Старик-келарь не спал. Ходики отбили двенадцать часов. Он не любил полночь.

– Вот еще один день прошел. Близится смерть, близится, – бормотал он, глядя, как одна стрелка спряталась за другую.

Часы равнодушно тикали. Он не любил электронные часы за беззвучность. Ему казалось, что время подкрадывается и застает человека врасплох. Бессонные ночи без тиканья часов порождают не мысли о будущем, а воспоминания, как это бывает у старых людей. Терпел только ходики, гири которых лично подтягивал каждое утро.

– Зачем вам время, – говорил он братии, – ваше время в молитвах, а на молитву колокол соберет. Все мы держим путь в Царствие Небесное, куда попадем в положенный нам срок. Не нужно только торопиться туда, и по пути с нами случается многое. Лишь глупцы ропщут на небеса и слишком уж из-за неприятностей переживают, забывая, что избежать их просто невозможно. Бог свидетель, все эти неприятности и испытания неизбежны.

Смерти он не боялся. Боялся только пропустить появление мессии. А что он должен появиться, он не сомневался.

– Вседозволенность царит на Руси. Люди про Бога забыли и Веру утратили, – говорил старец.

Он преображался в такие минуты. Становился еще прямее. Глаза, казалось, пронзали насквозь.

Старец очень удивился бы, если бы ему сказали, что его рассуждения были в той или иной форме написаны в классических произведениях русских и европейских писателей. Удивился бы, но не особенно. Он пришел к своим мыслям через свою долгую жизнь. А это сложнее, чем раздумывать о судьбах человечества в комнате «под сводами».

Старик долго ворочался на жесткой армейской койке. Пружины противно скрипели. Бледный месяц лукаво заглядывал в окно. Переплет окна отбрасывал на старый щелястый пол косые тени. Пусто в келье. Койка да тумбочка. Армейское командование вошло в положение монастыря и оставило часть мебели и койки. Даже одеялами поделилось. В углу мерцает лампадка. Старик больше чувствует, чем видит глубокие глаза Спаса. Старец сел на кровать, растер ладонями ноющие колени. Затем накинул рясу и вышел в братнину комнату. Монахи, послушники, трудники спали как солдаты, вместе. На столе горела маленькая настольная лампа, а рядом, уткнувшись лицом в согнутый локоть, спал Данилка, бывший беспризорник, сирота, прибившийся к монастырю. Старик подошел поближе и увидел книгу.

– Эко как зачитался, младень, – подумал он. Погасил лампу.

– Ну-ка, сыне, давай спать.

Он осторожно выпростал ноги Данилки из-под стола и подтолкнул его на ближайшую койку. Данилка даже не проснулся. Старец долго всматривался в порозовевшее от сна лицо ребенка. Он вспомнил, каким его привез настоятель. Это был загнанный звереныш с колючим взглядом.

– Ох время, время, – бормотал он по-стариковски. – Господи Иисусе, видишь ли ты рабов своих неразумных, – бубнил он, – направь души заблудшие.

Он сел на лавку возле стола и задумался. Вспомнился сегодняшний случай в монастырской лавке. Подзагулявшие «новые русские» с хохотом пытались сунуть монаху за пояс рясы долларовые бумажки, чтобы он помолился за «процветание бизнеса». Для старика это было непонятно. Он помнил войну, помнил рейсхмарки. Ими немцы расплачивались в оккупированной зоне. Поморщился, вспомнив вид этих купчиков.

– Господи, порази их мечом огненным… – воскликнул он и мелко закрестился: – Свят, свят, прости меня грешного. Стар я стал. Не понимаю многого, но не могу терпеть, когда вижу, как дети страдают. Не война.

Долго сидел старик возле спящего Данилки.

Вся его жизнь была связана с Богом. Он любил Бога, верил в него. Бог отвечал ему тем же. Старец был уверен, что отмечен Богом, и благодаря любви к нему прошел войну, лагеря, послевоенное лихолетье. Посему он и избрал служение Богу смыслом своей жизни. И никогда не жалел об этом. Но пришло время, и Бог умер. Так решил старик. Потому что в последние время его молитвы не доходили до Бога. Такого не могло быть, чтобы Бог был глух к его просьбам. А сейчас он молчит и безразлично смотрит на людские мучения.

