1
…Онтон был местный, а еврей в коже — пришлый, и менять одно суеверие на другое резонов не видели.
Но резоны появились. Верить Онтону и не вдруг стало накладно. А потому как сомневались раньше, он не перечил, а власть потребовала веры другой, да так настойчиво, что кому аукнулось, кому икнулось, но загрустили все… то…
Вот говорят — раньше смерти не помрешь, а Онтон Кудеверьский помер. Общество о том намек сделало, хотя само себе в том так и не призналось. И пусть не он, а оно у него в долгах ходило, просьбу решил уважить.
— Этой седмицей! — объявил решение. — На вторую грозу!
Еще сказал такое, с чего не одного попа — будь здесь только попы — скорежило бы: «Господу меня ловить надоело — надо подставиться!»
На Акулину помылся, на Ивана погулял и объявил что делать ему здесь больше нечего — не в силах, да не в ладах с самим собой включительно, и раз не верят в него больше, то пора в небо… и полез на дуб.
Он и раньше на него лазил, но обычно с глиной — щель замазывать — с какой–то грозы дуб раскололо, а Онтон его спасал: крепил коваными металлическими обручами, словно веру крепил, и мазал, как в церквях мажут.
Лоб той верой мажут, которая больше скрипит, но под дубом, на земляной варажнице давно никто не ночевал, и о чем сам дуб поскрипывал в последние свои ночи, не знали, а познали бы, так не поверили. Лобные коси ли стали толстые, лобных ли мест давно здесь не случалось, но…
Полез, и не заметили — взял он с собой глину или нет.
(И раз к слову пришлось — той глиной он многих лечил и никого не залечил, не то что городские доктора, которые прослышав про глину приезжали за ней и даже с возами, но в городе что–то у них не сложилось: на плохих людях — да есть ли там хорошие? — но твердела, трескалась, а хворь так и не отпускала…)
До продразверстки не знали, что по хлеб волками ходят, будто по мясо, но только человечье. Юродивый про то вслух осмелился — ушибленный осколком солдат, про которого уже не помнили, в какую войну был солдатом, — вдруг, увидел в уполномоченном себя, и донимать взялся, словно обезьяна на ярмарке, которой подсунули зеркало. Отсчет с него и начали… Юродивых ни при какой власти не трогали, но этих предрассудков, ввиду суровости наставшего времени, велели больше не замечать. Припомнили и службу во вражеской царской, хотя когда служил, иной и не было…Солдат молчал в тряпочку, прикладывая ее к разбитым губам, но это уже не помогло.
Сведя юродивого, уполномоченный его место и занял, — словно это должность. Юродивых со злыми хитростями еще не видывали…
Иной готов креститься и двумя руками разом — отмахиваясь от нечистого такой мельницей — лишь бы помогло. Не помогало. С властью не спорят, лбы, в которые стреляли, теперь не зеленили даже в шутку.
Помнили как началось…
Скрипнул кожей и не оглядевшись первым делом спросил.
— Попы есть?
— Нет.
— А кто есть?
— Онтон и юродивый.
— Кто таков этот… Антон?
Поправлять не стали — Антон так Антон — никто не держался за казенные имена, а равно мирские прозвища — не варажье же имя…
— Знахарь.
— Суеверие, значит, — кивнул понимающе горбоносый и стал говорить про зло суеверий — громко и картаво.
Картавый ставил намеки, но никто его намеков не понимал, потому как пойми его буквально — получается что подошли к краю жизни, за котором то темное понимать требовалось как «светлое будущее».
Не можно было разглядеть обещанный «свет», но что многих на пути к нему свезут на кладбище, чтобы упредили, но что разнарядки на деланье гробов новая городская власть выписывать не собирается — мол, закапывайте себя сами! — мир понял так — ко всему придется подбирать собственных выборных и первым, раз во всем он первый, идти Онтону.
Безотвязный стелил рыхлой вздутой соломой пустые слова, все свободное ими забил — все закоулки разума, все пазухи. Просил много, брал что давали, но и то брал, что давать не думали. Сулил царство земное вместо царства небесного. Здесь не верили ни в то, ни в это, но уже забоялись не верить.
Не того хотелось, но так сталось. Пришла пора, другой не дождешься…
К вечеру разнеслось, что Онтон представился. Объявили, что дуба упал, словно в усмешку всем. И дуб тоже упал, распался. Да так оказалось, что нижней частью, основой своей внутри он пустой, и под размер Онтона — ему на гроб.
Тут же кто–то вспомнил, как дед деду рассказывал, что от деда слышал, будто с дуба его, Онтона, и нашли, что уже падал, но в пеленках и в руки.
Тот раз на руки, а сейчас дерево его приняло — как распалось, так он в середку, туда где пень должен был бы быть, но пня не было и корня, а была земля, что пух — и ей тоже удивлялись. Разнялось дерево, что руки, а он в середке лежит и улыбается.
