Чудовище плавало кверху брюхом, и к нему стекалась толпа.

С Главной улицы набежали туристы с сумками, набитыми всякими бейсбольными принадлежностями, с клубными битами и камерами. Они топтались на жарком июльском солнце, пытаясь отдышаться, прихлебывали на ходу кофе, шаркали шлепанцами. Некоторые, не сдержавшись, даже пустили слезу, и другие, глядя на них, тоже начинали всхлипывать — кто громче. В такой толпе щемящее чувство, охватившее было меня, куда-то делось. Скорее всего его просто спугнули. Здесь все были мне очень уж хорошо знакомы — бывшие школьные воздыхатели, отрастившие брюшко и заделавшиеся республиканцами, подружки по девчачьей футбольной команде — их я узнавала теперь с трудом, — старые доктора, знающие вдоль и поперек тайны моего организма. Когда же я увидела, что навстречу мне с распростертыми объятиями и заплаканным лицом ринулся наш директор начальной школы, эдакий лысый гномик, тут я и вовсе не выдержала и бросилась в панике через соседские угодья, по мостику через Тенистый ручей, домой, под надежные стены Эверелл-Коттеджа. Пока еще я не готова была общаться со всеми ими.

Вообще-то в любом городе человек может легко оставаться незамеченным — в этом благословенное преимущество городов. Любых, но только не нашего Темплтона. Здесь все равно как в большой деревне. Здесь всем известно, что я Вилли Аптон, потомок великого рода Темплов, звезда школьных команд по велосипедной гонке и футболу, школьная королева красоты, умница, подававшая большие надежды, без пяти минут великое разочарование всего города. Прислонясь к холодному оконному стеклу, я ждала, когда сердце перестанет трепыхаться в груди, как проглоченная цаплей лягушка. А затем побрела по огромному дому. Поднялась по скрипучим ступенькам мимо вывешенных в ряд портретов многочисленных предков в мою бывшую детскую спальню. Она была частью первоначального старого дома, в ней провела детство и моя мать. С тех пор комната так и осталась нетронутой. Мутно-розовые стены, почти совсем выцветшие в местах, куда часто заглядывало солнце. Поблекшие пионы на занавесках. Огромная кровать с пологом на четырех столбиках и старинный телефон с круглым диском. Мои девичьи плакаты куда-то все подевались с двери и со шкафов, служившие мне игрушками чучела были аккуратно сложены в старую плетеную колыбель в углу, книги в идеальном порядке выстроились на полках, а все трофеи, упакованные в коробку, отправились на чердак. На всем лежал толстый слой пыли. Со стороны Приозерного парка начал доноситься шум ревущей толпы, и я закрыла ставни.

В этом благодатном сумраке я села на постель. Скинув туфли, подняла голову: в углу было заметно какое-то слабое мельтешение — призрак Эверелл-Коттеджа, это я точно знала. Моей матери оно являлось в виде птицы, мне — в виде размытого чернильного пятна. Его фиолетовые контуры были так расплывчаты и неуловимы, что увидеть их можно было лишь боковым зрением — такой же зрительный отпечаток остается обычно, если долго смотреть на яркую лампочку, а потом перевести взгляд.

— Привет, — поздоровалась я с привидением, стараясь не шевелиться и потупив глаза. — Рада видеть тебя снова.

Я то ли увидела, то ли почувствовала, как привидение приблизилось.

— Вот, вернулась ненадолго, — сказала я. — Надеюсь, ты не против?

В ответ оно посветлело, стало краснеть, а местами даже и розоветь, и вдруг, зыбкое, все исчезло.

Это было доброе привидение. Я жила с ним, пока не уехала учиться в колледж, частенько просыпалась посреди ночи и краем глаза видела, как оно поспешно исчезает — словно до этого момента исправно сторожило мой сон. Я неизменно ощущала его смутное присутствие, набухающее и темнеющее, когда я врала кому-нибудь по телефону или хлопала дверью, была несдержанна с матерью или даже просто ковыряла в носу. Мое привидение почитало чистоту, ненавидело пот, плевки, запахи — в общем, все неприятные отправления человеческого тела. Но по-настоящему оно пригрозило мне лишь однажды — когда, уже будучи в старшем классе, я потихоньку провела к себе потенциального ухажера, с чьей помощью собиралась избавиться от порядком надоевшей мне девственности. Тогда мое привидение, маячившее у нас сбоку, почерневшее до цвета свежего синяка по краям и сильно поблекшее в середине, разрослось до невероятных размеров, заняв собой почти всю комнату. Оно швырнуло нас об стену с такой силой, что чуть не вышибло из нас дух, после чего парень, едва не наделав в штаны, позорно бежал. Когда он в понедельник пришел в школу, одна прядь волос была у него абсолютно седая. Он перестал разговаривать с девчонками и впоследствии, уже в колледже, окончательно чокнулся, выскочив однажды из шкафа в чем мать родила.

