецкий, боярин Богдан Матвеевич Хитрово, вернувший себе доверие государя. На ближнем месте сидел Иван Михайлович Милославский, как будто бы выжидающий чего-то, ждущий нового взлёта. Единственный сохранивший ему верность в дружбе Василий Голицын сидел рядом. Одоевские, Волынский, Долгоруковы теперь более посматривали в сторону Григория Григорьевича Ромодановского-Стародубского. Его нынче государь жаловал сверх меры.

А в пиршескую палату для боярынь царицыного двора чашники тем временем внесли вишнёвые и малиновые наливни и перед боярынями поставили кубки серебряные и злачёные, словно перед мужами думными и радетельными. Всё вразрез обычаям. Поди скажи о том государю, в немилость попадёшь. Милославский — родня, а и его не миновал государев гнев.

В два часа по полудню сорок пушек двадцатью залпами оповестили Первопрестольную и Белокаменную о двадцатилетии государя. И вновь, как всегда, народ осыпали мелкой монетой и пряниками, а на площади выкатили бочки с брагами, винами, медовухами и водками. Государство, впервые с 1604 года ни с кем не воевавшее, праздновало вовсю. Даже монастыри, нарушая пост, выставили в этот день бражное своим крепостным, а в толпах гуляющих встречались бродячие монахи и священники, но никто на это не обращал внимания.

После залпа пушек в Кремль, в пиршескую палату внесли двадцать быков, зажаренных целиком. Съесть такую гору мяса было просто невозможно. Многие послы давно переели, а боярин Иван Максимович Языков всё потчевал их. Патриарх Иоаким в праздничных одеяниях, при двух золотых крестах, перебрав забористой настойки, что-то доказывал митрополиту Иоанну Ростовскому. Государь невзначай прислушался к их разговору:

— Зло — есть постоянное напоминание о необходимости вселенской любви. Когды же в определённой человеческой жизни появляются признаки воздействия зла, это верный знак того, што человече сходит с пути истинного. И благостность зла в том и заключаетси, штобы показать ему энто и вернуть человека на путь истинный. Мы часто бываем потрясены несправедливостью, когда от рук или по вине людей, коих мы оцениваем аки воплощение зла, безвременно гибнет человек, олицетворяющий доброту. И Бог, видя энто, не карает их десницей своею. Рази мы можем заглянуть за разум его? И што ждёт грешника за границей смерти? Когда же мы сталкиваемси с проявлением мирского зла, ну, скажем, грубости, несправедливости, мы непременно расстраиваемси, то есть мы растворяем в себе энту «вибрацию» зла и тем самым как бы отравляем себя, а придя в таком состоянии домой, мы способны отравить и дом. Но ведь злой человек того и добивалси, штобы вы расстроились, и вы просто оказываете ему услугу, начинаете думати, што зло не наказуемо. Оно потому ненаказуемо, што мы все — не христиане по сути, ибо христианин должен искренне пожалеть злого человека. Ведь он же несчастен в своём зле.

Фёдор Алексеевич подумал про себя:

«Нашёл время. Да и не всякого злого человека пожалеешь. Пожалей разбойника, он тебя кистенём так пожалеет».

Царица посмотрела в его сторону:

   — Ты о чём задумался?

Государь смущённо улыбнулся:

   — О добре и зле, аки больше не о чем думати в своё двадцатилетие.

   — Но ведь ты православный царь, коий и должен являтси вершиной добра и добродетели на земле.

   — Если б только я таковым был.

Царица сделала серьёзное лицо:

   — Безгрешен только один Господь Бог.

Казалось, праздник удался и все были довольны, когда неожиданно Матвей Пушкин вцепился в бороду Федьке Облеухову. Зацепив братину с мёдом, они опрокинули её на себя и покатились по полу, вызвав смех у близсидящих. Вместо того чтобы разнять дерущихся, сидящие подзадоривали и подначивали, пока рынды по велению царя не растащили задиристых стариков. Тем временем царица Агафья Семёновна со своим двором удалилась. Видя это, стали разъезжаться и именитые бояре, убелённые сединой. К полуночи разъехались все. Лишь дворцовые холопы убирали со столов. А царь всё сидел и не спешил в опочивальню. При нем остались лишь Богдан Хитрово, Иван Языков и Алексей Лихачёв.

   — О чема думу думаешь, государь? — спросил Иван Максимович.

   — Да вота што-то батюшку вспомнил да братца Алексея. Помнишь, когда по мене сани проехали, думал, не доживу до сей поры, а вона ныне как. Больно што-то усё хорошо складывается последнее время.

   — А ты не кличь, не кличь беду, государь, она, еслива надо, сама придёт.

В разговор вступил Хитрово:

— А ты бы шёл в опочиваленку, государь. День был долгий, шебутной, поспишь, всё плохое и отойдёт.

Царь потряс головой, наполнил вином кубок и осушил его полностью. Лихачёв и Языков помогли ему подняться и, взяв под руки, отвели в опочивальню. Третьему царю из династии Романовых исполнилось двадцать лет.

Восемнадцатилетняя государыня царица Агафья Семёновна перехаживала уже вторую неделю. Полный двор мамок и нянек давно собрали в Кремле, две повитухи, Евменовна и Поликарповна, третью неделю были при царице безвыездно, а роды всё не приходили. Для новорождённого всё было давно сшито и сделано. Колыбелька, расписанная серебром, низкая, для стояния на столе, а высокая, с царскими гербами, писана золотом. Сшиты с полдюжины одеял атласных, травами расписанных, и дюжина шерстяных, шерсти мягкой, как лебяжий пух. А пелёнок, рубашонок, простынок разных без счёту. Жена дворянина Леонтьева, недавно родившая и молоком обильная, должна была стать кормилицей будущему царевичу. За что её мужа пожаловали деревенькой.

Вечером десятого июля государь, как все три последних месяца, расцеловал жену и удалился спать в свои покои. А поутру одиннадцатого, ни свет ни заря, у царицы начались схватки, сразу взбаламучен оказался весь двор. О том, что царица начала рожать, все знали, хотя, как и принято, никто о том не заговаривал. По приказу Хованского стрельцы потихоньку выгнали народ с Ивановской площади за Спасские ворота, на Красную площадь, дабы поменьше шуму было в Кремле, даже юродивых уломали уйти, одарив их медовыми пряниками.

Притих Кремль, насторожился. Патриарх Иоаким по всем церквам служек разослал с приказом священнослужителям не звонить до особого его указу.

А царица в своих покоях уже кричала вовсю. Кроме повитух и мамок-старух, тут крутились царевны Софья и Татьяна Михайловна. Обе больше мешали. И уж когда вовсю светило солнце, царица разродилась мальчиком.

Царевна Софья первой сорвалась оповестить государя и ворвалась к нему в опочивальню:

   — Государь-братец, Федюшка! Вставай, вставай быстрей!

Царь очумело уставился на сестру.

   — С сыном тебя!

Фёдор вскочил, откинув одеяло, кинулся к сестре, обнял её:

   — Софьюшка, милая! Спасибо тебе, я твой должник. — Сорвался, поцеловал несколько раз. — Радость, радость-то яка!

   — Не тебе одному, Фёдор, всему царству вселенская радость.

   — Да, да, да, всему царству, — весело засуетился новоиспечённый отец. — Ныне всем велю вины отпустить, штоб никого не смели ни кнутом, ни батогами.

   — И патриарха оповестить надоть, а то до сих пор не били к заутрене.

   — Сейчас Лихачёва и пошлю. — Затем, помолчав мгновение, обратился к сестре: — Ты, Софья, первой одарила мене радостью, будь же крестной у него.

   — А крестным кто?

   — А если позвать брата Петра?

   — Уж больно я с вдовой царицей не лажу.

   — Ну, што ж, зови тогда Василь Василича.

И сразу заметил, как просияло лицо сестры. Ладно уж, коли мне радость, то и ей радость.

Весть о том, что у государя родился сын, мигом разнеслась по Москве, и это действительно стало большой радостью. Многие колодники были раскованы и выпущены на волю, а вины им отпущены. На торжище тать Федоска попался на покраже стряпни и уж спину свою измарщивал, к кнуту готовя, ан пронесло: всемирная радость! Отпустили Федоску ради такого праздника, ни разу кнутом не огладив. Ну и что с того? Он тут же у тетки-зевуньи калач спёр и съел.

Патриарх, бояре, окольничие понесли подарки новорождённому, кто деньгами, кто дорогими игрушками, кто аксамитом, драгоценностями. Счастливый отец не успевал благодарить. Больше всех расстарался дядюшка, князь Иван Михайлович Милославский, тут и золотые блюда, и маленькая лошадка из чистого серебра.

Нищая братия потянулась в Кремль, где от имени царя кормили всех до отвала и ещё дарили мелкими деньгами, кому что перепадёт. Как же не радоваться? В кои-то веки досыта наесться, да ещё и за государев счёт.

Так продолжалось весь день, царь то подарки получал, то ходил смотрел на сына.

На следующий день было решено крестить царевича, и весь двор с самого утра прибыл в парадных одеяниях, блестя каменьями и золотым шитьём. Крестил царевича патриарх со всем своим клиром в Успенском соборе и, как желал государь, нарёк новорождённого Ильёю. Пока его опускали в купель, все замерли, ожидая конца церемонии. Лишь двое, числившиеся при дворе, не поспешили в Успенский собор — немецкий дворянин доктор Розенберг и хирург из Силезии Сигизмунд Зоммер. Они остались у Аптекарского приказа. Розенберг нервничал:

   — Я переговорил с Евменовной, она говорит, что кровь не прекращает сочиться. Я расспросил её, по всем показаниям, из царицы не вышло придаточное место.

   — Но ведь такое бывает чрезвычайно редко.

   — Редко не редко, но царя надо предупредить, если мы не извлечём придаточное место, царица просто истечёт кровью.

   — Что вы, Розенберг, бросьте, эти русские никогда не пустят мужчину смотреть на свою обнажённую жену, будь он трижды доктор. К тому же мы для них иноверцы, не забывайте, что вы протестант. За одно только дерзкое предложение вас казнят.

   — Но ведь мы давали клятву, спасти её сейчас не составит большого труда, а через день-два будет поздно.

   — Бросьте, Розенберг, вы ничего не добьётесь. Единственное, что вы можете сделать, так это не ходить на пир после крестин, ибо сей пир скоро перейдёт в поминки.

Именно в это время царь с патриархом выходили из Успенского собора. Царевна Софья несла новорождённого царевича. За крестины патриарх Иоаким получил от государя 1500 золотых, митрополиты по 300, архиепископы по 200, епископы по 100, протопоп Успенский — 50, протодьякон — 40 золотых. Даже ключари успенские не были забыты, получив по 30 золотых. Всего было потрачено на это 3800 золотых. Василия Васильевича Голицына одарили сёлами, а Ивана Максимовича Языкова поставили по главе Приказов оружейного и большой казны, а также во главе Золотой и Серебряной палаты. После чего начался пир.

Во дворе опять кормили нищих и разбрасывали мелкую монету. Царь самолично дважды оставлял пир и выходил к народу. После всех этих хлопот и торжественного пира Фёдор настолько устал, что едва добрался до своих покоев, где его ждали сестра Софья и тётка Татьяна Михайловна. Увидев их, государь спросил:

   — Аки тама Агаша?

   — Не беспокойся. Она столь измучена родами, што ей не до радости, — успокоила Софья.

   — Я могу ея увидети?

   — Нет, Федя, пускай она отдохнёт.

   — Ну, пусть отдохнёт.

   — Федя, што мы пришли-то, — заговорила Татьяна Михайловна, стараясь отвлечь племянника от темы, составляющей женское таинство. — Ты вчерась ради вселенской радости освободил многих колодников, татей. Не приспел ли час облегчить участь Никона? Он ведь не вор, не тать, а многих дел полезных устроитель был.

   — Патриарх Иоаким на то не пойдёт.

   — А ты ему не сказывай, Федя. Тихо пошли туды с указом кого из дворян или сотника стрелецкого. Ведь Никон стар уж. Не сегодня-завтра помрёт в том медвежьем углу. На нас грех ляжет, а на тебя более всех. Пусть уж здесь успокоитси старец.

   — В Москве? — Царь даже вперёд подался.

   — Зачем в Москве? Переведи его в Воскресенский монастырь.

   — Но Иоаким аки узнает, такой шум учинит.

   — Ты пока ему того не говори. А когда Никон буде уже здеся, пущай узнает. Пошумит, пошумит да на то же и сядет. В конце концов, не Иоаким, а ты царь — хозяин всея Руси.

   — Тогда садись, Софья, пиши.

Грамота, которую продиктовал царь сестре, была писана архимандриту Кирилловского монастыря Никите с указанием отправить высокого заточника в Воскресенский монастырь под Москву, и «вершити сие немедля по получении нашего царского указу».

Получив подписанную грамоту, царевны, радостные, удалились, а Фёдор разоблачился спать.

Поутру государя вновь не пустили к жене, сославшись на повитух. День опять предстоял праздный, сегодня пир в честь рождения наследника давал патриарх. Фёдор решил до пира посетить брата и в сопровождении четырёх рынд отправился в покои вдовой царицы Натальи Кирилловны. Та была очень поражена его появлением.

   — Здравствуй, матушка Наталья Кирилловна.

   — Будь и ты здрав, государь. Я думала, за всеми хлопотами ты забыл об нас.

   — Ну, што ты, царица, я уважаю тебя и безмерно люблю своего брата. За ним я и зашёл.

Видя искренность в глазах государя, Наталья Кирилловна улыбнулась:

   — Я тоже счастлива за тебя и от всего сердца поздравляю с сыном. — Она повернулась и позвала: — Петруша, сынок, к тебе государь пришёл.

Из-за двери раздался весёлый визг:

   — Братец...

Дверь открылась, и в покои ворвался царевич Пётр. Он радостно улыбался:

   — А мене сказали, што я тебе боле нужен не буду.

Его непринуждённость рассмешила Фёдора:

   — Ну, пойдёшь со мной?

   — Пойду.

Они проследовали на женскую половину, и царь ввёл брата в спаленку, где находился новорождённый царевич Илья, жёнка Леонтьева как раз кормила его грудью. При виде царя и царевича она не посмела прекратить кормления.

   — Энто мой сын, твой племянник, Ильёю зовут. Скоро будешь играть с ним.

   — А чей-то он такой маленький и весь красный? — заинтересованно спросил царевич Пётр.

   — Девять годков тому назад, когда ты родился, ты был такой же и так же сиську сосал.

Пётр весь зарделся:

   — А ты тоже, тоже сосал.

   — Конечно, як любое дитя, млеко вкушающе. Леонтьева закончила кормление и положила царевича в колыбельку.

   — А на коне он будет скакать? — вновь повеселев, наивно спросил Пётр.

   — Да, я вам целую конюшню подарю.

Сзади раздалось кряхтение. Царь повернулся и увидел Языкова.

   — К патриарху пора, государь.

   — Щас идём, Иван Максимович.

Фёдор Алексеевич пригнулся и обнял Петра:

   — Видишь, опять мене некогда. Рынды отведут тебя. Царь развернулся и с боярином удалился, а рынды, встав за спиной Петра, проводили его до покоев матери.

В третий день празднества пир давал патриарх Иоаким. В его палатах, украшенных чрезмерно, двор чувствовал себя вольготно, ел и пил вволю. Мясного было выставлено столько, сколько на царском столе не стояло. А нищих в этот день кормили патриаршие люди. Третий день Москва гуляла во всю свою разгульную душу. Ко всем воеводам были разосланы гонцы с радостной вестью о рождении наследника, и от них теперь тоже ждали поздравлений.

С пира Фёдор вернулся за полночь, сильно хмельной и, разоблачённый Языковым и Лихачёвым, повалился спать. Проспал он долго, почти до полудня. Сегодня первый день никаких пиров быть не должно было. Фёдор потянулся и позвал Языкова:

   — Иван Максимович, давай одеватьси.

