Потеряв дар речи, я так и осела на пол. В темноте передо мной мигали цифирки видеомагнитофона.

— Вилли? С тобой все в порядке?

— Да, — прошептала я. — Просто целый месяц уже прошел, а ты все не звонил.

— Какая же ты глупышка! Неужели не понимаешь, что я не всегда имею возможность позвонить? Мобильная связь в тундре не работает.

— Да, я знаю.

В повисшей затем долгой паузе я слышала пронзительные крики крачек и чаек, гудение мотора, голоса. Праймус находился где-то в обитаемом месте — возможно, даже в городе. Потом до меня донесся шум прибоя, из чего я заключила, что он, наверное, нашел где-то на побережье платный телефон.

— Ты где? — спросила я, почти не слыша собственного голоса — так сильно колотилось сердце.

— Где? Ужинаю. Вернее, ужинал. Они думают, я торчу сейчас в туалете. Йэн с тех пор с меня глаз не спускает, а сегодня вот слабину дал, и я воспользовался случаем, чтобы тебе позвонить. Набрались мы все тут, по правде сказать, хорошенько. Празднуем. Статью закончили, Вилли, представляешь? Уже отослали в журнал, так что скоро выйдет. И ты там стоишь в списке авторов. Побороться мне, правда, за тебя пришлось. И я боролся. За тебя!

— Вот как? Ура.

— Послушай, милая, я долго говорить не смогу, иначе они меня хватятся. Я позвонил, просто чтобы узнать, не злишься ли ты на меня до сих пор. Да и не можешь ты сердиться, ты же у меня такая умница, такая лапочка. И знаешь, как мне не терпится поскорее увидеть тебя снова на занятиях! — Голос его стал совсем бархатистым и вкрадчивым, как там, на Аляске, когда он щупал меня за попку. Сейчас на холодном полу погруженного в темноту Эверелл-Коттеджа мне очень не хватало этих нежных прикосновений.

— Подожди-ка, я что-то не понимаю, — сказала я и услышала коронный отрывистый смешок.

— Чего ты не понимаешь?

— Как чего? Я думала, меня вышибли из института за то, что я чуть не убила… твою жену.

Он хрипло усмехнулся:

— A-а, ты об этом… Нет, это ты напрасно. Она действительно довольно ревнива, но мы ее уже успокоили, и к тому же нам вовсе не обязательно говорить ей о твоем возвращении. Да и осталось-то тебе всего одну главу диссертации дописать. Защитишь ее в декабре, рановато это, конечно, зато потом тебя ждет блестящая карьера. Имея авторство в этой публикации, ты найдешь хорошее место где угодно. Или я помогу тебе найти хорошее место. Обязательно помогу. Я слышал, можно пристроиться в Принстоне. Я наведу справки.

— В Принстоне? Но это так далеко от Калифорнии! От тебя!

— Ну, знаешь, милая… — Он вдруг замолчал, и от этого дыхания в ухо я чуть было совсем не расклеилась, но когда он снова заговорил, голос его звучал металлическим басом: — Прости, дорогая, я что-то не сообразил. Я, признаться, думал, ты насчет этого не такая ранимая. О тебе же всегда говорят, ну… Не то чтобы ты неразборчива, а что не склонна привязываться. Не склонна привязываться к мужчине.

— Ничего подобного. Кто это тебе сказал? Я очень даже привязываюсь!

— Джон сказал, твой приятель. После твоего отъезда. Я такого про тебя понаслушался! Ты у нас, оказывается, взбалмошная.

— Ничего подобного, никакая я не взбалмошная, просто легко поддаюсь чувствам.

После паузы он продолжил, но голосом уже более сдержанным:

— Вилли, да разве ж я знал?! Разве я знал, что ты привяжешься? Прости меня, Вилли, но мы… мы не можем… Ты же знаешь, что мы не можем быть вместе. То есть можем, пока ты не закончишь диссертацию, а потом будем встречаться на научных конференциях каждые несколько месяцев. Но рядом со мной тебе быть не стоит, иначе моя жена что-нибудь заподозрит, а этого допустить нельзя.

— Ну конечно.

— Разумеется, я тебя очень люблю.

— Не сомневаюсь.