– Нет, – одернул он себя, – Бог умереть не мог. Он бессмертен. Он по-прежнему всемогущ, но он ушел от нас. Повернулся спиной к нам и ушел не в силах терпеть этот содом земной. Ушел, как смертельно уставший человек, который ничего не может сделать и покоряется обстоятельствам. У Бога много терпения. Он всегда всех призывал к долготерпению, но и у него оно, терпение, оказалось не вечным. Да если подумать, ничего вечного нет.

– Может, лучше было бы, если бы Господь покарал их мечом разящим? – думал он. – Покарал бы всех обидчиков. Но кто они, эти обидчики? Всех карать? Народ взалкал. Бог запутался, посему всех и оставил.

Старик распрямился, тенью прошел по братней комнате. Остановился возле самодельного иконостаса. Он задумался, глядя на иконы. Со стен смотрели Трифон Печенгский, Феодорит Кольский, Варлаам Керекский. Все они сурово смотрели на старца, словно вопрошали: является ли он их достойным приемником. Бережет ли он землю Северную? Он еще раз всмотрелся в суровые лики святых. Это, в основном, местные святые причислены к лику святых поместным собором. Он, когда пришел исполнять послушание в монастырь, то прочитал житие святых Кольского края. Он всю жизнь читал жития святых. Они помогали ему понимать суть происходящего.

Разные эти иконы. Разные люди их приносили. Некоторые из Мурманска приезжали. Вспомнил, как совсем недавно он подметал дорожку вокруг монастыря. У ворот остановилась машина. Из нее вышел высокий подтянутый мужчина с пакетом и быстрым шагом прошел в церковь. Явно спешил. Скоро вышел, растерянно оглянулся. Увидев старца, он подошел к нему и спросил, кому может передать иконы. На вопрос, что за иконы, сказал, что купил их на рынке. Не мог пройти мимо, видя, как иконы лежат на прилавке в куче с бытовым барахлом. Вместе с ними отдает в монастырь церковную литературу.

– Что же не читаешь? – спросил он подошедшего.

– Они – на старославянском, а я ему не обучен, – ответил мужчина.

Старец тем временем внимательно всматривался в него. Мужчина оказался не молод, как ему показалось вначале. Глаза серо-голубые, настороженные, даже когда улыбается.

«Как пружина», – подумалось старцу.

– А в церковь ходишь? – как можно мягче спросил он мужчину.

– Хожу, но с познавательной целью, – улыбнулся тот только губами.

– А что не молишься? Молитв не знаешь?

– Знаю, но не молюсь.

– Почему?

– Не готов. Слишком велика ответственность, – сказал и отдал пакет.

Старец принял его. Мужчина слегка поклонился, попрощался и быстро пошел к машине. Старец даже растерялся от такого: ничего не просил. Ни модного нынче благословения. Ничего.

– Как звать-то хоть скажи. Я помолюсь за тебя, – крикнул он вдогонку.

– Виктор, – раздалось.

– Господи! Вразуми раба божьего Виктора… – привычно закрестился старец, глядя на иконостас.

Но рука застыла на полукрестии. А чего, собственно, его вразумлять? Чтобы в церковь шел? Не пойдет. Может, пойдет, но позже, не сейчас. Церковь сейчас – мода. А на нем, кажется, и креста не было. Да такой его и не оденет. Вон, те, сегодняшние молодчики, что своим только появлением церковь испохабили, те да, в крестах. А спроси про молитвы… А этот знает.

Он вздохнул и осмотрел комнату, где спала братия, наработавшаяся за день. Послушаний много, а народу мало. И послушание на работу превышает послушание прямого назначения: служение Богу. Это беспокоило старца.

Ему эта комната со спящей братией напоминала фронтовую землянку. Только там спали солдаты, а здесь монахи. Где, какая граница пролегла между ними? И есть ли она, граница? Те и другие служат: одни Родине, Отчизне. Другие – Богу. А разве Бог отделим от Отечества? Бог – Отечество, все одно.

– Расфилософствовался, – поймал себя старик, – какой ты философ! Служишь Богу верой и правдой, и будет с тебя. Вот отец Владимир, тот боец. Он мне Пересвета напоминает. Только там, на поле Куликовом, ясно все было. А здесь что? Кто Челубей? Хотя эти, в джипах, похуже татарвы будут. Те огнем и мечом по Руси шли, а эти растлевают страну вседозволенностью. Бог не властен над вседозволенностью. Сложно покорить Челубея. Да и не покорять его нужно, а карать, карать мечом разящим. Ох, как нужны сейчас современные Пересветы.