Боярин вошёл весь в слезах:

   — Государь, Фёдор Лексеич, государыня скончалась...

   — Как?..

Фёдор уставился на Языкова, уж не сошёл ли он с ума. Ещё не осознав, что случилось, царь быстро надел рубаху, штаны и рванулся в покои жены. У дверей он налетел на сестру Софью.

   — Аки энто случилоси?

   — Понимаешь, Федя, — отвечала Софья с некоторым замешательством, — Агафья усё кровянила... Мы не хотели... Мы надеялиси...

   — А повитухи? Они-то што ж ничего не содеяли?

   — Да уж усё, Феденька, перепробовали, И молитву и заговор.

   — Што ж вы от меня-то энто таили?

   — Не мужское энто дело, Федя, не заведено вашему брату в энто дело нос совати.

   — Да вы хоть бы предупредили, што ей плохо, а то пока она умирала, я веселился, пировал и вкушал хмельное.

Софья потупилась:

   — Я виновата перед тобой, Фёдор.

Царь помолчал, затем спросил:

   — А лекарей иноземных звали?

   — Да што ты, Федюшка, у нас не принято вовек чужому мужчине жену лицезрети в непристойном виде.

Фёдор хотел выругаться, но промолчал. Отодвинув сестру, он вошёл в помещение, где лежала Агафья. Она была совершенно серая, обескровленная на своём ложе, прикрытая одеялом, всё ещё родная. Случившееся всё ещё до конца не доходило до мозга. Упав перед ней на колени и уткнувшись лицом ей в живот, Фёдор заплакал. Слёзы душили его, но он не мог остановиться. Год счастья, год, когда ему почти всё удавалось, и вот чем это кончилось.

Более часа его не могли увести от жены, а когда попробовали поднять, ноги его не слушались. Этот год, с первой встречи с Агафьей, он ходил без посоха, и вот опять.

Тётка умершей царицы обмыла её тело, и как только её обрядили, царь приказал отнесли себя к жене. Сюда же Фёдор приказал призвать патриарха. Иоаким не замедлил явиться с печалью на лице.

   — Государь, я скорблю вместе с тобой.

Фёдор поднял смутный взгляд:

   — Святейший патриарх, я хочу похоронить жену не завтра, аки велит нам церковный закон, а через три дня, в день нашей свадьбы, пусть энтот год она пробудет со мной до конца.

Патриарх ужаснулся, но постарался говорить спокойно:

   — Но ведь её уже нет, её душа отлетела, осталась лишь бренная оболочка. А держати тело на земле не погребённым свыше трёх дней — кощунство. В первый день человек умирает и его не тревожат, во второй день его тело обмывают и с ним прощаютси, в третий день его погребают.

   — Што могут решити два дни?

   — Господу видней.

Фёдор опустил голову, и патриарх поспешил удалиться, пользуясь горем государя.

На следующий день, шестнадцатого июля, царицу Агафью погребли, через два дня должна была быть годовщина свадьбы. Царь слёг окончательно. К нему вернулись все болезни сразу, и он никому не показывался, не появлялся из своей опочивальни, допуская к себе лишь Языкова. Но на этом несчастья для Фёдора Алексеевича не кончились, двадцать первого июля, через пять дней после похорон матери и через десять дней после рождения, скончался сын царя, царевич Илья. После этого царь впал в состояние забытья и заторможенности.

Двадцать четвёртого июля по воле боярина князя Василия Васильевича Голицына собралась дума, некоторых бояр даже призвали с воеводства. Однако дума «сидела» без государя и никак не могла настроиться на работу, потому как ожидалась третья смерть, хотя о ней вслух боялись даже заикнуться. Лишь Тараруй, верный своей природе, обронил мимоходом:

   — Бог троицу любит.

В верхней горнице царило замешательство, среди царевен опять сновали Милославские, все были убеждены, что Фёдор от такого удара не оправится, и уж не таясь обсуждали: кого посадить на престол? Вот она любовь близких и родных. До Фёдора никому не было дела, ни церкви, ни боярству, ни народу.

В тереме князей Ромодановских царило уныние. Глава дома князь Григорий Григорьевич метался по дому из угла в угол. Оба его сына и племянник не могли его успокоить. Ещё раз обойдя дом, князь зашёл в домашнюю часовню. Со старой иконы, не покрытой окладом, Христос хмурым взглядом смотрел на него.

   — Што смотришь, Господи! Пошто караешь? И чем-то мы тебя прогневали, будто мстишь за што. Только штой-то наладитси, и опять беда стучитси. Пошто же так?

Князь перекрестился и пальцами снял копоть с лампады. Нет, молитва не шла на ум. Открыв дверь, он подозвал племянника:

   — Приведи ко мне свово сына, и пусть пошлют за подьячим Посольского приказа Андреем Алмазовым.

Князь Юрий ушёл, и скоро его сын пришёл к своему двоюродному деду. Будущий князь-кесарь и правая рука царя был ещё молод, не столь величав, как впоследствии, но, несмотря на свои годы, уже в боярстве лютел и матерел.

   — Заходи, заходи, Федя, разговор ести.

Фёдор Юрьевич поклонился, вошёл в часовню и сел в резное кресло. Григорий Григорьевич сел рядом.

   — Мене тебе говорити не надо, ты без меня ведаешь, што у дурочка царевича Ивана ести хоть и небольшой, но свой двор. Последнее время он пригрел нескольких блаженных. Шёл я тут по двору, один из них мене в рукав вцепился и говорит: «Зря царя хороните, ему ещё девять месяцев жити. А когда помрёт, ты ему вослед, аки верный пёс, пойдёшь». Хотел я ему за те слова оплеуху дать, а он далее говорит: «Не забудь успети передати тайну о том, што тебе не принадлежит». У мени от тех слов аж руки опустились, и я побрёл прочь. — Григорий Григорьевич на мгновение замолчал, посмотрел в глаза внучатому племяннику. — Перед смертью царь Алексей Михайлович, видя юность свово старшего сына и боясь, што Милославские, Салтыковы, Плещеевы да и многие другие воспользуются его неопытностью, собрал большую часть царских ценностей и сокровищ и, разделив на три части, спрятал в трёх разных местах, доверив каждое место в отдельности трём разным боярам, и лишь один я должен был знать все три места. Одно из них было доверено твоему отцу, другое — Матвееву, третье — Воротынскому. Я расскажу тебе, где те места, и ты станешь хранителем тайны, ибо Воротынский умер, Матвеев в ссылке, а мы с твоим отцом, почитай, в одном возрасте и, не ровен час, помрём.

   — А пошто мене, а не сыновьям?

   — Ну, Михайло у мени слишком прост, не ему таку тайну доверяти, а Андрей из плену вернулси сильно подавленный, пусть пообвыкнет пока, а тама, может, я и ему ту тайну доверю, правда, лишь одного тайника, тебе помощником будет. Ты же проговоришьси о тайниках лишь в случае большой беды и опасности для всей Руси. Притом не более одного тайника в десятилетие, и только лично государю.

   — А если никакой большой беды не случится?

   — Почувствуешь, што стареешь, передашь тайну сыну ал и тому, кому будешь доверяти.

   — А если такого человека не будет?

   — Тогда пусть энта тайна умрёт с тобою вместе. А пока постарайся приблизится ко двору Натальи Кирилловны, видно, её сыну после Феди царём стать. Воспитай из него настоящего государя, он ныне — последняя надёжа Руси. То тебе должно удатси, ибо ты — Ромодановский, князь Мономаховой крови.

После этих слов Григорий Григорьевич извлёк из-за пазухи карту Кремля и подземных ходов и стал разъяснять Фёдору Юрьевичу, где лежит, как добраться, как пройти и что сделать, чтобы взять. Обсуждали они долго, и, лишь окончательно всё уяснив, Фёдор Юрьевич покинул часовню, и почти сразу за ним вошёл Андрей Алмазов, ждавший у двери.

   — Ты велел мене прийти, боярин? — глухо вымолвил он.

   — Да.

   — А пошто?

   — Ты должен вновь съездить к боярину Матвееву с письмом.

Андрей усмехнулся:

   — Завтрева с провизией отъезжает приказчик Матвеева, он и отвезёт письмо. Ответ на пару недель позже ничегошеньки не решает. Царь болеет, и царство уснуло.

Ромодановский уставился на Алмазова.

   — И што же ты хочешь?

   — Штобы ты расшевелил, оживил царя.

   — Энто аки?

   — На Руси ести места, которые восстанавливают силы, хоть бы ненадолго.

   — Церковь сомневаетси в божественности этих мест.

   — Кака божественность нынче Фёдору? Бог забрал у него мать тридцати девяти лет от роду, отца сорока пяти лет, любимого брата Алексея, жену восемнадцати лет, цветущую до родов и пышущую здоровьем, сына, коего он мог лицезреть всего десять дней.

Сутки старый князь метался по дому, думал, переживал, размышлял, а поутру следующего дня отправил сыновей к двум боярам: Андрея — к Никите Одоевскому, Михаила — к князю Василию Приимкову-Ростовскому с просьбой прийти к нему в гости, что оба боярина не преминули сделать. Оставив князя Василия со своими сыновьями, потчевающими его жареными куропатками и фряжским вином, князь Григорий удалился с Никитой Одоевским в свои покои. Князья сели друг против друга.

   — Што ты хотел поведати, князь Григорий Григорьевич? — спросил Одоевский.

   — Прежде всего я должен передати тебе вот энто. — Ромодановский взял со стола ларец и отдал Одоевскому.

   — Што энто?

   — Диадема — венец князей Черниговских. Мене его передал на сохранение князь Иван Алексеевич Воротынский. Я решил отдати его тебе, ныне ты старший среди Ольговичей.

Одоевский посуровел:

   — Большой дар. Неспроста. Говори, што надо?

   — Я хочу свозити государя в одно из мест, хде земля лечит, и штоб ты побыл в кругу кровью своих предков, князем Новосильским.

   — Вота для чего венец отдал, язычествуешь.

   — Выбора нету. В том, што я Ваську Приимкова-Ростовского уговорю, сомнений нет. Нужно убедити Языкова, штобы всема говорил, што государь болеет и потому не выходит, и штоб нихто об его отъезде не знал.

   — Ну с Языковым я договорюси.

Вечером к покоям царя подошли Григорий Ромодановский-Стародубский, Никита Одоевский-Новосильский и Василий Приимков-Ростовский. Они долго говорили с Языковым и затем удовлетворённо разошлись. Ночью на первое августа карета в сопровождении тридцати стрельцов стременного полка покинула Кремль. Государь оставил Москву, но никто об этом не знал. Языков говорил всем, что государь болеет и из своих покоев потому не показывается.

Карета ехала не останавливаясь вторые сутки, кругом лежала нескончаемая равнина. Находящиеся в карете терпеливо сносили дорожные неудобства. Утром третьего дня распогодилось. Жара стала припекать нестерпимо, пот пропитывал рубахи насквозь. Неожиданно впереди показался холм более ста саженей в высоту. Карета остановилась у его подножия. Три князя взяли государя на руки и понесли его наверх. Подъём был крутой, и три старика, хоть и кряжистых, кряхтели и шли из последних сил. Стрельцы остались у подножья, ни один не посмел пойти следом.

Поднявшись на вершину, князья положили государя в самом её центре, а сами разошлись шагов на пять в разные стороны и сели на землю, скрестив ноги. Сидеть на такой жаре было невмоготу, к тому же из самой горы тоже шёл какой-то жар, хотя внутри земля была холодная. На небе ни облачка, солнце нестерпимо печёт. Со стороны можно подумать, что у бояр от жары помутился разум. Но на горе нет бояр, нет и царя. На горе лежит великий князь московский и владимирский, а вокруг него сидят князья Ростовский, Новосильский и Стародубский. Свершается таинство старое, церковью запрещённое, в стародавние времена проводившееся над Дмитрием Донским, когда он с поля Куликова вернулся, кровью харкая.

Ни ветерка, ни дуновения. Всех четверых мучает жажда, но они не двигаются с места. Внизу у кареты воды, да и других напитков, сколько хочешь. Время почти не движется. Солнце обжигает лицо, шею, руки, иногда кажется, что сейчас упадёшь замертво. Но князья стойко продолжают терпеливо всё сносить.

Под вечер отнесли царя вниз, и карета двинулась в обратный путь, но уже без прежней спешки, и трёхдневный путь был проделан за четыре дня.

Восьмого августа царь присутствовал в думе и работал весь день, правда, кожа на его лице чем-то напоминала вяленое мясо.

Князь Андрей Григорьевич Ромодановский восстанавливал усадьбу, в которой родился. Обновлял свой, а точнее, дедов дом и избы крестьян. По его приказу поставили новый скотный двор, очистили пруд, побелили церковь. Село было просто не узнать. Отец его не тревожил, царь службу не спрашивал, как-никак четырнадцать лет плена, и князь отдался сельскому делу, восстанавливая свою вотчину, отцом запущенную. Ничто князя не отвлекало. Лишь за неделю до сентября приехали брат Михаил с женой и сыном Андреем и двоюродный племянник Фёдор с женой на сносях. Да отец прислал из монастыря трёхлетнего Ваньку, незаконнорождённого сына Воротынского, пусть побегает по деревне, пока тепло.

Андрей Григорьевич, взвалив заботу о них на кормилицу, ездил по окрестным полям и деревням, самолично присматривая за началом сбора урожая. Заниматься гостями ему было некогда, они были предоставлены сами себе. Дети и женщины время проводили в саду, а князья Михаил и Фёдор — в старой вифлиотике в спорах. Оба в последнее время зачастили к вдовой царице Наталье Кирилловне и остались недовольны воспитанием царевича Петра. Однако оба дали царице денег на её нужды.

Сегодня в саду была вся семья. Князь Фёдор, сощурившись от солнца, как китаец, злился, что по совету отца отправился в деревню.

С выздоровлением государя его жизнь стала резко меняться. Стараниями отца и двоюродного деда его наделяли новыми должностями, званиями и чинами, будто выращивая в противовес князю Ваське Голицыну, что ныне многие дела на себя взвалил, будто давали зарок отпихнуть его.

Кусты боярышника раздвинулись, и к князю Фёдору Юрьевичу подсел князь Андрей Григорьевич, вернувшийся с тока.

   — Ну што, Федя, можа, поведаешь мене, што старики удумали, а то отец ничего не говорит, от дел бережёт. Хочет, штоб я дома пообвыкся. То, што тебе после мово отца прозвание Стародубский носити, то я понял и не противу того, но вота што ещё они задумали?

Князь Фёдор стал ещё суровей лицом.

   — Отец твой считает, што государю месяцев шесть-восемь жизни осталоси. За энто время они хотят вернути ко двору боярина Матвеева, начати создание нового войска, добитси провозглашения царевича Петра наследником, через голову царевича Ивана, прекратити дело с церковным расколом, благо Никон по дороге из ссылки скончалси, туда же хотят отправити и Аввакума, ибо считают, што Руси ныне не до церковных распрей.

   — Фёдор Алексеевич ни один указ о смертной казни не подписал и с Аввакумом не подпишет.

   — Хотят воспользоватьси последними днями, хто потом узнает, подписывал царь перед смертью указ о казни али не подписывал.

Андрей мрачнел на глазах.

   — Кабы потом на нас та кровь не пала, што они хотят взбаламутити.

Оба замолчали. Солнце играло в листве, князь Фёдор ещё что-то хотел поведать Андрею, но в это время его жена издала громкий крик, чем оповестила о начале схваток. Её взяли под руки и увели в дом. Всего лишь через полчаса кормилица принесла Фёдору сына и спросила, как он его назовёт, князь посмотрел на Ваньку Воротынского и зло сказал:

   — Иваном.