— Ты просто шикарная девчонка и… не знаю, нужно ли это говорить, шикарно трахаешься! Ну и большая умница, конечно. Так что за твое будущее я спокоен. В любом отношении. Уверен, тебе повезет во всем.

— Спасибо, — хмыкнула я.

— Вот видишь? Ты и сама все прекрасно понимаешь! А сейчас, знаешь ли, мне надо бежать, иначе они подумают, что я утонул в сортире, и побегут спасать. Ха!.. Ну пока, береги себя.

— Подожди, — остановила я его зазвеневшим голосом, который, казалось, забился о стены темного Эверелл-Коттеджа. — Мне надо кое-что сказать тебе.

В этот момент у меня было такое чувство, будто я слишком глубоко поддела рычагом пол под собой, отчего пол дал трещину и готов был через секунду обрушиться в тартарары вместе со мной.

— Ну конечно, дорогая, говори. — Я уже слышала в его голосе нарастающую нервозность. Я чувствовала, что ему уже не терпелось вернуться в ресторанный зал к своей женушке.

— Доктор Дуайер, — медленно проговорила я. — Я беременна.

За моими словами последовала долгая пауза, после чего он сказал:

— Бог ты мой! Значит, ты не вернешься в Стэнфорд? Ты это хочешь сказать? Хочешь сказать, Вилли, что ты намерена сохранить ребенка?

— Не знаю. Все будет зависеть от тебя.

— От меня?! — искренне удивился он. — Уж не хочешь ли ты сказать, что отец — я?

— Именно это я и хочу сказать.

— Нет. Нет же, этого не может быть!

— Больше некому. Другие варианты невозможны.

— Ты в этом уверена? Полностью?

— С декабря я спала только с тобой, так что уверена, мать твою, полностью! Больше некому!

— Вилли! — простонал Праймус Дуайер. — Это не могу быть я! Много-много лет назад я сделал специальную операцию, ибо моя жена не хотела детей. Моя сперма бесплодна, так что это не могу быть я. Наверное, это кто-то другой.

— Других не было, — прошептала я в трубку.

— И все-таки кто-то должен был быть!

— Нет.

— А я уверен, что если ты хорошенько подумаешь, то обязательно припомнишь. Кто-нибудь был у тебя, на какой-нибудь вечеринке. Может, ты просто запамятовала. И знаешь, Вилли, сейчас мне действительно нужно идти. Я попробую позвонить тебе в другой раз. И кроме того, я надеюсь увидеть тебя на кафедре в первый день занятий. У тебя все будет хорошо, вот посмотришь, прелесть моя. Пока!

— Запамятовала? — эхом повторила я, но он уже положил трубку. — Запамятовала? — повторила я еще раз в пустоту, черной безбрежной пропастью жужжащую в моем ухе.

Еще долго я сидела в оцепенении на полу, то и дело порываясь позвонить Клариссе, но всякий раз, берясь за трубку, останавливала себя, представляя себе ее хрупкое измученное болезнью тельце в постели. Наконец я встала и по темной лестнице побрела в свою комнату.

Я чувствовала себя выхолощенной и опустошенной, мне хотелось рыдать в подушку, пока та не промокнет насквозь, и все же, не обращая внимания на привидение, маячившее на этот раз нежно-сиреневым пятном, я забралась в постель и, раскрыв одну из принесенных из библиотеки книг, принялась читать пышную цветистую прозу Джейкоба. От его писанины веяло сентиментальной стариной, и все же это было захватывающее чтение.

Можно сказать, в тот вечер Джейкоб Франклин Темпл собственной персоной убаюкивал меня на ночь — усыплял своим причудливым витиеватым синтаксисом. И привидение старалось вовсю — нависало надо мной все ниже, вселяя в меня мир и покой. И вот, утешив разбитое сердце, где-то перед самым рассветом я наконец погрузилась в сон.

Проснувшись, я услышала какие-то возбужденные голоса и, не успев сообразить, что делаю, пошла вниз по лестнице и только уже там поняла, что это моя мать о чем-то спорит с преподобным Молоканом. На пороге столовой я замерла и стала подслушивать. От материных горячих хлебцев исходил теплый аромат, но в кои-то веки они почему-то не наполняли дом ощущением уюта. Когда мать в очередной раз повысила голос, я прижалась к буфету в углу.