Старец вздохнул и вышел на улицу. Ночь уступала место утру. Тихо, только шорох листьев да журчит неугомонная Печенга. Лопочет о чем-то своем, словно дитя неразумное.

– Мели-мели, балаболка, – пробубнил старик.

Река словно его поняла и зажурчала веселее.

– Я по-бе-жа-ла! Я по-бе-жа-ла! – затарахтела она, перепрыгивая с камня на камень.

– Беги, беги, – добродушно проговорил старик, – неси свои воды в Печенгскую губу, а там и в Баренцево море. Бескрайнее Мурманское море или «Море мрака», как свидетельствовали древние писания.

Девкина заводь, полуостров Рыбачий. Для старика это были святые места. Он бывал там. Не паломником, стар стал для таких походов. С помощью воинского уазика добрался он до обетованных мест и свершил земные поклоны памятникам советским воинам на полуострове Среднем, на Рыбачьем. Кому как ни ему, прошедшему войну, понять величие и подвиг этого «Гранитного линкора». Так называли в войну полуостров Рыбачий.

Старик стоял на кромке земли. Волны, урча, накатывались на скалистый берег. Здесь проходит граница России. Это – «Родимая наша земля», как поется в известной песне военных лет. Именно здесь, на самом рубеже, суровым летом 1941 года советские воины остановили продвижение фашистов, наступавших по всему фронту – от Ледовитого океана до Черного моря. Вся земля обильно полита кровью тысяч и тысяч солдат, которые точно бессознательно ощущали свою неразрывную, космическую связь с краем, где некогда зародились истоки многих российских народов и прежде всего – русского. Горные егеря дивизии «Эдельвейс» так и просидели до конца войны в гранитных блиндажах хребта Муста-Тун-тури, несмотря на неоднократные попытки прорвать линию обороны советских войск. Нога ни одного из них не ступила на полуостров Рыбачий. Может здесь и помогла Гиперборея. Встала на помощь обмороженным, голодным, но уверенным в своем святом деле людям?

– Есть ли мера скорби, – думал старец стоя на открытом берегу, где до сих пор вились остатки ржавой колючей проволоки от укреплений, – которой можно измерить всю непомерность скорбей, выпадавших русскому народу на этом пути, всю неподъемность подвига и, по сути, невыполнимость поставленной задачи!

Нужна память, память не от раза к разу, а постоянная. Чтобы это место приобрело намоленность, как намолена церковь Рождества Христова в Печенге. Нужна часовня Георгия Победоносца. Именно его, чтобы на века был понятен подвиг советского народа.

Здесь старик снова горько усмехнулся. Не любят нынешние правители слово «советский». Скрежещет оно у них горло. Всеми силами пытаются замарать это слово, пропустить советский этап в жизни народа.

– Беспамятство, беспамятство, – повторял старик, мерно шагая вокруг забора.

Затем он присел на лавочку, что возле часовни. Уперся подбородком в руки на посохе и замер.

Напротив, на холме, застыл в рывке танк Т-34. На броне следы боев. Страшен танк в своем гневе, ох страшен. Старец даже прижмурился.

Он видел стелу с искусственным вечным огнем, панораму фронтового быта, выполненную искусным художником. Вроде все сделано добротно, на века. Но забыли одно, когда ставили этот памятник защитникам Заполярья. Не было здесь в 1984 году монастыря, когда шло строительство этого комплекса. Была только КЭЧ воинской части. А там, под полом, упокоились 116 убиенных монахов. Забыли о былом устроители памятника. Так стоит ли удивляться, что клика, захватившая власть сейчас, забыла обо всем советском.