Так на свет появился последний Ромодановский по мужской линии. Жизнь этих двух Иванов будет совершенно разная. Одному суждено будет прожить её в монастыре, другой будет купаться во власти и достатке, наследует после отца титул князя-кесаря, но оба умрут в январе 1730 года, став последними представителями своих родов, последуя за последним Романовым.

Первого сентября, в день встречи нового года, всё было как всегда. Торжественный въезд государя в город, с пышной свитой и парадно одетой охраной, с раздачей мелкой монеты нищим, с пиром в Золотой палате для богатых и сановитых. Было такое впечатление, что все забыли о смерти царицы, произошедшей полтора месяца назад. Что-то творилось и с государем. После выздоровления он почти не занимался делами, выезжал на охоту чуть ли не через день, устраивал пиры, объедался до одышки, даже стал перебирать бражного на пару с князем Владимиром Долгоруким. Однако с новогоднего пира в свои покои он вернулся трезвым. В покоях его поджидали сестра Софья, Иван Михайлович Милославский и Иван Максимович Языков.

   — Я не ведаю, што за спешка обсуждать их-то щас, среди ночи, — устало произнёс государь.

Софья сделала елейное лицо:

   — Я понимаю, братец, ты устал, но наступил новый год, а Агаша осталаси там, в старом. Государственные интересы требуют, тебе нужно выбрати новую жену.

Фёдор даже не удивился. Взяв горящую свечу, он подошёл к иконостасу в углу, перекрестился, после чего медленно повернулся:

   — Ну так найдите мене невесту. Если она мене понравитси, я возьму её в жёны.

Царь усмехнулся, а лицо Милославского стало довольным, что не ускользнуло от Языкова, — видно, у дядюшки кто-то уже был на примете. Языков подался ближе к государю:

   — А если заведённым порядком? Разослати воеводам указ. Те на месте подберут самых красивых девок, лучших дворянских семей, а ты тута выберешь из них лучшую, што тебе глянетси. Так и отец твой делал, и дед, да и сам государь Иван Васильевич Грозный.

Фёдор устало махнул рукою:

   — Если в течение года в Москве никакая девица не приглянется мене, так и содеем.

Софья показно всплеснула руками:

   — Государь, год ждати долгонько, ты наследника имети должон.

Фёдор пришёл в ярость и зло произнёс:

   — Наследника уже ищете, а мене ведь всего двадцать лет, не рано хороните?

   — Феденька, да живи ты хоть сто лет. Разве мы об энтом? Мы о будущем державы печемси. У меня у самой до сих пор Агафья и Илья в сердце.

Фёдор смягчился, сказал устало:

   — А што наследник? За ним дело не станет, вона Пётр подрастает.

Царевна Софья и князь Милославский сразу загалдели:

   — Да ты што, государь-братец? Да твоентый Пётр завтра же зашлёт нас туды, хде Макар телят не пас.

   — С чего-то бы ему вдруг вас засылать-то? — с хитрой улыбкой спросил царь.

   — А то не догадываешьси? Хде ныне Нарышкины, дядья его? Вот то-то. Их призовёт, а нас туды — на их место, а может, и дальше куды.

   — Да вроде он не злой, Пётр. Да и што он смыслит в десять лет-то?

   — Пётр-то, он, может, и не злой. А мать-то его, царица Наталья, она ведь за свою родню всё нам припомнит.

Фёдор задул пару свечей на столе. Что поделать, он любил и Петра, и сестёр, и родню по матери и вымолвил сдержанно:

   — Аки сказал, так и будет, если за год в Москве невесту не пригляжу, объявлю указ воеводам, а пока с тем делом спешить не буду. А сыщете невесту, што мене по сердцу придетси, в долгу не остануси. Хотя милее Агаши мене никого не будет.

Поняв это как приказ, Софья с Милославским оставили покои царя. Князь, чему-то радуясь, выходя, бурчал под нос:

   — Милее Агаши никого не будет. Ничего, жизня своё возьмёт, стерпитси, слюбитси. И с новой женой притретси, заживёт, аки со старой.

С тех пор как царь Фёдор Алексеевич заключил мир с турецким султаном, Батуринский замок рос как на дрожжах. Светлейшему гетману Ивану Самойловичу не надо было готовить запас провианта на всё войско, появился излишек, и деньги пошли на благоустройство своих земель. Каменщики возводили вокруг замка новую стену вместо старой, деревянной. Внутри замка гетман поставил себе хоромы в два этажа. А земель на себя отписал, что то княжество. Да и кунтуши стал носить один другого краше. Сыновей во власть облёк. Старший сын — наказной гетман и полковник, младший — казначей воинства малороссийского. Злостный враг Дорошенко со всей семьёй в Московии, то бишь в Великороссии, бунтующие полковники с полков сняты, царские соглядатаи почти все выявлены, даже Запорожская Сечь в верности присягнула. О Юраське Хмельницком ни слуху ни духу, того и гляди, за ненадобностью сами турки придушат, а не придушат, так он своё нутро горилкой сожгёт. И нет ныне при турках человека, чтоб на его место поставить. Хлебов на гетманских землях ныне уродилось, любого завидки берут. Что ещё человеку надо, живи и радуйся. Но нет, хочется власти большей. Он хоть и гетман всей Украины, радой избранный, но по большим городам сидят царские воеводы, ему не подчинённые. Вот и хочется ему стать ещё и киевским воеводою и на манер предшественника боярином. Нет, об отделении Украины от Руси он не мечтает, то дурь и блажь, а вот воли поболее, власти поболее — в самый раз. Потому и потчует в своём дому разносолами шляхтича Жележбужского, что в Московии пригрелся под рукою князя Милославского, а ныне к старику отцу приехал. Гетман сам лично к ним «до хаты» заехал, не поленился, сам молодого шляхтича в гости позвал. Сам и привёз к себе в гости. Горилкой поил и уж чем только не одаривал — и жупанами, и деньгами, и конями, а сам всё в уши жужжал:

   — Ты, пан Жележбужский, передай милостивому князю Милославскому, шо ныне под моей рукою более сорока тысяч сабель и какая-никакая казна злотая ести, усё то его будет, если добьётси для меня киевского воеводства, да и перед тобою, пан, в долгу не останусь, и отца твово землями оделю.

Жележбужский пьяно мотал головой.

   — Да для князя то сущая безделица, рази для светлейшего гетмана он то не сробит? — Язык шляхтича заплетался.

Самойлович ещё налил горилки, выпили вместе.

   — Ты боле закусывай, пан Жележбужский.

Хрустящие огурчики и грибки были пододвинуты гостю, который, несмотря на свою худосочность, ел за двоих.

   — Ести только одно но, светлейший гетман. Сотоварищ твой князь Григорий Ромодановский хочет новой войны с турками. А случится война, тебе будет не до воеводства в Киеве.

   — Ну, до той войны ещё дожити надо. Князь хочет уси полки заново переустраивати, то в год-два не сробишь.

Ещё одна кулявка горилки пролетела в лужёное горло Жележбужского, глаза начали мутнеть:

   — А ведь ты правильно удумал, светлейший гетман, податей в сторону Милославского. Государь Фёдор Алексеевич болезен сильно, того и гляди, помрёт, а тама Ваньку-дурака посадют, и будет царевна Софья да дядька евойный Иван Михайлович от его имени правити.

«Господи, хорошо, што никто не слышит энтого дурака, — подумал про себя гетман, — а то вместе бы на дыбе оказались». Вслух же сказал:

   — Да, дружба князя Милославского — большая милость.

   — А я о чёма говорю.

Выпив ещё одну кулявку, шляхтич упал лицом в тарелку.

По приказу гетмана ближние гайдуки отнесли шляхтича в карету и отвезли к отцу. Гетман остался думать думку. Ему, безродному, было о чём задуматься. Он знал, что поставлен гетманом по воле Матвеева и Ромодановского, но если умрёт царь и на престоле окажется Иван, Ромодановский может последовать за Матвеевым. Если же взойдёт Пётр, то всё будет наоборот. Обо всём надо думать сейчас — потом поздно будет.

С началом дождей в Белокаменную вернулись последние стрелецкие полки, участвовавшие в войне с Турцией и до времени остававшиеся на рубежах. В их семьях праздновали возвращение, но радость прошла. В полках не было порядка, чем пользовались офицеры, используя стрельцов, словно холопов, в домашних работах. А всё из-за чего? Государь, видя болезнь главы Стрелецкого и Рейтарского приказов боярина князя Юрия Алексеевича Долгорукова, отстранил его от приказа и поставил на его место боярина князя Хованского, но Долгоруков приказ не сдавал. К тому же вернувшиеся из походов солдатские полки по привычке обращались за приказами к Ромодановскому. Неразбериха нарастала. Подчас Долгоруков издавал один указ, Хованский противоположный, а Ромодановский требовал своё. Царю было не до Стрелецкого и Рейтарского приказов. Его родня и ближние бояре подобрали ему невест, которых надо было увидеть и на что не было времени. Так, боярин князь Иван Михайлович Милославский предлагал в невесты свою двоюродную племянницу Фёклу Милославскую. Царевны его поддерживали, но имели и запасную девицу, Евдокию Куракину. Боярин Языков, решив перекинуться в стан боярина Матвеева, предлагал Марфиньку Апраксину, крестницу сосланного боярина.

Сам же вдовый царь не смог увидеть пока ни одну, ибо дела государственные накатывались снежным комом. Патриарх требовал Собора, так как дела с расколом зашли слишком далеко, требовалось создать ряд новых епископий, с этим царь был согласен, но в количестве оба расходились. Патриарх требовал расширения монастырских тюрем и хотел ужесточить по духовным делам «гражданский суд».

Пятнадцатого октября Собор открылся, но сонм митрополитов был не согласен ни с царём, ни с патриархом. Собор, как и дума, превратился в сплошную говорильню, а митрополиты и архиепископы между делом давали пиры друг другу, словно мирские бояре.

Митрополит Иов Ростовский собрал семнадцатого октября в своих палатах тех, кто в будущем станет приверженцем царевича Петра. Здесь были: Борис и Михаил Голицыны; Борис, Григорий, Лука и Яков Долгоруковы и брат их троюродный Михаил; Андрей, Михаил и Фёдор Ромодановские; Юрий и Пётр Трубецкие; Василий и Никита Вяземские; попали сюда братья Алмазовы. Все они были воинственно настроены и горячились сверх меры. Митрополит восседал во главе стола, словно вождь дикого племени. Молодые бояре и дворяне спорили с ним о расколе, о царских обязанностях и о русской душе. Вечных на Руси темах для споров.

Григорий Долгоруков зло кричал:

— Вы тока послушайти, што Крыжанович пишет: «Великое наше народное несчастье — это неумеренность во власти, не умеют наши люди ни в чём меры держати, не могут средним путём ходити, но все по окраинам и пропастям блуждают. То у нас за малолетством какого-нибудь государя правительство вконец распущено, господствует своеволъе, безнарядъе, то уж чересчур твёрдо, строго и свирепо. Во всём свете нет такого безнарядного и распущенного государства, и нет такого крутого правительства, аки в России. — Григорий перелистнул страницу. — В России полное самодержавие, повелением царским можно всё исправить и завести полезное. Таким образом, преобразование должно идти сверху, от самодержавной власти, русские сами не захотят добра себе сделать, если не будут принуждены к тому силой. Хотя бы к примеру для поднятия торговли государь должен запретить имети лавку с товарами тому купцу, который не знает грамоты и цифири. Для введения и процветания ремёсел нужен особый приказ, который бы их ведал исключительно. Нужно перевести на русский язык сочинения о ремёслах, нужно перевести книги о земледелии, пригласити отличных ремесленников из-за границы, с правом свободного возвращения домой, но не прежде, аки выучат русских молодых людей своему ремеслу. Надобно промышляти, штоб из чужих стран привозили в Россию сырой материал и штоб наши ремесленники его обрабатывали, и заповедать накрепко, под страхом казни, вывозить за границу своё сырьё, кое надо бы поберечь рачительно».

Лука Долгоруков перебил брата:

   — Ну, энто он явно перебрал. Да мы в основном и торгуем льном, лесом, пенькой, железом да ещё воском. Да и где же мы такую страсть ремесленных людей найдём?

   — Разбойных людей переловить да под ружьём и плетью за ремесла посадити, вместо того штоб их по тюрьмам держати.

В разговор вступил митрополит:

   — Так то ещё больше людей в раскол толкнёт.

   — Разбойник в раскольники не пойдёт, ему плевати, яка вера, старая али новая.

   — Тогда што ж ведёт в раскол, любовь к исконному? — тихо спросил Андрей Ромодановский.

   — Ну, о какой исконности может итить речь? — зло произнёс Андрей Алмазов. — Вот глянь. Еслива не говорить об Аввакуме, чьи корни мы не можем узрети из-за его безродности, то две ближайшие его сподвижницы, боярыня Морозова и княжна Урусова, урождённые Соковнины. А доподлинно известно, што Соковнины пошли от барона фон Икскюля, попавшего в плен при Василии Втором Тёмном. Далее идём, старец Досифий, до монашества князь Денисьев-Мышецкий, а князья Мышецкие пошли от маркграфа Анри Мейссенского, приехавшего на службу к Василию Первому. Наконец, старцы Потёмкины, их род пошёл от шляхтичей Петемских, перешедших на русскую службу при Василии Третьем, когда он вернул Руси Смоленск. На радостях можно сказати, што хоть кровь славянская, но вот беда — шляхтичи Петемские пошли от пленённого поляками барона фон Пэта. Што ж получается, все дворяне, отказавшиеся от отчих богатств ради истинно русской веры, по крови немцы и крыжаки.

Это заявление было столь неожиданно, что даже митрополит растерялся. Яков Долгоруков сурово посмотрел на Андрея:

   — Ты хочешь сказати, што истинно русским родам наплевати на всё истинно русское. А как же князья Рюриковой крови, што оберегали Русь более восьми веков и ныне всё оберегают?

   — Я не хочу никого обижати. Но если вспомнить, то твои предки, князья Долгоруковы, пошли от черниговского князя Михаила Святого, чей старший сын одним из первых покинул Русь, уехав в Венгрию, его потомки до сих пор там живут. Ныне нет ни одного крупного боярского рода, хоть одна ветвь которого не жила за пределами Руси. Я не хочу вспоминать князя Андрея Курбского, бежавшего при Иване Грозном и чьи правнуки сейчас живут в Польше. С тех пор прошло чуть более века. А сколько за это время уехало! В Смутное время бежали в Польшу племянник князя Бельского, от коего пошли польские бароны Бильские, боярин Салтыков, от коего пошли шляхтичи Салтыки. При Михаиле Фёдоровиче в Эстляндию бежал окольничий Баранов, чей сын ныне величает себя рыцарем фон Барановым. В Швецию ушли Батурлины, Калитины, Квашнины, я не говорю о сыне боярина Ордын-Нащокина. Наконец, все помнят витязя Куликовской битвы Пересвета, коий до монашества сына имал, и от того сына пошёл род бояр Пересветовых. Так, правнук его в восьмом колене в Швецию бежал и ныне величается фиц-Пересветовым. Прадед его жизни не пожалел ради Русской земли, а правнук кинул её, ища землю посытнее.

О еде и вине забыли, все сидели, заворожённо слушая.

   — Чё ж ты предлагаешь? — потерянным голосом спросил митрополит.

   — Ныне о многом новом надо думать, не только о вере, — произнёс Андрей, и будто в поддержку каждый спешил высказать свои мысли:

   — Староверов в Сибирь, штоб и духу их тута не осталось, всех подчистую, пусть заселяют пустующие земли.

   — Коли родовитый человек родину оставил, никаких денег не желети, штоб и там его настичь и казнити за измену родине, и штоб те деньги родня его давала, начиная с отца и братьев.