Несколько мгновений я как будто была одна в комнате, но потом, даже с закрытыми глазами, Почувствовала: привидение вернулось.

— Я знаю, что ты хочешь сказать, — проговорила я, открывая глаза. — Что мне очень и очень грустно.

В ответ, после паузы, трепетание.

— Это все из-за одного парня, — продолжала я. — Вернее, из-за одного мужчины.

Я немного подождала и, когда края моего привидения сердито потемнели, поспешила объяснить:

— Я его ненавижу!

После этих слов привидение приблизилось — темное влажное пятно, от которого веяло анисом и прохладой. Почувствовав вдруг, что очень устала, я прилегла на кровать.

— Да и не одна я такая, знаешь ли. Весь мир предается грусти. Это как вирус. И кончится это заболевание плохо. Ледники тают, озоновые дыры увеличиваются. Террористы взрывают здания, водопроводы заражены радиоактивными отходами. Ужасный птичий грипп передается от голубей людям и убивает миллионы. Даже миллиарды. Люди заживо гниют и мрут прямо на улицах. Солнечная активность растет. А еще голод, каннибализм. Младенцы-мутанты с глазами на пупке. Ужасное это место — земля, чтобы еще рожать здесь. Да, ужасное. Просто ужасное!

Мне вспомнилась моя лучшая подруга Кларисса, оставшаяся там, в Сан-Франциско, больная, свернувшаяся калачиком под одеялом, и ее парень Салли, нежно гладящий ее по лицу, чтобы она уснула. Мне захотелось позвонить ей, но ноги и руки словно окаменели и не двигались. Я задумалась о чудовище и о том комочке плоти, что живет теперь у меня внутри, и постепенно мысли мои дошли до Праймуса Дуайера. И вспомнились мне почему-то просторы штата Нью-Йорк за лобовым стеклом в то раннее утро, какие-то горбатые покосившиеся сараи и вспугнутый машиной олень, мгновенно нырнувший в лес. И как после этой сорокачасовой автомобильной гонки, когда мне все время казалось, что рядом со мной на соседнем кресле сидит, поблескивая круглыми очками, улыбающийся Праймус Дуайер, уже после поворота за Музеем ремесел я увидела выплывший из темноты мой маленький городок, такой добрый и родной, и тогда вдруг почувствовала, как что-то большое и важное во мне начало растворяться и исчезать.

Я вспомнила все это, и глаза мои закрылись сами собой. «Я же должна быть сейчас на Аляске, искать там следы первого человека, — сказала я себе и, вздохнув, совсем уже с трудом прибавила: — Что я делаю в Темплтоне?» Сказала и уснула.

Мне снился Праймус Дуайер, а когда я очнулась, в мозгу по-прежнему колыхался убогий, унылый пейзаж Аляски. Еще сквозь опущенные веки я почувствовала слабый свет и, открыв глаза, увидела восход, краснеющим полосатым шатром накрывший деревья Приозерного парка. Вот где надо было прятать чудовище от июльского солнца, подумала я. Принимая горячий душ, с мылом и шампунем, я чуть не рыдала от облегчения. Закончив, я посмотрелась в запотевшее зеркало: выглядела я теперь гораздо лучше. Все такая же худенькая, такая же потерянная, но лицо уже не распухшее, и глаза откуда-то появились, и даже какое-то тщеславное чувство, шептавшее мне на ухо, что я не такая уж уродка и по-прежнему весьма хороша собой. И даже мой животик, внутри которого я нащупывала руками живое биение, был по-прежнему плоским.

Я нашла какую-то огромную старую футболку, натянула ее и спустилась вниз. Мать повернулась ко мне из-за кухонной стойки — с сырой куриной грудкой в руках — и слабо улыбнулась.