Старец вздохнул. Если бы он читал Шекспира, то бы вспомнил удобную для таких случаев фразу: прервалась цепь времен. Но он был монах, который избрал свой жизненный путь: служить Богу. И для него было непонятно, как можно было заботливо укладывать тонны бетона в комплекс Славы, совершенно забыв, что рядом, в полном забвении, под полом, лежат мощи первых защитников земли Русской. Он своим разумением понимал, что существует единая память, память всем, кто сложил свою жизнь на алтарь Отечества. Он радовался, что «никто не забыт и ничто не забыто». Хотя его ни разу никто не пригласил и не вручил благодарственное письмо или очередную юбилейную медаль за то, что он мальчишкой прошел дорогами войны полных четыре года. Он бы хотел подойти к этому комплексу и просто поклониться, перекрестить лоб, поминая усопших. Но этот танк… Он отталкивает своей агрессивностью.

Старик насмотрелся на железо во время войны. Война… Он хватил ее сполна, хотя был подростком.

– Ну, Сашка, теперь ты самый старший, – сказал ему отец на вокзале. – Береги мать и сестренок.

И обнял его. Обнял не как сына – мальчика, а как мужчину. И он стал мужчиной: изнурительная работа в колхозе, на подсобном участке, чтобы прокормить сестренок, быстро заставила повзрослеть. Еще вчера они гоняли в футбол и ходили в лес, а сейчас до черных точек в глазах работали. Затем появились почтальоны с жуткими треугольниками. Не обошел старый однорукий почтальон и их избу. Он и сейчас слышит страшный звериный крик матери, потом тишина. Помнит ее черные, когда-то голубые, глаза и хриплый шепот:

– Жить надо, Сашка, жить. Их нужно поднять, – и кивнула в угол, где сжались сестренки.

От воспоминаний у старца заволокло глаза. Вроде бы столько лет прошло. Ан нет. Память, память всегда обнажает, как нерв, картинки детства, которое закончилось.

Потом их накрыло валом отступления советских войск. Солдаты шли нестройными рядами, опустив глаза. Они как бы съеживались от взоров старух, женщин, детей. Затем настал и их черед. Эвакуация – прозвучало хлестко, как выстрел. Стронулись с места, но поздно. Буквально на следующий день по ним, беженцам, хлестанули пулеметные очереди из самолетов. Немцы летели так низко, что можно было разглядеть лица пилотов. Они смеялись и стреляли. Стреляли и смеялись. Народ в ужасе разбегался по обочинам, старался скрыться в лесу. Потом стали бомбить. Здесь он ничего не помнит. Помнит только, как его свалило плотной стеной воздуха и все. Сколько он пролежал – не ведает, но встал сам, шатаясь и ничего не понимая. Он был в полной тишине. Дорога, поле было перепахано снарядами. Он обошел все, где могли быть люди, но не нашел живых. Он понял, что остался один. Позже встретил таких же бедолаг: контуженных, оглохших.

Сначала они шли небольшой группой. Шли молча, отрешенно. Потом их с дороги согнали танки. Это были немецкие танки. Они лежали в обочине и наблюдали за этими бронтозаврами. На броне сидели солдаты, без касок. Они пели песни и смеялись. Этой ночью беженцы разошлись в разные стороны. Он был недолго один. Ему повезло: он натолкнулся на потрепанное в боях воинское подразделение. Это были солдаты с оружием. Они выбирались из окружения с полной выкладкой, неся на себе бесполезные винтовки. Он ничего им не говорил, не просил. Просто впрягся в лямку с пожилым бойцом и потащил пулемет. А вечером сползал на поле за картошкой и сидел рядом у небольшого костерка. Командир, заросший щетиной, только спросил имя и фамилию. И все. Никто не принимал его в сыны полка, да и полка не было. Был пулемет, который тащили, обливаясь потом, и бессильная злоба, что не пригодится эта чертова машина в случае необходимости по причине отсутствия патронов.

В подразделении советских войск, куда они выбрались, с ними разобрались быстро: краткая проверка и – маршевые роты. СМЕРШ особенно не злобствовал. Солдаты были нужны. А тут вышло из окружения подразделение, да еще с оружием.

– Ты куда, парень? – спросил его солдат, с которым он сроднился за эти дни.

– Не знаю, – сказал он. – Можно, я останусь? – добавил.

Командир уже знал его историю и думал недолго. Нашли заношенное обмундирование и вскоре он под руководством своего наставника заматывал обмотки. И пошли. Пошли опять на восток. Матерясь, кляня судьбу. Затем встали и стали окапываться. Вот тут-то и познакомился он с танками вплотную. Их оборону неожиданно прорвал танковый клин. Он как сейчас помнит бронированную армаду, которая смяла их укрепления и пошла дальше.