   — Войну новую с турками надоть, и не только штоб освободити свои земли до Карпат, но и царство Болгарское и Грузинское. В Грузинском царстве содеять единого царя, а затема оженити царей болгарского и грузинского на царевнах русского царского дому. Границу от океану и до царства Грузинского выпрямити и всех до последнего самоеда принудити приняти святейшее православие.

   — Рудное дело поднимати и на европейский манер заводы ставити, а воеводам с тех заводов в десятину имети.

   — По умному разумению инока Тимофея Чудовского, создавати на Руси академии, хде детей боярских и дворянских будут обучати житейской мудрости и другим знаниям, но для энтого нужна власть твёрдая, в единых руках.

Говорили ещё о многом, но ничего не решили. К вечеру Ромодановские, Трубецкие, Вяземские и Алмазовы оставили митрополита. Долгоруковы и Голицыны ещё что-то тайное долго обсуждали со святителем Иовом и ночевать остались в его доме. Впоследствии они окажутся теми, кто первыми крикнут царевича Петра на царство по смерти его брата.

Зима пришла ранняя, до времени. Пушистый белый снег засыпал землю. Из Кремля снег вывозили на санях и ссыпали в Москву-реку, которую лёд ещё не сковал.

Наталья Кирилловна в своих покоях с братом Львом мирно вели беседу. В ногах на ковре играли царевич Пётр и царевна Наталья. С тех пор как вернулся Никита Зотов, Петра отвлекали занятия на письмо и чистописание, к которому он явно не стремился, на философию, латинский и греческий языки, древнюю литературу, риторику и многое другое. Лишь математика и отечественная история увлекали царевича. Военное дело стараниями царевны Софьи ему не преподавали, хотя Ромодановский рекомендовал царю для этого дела генерал-порутчика Косагова.

Наталья Кирилловна взяла с подноса любимое мочёное яблочко и, откусив кусочек, повернула голову к брату:

   — Бояре последнее время зачастили, приходють, на Петрушу любуютси. Аки с государем плохо стало, вспомнили, а то шесть лет никому не нужны были.

   — Может, теперича испросити у государя возвращение братьев? — зашевелился в кресле Нарышкин.

   — Нет, Левушка, потерпи, рановато.

   — Ну хоша бы послабление како-никако.

   — Ты думаешь, у меня о братьях сердечко не ноет? Ноет. Да кабы хужее не содеять. Софья через Толстых стрелецких полковников привечает, Щегловитого, Проскурина, деньгами одаривает. Те деньги ей Васька Голицын да Милославские дают, и деньги не малые. Солдатские полки от Москвы отведены, а в стрелецких ныне порядку нет, а царь того не замечает, того и гляди, бунт будет. Не к добру всё энто.

Нарышкин закивал головой:

   — Толстые, да, старые пройдохи, триста тридцать лет Русь баламутят, и усё чистыми выходят.

Наталья Кирилловна взяла следующее мочёное яблоко и протянула брату.

   — Ты же знаешь, Наташа, я энту размазню не люблю.

Царица ничего не ответила. Последнее время брат был чем-то средним между стражем и придворным её сына. Куда бы ни пошёл царевич Пётр, за ним всегда шли Никита Зотов, Тихон Стрешнев и Лев Нарышкин, теперь уже привыкшие исполнять волю царевича, словно монаршую.

Наталья Кирилловна медленно съела второе яблоко, наблюдая за тем, как сын отыграл у сестры ещё несколько денежек. Простая душа Наташа, так всё брату отдаст, больше не в Романовых, а в Нарышкиных. Не то, что Пётр, который, говорят, похож на боярина Никиту Романовича, своего прапрадеда, чья парсуна в покоях царя Фёдора Алексеевича висит.

Даже во вдовьем наряде Наталья Кирилловна была молодой и красивой женщиной. Смерть мужа и младшей дочери, нападки царевен, отчуждение от двора и ссылка братьев сказались на её здоровье и душевном состоянии, однако она не стремилась мстить обидчикам, сохранив, единственная из женщин царской семьи, величественный вид. Правда, одно время она пала духом, но как ей стали передавать письма от Матвеева, вновь воспряла и думала теперь лишь о том, чтоб с её последней радостью — сыном Петенькой — ничего не случилось.

Двор её не был столь пышным, как царский, и не столь набожным, как царевича Ивана, однако вокруг неё были люди проверенные и надёжные. Вначале она не доверяла присланному царём учителю, дьяку Никите Зотову, но с тех пор как письма от Матвеева и Василия Тяпкина стали попадать к царице через Зотова, она даже возвела его в чин стольника царевича, что сделала и для думного дворянина Тихона Никитича Стрешнева, явно отбившегося от своей семьи, которая в большинстве своём поддерживала царевен и Милославских. Все три придворных: Лев Кириллович Нарышкин, Тихон Никитьевич Стрешнев и Никита Моисеевич Зотов — зачастую и спали рядом с покоями царевича. Причём перед сном Зотов рассказывал Петру о каких-нибудь событиях из жизни его отца. О взятии Полоцка, о походе к Смоленску, о присоединении Украины, о пышной его свадьбе с Натальей Кирилловной. Подчас и сама царица слушала эти истории. Она вспоминала мужа, иной раз глаза её начинали блестеть, но лишь очень редко она не сдерживала слёз. И вот после всех этих историй ей неожиданно захотелось побывать там, куда одно время совсем не хотела ехать и где когда-то была счастлива, и она вновь обратилась к брату:

— Левушка, ты бы взял людей, съездил в Преображенское, навёл порядок в тех покоях, в коих я с мужем моим государем Алексеем Михайловичем жила. Мы туды бы по-тихому на недельку съехали. Нихто про то бы и не проведал. Щас вроде всем не до нас.

   — Ладно, завтрева и съезжу. А людей на обстрой у князя Григория Ромодановского возьму, тогда точно нихто не проведает.

Нарышкин поднялся и оставил покои царицы. Вечером его карету холопы Милославского видели возле терема Ромодановского, но зачем он приезжал, так и не прознали.

Ещё не было и середины ноября, а снегу навалило как на Рождество. Москва-река встала. Торговля затихла. Притихли и первые недовольства среди стрельцов. Хотя стрельцы жили по домам с семьями, каждый полк имел свою небольшую казарму. Последнее время Андрей Алмазов всё свободное время ходил по этим казармам. Как бывший стрелецкий сотник, пил с сотниками и полусотниками, и даже с некоторыми стрелецкими головами. Беседовал обо всём и ни о чём, словно от безделья шлялся по кабакам, но видел, что некоторые старые товарищи сторонятся его. Чем больше он был среди стрельцов, тем серьёзнее становился. Лишь под самый вечер Андрей вернулся домой еле волоча ноги. Кормилица с женой встретили его у крыльца криком:

   — Штой-то ты зачастил, ирод, вторую неделю пьёшь!

   — Цыц, бабы, забыл вас спросити, што мене деять.

Оксинья посторонилась, зло выпалив:

   — Тама тебя друг дожидаетси. Ещё утром пожаловал.

   — Хто?

   — Да энтот твой, Ванька Румянцев.

Андрей пьяно заулыбался:

   — Каки кстати, будет с кем ещё выпить.

Шатаясь, он поднялся на крыльцо и вошёл в дом.

   — Вот ирод, никак не нажрётси, — промямлила кормилица.

Андрей молча проследовал в трапезницу, где увидел притихшего Румянцева.

   — Ванька, якими судьбами?

   — Да вота решил посоветоватьси, дело за горло берёт, а ты мене усегда хабар приносил.

   — У мене тута оружейная палата есть, идём, тама усё и обговорим.

Андрей скинул на лавку тулуп и шапку и с гостем удалился в дальнюю часть дома с гневных глаз жены.

Оружейная была небольшой, с решёткой на окне. В углу стояли две пищали и аркебуз, на стенах висели сабли, палаши и пистолеты. Затворив за собой дверь, Андрей заметно протрезвел, хотя с усталости еле переставлял ноги. Возле окна стояла лавка и небольшой стол.

   — Садись, Ваня, в ногах правды нет, хоша её ни в чём нет.

Он почти повалился на лавку, из-под которой достал штоф водки.

   — Извиняй, закуски нету. Еслива сейчас выйду за закуской, усё поймёт, опять разноетси.

   — Што уж там, я в кабаке немного перекусил, а водку и натощак можно.

Две серебряные чарки встали на стол, были наполнены и почти сразу опорожнены.

   — Ну, што у тебе?

   — Тесть помер, и женены братья хотят отспорить у меня часть холопов, што за ней дадены, особливо Роман Федосыч.

   — Ты когда брал за себя Ольгу с селом, через воеводскую избу то записывал?

   — А якже.

   — Ну, так чё ж братья хотят, ничего у них не выгорит.

   — При новом воеводе подьячий новый, ему денежку сунули, он и решил ту запись пересмотрети.

   — Ну, на то у меня пока сил хватит. Поприжмём твово подьячего. Завтрева сходим к дьяку Федьке Грибоедову, он в память отца мово твому подьячему таку бумагу отпишет, што тот ещё с дарами к тебе прибежит и в ножки поклонитси.

   — Благодарствую теби, Андрей Ерофеевич...

Алмазов вновь наполнил чарки, без закуски пошло тяжелей, и Андрей взаправду начал пьянеть.

   — Ляжем здеся на лавку, а с утра к Грибоедову сходим.

Румянцев согласно закивал и машинально спросил:

   — А што ты такой хмурый, Андрей?

Алмазов в третий раз наполнил чарку свою и залпом её опорожнил.

   — Дело лихое затеваетси, не могу поняти кем. Хто-то стрельцов спаивает и гневит, хмельное в полках не переводится.

   — А што изменитси от того, если ты узнаешь, кто стоит за этим?

Алмазов понял, что сказал лишнее.

   — Ладно, спи, с утра разберемси.

Ни свет ни заря Андрея разбудил лай собак, псы грызлись нешуточно. В Китай-городе бродячих собак не было, сторожа сразу отлавливали их, если они появлялись на улицах.

Он встал и подошёл к окну. У ворот дома сцепилась свора собак. Яростный хрип драки подхватили цепные псы во дворах, они залаяли остервенело по всему переулку. Клочьями летела шерсть, мелькали ощеренные пасти и окровавленные морды. Иной пёс, выброшенный из свалки, тотчас же вскакивал и бросался в кучу. Туда же ринулся кобель из соседней усадьбы, сорвавшийся с привязи и перемахнувший забор. Гладкого и степенного пса через мгновение можно было узнать лишь по обрывку цепи.

А сука, пегая, неказистая собачонка, собравшая кобелей с половины Китай-города, прижав уши и поджав хвост, заползла в подворотню дома напротив. Андрей смотрел и думал:

   — Царевна Софья, сука, но до себя лишь одного кобеля допускает, Ваську Голицына. Все остальные Голицыны Ваську не поддерживают, всем родом в стороне. Вторым возле Софьи третей Иван Милославский. За энтим, конечно, весь род. Но из Милославских лишь двое силу имеют. Опираясь на Ваську Голицына и Ивана Милославского, Софья бы не решилась стрельцов баламутить. Должен быти хто-то третий, в силе и власти, и штоб за ним весь его род шёл. Нужно, штобы силы были равные. Возле государя Фёдора Алексеевича боярин Языков, боярин князь Тараруй Хованский, хоть дурак, но в силе, да окольничий Алёшка Лихачёв, который, того и гляди, со дня на день боярство получит. А уж за ними возле государя весь род Хитрово. Богдан Матвеевич больше с Милославским не лобызаетси. Царицу Наталью Кирилловну и её сына Петра поддерживает. Следующая троица: боярин Артамон Матвеев, Григорий Ромодановский-Стародубский и её брат Иван Нарышкин. Ничего, что двое в ссылке, связи в Москве и сила за ними остались. Есть ещё молодые, да ранние князья Долгоруковы, Голицыны, Трубецкие, но за ниточки Ромодановский дёргает. Следовательно, в случае смерти царя Фёдора Алексеевича Софье, чтобы возвести на престол брата, дурака Ивана, и править от его имени, надо будет убрать этих бояр, что стоят за государя и за царевича Петра, и убрать не руками стрельцов. Кто же тот большой боярин, что стоит за Софью? Это не Пётр, не боярин Иван Фёдорович Стрешнев. Этот один бы мог всё совершить, Разбойный приказ, что под его рукою, многого стоит, но ныне Стрешнев ближе к Ромодановскому и не похоже, чтобы он был в лагере царевны. Кто же остался? — И тут его словно озарило: — Салтыков Пётр Михайлович. Он, он — зараза старая. Чем же его купили, чем? Всё у него есть. Если только Софья не пообещала выдать одну из девиц рода Салтыковых за царевича Ивана. Вот всё и сложилось. Фёдор умрёт, стрельцы поднимут бучу, перебьют мешающих бояр, и Софья, опираясь на Голицына, Милославского и Петра Салтыкова, возведёт дурака Ивана на престол и сама придёт к власти. Всё просто. Стрельцы за Ромодановским не пойдут, знают его к себе отношение, то ясно, аки день. Хованский же, что ныне стрельцов возглавляет, — дурак дураком, дождётся, что они ему голову снимут. Что ж делать? Вот беда, всё осознаю, а что предпринять — не знаю. Сегодня же надо отписать Матвееву.

На улице показались сторожа и караульные стрельцы. Древками алебард они разогнали псов, и на улице всё притихло. Андрей растолкал Румянцева и вышел в трапезную. Жена, ворча, накормила их.

Как и обещал Андрей, Грибоедов отписал грамоту лично нижегородскому воеводе, и Иван Румянцев отбыл из Москвы ещё до полудня, накупив подарков домой. Андрей же отправился к Григорию Ромодановскому. Старый воевода выслушал его и, посмеявшись, сказал, что усё ему блазнитси и он сам себя убеждает в том, чего быть не может. Вернувшись раздосадованный домой, Андрей Алмазов так и не написал письмо Матвееву.

Крепкий мороз хватал за уши и щёки, сковывал движения, а возле колодцев образовался ледяной наст. Деревья трещали, кора на них трескалась. Большая часть горожан сидела по домам, выжидая хоть небольшого послабления морозов.

По Ордынке в сопровождении малой охраны, не более десятка рынд и полусотни стременных стрельцов, двигалась царская карета, поставленная на полозья. Фёдор Алексеевич, осмотрев некоторых из предлагаемых невест, в том числе Фёклу Милославскую и Евдокию Куракину, остался ими недоволен, лишь сильными уговорами боярина Языкова решился съездить в дом Апраксиных глянуть на пятнадцатилетнюю Марфиньку, дочь окольничего Матвея Апраксина.

Карета ехала медленно, чтобы не беспокоить ноги государя. Терем Апраксина только отстроился после пожара, и отделка внутри ещё продолжалась. Царя не ждали, и его появление вызвало суматоху. Сам окольничий Матвей Васильевич Апраксин выскочил на мороз в одной рубахе, до земли кланяясь царю, за ним спешили жена, сыновья и дочь Марфинька. Полный переполох. Фёдор Алексеевич, улыбаясь, прошёл в терем, искоса посмотрел на Марфиньку. Почти ребёнок, пятнадцать лет, маленькая, как воробушек, носик остренький, глазки бусинки. Уж Агаша не была высокой, а эта и вовсе в пояс дышит.

   — Аки отстроился посля пожару, Матвей Васильевич? — перекусив хлеб соль в дому, спросил царь.

   — Да вроде жить можно.

Царь расспросил ещё кое о чём Апраксиных и вскорости уехал, озадачив хозяина. А вечером пожаловал Языков.

   — Иван Максимович? — удивился Апраксин новому приходу. — Никак што важное?

   — Важное, Матвей Васильевич, идём в дом, — скинув шубу, предложил Языков.

В светлице, едва присев на лавку, Языков сказал торжественно:

   — Ну, свояк, я к тебе с вестью радостной. Великий государь Фёдор Алексеевич просит твою дочь в жёны.

