Мы бегали в апельсиново-рыжие июльские дни, бегали по утрам, нежно-бархатистым, как мышиная шкурка, в моросящий дождик, в изнуряющее пекло, бегали под аромат пробуждающейся пахучей гардении и в тени глицинии, увивающей крытый мост. Мы бегали вплоть до самого августа, несмотря на трудности, выпадавшие на нас весь этот год. Но после чудовища лето словно раскололось на части. Когда мы вместе, мы друг друга поддерживаем, наши старые ноги дружно топают по темплтонским мостовым, наши старые сердца бьются в унисон. Утренние пробежки для нас утешение, они для нас развлечение. После чашечки кофе в кафе Картрайта мы разбегаемся в разные стороны, тащим свои старые кости по домам, в эту неразбериху, в которую мы превратили свою жизнь.
У Большого Тома пропала его дочь-наркоманка. Сбежала из дому, исчезла, словно испарилась. А ведь еще два года назад она, трезвая и здравомыслящая, в очках с роговой оправой и с ямочками на щеках, была капитаном дискуссионной команды. Мы так и не знаем, куда она делась, хотя искали повсюду, связывались с газетами, обшарили весь север штата Нью-Йорк. Мы даже вместе изготовили листовки, но девчонка-то наверняка изменилась и больше уже, наверное, непохожа на ту трогательную умную мышку с ксерокопий, отпечатанных на работе у Тома.
У Маленького Тома опять дало знать о себе сердце, ему даже пришлось лечь в больницу. Он вышел оттуда бледный и трясущийся. Мы советуем ему пока не бегать, а он смотрит на нас и говорит: «Я лучше умру на пробежке». И мы разрешаем ему бегать, потому что сами предпочли бы умереть на бегу.
С Иоганном не разговаривает дочка — из-за того, что он кое-что натворил, напившись на свадьбе у дочери Кларка. Иоганн звонил дочке в Мемфис и сказал со своим смешным немецким акцентом: «Милая, ты не зломала мою жизнь, когда стала такой букой. Я думал, зломаешь, но теперь знаю, ты фырастешь, пофзрослеешь, фыйдешь самуж, будешь иметь земью и деток. Ты просто знай: я люблю тебя фсегда».
Как мы ругали его, выйдя на пробежку на следующее утро! А он смотрел на нас печально и грустно моргал.
«Неушели это плехо?» — недоуменно спрашивал он.
«Да, Иоганн, это плохо», — отвечали мы.
Третья по счету жена Сола, инструкторша из тренажерного зала, передала ему документы на развод через своего нового ухажера, слащавого хлыща Харли. Нашего Сола опять отфутболили. Из-за того, что дети не получаются. Третий раз женат, три стареющие матки — и каждый раз это служит причиной, чтобы поискать кого-нибудь новенького. Из всех нас только Сол не смог обзавестись детьми. Когда мы обсуждаем своих, он всегда молчит, грустно смотрит, даже когда Большой Том рассказывает про свою непутевую дочурку. Мы видим, как глаза его жалобно моргают за стеклами солнечных очков, мы чувствуем всю тяжесть этого молчания. Мы понимаем, что он рад был бы всякому ребенку, даже такой наркоше, как у Большого Тома, согласился бы на неприятности, на то, чтобы его ребенок ненавидел его, как ненавидит Иоганна его дочка. Он согласился бы на все, что угодно.
Дугу, наверное, грозит тюрьма — за то, что не выплатил и без того просроченные налоги. Сол предложил ему свою помощь (тут-то мы впервые осознали, насколько он богат), но Дуг презрительно морщится — буду, говорит, стоять на своем до конца. Нам так и хочется спросить: «До чьего конца-то?» — но мы молчим. У него теперь новая девица, о чьем существовании, возможно, знает жена. Девица — восемнадцатилетняя красотка из Музея восковых фигур, которой платят за то, что она, встречая мужчин убойными сиськами и сладкой улыбкой, проводит их в прохладный полированный зал, в этот мавзолей, где всякие Мики Мэнтлы и Бэбе Руты начинают таять, когда выходит из строя генератор. Эта его девица пугает нас не меньше, чем тюрьма. Но Дуг не верит, что попадет в тюрьму. И не верит, что жена может знать о существовании девицы. А мы верим. Верим и трясемся за него.
Ну и в довершение ко всему Фрэнки после смерти родителей потерял двадцать килограммов, и теперь кожа у него обвисла и пожелтела. По пять раз на дню его бросает то в нездоровое веселье, то в уныние. Вчера его понесло шутить, и он молол такую чушь, что Иоганну пришлось перебить его другой шуткой, чтобы Фрэнки вконец не опозорился. После этого мы бежали обратно уже молча и даже не зашли в кафе выпить кофейку, как делаем это обычно.
Темплтон, как нам кажется, погрустнел. Какой-то мрачный он стал этим летом. Мы так и не выбрались отдохнуть в загородном клубе. Почти не играли в гольф. У полоумного Пиддла Смолли стала идти изо рта пена, и он тряс на улице пиписькой перед какой-то девушкой, после чего его родителей заставили запереть его дома и шпиговать лекарствами. В самой глубине души мы думаем: в том виновато чудовище. С его смертью жизнь наша по спирали катится вниз.
Но мы по-прежнему бегаем. Рвемся в беге преодолеть пятидесятисемилетний рубеж. Больно сознавать свой возраст, и мы бежим от этой боли. Каждый день бежим к финишу. А потом приходит приятная истома, сердце начинает биться ровно, пот высыхает, и ты знаешь, что если пробежал эту дистанцию, то боли не будет, ты забудешь о ней.