Старец еще раз посмотрел на танк на холме Славы. Он слабо увязывался со скорбью. Старец вздохнул. Снова вернулся в прошлое. Пошли бои, кровопролитные изнурительные. Он находился при санитарном взводе, и его задача была вытаскивать раненых с поля боя и помогать в полевом госпитале.

Как в песне: довелось в бою увидеть… Старец не любил бряцать железом. Служба санитаром приучила его к терпению и состраданию.

Память вскрыла еще один пласт воспоминаний. Его подразделению был дан приказ взять высоту. Это военным высокого ранга – высота, а солдатам – непонятная горушка, которую ценой собственной жизни нужно взять. Достопримечательностью этого пригорка была церковь. Самая обычная сельская церковь, которые как грибы-боровики стоят в каждом русском селе. Полевая артиллерия выбрала ее в качестве прицельного ориентира. Старец зажмурился, и в глаза полетели осколки кирпича, обнажая кирпично-красные язвы. Но церковь стояла. Лишь на единственном куполе зияли дыры от попаданий.

Утро перед атакой он запомнил. Только перестал лить дождь. Тучи клочковатые, рваные, подбитые алой выпушкой рассвета, проталкивали друг друга за горизонт. Высыхал каплей крови на самом острие креста последний отблеск зари. Потом, после боя, он слышал, как солдаты говорили об этом как о явлении.

– Странная вещь, – думал старец. – в атаку солдаты выскакивали из окопов с криком «За Родину! За Сталина!» Раненые же шептали почерневшими губами – Господи! Спаси, сохрани!

Церковь, побитая, с продырявленной снарядами крышей, приняла их в свое лоно. В ней разместили полевой госпиталь. На страдания раненых скорбно смотрели святые, запорошенные кирпичной пылью и закопченные гарью. Руководил размещением раненых священник: маленький шустрый старичок. Он раскрыл даже алтарь, сдвигал иконы, стоящие на полу, приговаривая: «Прости меня, Господи». И когда кто-то из раненых неловко пошутил насчет грехов, то он быстро ответил, что церковь отмолит. Он трудился наравне с санитарами, этот батюшка. И, странное дело, раненые после общения с ним меньше стонали, чувствовали себя умиротвореннее.

Вечером же в церкви была непривычная для полевого госпиталя тишина. Священник сидел на приступке, ведущим в алтарь, и читал Евангелие. Кто мог двигаться, подползал сам. Тяжелораненые просили приподнять их. Старик читал негромко, но не церковной скороговоркой, а четко разделяя слова. Всем все было понятно. Зашедший военврач, худой, с воспаленными глазами на небритом лице, обомлел от такой картины, но вскоре сам сел на подставленный кем-то обрубок дерева, откинулся на стену и затих.

– Верую во единого Бога-отца – вседержителя, – раздавалось под сводами побитого, но живого храма.

Молчали и слушали. Слушали пожилые санитарки, положив распухшие от соды руки на колени. Слушали молоденькие медсестры, кучкой сбившиеся возле стола с медикаментами. Слушали бойцы и раненые, и те, кого сегодня «Бог миловал». Так и пошло, ежевечерние читки в церкви. Как-то само собой священник стал учить его церковной грамоте и вскоре он стал заменять его. Ему понравилось читать евангелие: это напоминало журчание ручья, через которое проявлялся смысл сказанного.

Никто не удивился, когда подразделение построилось для дальнейшего наступления, и в строю санитарного взвода стоял батюшка. В рясе, скуфейке, в кирзовых сапогах. За плечами болтался старенький мешок. Он его явно не отягощал.

– И вы с нами, батюшка? – только и нашел, что спросить командир.

– Куда вы без меня, – последовал ответ.

И пошли версты бездорожья. Затем погнали немца с оккупированной земли. Входили в сгоревшие деревни, где их встречали старики и дети. Где были церкви, батюшка служил службу. Он просил помочь его, своего напарника. Так и закончил он, как шутил старец, заочно духовную семинарию.

Старец, как сейчас, видел огромные, бездонные глаза женщин, которые жили только одним: вырастить детей, других у них больше не будет. Во имя этого они будут впрягаться в плуги и пахать на себе землю.