   — Марфиньку? — побледнев, пролепетал Матвей Васильевич.

   — Ну а кого же? У тебя, чай, одна дочка.

Апраксин закатил глаза, схватился за сердце, задышал часто, потом, глубоко вздохнув, вымолвил:

   — Ну, Иван Максимович, эдак и убити можно.

   — Ну, прости, Василии. Я ж по-родственному. Так што я должон государю передати? Ты согласный?

   — Ты ещё спрашиваешь? Да такое счастье не всякому выпадает.

   — Подожди, Василии, ести одно но. Надо и Марфиньку спросити. Государь велел только по её согласию.

   — Раз велел, спросим. Эй, холопы, хто тама ести, — вскочив, бросился Апраксин к двери. — Позовите ко мене Марфиньку.

Марфинька явилась улыбчивая, по-детски счастливая.

   — Здравствуйте, дядя Иван Максимович, — приветствовала поклоном Языкова.

   — Здравствуй, солнышко, здравствуй, — отвечал Языков, невольно расплываясь в улыбке. — Расцвела, Марфинька, расцвела, аки маков цвет. Невеста уже.

Апраксин поднялся.

   — Марфинька, доча, — заговорил Матвей Васильевич. — Ты токо не пужайся, милая.

   — Што случилось, батюшка?

   — Ничаво, ничаво плохого, — заспешил сразу Апраксин. — Наоборот, радость великая. Государь тебя сватает в жёны.

   — Меня? А разве мени уже можно? — вытаращила глаза девочка.

   — Энто як посмотрети, а так в самый раз. Токо государь не велит тебя неволити, приказал спросити, согласна ли ты?

   — А як ты, батюшка?

   — Я-то, я-то? Да ты што, доча? Дочка царицей станет, якой отец не согласитси.

   — Ну, значит, и я согласная.

   — Вота и умница. — Апраксин поцеловал дочку в лоб, затем, благословляя, перекрестил. — Станешь царицею, все перед тобой клонитьси станут, всяко твоё слово исполняти, во всём тебе угождать.

   — А я смогу тогда свово крестного боярина Артамона Сергеевича Матвеева воротить?

   — А ты попроси у государя то, рази он откажет?

   — Передашь ли ему это, Иван Максимович?

   — Обязательно передам. И на вот, возьми, — улыбнулся Языков и протянул ей ожерелье матери царя. — В знак обоюдного согласия великий государь послал тебе жемчуговое ожерелье. Тока пока никому про то не говорите, а щас беги в свои покои.

На том сговор и кончился, никто ни про что ещё не ведал.

Всё начало января князь Василий Голицын работал с подавшими прошение об уничтожении местничества выборными людьми, среди которых были знатнейшие фамилии. Голицын доложил государю об этом челобитии. На двенадцатое января Фёдор Алексеевич назначил Земский собор, на который были приглашены патриарх, архиереи и выборные игумны и настоятели монастырей. Бояре и думные люди прибыли в этот день на заседание ни свет ни заря. И в Золотой палате с раннего утра стоял гул. Он затих лишь по прибытии патриарха. Все стали чинно рассаживаться.

При входе государя все поднялись и склонились в поклоне. Фёдор сел на трон, все сразу заняли свои места на лавках. Рынды отошли от государя и встали ближе к дверям. Вперёд вышел боярин Языков и объявил, что государь желает вторично вступить в брак, но на это заявление никто не обратил внимания, все ждали решения о местничестве. После чтения челобитья выборных людей сразу загомонили Пушкины и Ощерены, они кричали, что на местничестве держится Русь, что на древности и благородстве рода видны древность и благородство Руси. Поднялся государь, и вновь установилась тишина.

   — Я, аки законный православный царь, — разнёсся голос Фёдора над сводами палаты, — обязан следовати во всём закону и примеру Христа Вседержителя, заповедующего любовь и смирение, кое было ранее на Руси. Злокозненный плевосеятель и супостат, владыка преисподней, дьявол, видя от того славное ратоборство и христианским народам тишину и мирное устроение, а неприятелям христианским — озлобление и искоренение, всеял в незлобливые сердца славных ратоборцев местные случаи, и от тех случаев повелось, што сын держит место отца, хотя ни умом, ни стараниями к тому не пригоден, отчего и пошёл в прежние времена в ратных, посольских и всяких других делах разлад, происходила великая пагуба, а ратным людям от неприятеля великое умоление. Наша царская державная власть, рассмотря, аки вредит местничество благословенной любви, аки искореняет мир и братское соединение, а над неприятелем общий и пристойный промысел, аки разрушает усердие, особенно же то, аки мерзко и ненавистно оно всевидящему оку государя, желая, да божественный его промысел над нами, мира и благоустроения, своим всесильным повелением оное, разрушающее любовь, местничество изволим уничтожить и от такового злокознества разроняющее сердца в мирную и благословлённую любовь соединить. Однако я хочу слышать о том и ваше мнение. По-нынешнему ли выборных людей челобитью всем разрядам и чинам быть без мест али по-прежнему быть с местами?

Поднялся патриарх Иоаким, он давно ждал этого часа:

   — Аки от источника горчайшего, уся злая и Богу зело мерзкая и всем вашим царским делам ко вредительному происходило от того местничества. усё благое начинание, яко возрастающую пшеницу тернии сотниковы подавляло и до благополучного совершения к восприятию плодов благих не допускало, и не занят был делом род, егда со иным родом за оное местничество многовременные злобы имел, но и в едином роде таковое ж враждование и ненависть содеивались. И аще бы о всех тех противных случаях донести вашему царскому величеству, то б от тягости невмерной ваши царские уши понести сего не смогли. Я же со всем освящённым Собором не имею ничего против вашего решения, кроме достойной похвалы принесения великому вашему царскому намерению за премудрое ваше царское благоволение.

После речи патриарха царь обратился с тем же вопросом к боярам, окольничим и думным дворянам. От имени думы стал говорить боярин князь Никита Одоевский:

   — Мы согласны, штоб великий государь указал учинить по прошению святого патриарха и архиереев и выборных людей и всем им отныне во всех чинах быть без мест для того, што в прошлые годы во многих ратных, посольских и всяких других государственных делах чинились от тех случаев великие пакости, настроения, разрушения, неприятелям радования, а между ними, думными и ближними людьми, богопротивное дело — великие продолжительные вражды и несогласия.

После этого ответа государь велел принести разрядные книги и сказал:

   — Для совершенного искоренения и вечного забвения усех энтих просьб о случаях и записки о местах изволяетси предати огню, штоб злоба энта совершенно погибла и впредь не поминалась и соблазна бы и претыкания нихто никакого не имел. У кого ести дома разрядные книги, записки и записи, тот пусть присылает их в разряд, мы усё их повелим предати огню. И от сего времени повелеваем боярам нашим и окольничим, и думным, и ближним, и всяких чинов людям в Москве, в приказах и у расправных, и в полках у ратных, и у посольских и всегда у всяких дел быть всем между собою без мест, и впредь никому ни с кем никакими прежними случаями, то бишь местами, што занимали их отцы, не считатьси и никого не укоряти и никому ни над кем прежними заслугами не возносится.

На что подученные дворяне хором отвечали:

   — Да погибнет во огне оное богоненавистное, враждебное и любовь отгоняющее местничество и впредь да не воспомянется во веки веков!

В передних дворцовых сенях были поставлены большие железные противни, на них разложили разрядные книги, которые собирались со времён Юрия Даниловича Московского и его брата Ивана Калиты, более трёх с половиной веков, обложили берестой, и князь Владимир Долгоруков поджёг разрядные книги, и они запылали. Сундуки с книгами всё подносили и подносили. Когда государю дали знать, что книги зажжены, патриарх снова обратился к собравшимся:

   — Начатое и совершённое дело впредь соблюдайте крепко и нерушимо, а если хто теперь али впредь оному делу воспрекословит каким-нибудь образом, тот бойси тяжкого церковного запрещения, вплоть до отлучения и государевого гнева, аки преобидник царского повеления и презиратель нашего благословения. И я, святейший патриарх, проверю усё книги церковные, по монастырям древним, и те, в коих содержитси призыв к местничеству али к расколу, также будут сожжены.

Все присутствующие в один голос ответили:

   — Да будет так!

Государь с радостным лицом стал хвалить всех, обещая новые жалования, а в сенях всё горели книги, возле которых собрались выходящие думцы. Некоторые из них жаждали уничтожения местничества, но не русская история, её память, её документы. Нельзя было и думать о том, чтобы вырвать, спасти хоть одну книгу, князь Владимир Долгоруков зло осматривал всех. К вечеру все двенадцать сундуков были сожжены, а через день гонцы отбыли в крупные города к большим воеводам, которые должны были сжечь местные разрядные книги.

Четырнадцатого января 1682 года на Руси прекратило существование местничество, но старые роды как были у власти, так и остались.

Метели над Русью — белого света не видно. Лишь волки да разбойные люди рыщут по дорогам, к самым стенам городов и монастырей подходят. А в монастырях свои несогласья и разлады. Ещё когда сел патриархом Никон, так отринул он древнее благочестие и стал новые обряды вводить да святые книги исправлениями марать. Всколыхнулся народ, будто снег в метель, кто за Никоном пошёл, кто против восстал, а кто и вовсе не знает, где правда и как теперь молиться ему, Христу Спасителю. Куда ни глянь, везде метание души и смута.

Буранным сереньким утром вдруг застучали в ворота Северьяновой обители, что на Печоре: кого несёт в этакую непогодь? Чернец, что снег во дворе разгребал, прильнул к бойнице — и скорее к игумену Лаврентию:

   — Владыко! Государевы люди у ворот!

Вскинул голову Лаврентий, желваки заходили, аж борода зашевелилась, а нос заострился, ровно у покойного.

   — Открывай, коли государевы. И скажи, штобы лишний народец-то со двора ушёл, не выставлялси.

Откопали ворота от снега, распахнули, пропуская крытый возок и верховых людей и стрельцов. Игумен навстречу вышел, но подходить к возку не спешил: пускай приезжие объявятся, кто такие.

Из возка архиепископ Арсентий появился, поправил клобук и воззрился на игумена. Вслед за ним воевода Поспелов с коня соскочил, бросил поводья стрельцу, а за ним уж и все стрельцы спешились, кто уши оттирает, кто сосульки с усов да бороды обламывает.

Года ещё не прошло, как Арсентий рукоположен. Про него говорили, что самолично какого-то иерея из сельской церквушки камнями до смерти забил. Суров архиепископ, зело жесток, сказывают, особо когда при нём новые никонианские обряды хают да древнее благочестие славят.

Опустился Лаврентий на колени перед Арсентием, тот не благословил и руки для целования не подал.

   — Ведома мене, Лаврентий, што ты святейший указ не сполнил, — проговорил Арсентий и посохом о снег пристукнул. — Говорят, до сих пор по старым книгам обряды справляешь и крестишься двоеперстно?

Поднялся игумен, расправил спину, тяжело на восьмом десятке на коленях стоять. Воевода Поспелов на саблю руку опустил и глядит весело, ровно забаву какую ждёт. Кафтан новый, золотом шитый, кудрявая борода взлохмачена, шапка набекрень, кажется, только что шкодничал, дворовых девок щупая, да служба отвлекла.

   — Отвечай, игумен! — поторопил Арсентий.

   — Клевета усё, — сдержанно возразил Лаврентий. — Обряды справляем, аки патриархом указано.

   — Клевета? — перебил архиепископ. — А ну перекрестись.

Обернулся игумен к главам собора, размашисто перекрестился троеперстно.

   — Добро! — похвалил Арсентий, но глядел всё же недоверчиво, с лукавиной. — А теперь веди в храм да книги показывай, по коим обряды творишь и кои тебе исправить велено было ещё покойным Никоном. Стрельцов же вели в трапезную проводить, пускай накормят их да обогреют.

Кликнул игумен ключаря Тихона, горбатого бледнолицего монаха с клюкой. Приковылял тот, поклонился Арсентию, брякнул ключами. Не стал бы Тихон, но болезнь его так согнула, что ходил и неба не видел.

   — Экий ты! — рассмеялся воевода. — Ровно гусь шею-то изогнул!

   — Не смей! — одёрнул его Лаврентий. — Хворый он, грешно смеяться!

Поспелов лишь плечами повёл, а всё одно улыбается.

Отомкнул Тихон двери, пропустил вперёд высоких гостей, сам же последним вошёл и притаился у порога. Одна у Тихона была выгода от хворобы: чтобы поклониться, нагибаться ему не надо, так и ходил он всю жизнь, ровно кланялся всем.

   — А верно, што в обители беглые прячутси? — вдруг спросил Арсентий, ступая в глубь монастырской вифлиотики. — Али снова клевещут?

Он снял с полки книгу, открыл, но глядел-то на игумена, так и жёг прищуренными глазами.

   — Ести мирские в обители, — согласился Лаврентий. — Юродивые, немощные, калеки да нищие зимуют. Да работный люд — солевары, што с низов, с моря пришли.

   — Ты про беглых сказывай! — оборвал его воевода. — Про тех, што святейшего указу ослушались и молятся по-старому.

   — А ты не покрикивай! — сказал Лаврентий. — Чти сан святой и допросу мене не учиняй! Нету беглых, а якие ести народ в обители, так усё православные.

Арсентий будто забыл, о чём спрашивал. Посмотрел книгу, потеребил листы и вдруг бросил её на пол. Игумен закаменел лицом, сжал посох, но смолчал. Тихон же за его спиной ахнул только и ещё ниже согнулся. Тем временем Арсентий выбрал ещё одну книгу, глянул вскользь и к первой бросил. Воевода же от слов игумена лишь пуще разошёлся:

   — Коли надо будет, и спрос учиним, и правёж! И на встряску подымем, аки еретичницу вашу Федосью Морозову! А пока добром вопрошаю про беглых: они в обители ести? Вота письмо к тебе перехвачено, писано протопопом расстриженным Аввакумом, хде он просит тебя принимати да привечати беглых раскольников.

   — Про письмо знать не знаю и ведать не ведаю, — спокойно ответил Лаврентий. — И беглых, могу повторити, в обители нету.

Между тем куча брошенных Арсением книг росла. Стонал у порога горбатый Тихон, корёжило его и гнуло к земле. Наконец архиепископ проверил всю вифлиотику и встал подле игумена, стараясь заглянуть в глаза и сразу сломить волю.

   — Тебе, Лаврентий, указ был книги правити, — сказал он спокойно и лукаво. — И што править было отписано, и што совсем в огне пожечь. Почему указ не сполнил?

Игумен молчал, опустив голову, глядел на брошенные книги.

   — Аль запамятовал? — не отставал архиепископ. — Аль от старости сознание твоё помутилось? — На мгновение зыркнул в сторону воеводы, затем снова повернулся к Лаврентию: — Гляжу я, излукавилси ты, Лаврентий, но я тебе истинный путь укажу. Новые книги я привёз сюда. Ныне же на моих глазах молебен отслужишь по новым обрядам. А я погляжу, куды тебя потом: в пустыню аль в яму. А то вон отвезу в чисто поле да отпущу с миром. Нынче метельно на дворе, снег глубокий...

Лаврентий молчал, стиснув посох. Почудилось ему, будто за его спиной вырос кто-то и непомерной горой стоит.

   — А энти к чтению не пригодны более. — Арсентий пнул книги, что валялись на полу. — Поганые они, еретические.

Молчал игумен, слушал, а за спиной-то всё кто-то стоит огромный и тоже молчит, пыхтит в затылок. Не выдержал, оборотился Лаврентий и глазам своим не поверил: Тихон разогнулся, распрямился, аж выше воеводы стал.

Стрельцы откушали в монастырской трапезной, обогрелись и собрались на улице, умяли снег, натащили дров из поленниц, не сами заготавливали, не жалко, и выложили клеть вперемежку с соломой, — чай, монастырская скотина не помрёт.