— Проснулась, моя спящая красавица! — Голос ее был хриплым, точно она сама только что вылезла из постели. — Знаешь, сколько ты проспала? Тридцать шесть часов! Я даже зеркальце тебе ко рту подносила — проверить, дышишь или нет.

— И я дышала?

— Почти нет. — Она нашпиговала грудку брынзой с мексиканскими приправами. — Ты бы только знала, какое событие пропустила. Невероятно! — Она кивнула на телевизор. На экране его репортерша, раскрасневшись от возбуждения и восторженно прикладывая руку к груди, другой рукой указывала на чудовище — огромное, желтоватое и расплывчатое, похожее на гигантский кусок подтаявшего сливочного масла. Чуть дальше был виден памятник Последнему из Могикан и его собаке. Приозерный парк. Мать улыбалась и выжидательно смотрела на меня.

— A-а, ты про чудовище? Так я же знаю, — отозвалась я. — Я была там, когда его вытаскивали.

Ви посмотрела на меня с удивлением, нахмурилась, будто я отказалась от подарка, над которым она ломала голову много времени, и вернулась к куриным грудкам. Ее железный крестик позвякивал о стойку. Я повернулась к экрану. Там уже другой репортер начал брать интервью у какого-то ученого. Снизу в кадре появилась строчка: «Доктор Герман Хван, всемирно известный биолог, специалист по изучению позвоночных». Я прибавила громкости.

Репортер, четко отделяя одно слово от другого, сообщал в микрофон:

— Весь мир с затаенным дыханием ждет, когда станет известно, что же такое жители Темплтона, штат Нью-Йорк, вытащили вчера утром из озера Глиммерглас. Что вы можете сказать нам по этому поводу, доктор Хван?

— Да пока, знаете, не… — замялся ученый, то и дело поправляя на переносице очки. Он заметно вспотел от волнения и от жара направленных на него софитов, на рубашке под мышками темнели влажные пятна. — По правде говоря, мы пока ничего не можем сказать. Ничего более или менее вразумительного. А вообще-то, конечно, это поразительная находка. — Совсем разволновавшись, он часто-часто заморгал. — Просто поразительная и прекрасная! Эго поистине исторический день!

— Исторический? — оживился репортер. — Доктор Хван, почему исторический? Объясните, пожалуйста, зрителям.

— Видите ли, Питер, прежде всего таких открытий у нас давно уже не было. В сущности, с 1938 года, когда у побережья Сулавеси в Индонезии местными рыбаками была выловлена особь латимерии. По сути дела, это живой динозавр. Животное, считавшееся исчезнувшим около восьмидесяти миллионов лет назад. И вдруг оно было найдено! Но открытие на озере Глиммерглас, возможно, будет еще более значимым. Просто пока мы не знаем, что это за животное. Оно может оказаться каким-нибудь совершенно новым, еще не изученным видом. Возможно, его даже нет в списке ископаемых животных! — Биолог неловко рассмеялся.

— Да-а, это поистине невероятно! Профессор Хван, а вот один из наших зрителей спрашивает, можно ли считать эту находку так называемым недостающим звеном? Что вы думаете по этому поводу? — с важным видом вопрошал репортер.

Пока биолог собирался с мыслями, задумчиво шевеля губами, моя мать очень тихо проговорила:

— Солнышко, мне нужно сказать тебе кое-что.

Я ждала, что она скажет дальше, но она молчала. Биолог же наконец подал голос.

— Прошу прощения, — уточнил он. — Но недостающее звено между чем и чем?

— М-м-м… — растерялся репортер. — Между, как я понимаю, рыбами и… не рыбами. Так, наверное.

Биолог потер мокрый лоб. На груди его тоже проступил пот.

— Э-э… я, правда, не знаю, что это такое, но может быть. Еще очень рано о чем-либо говорить.

Репортер поблагодарил ученого, и камера отъехала. Далее последовало интервью другого репортера с мэром нашего города, дородным мужчиной, известным своим пристрастием ко всяким расписным тросточкам и непомерно коротким шортам, а еще не просто громким, но прямо-таки оглушительным голосом, от которого, казалось, вздрагивала земля.