Руки мои, пока я подслушивала, почему-то сами собой схватили с обеденного стола игрушечную лошадку. Я разглядывала лошадку, чтобы отвлечься от внезапных болезненных колик в животе.

В голосе матери я уловила оттенок язвительности, когда она сказала:

— Вот что, Джон. Своих детей у тебя нет, и ты просто не понимаешь, о чем говоришь. И поэтому давай сменим тему.

— Ох, Вивьен! — сказал преподобный Молокан. — Тему мы, конечно, можем сменить, но этим ничего не добьемся. Зачем уходить от проблемы? Ведь мы же хотим спасти твою до…

— …правильно! — перебила его мать. — Зато мы много чего добились, уходя от других тем, например, от той, о которой я тебе все время твержу, а ты как будто слышать не хочешь. От такого, например, вопроса, почему ты не проявляешь ни малейшего желания…

— Вивьен, только не начинай опять все сначала! — Приторные елейные нотки куда-то вдруг исчезли из голоса преподобного Молокана. — Я человек Слова Божьего. Слово Божье для меня закон, и мое собственное слово тоже, поэтому я не могу этого сделать, пока мы не поженимся. Я предлагал тебе миллион раз. Если б ты только согласилась…

— Ты знаешь, Джон, что я не верю в…

— Нет, я все понимаю, хотя, по правде сказать, это звучит как пощечина. Зато я не понимаю другого — что такого ужасного ты во мне нашла, что не хочешь выйти за ме…

— А я тоже не понимаю, в чем проблема, Джон…

— Тогда я вообще не понимаю, как мы собираемся разрешить эту проблему. Секс до женитьбы — это грех, и как христианка ты должна это знать. Я люблю тебя, но не настолько, чтобы отправить в ад свою вечную душу. И кроме того, как же я смогу вести за собой свою паству, если сам не буду следовать устоям, которые проповедую?

Вдохнув поглубже, мать выпалила:

— А я в таком случае вообще не понимаю, зачем нам сохранять эти отношения!

Повисла тяжелая неловкая пауза. Солнечный луч, протиснувшись на полки буфета, заиграл на стеклянной чаше, которая, казалось, готова была взорваться. Луч уже перешел на синюю вазу, потом на дальнюю стену, когда преподобный Молокан наконец нарушил тишину, заговорив голосом таким печальным голосом, что даже у меня в душе шевельнулась жалость к нему:

— Что ж, Вивьен, если ты хочешь, чтобы было так, я спорить не буду.

— Вот и хорошо.

— Ладно, — добавил преподобный Молокан. — Не забудь только проследить, чтобы твоя дочь ознакомилась с брошюрами, которые я принес.

— Хорошо, — отозвалась мать.

Я услышала шорох ткани и шарканье, удалившиеся в прихожую. Молокан начал обуваться. Затем дверь в гараже открылась и закрылась, и я услышала, как мать всхлипнула, но тут же взяла себя в руки.

Я стояла в столовой и слушала, как она ходит по кухне, стукая шлепанцами по кафельному полу. Я разглядывала лошадку, которая так и осталась у меня в руках, когда мать вдруг зашла в комнату и направилась прямиком ко мне. Лицо ее было красным, руки распухли от воды.

— Джон просил передать тебе эти брошюры. — И она швырнула в меня книжонки, которые разлетелись в разные стороны и посыпались на пол подобно божественному конфетти.

Оранжевая задела меня по рукаву, воскликнув: «О, Иисус!»

Розовенькая хлопнула меня по губе, крича: «Помни о спасении души!»

«Да пребудет душа твоя в мире!» — провозгласила лазурно-голубая, угодив мне прямо в руку.

Я поцеловала мать в щеку, она погладила лошадкину гриву.

— Я всегда любила эту лошадку, — сказала она, и тонкая ниточка ее губ задрожала. Она склонила голову мне на плечо. Когда она отняла руку от игрушки, на лошадкином стеклянном глазу остался едва заметный отпечаток ее пальца.