Хоть и был приказ игумена всем мирским людишкам сидеть тихо по углам и не высовываться, да не стерпел кто-то, высунулся поглядеть, что там стрельцы во дворе делают. Выглянул и заорал благим матом. За ним другие люди подхватили, и полетело:

   — На костёр садить кого-то будут!

   — У-у-у...

Вывернулся откуда-то юродивый, проскакал козлом по двору и зашептал зловеще, так что везде слышно:

   — Самого владыку жарить будут! Лаврентия!

Будто колокольный перезвон разнеслась весть, и зароптал народ, полез из своих нор и углов, вывалил на двор, сгрудился возле клети. Молчаливые краснорукие солевары, прокажённые в язвах, странники, юродивые и беглые раскольники в скуфейках. А метель всё метёт, белит толпу, а толпа растёт, и уж не понять, кто где. Даже стрельцов так снегом залепило, по одним бердышам и узнаешь.

   — Да што ж энто, православные? За што мучения такие?

   — Ныне супостатом легче на Руси прожить.

   — На всё воля Божья, терпите, православные!

   — Тихо! Воевода идёт!

Воевода кликнул стрельцов: трое из них со всех ног бросились к нему, а другие начали поджигать солому в клети. Огонь неторопливо высекли, трут раздули, потом от него тряпицу смоляную запалили и тогда уж огонь к соломе поднесли.

   — Идут! Идут! — закричали ближние к церкви.

От собора вереницей потянулись люди. Шагают медленно, будто на погост покойника несут. Впереди — архиепископ с посохом, глядит величаво, щурится от метели; за ним — игумен Лаврентий тащится с книгами на руках — гнётся, качается; потом стрельцы-молодцы — эти легко ступают, хоть и груз велик. Последним бредёт Тихон, озирается и безголосо кричит окровавленным ртом. Народ на Тихона глядит, понять не может, что такое? То хворый ходил, согбенный, а нынче возвысился. Воевода сбоку всех по сугробам ступает, режет снег востроносыми красными сапогами, сабелькой о цепочку позвякивает.

Остановились у костра, сбросили ношу и отступили к толпе. А пламя-то разгорелось, охватило поленья, искры в небе со снегом смешались.

   — Кидай книги! — приказал Арсентий и навис над Лаврентием. — Энти книги богохульные, кидай их в огонь.

Лаврентий замер, не шевелился. Несколько расторопных стрельцов похватали книги, начали их в огонь бросать, целясь в самую середину, где пожарче, и летят книги, хлопают крышками, словно крыльями.

   — Смирись, Лаврентий! — прикрикнул архиепископ, гневно сверкая глазами. — Смиришься — помилую!

Молчит игумен, только бескровные губы шевелятся, да глаза на проворных стрельцов зрят, жгут эти глаза Стрельцовы затылки не хуже огня. Не стерпел один средь государевых людей — раскосый, скуластый, в шапке, лисой подбитой, оборотился к Лаврентию, сощурился:

   — Пошто глядишь так, отче?

   — Креста на вас нет, ироды. Помянетси то всему воинству стрелецкому, вот увидишь, помянетси, — пророкотал голос игумена.

   — Есь, есь, — забормотал стрелец, сверкая глазами. — Крещён, крещён я... — И полез за пазуху чёрной от гари рукой, но архиепископ оттолкнул его.

А тем временем вырвал жар несколько испепелённых листов, взметнул к небу, и рассыпались они в воздухе. А за ними ещё и ещё, и не понять уже, то ли пепельная, то ли снежная метель метёт над землёй.

Народ же пятится от костра — жарко, палёным тянет. От некоторых книг-то, как от живого, горящего на огне, жареным пахнет — то кожа горит.

Пятится народ и молчит, заворожённый, только лица краснеют, то ли от жара, то ли от стыда. И Арсентий отступает, прикрываясь рукой от пламени, и воевода со стрельцами. Остался у костра один Тихон, прямой и твёрдый, как скала. Сделал шаг к нему Лаврентий, но пошатнулся, взмахнул руками, хорошо, кто-то подхватил его, не дал упасть. Архиепископ же не приступает пока к игумену, стоит неподалёку, молчит.

Вывернулся из толпы тут малец в драном тулупчике, солевара сын, протиснулся, пробрался сквозь народ — и к огню. Протянул иззябшиеся ручонки, греет, а сам всё оглядывается на людей и улыбается беззубо:

   — Тепленько...

   — Гляньте, гляньте! — заорал кто-то в задних рядах. — Тишка-то горбун, эко чудо, исцелился!

Юродивый на четвереньках выполз, вериги по снегу волочатся, завыл волком, глядя на огонь:

   — У-у-у...

Подломился в ногах и упал на колени Тихон. Лицом к народу встал, а затылок печёт, аж волосы трещат. Перекрестился размашистым двоеперстием, прохрипел:

   — Господи! Што же вы творити, люди добрые? Пошто дозволили слово огню предати? То ведь не книги горят, мысли людей умерших.

Вздрогнул архиепископ, ударил посохом наотмашь, рассёк лоб.

   — Замолчи, сатана!

Лаврентий будто очнулся, поднял голову и заслонился рукой от пламени. Народ кругом огня пеной белой плещется, чернецы на колени пали, молятся, рты разинуты, кто двоеперстно, кто троеперстием воздух царапают.

   — То не книги в геенне огненной — слово наше горит! — хрипел Тихон. — Слово горит! Придёт время, и скажут, что русская душа излиться словесами не может, коли сейчас всё пожгём.

Махнул рукою воевода, четверо стрельцов схватили Тихона за шиворот, оземь стукнули, головой в снег пихнули — остынь.

   — В яму его! — велел Арсентий, багровея и притопывая на месте. — Волоките в яму. И батогов ему, пока не уймётси.

Сволокли Тихона к яме под угловой башней, кинули в чёрную холодную дыру, а он всё одно кричит, и голос его словно колокол:

   — Слово горит! Слово!

   — Слово горит! Слово! — подхватил юродивый и кинулся к огню. Поплясал вокруг, сунул руку в пламя, выудил что-то и в корзину бросил. Забежал с другой стороны и там снова полез в костёр. Стрелец в лисьей шапке замахнулся на него бердышом, а юродивый отскочил проворно и сиганул в толпу, лишь вериги брякнули. Зашевелился народ, словно ветер волну по воде погнал. То там, то здесь корзина мелькнёт над головами да взлетит обгорелая рука верижника, будто рука сеятеля. Только зерна нету, пусто лукошко, сгорело зерно.

Архиепископ шагнул к игумену, спокойный, величавый, лишь пальцы на посохе белые:

   — В яму пойдёшь, Лаврентий, на цепь велю посадить. И по тыще поклонов еженощно по новому обряду!

   — Изыдь, сатана! — вскричал игумен, крестясь. — Прочь из святой обители! Не приму епитимьи от поганой собаки, от слова русского не берегущего!

Побелел Арсентий, борода ещё чернее сделалась. Зубами скрипит архиепископ, только слова вымолвить не может. Воевода не растерялся, гикнул стрельцов, да уж поздно было. Обступил народ высоких гостей — пятьсот человек против тридцати, — сжал, сбил в кучку да и повёл к воротам. Стрельцы бердыши выставили, пихаются, воевода саблю выхватил. Глядь, упал кто-то, окропил снег кровью, там другой рухнул. А в самой гуще уж и кулаки замелькали, и колья над головами стрелецкими. Отбиваясь, повскакивали стрельцы на коней, Арсентий в крытый возок заскочил, и лошади с места хватили в галоп. Но верховые-то выскочили со двора, а возок в сугробе застрял, лошади по брюхо увязли, стонут и ржут под плетью. Подхватил народ санки, вытолкнул их за ворота, а уж монахи ворота на тяжёлый засов заложили.

Огляделся игумен Лаврентий, перекрестился, увидел сундук на том месте, где только что карета стояла. Откинул он крышку — полон сундук книг новых, правленых, никонианских.

Спровадили люди гостей высоких, да незваных, столпились подле игумена и затихли все виновато. Иноки чёрной стеной впереди стоят, очи долу, за ними — простолюдье в зипунах, в драных кафтанах, калеки, нищие, блаженные, все на одно лицо, жизнью обделённые. Двое послушников сбегали к земляной тюрьме, освободили Тихона. Приковылял Тихон к игумену и бухнулся в ноги:

   — Батюшка, владыко! Коли поганых никониан прогнали, вели теперича узников отпустити, кои в остроге томятси!

Повёл Лаврентий народ к острогу, спустился под землю и приказал старшему монастырской стражи сбивать цепи с мучеников. Подивился старший страж, однако самолично принялся расковывать да освобождать узников. Те же, выходя на свет Божий, бухнулись на колени и стали молиться. Девяностолетний старец Макковей, посаженный на цепь ещё в царствование Михаила Фёдоровича за распутство в женской обители, выполз на карачках, прильнул к земле и помер тут же.

Поднялся Лаврентий из подземелья, глядь, метель-то улеглась. Тишь стоит над Северьяновой обителью. Снежок под ногами морозный заскрипел, воронье откуда-то нагрянуло, закружило в сумеречном небе. Костер, на котором недавно книги жгли, угас почти, лишь головни дымятся и чернеют на снегу.

   — Вздуть огонь! — велел игумен. — Да штоб ярче прежнего горел!

Народ заспешил к поленницам, и в мгновение выросла посередь двора новая клеть. Жар от прежнего костра ещё держался в углях, пламя возродилось, охватило дрова и взметнулось к небу. Тихон без указки понял волю игумена, созвал людей и к сундуку приступил. Подхватили сундук на руки и кинули в огонь — гори письмо поганое Никона окаянного!

   — То, што мы нынче содеяли, нам не простят, придут царёвы люди, только больше, и с пушками. С того велю всем сегодня готовиться, а завтрева двинемси за Урал-камень, уйдём, новую обитель построим, средь таёжных лесов, где царёвы люди нас не достанут, и каждый спокойно жить и работать сможет и должное Богу отдавать молитвами и бдениями. Мы люди окрайние, к морозу привыкшие, дойдём.

Тут вдруг вывернулся из толпы юродивый с корзиной, заорал, заблажил:

   — Слово, слово горит!..

И давай корзиной воду таскать да на огонь лить. Только на него уже никто не смотрел, все пошли готовиться к дороге.

Когда три сотни стрельцов явились в Северьянову обитель, то нашли там десяток монахов, поддерживающих порядок в церквах. Куда делись остальные, монахи не сказали даже под пытками.

Сразу по окончании Земского собора царь Фёдор снова слёг и пролежал до начала февраля, а поднявшись на ноги, сразу приступил к подготовке свадьбы.

За три дня до свадьбы Марфу Матвеевну Апраксину по указу государя нарекли царевной и великой княжной. Нарекал девицу сам патриарх Иоаким, об этом и объявил всем присутствующим церковным басом:

   — Отныне и довеку нарекли мы Марфу Матвееву Апраксину в царицы и великие княжны и велим всем подданным нашим патриаршим словом и государевой волей отныне так величать её. Аминь.

После чего новоиспечённая царевна была возвращена в отчий дом, где, обливаясь слезами, мать целовала её и шептала нежно:

   — Марфинька, лапушка, доченька...

   — Што ты, матушка, зачем плачешь?

   — Я от радости великой, от радости.

Два дня пролетели в ожидании. Пятнадцатого февраля чуть свет к Апраксиным в дом приехала Анна Петровна Хитрово с девушками — обряжать царёву невесту. Едва обрядили, а уж у ворот раззолоченный каптан явился, домик на санях, и везли его белые кони шестернёй. Домочадцы высыпали во двор провожать Марфиньку, которую все любили за малостью её лет.

Свадьбу решено было сыграть скромно, без обычного чину и при запертом Кремле. Не было ни колокольного звона, ни радостной толпы, лишь самые близкие и родственники, да и венчал настоятель Архангельского собора, а не сам патриарх. Пятнадцатилетняя невеста смотрела на своего жениха как на игрушку, а жених был мрачен и не походил на жениха, чем злил царевну Софью.

Церемония венчания прошла скомканно и без особой торжественности.

За свадебный стол сели лишь те, кто считался роднёй: Шереметевы, Черкасские, Стрешневы, Милославские, ну и сёстры и тётки жениха. Со стороны невесты за свадебным столом были лишь отец и мать, да и то сидели они притихшие. Отец Матвей Васильевич впервые близко видел жениха и понял, что тот не жилец на этом свете и что выдаёт он свою дочь единую и любимую не на счастье, а на несчастье, ибо вдовой царице замуж не выходить, любимой его дочери ни счастливому замужеству, ни счастливому материнству не радоваться.

А тем временем, пока шла свадьба, дьяк Семёнов записал в Выходной царской книге, пометив пятнадцатым числом:

«А свадебного чину никакова не было. Того же числа пожаловал великий Государь в спальники Петра да Фёдора, детей Апраксиных».

Милославские кричали здравицы, но царь пил мало, однако за столом задержался допоздна, будто боялся брачной ночи, и ушёл, когда задержка уже бы выглядела непристойно. Молодых провожал лишь один боярин Языков, с саблей, как положено, охраняя их первый совместный путь в жизни. А гости тем временем перешёптывались недовольно:

— Не к добру такая царская свадьба. Конечно, церковный закон, но Иван Грозный, когда на Марии Нагой венчался седьмым разом, все церкви в колокола били. Да и отец его блаженной памяти царь Алексей Михайлович когда вторично венчался на Наталье Нарышкиной, уся Москва гуляла.

Гости разъезжались со свадьбы недовольные, и даже в суеверном страхе и предчувствии. Больше всех переживал, пожалуй, отец невесты, не веривший теперь в счастье дочери.

Фёдор, оставшийся наедине с женой-девочкой, не знал, что делать, что сказать, с чего начать. Он стоял и смотрел на маленькую Марфиньку со стиснутым сердцем. Конечно, в пятнадцать лет она всё знает, всё слышала, прокручивая в уме, но дошла ли душой? Он обнял её и попытался поцеловать. Поцелуй получился как между братом и сестрой. В свете свечи он раздевал её и не чувствовал никакого трепета. Худенькое тельце, ещё не сформировавшиеся грудки. Затем скинул свои одеяния и задул свечу. Она лежала рядом, не зная, что делать. А он горестно думал о чём угодно, только не о том, о чём надо, а в голову лезла сплошная ерунда. Вот сейчас я лишу её девственности, и она даже ничего не поймёт, словно детская игра. Он медленно навалился на Марфиньку, стараясь не быть грубым, но всё было как-то не так. Все действие не заняло и двух минут. Капля крови испачкала простыню, но, видно предупреждённая кем-то из старух, Марфинька быстро сменила простынь, посчитав, что всё уже произошло. Она прижалась к нему, свернулась котёнком и быстро задремала. А Фёдор не мог уснуть. Из угла на него смотрели глаза Агаши, такие родные и такие тоскливые, рядом спала новая жена. Душа тянулась к тем глазам в углу, а тело требовало насладиться хоть тем, что есть под боком, но совесть не позволяла разбудить Марфиньку.

Промучившись всю ночь, утром царь слёг в лихорадке, временами он словно горел в адовом огне, будто это было расплатой за гору, на которую его носили князья Ромодановский, Одоевский и Приимков-Ростовский.

На ближайшие пять дней новоиспечённая царица оказалась на попечении царевен Софьи Алексеевны и Татьяны Михайловны.

Жизнь боярина Артамона Сергеевича Матвеева в Мезени наладилась. Приказчик привозил из поместья, оставленного за боярином, съестное и платье. Он делился этим с воеводою Хвостовым, и тот на всё закрывал глаза, не мешал ему, уходил на охоту с сыном боярина Андреем, и Матвеев раздобрел, ходил барином и даже решил ставить новый дом, хотя знал из последних писем обо всём, что творится в Москве. Знал, что его возвращение не за горами. Однако приезд стрельцов оказался для него неожиданностью. Стрельцы ввалились гурьбой с солдатским капитаном во главе, который вошёл, пригнувшись в низеньких дверях, поздоровался и спросил:

   — Ты ли ести боярин Матвеев Артамон Сергеевич?