Когда шла служба, в церковь набивались битком. Нужно было найти для всех слова. Он часто слышал, как священник читал не по писанию, добавлял свое. На вопрос паренька он отвечал коротко:

– Утешить их нужно, Сашка, утешить.

Иногда простое слово важнее библейской притчи.

Послушать службу шли даже солдаты, несмотря на ругань политрука. Доставалось и священнику. Но заканчивался привал в деревне, и снова версты, версты…

Погиб священник как на войне. Простой и желанной для многих солдат смертью. Ночью, когда начался обстрел позиций, в их землянку попал снаряд. Погибли все. Когда оставшиеся подошли к месту землянки, там дымилась огромная воронка. Вдруг все вздрогнули. На краю воронки ветер перелистывал листки евангелия. Грязного, обгоревшего по краям, но живого. Пожилой солдат подобрал книгу, бережно вытер ее обшлагом гимнастерки. Затем обернулся, нашел глазами его и сказал:

– Держи, парень. Теперь твой черед нести слово божье, – сказал просто, по-солдатски прямо, и у него не хватило сил произнести слова отказа. Они были неуместны. Никто в нем не сомневался: наступил его черед.

Старик глубоко вздохнул. И этот черед вылился на годы войны, а потом и на всю жизнь. Слушали его чтение так же серьезно и в землянках, и в его деревне, куда он вернулся после войны. Там по сути дела шла та же война: только без выстрелов. Те же землянки, голод. И он со своим словом божьим нес веру в жизнь женщинам, подросткам. Он был уверен, что нужно сейчас слово, нужно как никогда. Нужно всем: голодным женщинам, осунувшимся детям, ссохшимся старикам. Но не всем понравились «сектантские сходки», как назвал его чтения председатель колхоза. Расправа была короткой: срок за сектантскую деятельность, и перед ним открылась дорога на народнохозяйственные стройки. Теперь путь его лежал на Крайний Север, к ребрам Северовым. Там нужна была даровая рабочая сила, и правоохранительные органы работали на полную катушку.

Из евангелия он узнал, что на ребрах Северовых, здесь, на Севере, высвободившиеся из уз христианства «духи злобы поднебесной» творят бесчинства, обуянные злобой. На практике он познал «духов злобы поднебесной»: «вохру» с ее тычками автомата в спину, жестокую хватку конвойных овчарок. То есть сполна прочувствовал силу демона: «Ибо демонская сила всегда подразумевалась под именем Севера».

Но и там его старенькое, видавшее виды евангелие не осталось без дела. Весь барак, невзирая на убеждения и статьи уголовного кодекса слушал его, еще совсем молодого проповедника. Даже «вохра», и та не решилась лишить его старого евангелия. Так с ним всю жизнь и идет он, служит Богу. Евангелие и сейчас лежит на иконостасе.

Затекла спина. Келарь пошевелился. Ох уж эта память. Он не любил копаться в прошлом. Что толку? Только сердце рвать. Как не любил и будущее. Он знал одно, что все предстанем перед судом Божьим. А там… Там каждому воздастся. Но, видно, уж сегодня выдалась такая ночь, когда призвал его Всевышний на беседу. Не на суд, а именно на беседу. И взворошил прошлое. Старик понимал, что причиной его бессонницы послужил Данилка, пацаненок, которого привез отец Владимир. Он как увидел этого взьерошенного мальчугана, так и сердце захолонуло. Почему? Он не знает. Но вспомнилась та, зеленоглазая, рыжеволосая, которая отдала свое сердце, ему, поселившемуся в рыбацкой деревне на Белом море. Ведь у него могли бы сейчас быть такие внуки. Он всегда вздрагивал, когда мальчишка, забыв про монастырский устав, называл его «деда».

Он снова вздохнул. Сжало сердце. Снял монашеский клобук, и ветер с Печенги рванул слежавшиеся седые волосы и пустил их по ветру.

Где ты? Где ты сейчас, та звонкоголосая рыбачка, которая пренебрегла многим ухаживаниям и избрала его, молчаливого заморыша. Ох и коротки вы, северные ночи, сумерки которых заботливо укрывали влюбленных. А потом…

– Не пущу! – он вздрогнул. Сколько лет прошло, но этот крик и сейчас стоит у него в ушах.