— У нас, жителей Темплтона, — пророкотал он, — всегда существовал миф о чудовище, живущем в озере Глиммерглас. Мы так и зовем его — Глимми. На протяжении многих лет эти истории привлекали сюда туристов, которые, сидя у костров, рассказывали их друг другу…

Тут моя мать, перепачканной брынзой рукой выключив телевизор, решительно заявила:

— Вильгельмина Солнышко Аптон, ты меня слышишь? Мне нужно поговорить с тобой.

— О Господи! Я минуты три уже жду, что ты хоть что-нибудь скажешь!

— Не поминай имя Господа всуе, — одернула она меня.

— Ви!.. — вздохнула я. — Ты можешь сколько угодно верить в Господа и все такое, но это не означает, что ты будешь мне назидать и цепляться к моим словам.

— В моем доме правила устанавливаю я. — Она уселась за стол, разложив перед собой куски сырого мяса и сыр. — Это правило номер один. Теперь правило номер два — пока мы не разрешим твои проблемы, которых ты сама себе нахватала, ты не будешь сидеть целыми днями в доме и киснуть. Ты меня слышишь?

— Слышу, — буркнула я, теребя тигровую лилию в вазе.

— Ты займешься делом. Пойдешь поработаешь в ГИАНе. Я не сомневаюсь, в Национальном американском музее обрадуются новой порции черепков. Начни какие-нибудь раскопки. Почитай лекции… я не знаю… устройся в Музей бейсбола. Или обрядись в старинное платье и отправляйся в Музей ремесел, поучись вязать веники. В общем, историку есть чем заняться. Можно придумать что-нибудь подходящее, пока ты не сможешь вернуться в Стэнфорд.

— Знаешь, Ви, — ответила я, — не люблю тебя огорчать, но, я считаю, возвращение в Стэнфорд не обсуждается.

— Это мы поглядим. — Она покосилась на меня. — А пока займись чем-нибудь. Иначе совсем раскиснешь. Я вот могу тебе предложить помыть вместо меня больничные утки. Меня бы такая помощь устроила. — Она улыбнулась, и лицо ее на мгновение помолодело. — Да и тебе трудовые заботы не помешают.

— Видишь ли, Ви, я люблю тебя, однако утки мыть не буду. Никогда.

— А я считаю так — если ты живешь со мной, то, боюсь, у тебя нет выбора. — Она вздохнула, потерла лоб, и рот ее повис в унылой складке. — Вилли, я просто не могу в это поверить. Не могу, и все. Я же возлагала на тебя такие надежды. Я хотела, чтобы у тебя получилось все, что не могло получиться у меня, потому что не была такой умной, такой красивой, как ты. В пятнадцать лет я сбежала из дому, не желая доучиваться в школе, как меня заставляла мать. И вот мой печальный итог.

— Да все ты правильно делала, Ви! — Я попыталась ее утешить, но вдруг поняла: мне больше нечего ей сказать.

Далее последовала тягостная болезненная тишина, в которую вторгались лишь крики толпы из парка, кваканье из лягушатника и мерное тиканье дедушкиных часов в столовой. Потом мать сказала:

— Ну что ж, когда-нибудь я охотно выслушаю твою историю полностью — когда ты созреешь. Возможно, смогу помочь. К тому же покаяться в грехах само по себе полезно — это облегчает душу.

Я потупилась, уставив взгляд на свои руки. Молниеносной вспышкой в памяти мелькнула картина — красные блики от брезентовой палатки на моем спальном мешке, густой пушок на руке Праймуса Дуайера, пустая бутылка из-под виски. Я передернулась, прогоняя воспоминание.

— Знаешь, Ви, я не думаю, что это надо рассказывать, — откликнулась я. — Ничего хорошего нет в той истории. Правда, нет ничего хорошего.

— Ну разумеется. Теперь ты думаешь именно так. Но ничего, все образуется, вот увидишь. — Она похлопала меня по руке, оставив на моих пальцах хлопья тертого сыра. — Мне больно видеть тебя такой, Вилли. Куда подевалась твоя энергия, твой задор? Вид у тебя просто жалкий.

— Знаю. Моя энергия застыла маленьким комочком посреди аляскинской тундры.

— Еще бы. — Лицо ее озарилось каким-то нежным светом, и она добавила: — А все-таки я рада видеть тебя дома.

Вздохнув поглубже, она закрыла глаза и продолжила:

— Я говорила, что мне нужно многое тебе рассказать, и сделаю это. Я все откладывала, и сейчас, возможно, не лучший момент, но чем дольше скрываю от тебя правду, тем больше лжи между нами. — Пристально глядя на меня, она теребила на груди крестик.