   — Я Матвеев, — насторожился боярин. — А хто ести ты?

   — Я капитан Лишуков, послан великим государем скорым гонцом к тебе объявити от его высочайшего имени и имени царицы, што с тебя сняты все вины и тебе возвращены все титулы и имущество. Вота, усё сказано в грамоте. Читай.

Вскочил с лавки Артамон Сергеевич, засуетился, залепетал голосом, прерывающимся от слёз подступающих:

   — С-садись, садись капитан, уважь старика... Я счас... Андрюша, сынок, мене што-то очи застит слезами... Чти ты.

Андрей взял грамоту, развернул, расправил на столе, придвинул жирничек с огоньком ближе, начал читать:

   — «Великий государь Фёдор Алексеевич, Великой, Малой и Белой Руси самодержавец, велел объявити вам, Артамону Матвееву и сыну вашему Андрею, што моё царское величество рассмотрел вашу невинность и бывшее на вас ложное оклеветание и, милосердуя об вас, указал вас из-за пристава освободити, московский ваш двор, подмосковные и другие вотчины и пожитки, оставшиеся за раздачею и продажею, возвратити. Сверх того жалует вам государь новую вотчину в Суздальском уезде, село Верхний Ландех с деревнями при мельницах, восемьсот дворов крестьянских, и указал отпустити из Мезени в город Лух, хде ждати вам нового указу».

Андрей закончил читать и взглянул на отца, тот плакал, слёзы градом катились по седой бороде его, и был ныне Артамон Сергеевич жалок и вроде совсем немощен. Только теперь увидел сын, как постарел отец, поседел и сгорбился.

   — Пять лет впусте пролетели без дела. А всё ж вспомнили, хто ж энто порадел о нас? — утирая слёзы, спросил Матвеев капитана.

   — То новая царица, сказывали, за тебя вступиласи.

   — А хто ж новая-то?

   — Марфа Матвеевна Апраксина.

   — Стой, стой, аки ты сказал? — встрепенулся Матвеев. — Марфа? Батюшки светы, так то ведь она, милая моя крестница. Ай умница Марфинька, што за крестного отца вступиласи. Ай умница!

   — И вота еще, — сказал капитан, подходя к столу. — Послала она тебе триста рублёв на дорогу. Вота, считай. — И высыпал деньги на стол.

Артамон Сергеевич растрогался того более, потом взял со стола три рубля, протянул Андрею:

   — Сходи к воеводе разменяй. Посля чего обойдёшь кажий дом и оставишь по копейке, пущай добром поминают боярина Матвеева Артамона, сына Сергеева.

Андрей вышел, а боярин в изнеможении плюхнулся на лавку.

Сани были куплены быстро, вещи собраны, благо, их было не много. По-доброму распрощавшись с Хвостовым, Матвеев ухал в этот же день. Его пятилетняя ссылка кончилась, но он даже не предполагал, что ждало его впереди.

Двадцать первого февраля ещё слабый царь поднялся с постели, в Кремль пожаловали виднейшие бояре поздравить государя с шестьдесят девятой годовщиной избрания Романовых на русский престол. Царь восседал на троне совсем бледный, выслушивая поздравления и принимая подарки.

Пошёл седьмой год, как третий Романов правил Русью. Два года назад он взял всю власть в свои руки и вот теперь добровольно её выпускал, перекладывая на плечи бояр Ивана Языкова и Василия Голицына. Казалось, всё шло нормально, до ожидаемого Фёдором Алексеевичем праздника остался всего лишь год. Романовы на престоле будут уже семьдесят лет и четыре века на Руси, и тогда Фёдор всё перевернёт и начнёт создавать новую светлую Русь, сильную, могучую и непобедимую, вернёт все исконные русские земли, утерянные ею. Однако сам Фёдор Третий уже в это не верил, он даже не верил, что доживёт до этого праздника.

Дары были великолепны: золотые чаши, блюда древней чеканки, старые иконы в богатых окладах, но и дары не радовали царя, чувствовавшего большую слабость. Из-за здоровья царя пир в честь годовщины было решено перенести на два дня, на двадцать третье число.

Эти дни лекари Кремля пичкали царя всевозможными снадобьями и притираниями. Что ему давали, осталось неизвестным, но в назначенный день утром он выглядел вполне здоровым. Новая царица встречала гостей вместе с царём, но из-за своего маленького роста рядом с ним выглядела комично, как цыплёнок, боящийся потеряться. Наконец по знаку патриарха и с его благословения все пошли усаживаться за столы. Впервые места не соблюдались, что сильно раздражало некоторых, привыкших сидеть ближе к царю. Восседая на высоком кресле резного дуба, царица была почти вровень с мужем, севшим на кресло пониже. Красивый золотой кубок венецианской работы стоял перед ней.

Патриарх Иоаким вновь благословил стол, провозгласил здравицу царю, и пир начался. Золото и серебро, редчайшие яства и вина, бархатные скатерти, расшитые золотом, — всё перемешалось в пестроте красок, традиций. Пир в нарушение всех обычаев был какой-то дикий, какими пиры стали потом, при следующем царе. Бояре, потеряв часть своих прав, пили, словно хотели опиться. Подчас за столом раздавался дикий смех, умные дворяне, сидевшие рядом с боярами, чего никогда не было ранее, спьяну говорили вольно и распущенно.

Андрей Алмазов оказался рядом с князем Григорием Ромодановским, привыкшим к старым чинным пирам. Боярин указал на развязно веселящихся, негромко, но зло спросил Андрея:

   — И вот энтого ты хотел?

   — Я уж сам не знаю, чего я хотел. Царь сжёг местнические книги, хде подчас говорилось больше, чем во многих летописях. Патриарх жжёт монастырские вифлиотики, выискивая в них старообрядство. Воеводы уничтожают книги на местах, по незнанию и неведению сжигая всё, и нужное и ненужное. Я понимаю, во многих из них, может, были вред и крамола, но их сжигати нельзя. Создать тюрьму для таких книг и туда их свозити. Придёт время, усё энто нам аукнетси.

   — Знаешь што, Андрей, а не пошёл бы ты... Заварил кашу и меня впряг в энто дело...

Григорий Ромодановский ушёл с пира ещё засветло. А дикий пир длился до поздней ночи и кончился тем, что кто-то обрыгал всю лестницу к пиршеской палате, часть серебряной посуды была помята, вилки погнуты, а две бархатные скатерти, расшитые золотом, порваны. При отъезде окольничий Матвей Пушкин выбил зуб стольнику Семёну Лыкову. Семидесятый год правления Романовых только начинался...

Всё начало марта, пока держались морозы, царь Фёдор работал как никогда, он замыслил открыть Академию на Москве, где бы соединились славянское, греческое и латинское учения, а ученики могли познавать все науки. Академия не должна быть однобокой. Объединив три школы, три учения, достигнем большего. Встречался с теми, кто мыслил, как и он, и желал создания такой Академии, прикидывал, во сколько это будет обходиться казне, и раздумывал, можно ли с кого эти деньги взять. Монаху Тимофею Чудовскому Фёдор повелел организовать училище при Чудовом монастыре до тех пор, пока он с патриархом не решит всех дел, завязанных с открытием Академии.

Обратился Фёдор и к философу и богослову Ивану Белобродскому, после долгой беседы с ним просил помочь Тимофею в деле богоугодном.

   — У Сильвестра Медведева в Заиконоспасском монастыре двадцать три ученика латинской премудрости обучаются, — говорил царь, — Тимофей тридцать учеников собрати хочет. Вот учеников энтих двух училищ мы в Академию и объединим. Ты же им славянские языки преподавати будешь. И не бойтесь, содержание вам будет достойное. Завтра же с патриархом усё и решим.

Царь работал допоздна. К условленному часу на следующий день пришёл к нему патриарх. Как и положено в таких случаях, перво-наперво благословил Фёдора Алексеевича. Затем сел напротив него, молвил со вздохом:

   — Я готов слушать, государь.

   — Надо нам на Москве открыти свою Академию по примеру киевской.

   — Я совершенно согласен с тобой, сын мой. Приспел уже час. Я считаю, мы должны усё содеять для укрепления православия на Руси, коль центр его перемещаетси к нам. Константинополь нынче в поганом поругании.

   — Первым долгом, я полагаю, надоть решити вопрос о содержании блюстителя и преподавателей. Для энтого я составил список монастырей, кои будут выделяти содержание Академии. Я мыслю такие: Заиконоспасский, Иоанна Богослова, Андреевский, Даниловский, Чудовский, впрочем, вот список их, чти сам, отче.

Патриарх взял список и, сильно щуря подслеповатые глаза, стал читать.

   — Я мыслю, восемь монастырей достаточно? — с любопытством вопросил царь.

   — Значитси, содержати Академию будут только монастыри? — спросил Иоаким с сильным нажимом на «только». И Фёдор понял, что хотелось патриарху этим сказать: а ты, мол, государь, в стороне останешьси?

— Отчего же, святый отче, от себе выделяю вышегородскую дворцовую волость со всеми пустошпми. И в уставе, думаю, укажем, што взносы на Академию позволено вносити всем в истинного Иисуса Христа верующим.

Уничтожение местнических книг внесло некоторую путаницу. Князья Урусовы вдруг почему-то оказались родственниками князей Юсуповых, а вовсе не чингисидами. Три рода Вельяминовых, пошедших от разных родоначальников, вдруг стали считать себя единым родом. То же произошло и Жеребцовыми. Но самым неожиданным оказалось то, что князья Долгоруковы и князья Долгоруковы-Аргутинские стали считать себя роднёй и возводить к основателю Москвы князю Юрию Долгорукому, хотя ни в тех, ни в других его крови не было. О менее знатных родах и говорить не приходилось. Чтобы не возникало путаницы, государь распорядился создать «Бархатную книгу», где восстанавливались родословные знатных родов без местнических записей, для чего выделил четверых подьячих. Лишь после этого к концу марта он немного высвободился от дел. И тут его мысли вернулись к юной царице. Конечно, он выполнял все её желания, старался угодить и в то же время был далёк от неё. Он взял её в жёны в том возрасте, когда женственность лишь начала зарождаться в ней, в её теле, как и любопытство к другому полу. И она почти сразу была оставлена мужем наедине с самой собой. Тяга к мужу, желание его видеть сдерживались из боязни быть непонятой и осмеянной. Интуитивно она искала опору, не находила её. Огромная, властолюбивая царевна Софья пугала, а её влиянию были подвержены все остальные царевны, бывшие по рангу ближе всего к царице. Золотая клетка оставалась клеткой, как бы её ни украшали. Не найдя опоры среди людей, она стала обращаться к старой своей кукле как к человеку, поверяла свои тайны и обиды, свои желания. Ближние, видя это, думали, что царица просто не вышла из детского возраста.

В этот день Фёдор неожиданно решил пойти на сторону жены и, войдя в светлицу, жестом остановил сенных девок, хотевших предупредить царицу о его приходе. Он тихо прошёл между ними и, открыв двери, вошёл в покои жены. Бархатные занавеси скрывали его. Царица не услышала, как он вошёл, она всё ещё сидела в ночной рубахе на кровати и жаловалась кукле:

— Мене сказали, што я должна любити царя и родити ему сына-наследника, но он не идёт ко мене и спит в своих покоях, а рази так можно родити наследника? Если я ему не нужна, зачем он венчалси на мене, он же царь и во всема волен сам.

Острая боль резанула душу Фёдора. Он постарался незаметно подойти к жене и нежно поцеловать её в шею. Марфинька от неожиданности в испуге рванулась вперёд, но, увидев мужа, прижалась к нему и чуть не расплакалась. Если бы она знала, сколько ещё испытаний ждёт её впереди.

Он целовал её щёки, глаза, губы. В каком-то неистовстве разорвал на ней рубашку и поскидывал свои одежды. Он мял и ласкал жену до одурения, заставляя её почувствовать, что она женщина, начинал снова, превозмогая боль в ногах, а она млела в его объятиях. Несколько часов никто не смел заходить в покои царицы, а затем её счастливое и радостное лицо недвусмысленно всё разъяснило. Но это была их единственная настоящая брачная ночь.

На следующий день повеяло теплом, с крыш забила капель, воздух наполнился сыростью, У царя вновь разболелись ноги, и он слёг. Март подходил к концу. Были решены дела с местничеством и устройством в Москве Академии, а вот дело с преобразованием войска так пока и не обсуждалось думой.

Апрель пришёл с ярким солнцем, сползающим с крыш снегом, ручьями, бегущими по улицам.

Андрей Алмазов, думный дворянин и ныне дьяк Посольского приказа, сильно сдавший за последнее время, оставлял Москву, направляясь в город Лух к боярину Артамону Матвееву. Впервые он не спешил и не гнал коня. Ему вообще ехать не хотелось, заставила лишь просьба Ромодановского, которому Андрей отказать не мог. В его душе не осталось ничего, кроме пустоты. Осознав, что стареет, он мысленно прощался с молодостью, ибо с любовью он распрощался давно. Солнце и ручьи не поднимали настроения, не радовали его.

Затратив на дорогу вдвое больше времени, чем обычно, Андрей наконец-то прибыл в город Лух, где обосновался боярин Матвеев, купивший полдома у вдового купца. Мат веев не только облачился в боярские одежды, он даже, скрывая седины, покрасил волосы. Он давно ждал новых вестей и был рад приезду Андрея. Они прошли в дом и сели под образами.

   — Ты штой-то такой нерадостный, Андрей? Может, што случилось?

   — На душе пусто, ништо не радует.

   — Энто от безделья.

   — Энто от безысходности.

   — Брось, Андрей. Царь серьёзно болен. Пройдёт месяц, от силы два, и на престол возведут царевича Петра, не дурака же Ваньку возводить. От имени Петра начнёт править его мать, Наталья Кирилловна. Я верну себе Посольский, Малороссийский и Аптекарский приказы. Возродим Тайный приказ и поставим тебя во главе его. Стрелецкий, Солдатский, Рейтарский и Пушкарский приказы возвернем Ромодановскому, а посля таких дел наворотим! Руси и не снилось!

Андрей разъярённо вскочил с места:

   — Да хто нам даст. Вы оба с Ромодановским будто ослепли, совершено недооцениваете царевну Софью. Думаете, коли баба, через кровь не переступит, а она вас усех в крови утопит. Вспомни Софью Витовтовну, что от имени сына Василия Второго Тёмного правила Русью по его малолетству, а Софья Палеолог заставляла к себе прислушиватси и Ивана Третьего Воссоединителя, человека крутого и подчас несдержанного. А энто третья Софья. За ней — три больших боярина и весь род Милославских, за ней — смута в стрелецких полках и поддержка части полковников. А вы зрити не хотите, што само в глаза бросаетси. Хорошо, коли смертоубийство обойдетси лишь нами да прихлебателями Языкова, но я думаю, в кровавом пылу больше народу побьют да порежут.

   — Да хто, хто порежет, аль опять народный бунт будет?

   — Не народный, а стрелецкий.

   — Да ты пойми, каки силы нужны, штобы усё воинство стрелецкое взбаламутить и подняти.

   — Да никаки! Стрельцы и так давно бродют! Дьяк Федька Грибоедов свово сына Семёна в полковники вывел. А нету хужей князя из грязи. Дед лаптем щи хлебал, а тута целый полковник, спеси — выше крыши. Если офицер из столбовых возьмёт стрельца вещи перевезти, дров наколоти, то энти от спеси, што так возвысились, мнят себя пупами земли. Брать, так дюжину стрельцов, и штоб як холопы батрачили: и огород убирати, и чуть ли не за скотиной смотрети. А такой полковник ныне не один. Они от дури и спеси стрельцов зажмут, а те от скотской жизни взбрыкнут да тех полковников и передушат, и нас с ними заодно. А потом на тех дурных полковников усё и спишут. Стрельцов лишь повести надо. А повести кому найдетси, ты не сумлевайси, полковники Бухвостов и Шакловитый давно с царевной Софьей через братьев Толстых общаютси.