– Не пущу! – он снова прижмурился и увидел ее, отчаянные в своей безнадежности, зеленые глаза.

Платок, сползший на плечи и давший простор копне рыжих волос, которые, почувствовав волю, распались по плечам просоленной брезентовой куртки.

– Не пущу, – молили руки, охватившие его шею.

Он, опустив глаза, видел ее ноги, напрягшиеся в последнем порыве удержать любимого. Видел громоздкие резиновые сапоги, отчаянно сломанные в подошве, чтобы быть ближе к нему, к единственному, родному. В этом порыве она вложила все: любовь, свое будущее…

…Она поняла все. Он и сейчас помнит ее: поникшую. Бессильные повисшие руки. Внезапный ветер с моря поднял гриву ее волос, разметал их по ветру. А он отталкивался веслом от каменистого дна и стремился к нему, к монастырю, который слабо просматривался в тумане.

– Будь проклят твой Бог!.. Будь проклят… – услышал он заклинание и в последний раз увидел ее. Нет, не ее. Он увидел ее глаза: зеленые, бездонные, как это северное озеро. Затем по глазам полоснуло рыжее полотно волос. Полоснуло и стихло. И только серо-голубая пустынь…

Потом был монастырь. Несколько лет он работал послушником. И постриг. Сам владыка его рукоположил. Он любил свой монастырь, северный оплот страны. Так уж издавна повелось: на юге границы охраняли казаки, а на Севере крепостями стояли монастыри. И нередко святые отцы меняли крест на меч и отражали набеги «немцев». Так на Руси звали всех непрошеных гостей.

Прошли годы. Время надежно укрывало от него воспоминания о прошлом. Постепенно ушли те видения, которые преследовали его каждую ночь, и осталось только служение Богу. Жить целомудренно, соблюдать послушание священноначалию, в постничестве пребывать – одни и те же требы для любого монастыря. Монах – как солдат: дал присягу и себе уже не принадлежит, он принадлежит Церкви.

Если Господь призвал на этот путь, то нужно терпеть послушания. Он это хорошо усвоил. Старые иноки помнили древние традиции, и в общении с ними братия монастыря могла перенимать стиль общения и жизни, внутренний облик прежних монахов. Старцы говорили, что монах должен всегда, во всех поступках действовать как монах, ходить как монах, вкушать пищу как монах, молиться как монах, даже смотреть как монах. Все эти истины он впитал в молениях и трудах. И если нет перед глазами тех, которые видели своими глазами былых подвижников и старцев, то действительно сложно на ровном месте возродить то, что было утеряно.

В Трифонов Печенгский монастырь он пришел сам. Поначалу их было всего двое. Но, гляди ж ты, расцвело подворье. Значит, будет жить храм. Только одно беспокоило его: монастырь находился на дороге, большом интенсивном шоссе. Не было той беломорской благости, так милой его сердцу. Много, ох как много соблазнов было инокам.

Старец внутренне не верил им, новому поколению, как бы выразился он по-мирскому. Он помнил, что монахи – это самые радостные и счастливые люди! Монах выполняет небольшую возложенную на него работу: молится Господу и исполняет послушание. Он не имеет больше никаких хлопот, живет той жизнью, которую избрал, и постоянно пытается выполнить завещание апостола Павла: «Всегда радуйтесь. Непрестанно молитесь. За все благодарите». Но его смущало то, что монахи, да и те же послушники постоянно заняты работой. Оставили монахи молитву и стали суетливыми, как миряне. Труд необходим в монашеской жизни, но на первом месте в любой форме монашеской жизни стоит молитва. Молитва – это и дар, и подвиг. Мало кто умеет в наше время молиться.

Настоятель монастыря отец Владимир не перечил ему духовнику. Занятый своим, как он говорил, послушанием, он мало интересовался, как живут насельники монастыря, полагаясь на старца, как на духовника. Когда тот очень давил на него, то в защиту отец Владимир произносил: «Вспомним, что Христос вчера и сегодня и во веки тот же, – и добавлял: – И потому монашеская гвардия всегда та же». Сущность монашеского служения всегда остается неизменной: это служение Богу, ближним и, конечно, молитва за весь мир.

Он пошевелился, распрямляя затекшую спину. Ударил колокол к заутрене. На дворе зашевелилась братия. Начался день.