— Что именно? Что ты хотела сказать? Говори! — Я уже начинала нервничать.

— Дай мне минутку, Вилли. Это не так просто.

— О Господи! Наверняка что-то ужасное.

— Это с какой стороны ты на все посмотришь. Только сначала, Вилли, я должна извиниться за то, что врала тебе столько времени. Ты готова?

— Нет.

— Ладно, все равно слушай. Я лгала тебе, Вилли, когда говорила, что у тебя три отца. Отец у тебя один, он живет в Темплтоне. Почтенный гражданин, и у него есть семья. Я не знаю, известно ли ему о твоем существовании. Нет, он, конечно, знает о твоем существовании, только… вряд ли знает, что принял участие в твоем появлении на свет. Я просто уверена: он не подозревает о том, что ты его дочь. Как и ты понятия не имеешь, что он твой отец. Просто поделился спермой, только и всего.

Я тупо моргала. Мать вдруг заметно просветлела и улыбнулась:

— Ты не представляешь, какое это счастье — сказать после стольких лет правду!

— О Господи! — опять простонала я.

— Я тебя предупреждала — не поминай его имя всуе. Это правило номер один.

— Потаскушка! — не сдержалась я.

— Так лучше.

— Потаскушка, потаскушка!..

— Я тебя понимаю.

Я отвернулась к окну и стала смотреть на озеро. Дикая утка чинно плыла, похожая на старую даму в купальном чепчике.

— Но ты хоть знаешь, кто этот человек, который якобы является моим отцом? — спросила я наконец, все еще глядя в окно.

— Может быть, — отозвалась мать после некоторого раздумья. По ее удовлетворенной усмешке я поняла: она ожидала от меня худшей реакции.

— Ну и кто он?

— А вот этого я не могу тебе сказать.

Я уставилась на нее.

— Не можешь — или не хочешь?

— Не хочу. Это было бы нечестно по отношению к нему.

— Нечестно?! Ничего себе!

Ваза с тигровыми лилиями почему-то не разбилась о стену, как я того хотела, а глухо стукнувшись об нее, упала на пол. Из нее вылилось немного воды, но лилии остались на месте. Рвать и метать было бессмысленно — мне сейчас требовалось что-то другое.

— Значит, говоришь, нечестно? — в ярости заорала я, навалившись на стол.

Схватившись руками за крестик, мать закрыла глаза. Открыв их снова, она уже улыбалась.

Да укрепит тебя Господь, Вилли. — Она смотрела на меня с умильной кротостью, и на кухне у нас запахло жженой плотью горящего на костре мученика.

— Только не надо разыгрывать передо мной святошу! — вскричала я. — Не надо, Ви. Я тебе все равно не поверю! Ты лицемерка! У меня в Темплтоне живет отец, и я даже его знаю, и ты целых двадцать восемь лет это от меня скрывала! Двадцать восемь лет ты заставляла меня верить, что я родилась в результате разнузданного блуда, творившегося в какой-то там хиппняцкой коммуне. И теперь ты не хочешь сказать мне, кто он! Ну нет: больше я не позволю тебе меня иметь! Теперь ты расскажешь мне все про свою жизнь! Все до капельки! Поняла?

— Я же попросила у тебя прощения… — Она беспомощно теребила косу.

— А ты не подумала, Ви, об одной простой вещи? Что, если я встречалась с его сыном? Ты, может, не знаешь? Я встречалась с половиной школы. Боже! А что, если я встречалась с ним самим?!

Рассмеявшись, моя чертова мать продемонстрировала железную выдержку.

— До поступления в колледж ты не имела привычки путаться со старыми мужиками.

— Нет, ты просто ужасная женщина! — в гневе воскликнула я.

— Прости, не сдержалась. А вообще-то все это не смешно, и торговаться мы с тобой не будем.

— Кто он? — требовательно спросила я.

— Ты же знаешь, я не могу тебе сказать.

— Кто он?

— Никто.

— А если я угадаю?

— Не угадаешь.

Угадаю.

Нет! А если и угадаешь, я этого не подтвержу.

— Стало быть, я его знаю.

— Может быть.

— Ну дай хоть подсказку!

— Ни за что!

— А как же обещания не врать, не держать от меня секретов?