   — Да што ты такое тараторишь, аль ума лишился? Мы с тобой хто? Али столбовые, я внук — дворянский, ты — сын дворянский. Сами из грязи в князи.

   — А што, ни разу халявным добром не пользовались? Просто нас иногда, аки дураков, совесть мучает да любовь к Руси грызёт, а их собственное пузо грызёт.

   — Да Бухвостов тощий, аки соломинка.

   — Артамон Сергеевич, вы ни о том. Либо у вас ссылка мозги выморозила, либо вы себи сами одурманиваете сказками. Нынче Софья у силы, уже рядом руки греет.

   — Да не может быти того, штоб баба к власти руки тянула!

Они всё больше возбуждались. Постепенно их спор перешёл на крик и ругань. Они не понимали друг друга и лишь больше кипятились. Матвеев, красный как рак, злился, бросался из угла в угол. К вечеру разругались окончательно, Матвеев выгнал Андрея, и тот уехал, не дожидаясь ответа на письмо. Больше он не верил в свою удачу и в скорые большие перемены на Руси.

Впоследствии этот день — четырнадцатое апреля 1682 года — многие стали считать чёрным днём или днём скорби.

Ещё засветло в Пустосерск к воеводе прибыл гонец с указом царя придать Аввакума и его сподвижников священника Лазаря, инока Епифания и дьякона Феодора казни через сжигание на костре. За всё время правления царь Фёдор Третий не подписал ни одного смертного приговора. Даже тогда, когда Аввакум в письмах к царю стал называть его отца, царя Алексея Михайловича, бесовым учеником, Фёдор Алексеевич всё равно не предал его казни. Не мог он подписать и этот указ, ибо почти месяц не вставал с постели, да и не принял бы такого решения без думы, а дума в эти дни не обсуждала вопроса ни о раскольниках, ни об Аввакуме. Не зря, когда при Петре Первом Татищев захотел найти этот указ, то сколько ни искал его, так и не обнаружил. Однако молва продолжала утверждать, что царь Фёдор Алексеевич велел казнить Аввакума.

День был солнечным, но ветреным. Стрельцы под личным досмотром воеводы вырыли огромную яму, в ней установили толстый столб и обложили его дровами. Жители Пустозерска постепенно стянулись к вырытой яме и ошарашенно наблюдали за странной работой стрельцов.

Когда ничего не подозревающего священника Лазаря извлекли из его тюрьмы, ямы, в которой он просидел восемь лет, на свет, он ослеп. Цепляясь слабыми руками за рясу дьякона Феодора, он брёл, еле переставляя ноги. Все четверо были старцами, измученными ссылками и тюрьмами. Жить им от силы осталось год, ну, может, чуть больше, но кто-то не захотел, чтобы они почили сами. Всех четверых приковали к столбу. Аввакум посмотрел прощальным взглядом на толпу, собравшуюся у края ямы, и громко сказал:

— Мене не страшно, ибо я умираю за истинную веру и за истинного Христа, Бога моего. Да возликует душа моя, сегодня узревши истинный лик его.

Гонец, привёзший указ, бросил факел на поленницу, и она занялась, будучи сильно смазанной салом и смолой. Все ожидали вопля боли и ужаса, но из костра раздались слова псалма. Четыре старца пели неожиданно сильными и чистыми голосами. Первым затих инок Епифаний, полностью объятый пламенем, за ним — отец Лазарь, наконец Аввакум, и последним смолк голос дьякона Феодора. Так никто из них и не закричал. Зрелище было ужасным.

В толпе кто-то плакал, женщины молились, а местный священник весь поседел. Когда весть о случившемся достигла Москвы, царя Фёдора Алексеевича уже не было в живых.

Двадцать первого апреля царь Фёдор почувствовал слабость не только в ногах, но и в руках. Осмыслив это, он велел Языкову послать за патриархом, а до тех пор, пока патриарх явится, привести брата, царевича Петра для «ближнего разговору».

Фёдор лежал на высоком ложе под балдахином из голландского бархата и даже в сильно натопленных покоях и под двумя одеялами не мог согреться.

Когда в покои вошёл Пётр, Фёдор немного приподнялся на постели и подложил подушку повыше.

   — Сказали, што ты зовёшь меня, — произнёс Пётр.

   — Да вот приготовил тебе подарок ко дню рождению, что будет в следующем месяце. Всё-таки десять лет исполняетси. Знаю, што заранее дарить не полагается, да, видно, я до твово дня рождения не доживу, вота и решил отдать тебе теперича.

   — С чего тебе умирати, ты ж ещё молодой?

   — Богу видней. Ты хоть глянь на подарок.

   — А где он?

   — Вона, на лавке.

Пётр повернулся и увидел на лавке палаш в золотых ножнах и с изукрашенным эфесом. Глаза его загорелись, он подошёл, взял палаш в руки, вынул клинок из ножен. Пётр впервые держал в руках такое оружие, он был просто зачарован им.

   — Тебе теперь в игрушки не играти. Скоро займёшь моё место, царём станешь. Тебе должно быти легче, чем мене. Видно, меня Бог за гордыню наказывает, усё ждал четырёхсотлетие рода на Руси, и вот когда осталоси десять месяцев, Бог решил меня прибрати. Он всегда у меня забирал усё, што я любил.

Пётр присел на ложе к брату:

   — Фёдор, ты меня любишь?

   — Конечно, ты вообще последнее, што осталось дорого моему сердцу.

   — А пошто же меня сёстры не любят? Стрельцы меж собою болтали, будто Софья меня убити хочет.

Фёдора прошиб пот, но он постарался прямо посмотреть в глаза брату:

   — Люди подчас бывают злы и придумывают такое, чего быти не может. Не может сестра на брата помышляти, на жизнь его. Если и нету любови у ней к нему, но не на каинов же грех смертоубийства идти. На её жизнь и так грехов хватит.

   — А мой учитель Никита Зотов говорит, чем человек больше грешит, тем его больше тянет.

   — Ты мене лучше пообещай, што, когда царём станешь, сестёр обижати не будешь, и какие бы вины за ними ни были, смерти их не предашь и в дальние монастыри сибирские не сошлёшь. И о жене моей побеспокоишьси, и о братьях её. Дай мене слово брата, ради нашей истинной десятилетней любви.

Лицо Петра стало серьёзным:

   — Именем Господа нашего Иисуса Христа даю слово исполнить усё, о чём мене просит брат мой.

   — Помни о своём слове и никогда не забывай.

Дверь распахнулась, и в покои грузно вошёл патриарх Иоаким и благословил двух братьев, стоящих, по сути, на границе их царствований.

   — Любо видети глазу братскую любовь, — молвил он.

   — Спасибо, отче... — произнёс Фёдор, вновь вытягиваясь на ложе. — А теперь, Петенька, иди, ты всё сказал, што я хотел услышать.

Пётр взял палаш и вышел. Патриарх же сел на столец у изголовья ложа.

   — Слабость меня одолевает, святейший патриарх, но о смерти я ещё не помышляю, но все мы в руках Господних, и потому пока не пишу завещания, однако на всякий случай хочу, штобы ты знал волю мою.

   — Слушаю тебя, сын мой.

   — Коли помру, преемником посля себя вижу лишь брата Петра, и боле никого. Штоб и мыслей не было возвести Ивана. И державе — урон, и перед иноземцами — позор и срамота, царь дурачок. Одного раза хватит. Петру продолжати ветвь Камбилову и дело отца, деда и старшего брата.

— Внемлю тебе, государь, и святым словом клянусь, што содею усё от меня зависящее.

Фёдор хотел сказать ещё что-то, но в бессилии побледнел и закрыл глаза. Поспешили за лекарями, те прибежали, стали обтирать Фёдора Алексеевича уксусом. Блументрост укоризненно посмотрел на патриарха. Иоаким, видя слабость государя, пообещал тому явиться и на следующий день. Тем временем в покоях появилась царевна Софья. Ни патриарху, ни боярину Ромодановскому-Стародубскому больше не пришлось увидеть царя.

Царевна Софья немного не рассчитала. Бунт стрельцов начался раньше, чем смерть пришла к царю Фёдору. Двадцать третьего апреля, получив стрелецкое жалованье, полковник Богдан Пыжов утаил его от стрельцов, но, узнав об этом, стрельцы взбунтовались, перепились и послали жалобу царю через главу Стрелецкого приказа, но воевода, старик князь Юрий Алексеевич Долгоруков, велел гнать наглеца взашей.

Утром двадцать четвёртого всё ещё можно было остановить. Но стрельцами никто не занимался. Патриарх собрал большую часть знати в своих палатах, обсуждая с ними последний разговор с царём и призывая, в случае чего, присягать царевичу Петру. К обеду к взбунтовавшемуся полку присоединился полк Семёна Грибоедова. Лишь тогда стали разбираться в причинах бунта. Царь, призвав к себе Языкова и выслушав его, велел взять под стражу полковника Пыжова и Грибоедова и объявить стрельцам, что они лишены полковничьих званий и поместий, но было уже поздно. К вечеру взбунтовались ещё девятнадцать полков.

Прибежавшие в этот день домой Семён и Андрей Алмазовы собрали свои семьи, утром отправили их в своё ближайшее поместье с наказом, чтобы они не возвращались в Москву, пока не позовут.

После этого Андрей поспешил в дом Ромодановского.

А к обеду Красная площадь была заполнена стрельцами. К Лобному месту под барабанную дробь под караулом привели Семёна Грибоедова и Богдана Пыжова. Следом за ними явился туда же и Сысой со своим длинным плетённым из сыромятины крутом, и всем стало ясно, что ждёт арестованных. Глашатый Сенька Гром, взобравшись на Лобное место, во всё горло, за которое и имел своё прозвище, начал читать указ царя:

   — «Ты, Грибоедов Семён, сын Фёдоров, чинил стрельцам своим налоги и всяки тесноты, на всякие работы посылая их, стрельцов и детей их, заставляя их шить себе цветные платья, бархатные шапки, жёлтые сапоги с бляшками, из государевого жалованья вычитая у них деньги и всякие запасы на своё дворовое строение, к себе на двор брал из них работников помногу и заставлял их работать всяку работу и отхожи места чистить. А тебе ещё ране сам великий государь Фёдор Алексеевич указывал стрельцов работать на себя не заставляти и земли у них не отбирати, для того ради и жаловал он тебя поместьями. Но ты, забыв милость государя, стрельцов по-прежнему обижал и утеснял напрасно и помногу. И потому звания полковника ты отныне лишён государевым повелением, лишён и поместий всех и ссылаешься на жительство в Тотъму и подлежишь кнутобиению, сколь полку желательно будет».

Сенька Гром кончил чтение, стал сворачивать в трубку грамоту. К Грибоедову подошёл помощник Сысоя, сорвал с него сорочку, обнажив спину. Затем встал к нему спиной почти вплотную, коротко приказал:

   — Руки!

Грибоедов положил ему на плечи руки, тот охватил за запястья, вытянув вперёд, и свёл на своей груди, крепко, как клещами, зажав в своих ладонях. Теперь Грибоедов висел у него на спине, как бы обняв его.

   — Место, — прохрипел Сысой, и толпа стрельцов отхлынула от палача, давая простор для его кнута.

Сысой небрежно, как бы играя, откинул длинный кнут за спину, прищурился и резким рывком кинул эту сыромятную ленту вперёд, попав на середину спины Грибоедова. Тот дёрнулся. В толпе несколько голосов заорали весело:

   — Раз.

Кто-то злорадно крикнул:

   — Это тебе за нас, Семён Фёдорович.

И счёт пошёл:

   — Два. Три. Четыре.

   — А энто за деток наших.

   — Пять...

Спина Грибоедова покрылась синими рубцами, готовыми брызнуть кровью. После шестого удара кожа лопнула. Грибоедов поначалу молчал, но постепенно стал вскрикивать после каждого удара. И где-то после пятнадцатого удара стрельцы перестали торжествовать. Замолкли злорадные острословы. Только кнут Сысоя свистел в тишине. Счёт уже вёл кто-то один. Зол русский человек, жесток, но сердцем не злопамятен, а к униженному и обиженному даже жалостлив.

   — Двадцать, — сказал считавший удары.

И в толпе раздалось сразу несколько голосов:

   — Довольно, хватит с него.

Сысой опустил кнут, помощник его разжал свои руки, отпуская наказанного, и, пожелав ему здоровья, попросил:

   — Не серчай, Семён Фёдорович.

Ничего не ответил Грибоедов, пошатываясь, отошёл в сторону, где ему подали кафтан. А Сенька Гром уже зачитывал вины полковника Пыжова, который в это время дрожащими руками расстёгивал пуговицы ещё не отобранного у него полковничьего кафтана.

С Пыжовым стрельцы обошлись жёстче, и он принял двадцать три удара кнутом, после кнутобития холопам пришлось взять его на руки.

По окончании наказания полковник Бухвостов отвёл полки в Бутырки и там выдал жалованье бывшему полку Пыжова. После чего записал все жалобы, снял четверых сотников и представил двух новых полковников, назначенных на место смещённых.

На следующий день в Кремле Ромодановский жестом подозвал Андрея Алмазова:

   — А ты пугал меня стрелецким бунтом, вота и нету его.

   — Ещё не вечер, — спокойно ответил Андрей и ушёл в сторону.

Наступило утро двадцать седьмого апреля 1682 года. День выдался на редкость тихий и ясный. Тепло только вступило в свои права, листва и трава зеленели, а голубели небесные дали.

На улице было тепло, а царь Фёдор Третий лежал под двумя одеялами. Девятого июня ему должен был исполниться двадцать один год. Шесть лет и три месяца его правления пронеслись, и он даже представить не мог, что о нём почти все скоро забудут. Будут помнить его отца, его великого брата и даже царевну Софью, но не его. Забудут, что по юному возрасту он и бороды ещё не носил, и на всех поздних портретах будут изображать его с бородой. Спутают даже день его рождения и во многих титулярниках запишут тридцатое мая — день рождения не его, а брата Петра. Даже заслуги, ему принадлежащие по праву, припишут другим, а создание Славяно-греко-латинской академии — Сильвестру Медведеву165, а Фёдору Алексеевичу постараются приписать «заслугу» в казне Аввакума. Забудут о его настоящей любви, которая не всем даётся, и о тех промахах, что были у него, ибо не ошибается лишь тот, кто ничего не делает.

Сейчас он лежал один, осознавая, что больше никому не нужен, что люди ждут не его выздоровления, а его смерти, чтобы сцепиться в смертельной схватке за власть. Постельничий Фёдор Апраксин был рядом по долгу службы, боярин Языков потому, что именно Фёдор его возвысил, и со смертью царя начнётся закат Языкова. Жена-ребёнок, которая по младости ещё не понимает всю полноту горя, смерти.

Короткая жизнь, ещё более короткое царствование, и нет кого-либо, кому ты остался нужен. Кто бы любил тебя. Агаша и ничего не успевший начать понимать Илья, они где-то ждут тебя. Значит, пришло время отправляться к ним.

Отказавшись от завтрака и приняв лекарства, Фёдор пролежал до полудня. В двенадцать принесли обед. Испив лишь бульон, Фёдор отослал всех и снова остался один со своими мыслями.

В час дня он кликнул Языкова и, когда тот вошёл, велел позвать духовника. Духовник тут же явился, но исповедовать царя не успел. В один час пять минут по полудню государь Фёдор Алексеевич Романов скончался.

Русь стояла на грани новых потрясений, войн и смут, на грани новой жизни.