В тот день грусть моей матери приняла тяжелую форму — руки-ноги ее и голова словно налились свинцом. Она все смотрела куда-то перед собой и то и дело поглаживала железный крест на груди. На следующее утро — это было воскресенье — она не пошла в церковь, хотя я везде заставала ее молящейся.

Я слышала, как она, вечером проходя мимо моей комнаты, шептала: «Господи, спаси нас и сохрани!..» Я слышала, как она молилась за себя, за меня, за чудовище. За нашего Глимми, которого какой-то пришлый кликуша, поселившийся в палатке в Приозерном парке, объявил единственной на Земле непорочной душой. Когда я, проходя мимо, дала этому новоявленному пророку доллар, он вцепился в мою руку своими черными от загара узловатыми пальцами. Напротив него сидел наш городской дурачок Пиддл Смолли и весь день напролет сверлил пророка-чужака глазами, а когда тот схватил меня за руку, тихонько завыл от отчаяния.

И вот теперь мать молилась и за Глимми, и за грязного чужака шамана, и за бедного, провонявшего мочой Пиддла Смолли. Она молилась за моего неведомого отца, за то, чтобы ему достало сил выдержать нашу встречу, когда я явлюсь к нему и скажу, что я его дочь. Она молилась за Комочка, за то, чтобы мне хватило смелости сделать то, что надлежало сделать. Очень много она молилась за меня. А в тот вечер после их ссоры она молилась даже за преподобного Молокана, за то, чтобы он немного расправил плечи и научился держаться свободно. Как раз на этой молитве она заметила, что я ее застукала, и с виноватой улыбкой поспешила отвернуться.

Мое собственное горе было каким-то невесомым и призрачным. Спасалась я тем, что глотала одну за другой книжки Джейкоба Франклина Темпла, стараясь при этом не пролить слезу над их слюнявым содержанием. Когда я позвонила Клариссе, оказалось, что она сама по уши зарылась в книги и отвечала мне тем рассеянным отстраненным тоном, какой можно было обычно от нее услышать, когда она бывала чем-то сильно увлечена.

— Знаешь, Вилли, тут есть интересные штучки, — сказала она. — Ничего дельного я пока не нашла, но, кажется, серьезно вгрызлась в старину Джейкоба. Может, даже эссе о нем напишу или что-нибудь в этом роде.

За Клариссу я порадовалась, но, когда повесила трубку, принялась щипать подушку: в голову полезли мысли о Праймусе. Я злилась на него, разжигала в себе эту злость и все равно не могла не думать о нем. Он мерещился мне везде, во всех видах — то купающимся на рассвете в озере, то среди туристов, гуляющих по Главной улице, то на вершине багровых туч, пролившихся всепоглощающим ливнем.

Он мерещился мне, когда мы с матерью сидели молча на заднем крыльце, любуясь отражением луны в озере и лакомясь шоколадно-мятным мороженым. Его лицо виделось мне вдалеке впечатанным в стены холмов. Проморгавшись, чтобы отогнать видение, я сказала:

— А помнишь, Ви, когда я была маленькая? Помнишь, как мы любили сидеть тут с диетическим мороженым? А нашу маленькую мантру помнишь?

Мать вздохнула и впервые за все время после ссоры с преподобным Молоканом улыбнулась.

— Помню, — отозвалась она. — И как ты ждала, когда я доем свое мороженое, как говорила, что это вкус лета, и как хохотала потом истерично без всякой причины. Я никогда не понимала, почему ты хохочешь.

— Ну так…

— Что «ну так…»?

— Ну так скажи.

— Нет, Вилли, — сказала мать, поднимаясь. — Какой смысл? Можешь вести себя дома как угодно, но ты больше не маленькая девочка, ты больше не ребенок. — И она ушла в дом, закрыв за собой огромную стеклянную дверь.

Я действительно почему-то хохотала, сидя вечерами на крылечке в одиночестве, и смешило меня то, что, какие бы изменения ни происходили с моим растущим телом, какие бы события ни происходили в городе, моя мать всегда в определенные моменты говорила одни и те же определенные слова, причем одним и тем же тоном и с одним и тем же оттенком иронии. А меня эта ее неизменность веселила — я радовалась тому, что Ви, единственная во всем этом меняющемся мире, не менялась никогда, ни при каких обстоятельствах.