— Это мое вранье и мои секреты.

— Ну вот что, Вивьен Аптон, черт тебя подери! Ну-ка быстро дай мне какую-нибудь подсказку! Можешь считать это епитимьей за то, что всю жизнь врала своей единственной дочери относительно ее папочки. А хочешь, называй это снисхождением, или Божьей правдой, или как там тебе больше нравится.

— Нет, моя милая. Я баптистка, а не католичка. И прекрати поминать имя Господа всуе.

— А ты дай мне хоть какую-нибудь чертову подсказку, и я перестану упоминать твоего чертова Христа всуе, черт возьми!

— Ладно. Но только одну. Это ничем не чревато, потому что ты все равно никогда ничего не докажешь. Сам он говорил мне это только однажды, и это просто досужие домыслы. Так что получи свою подсказку, только она тебе не поможет.

— Боже мой! Да говори же!

— Ладно, ладно. Ты ведь знаешь, что мы ведем свое происхождение от Мармадьюка Темпла по двум линиям — по Аптонам и Эвереллам?

— Конечно, знаю.

— Так вот он утверждал, что тоже вел свое происхождение от Мармадьюка. Была там, дескать, у кого-то внебрачная связь. Я не собираюсь рассказывать тебе в подробностях все, что он говорил мне, скажу только: ты, Вилли Аптон, ведешь свое происхождение от Мармадьюка Темпла по трем линиям. Только представь — по трем!

Мать раскраснелась и тяжело дышала. После паузы она вытаращила глаза, плотно поджала губы и, откинувшись на спинку стула, стала выжидательно смотреть на меня, вдруг сообразив, что наделала. Могу себе представить улыбочку на моем лице в тот момент. Ведь эта тайна, которую она старательно хранила целых двадцать восемь лет, все эти годы сжигала ее изнутри. Я-то знала, как она всегда гордилась своим происхождением — гораздо больше, чем хотела это признать. Когда она растила меня в одиночку, мысль о великих предках согревала ее, давала ей сил, из-за этого она в общем-то и осталась в Темплтоне. И вот сейчас, освободившись от своей тайны, она наблюдала, как та, словно демон, вприпляс уходит от нее прочь.

Наконец спохватившись, она сказала:

— Только вот что, Вилли, не вздумай ничего раскапывать. Ты ведь не будешь?

— Дорогая моя Вивьен, — отозвалась я, — ты забыла, кто я по профессии. Раскапывать — как раз мое дело.

— Пожалуйста, не надо.

— Знаешь, Ви, ты сейчас не в том положении, чтобы просить меня об одолжениях. Ни сейчас, ни потом.

— О Боже! Я вижу, ты этого так не оставишь!

— Ну да. Упрямая натура, да накипело в душе порядком.

— Ой-ой-ой!.. Что я наделала! — забормотала она в сложенные чашечкой ладошки.

— Да. А что ты, кстати, наделала? На вопрос, кто он, ты мне пока не ответила. — Я вдруг поняла, что устала от этого разговора. Я вытянула вверх руки и почувствовала в животе живое биение. — Ну вот что, Ви, — сказала я. — Я, кажется, нашла, чем буду заниматься. Это ж вроде твое правило номер два. Хорошее правило, скажу я тебе. Трудно мне будет, понимаю, но в себе я уверена.

Мать поднялась из-за стола, бормоча что-то себе под нос, и снова занялась куриными грудками, время от времени бросая на меня косые взгляды. Когда она мыла салатные листья с огорода, я вышла на крыльцо и стояла там, наблюдая за сгущающимися сумерками. Я любовалась желтенькой абрикосовой луной над раскинувшимися ляжками холмов и слушала отголоски оркестра в ночном клубе, разносившиеся над озером как совиное уханье. А наш маленький Темплтон, казалось, притих и затаил дыхание. В парке на набережной, судя по видневшемуся отсюда мерцанию, устроили свечное бдение. И я в этой густеющей ночи представила себе чудовище — как оно плавает, подсвеченное этими огнями, и мелкая рябь озера лижет его бока.

ВОТ КАК ВЫГЛЯДЕЛИ ПРЕДСТАВЛЕНИЯ ВИЛЛИ АПТОН О ЕЕ РОДОСЛОВНОЙ ПОСЛЕ ПЕРЕСМОТРА ТАКОВОЙ