«Умру — полетаю!» — такое Онтон говорил не раз, и некоторые решили, что уже.
Но многие не соглашались — такое во всех местах неистребимо. Не может засчитаться, что уже полетал, потому как здесь получается, что умер, когда упал, а летел должно быть живой.
На что от других находилось, как всегда находится — что про это никому неизвестно — вполне мог еще наверху умереть.
А на ответ говорили, что сверху вниз не летают — так многие сподобились, но вот если бы снизу да вверх… Такое было не покрыть. Потому пока хвалили только за первое — за то, что представился. И все ждали — что будет дальше. И даже с соседних пришли посмотреть — как понесут.
Обмывали мужики, бабам не доверили, улыбку вправили обратно — несолидно улыбаться, когда помер, руки сложили по–варажьи, не на грудь, и не по–купечески на живот, а в подмышки сунули, но чтобы большие пальцы наружу. Упрямым видом стал, как все варажники, упреком власти, упреком смерти.
Стояла жара, а на дороге ни пылинки — после про эту несуразность тоже вспоминали. Ушла ли пыль в землю, сбилось ли все от проступивший из земли влаги, каких не было никогда ни до, ни после, понять было невозможно. «От росы!» — разъясняли те, кто часто наведывался в город. «Земля слезами умылась!» — утверждали те, кто знал, что в городе заскоро дурнем станешь, потому предпочитали не рисковать — жить собственным умом и обычаями никуда не выезжая.
Онтон Кудеверьский был человеком слова, и дело с ним не расходилось. «Умру — полетаю!» — говорил он, а когда в открытом долбленом гробу, последнем его жилище, несли на кладбище — велено так было от него самого, чтобы именно открытым несли — на небо желал смотреть — взлетел таки! Сдержал обещанное! Налетел странный скрученный чистый ветер, разбросал мужиков, словно бабки, что вышибают в мальчишеских играх — заставил уронить долбуху на дорогу, приподнял «жильца» со сложенными руками, крутанул несколько раз и уложил обратно.
Когда рискнули приблизиться, в лице покойника нашли улыбку и умиротворение.
2
Хорошо помню тот момент детства, как к нам пришла тетка (по матери) и каялась. Сперва мамке, что хозяйничала в доме, потом бабке, но если первой шепотом, то второй все больше распаляясь и кляня себя за безрассудство и жадность. Раньше с таким положено было идти к мельнику, чтобы «выправил», но тот (мой дед) погиб в Отечественной, мельницу порушили, а к нам ходили скорее по привычке — выговориться, знали — что бы не было сказано, а дальше дома не уйдет, а потом моя бабка считалась травницей, хотя и не переняла основного, и в том числе рукоположения от прежней, но повод зайти был всегда.
В тот день впервые услышал про Онтона Кудеверьского, и рассказ это запал в душу.
Деревня Кудеверь существует и поныне, недавно получил оттуда письмецо, с просьбой рассказать больше, но вот такое дело — это не та Кудеверь, хотя с нее все и началось — наш Онтон Кудеверьский был оттуда (так я думаю), согласно прозвищу, Онтона там не помнят — что и немудрено, в свой деревне за праведника не сойдешь — всегда найдется, кто тебя там еще мальцом без штанов помнит, и про то как соседка крапивой тебя стегала за то что… Впрочем, неважно.
Помню как уже школьником принес и тыркал пальцем в карту: — Вот она, твоя Кудеверь!
На что получил ответ, что не всякая Кудеверь — Кудеверь, и пока не поймешь смысла слова, тебе ее не видать…
И что раньше упрямо указывая, что есть такая деревня Кудеверь. Читали про нее по картам. Но тут такая странность, что прочитав, и определив точно место, по приезду его запамятовали — под собственное «примерно там» никак найти не могли, еще терялись и привезенные с собой карты и указания, из–за чего не один служивый отправлялся под суд, где уже и ему кричали про суровость революционного времени. Но случалось опять запамятовали по какому делу, и случалось что даже отпускали.
Не было деревни Кудеверь, хотя и была! Морок какой–то…
И даже при последнем Николае, когда производили съемку местности, деревни не нашли, но пометили согласно старым картам — на глазок.
Ешкина Гниль — это болото — можно понять хотя бы из названия. Гришкин Покос — опять все ясно — порядочная поляна, что не заросла лесом и сейчас, хотя кто такой этот Гришка никто уже и не помнит, Божья Стопа — лощина среди бора, а в ней озеро чистейшей воды, но имени бога, который оступился, вам не скажут. Пятиключник — пять родников, слившихся со временем в один — размером с хату, незамерзающее даже в самые суровые морозы место. Ближний, Средний и Дальний Мох — брусничные места — лощины меж хребтов, если смотреть от деревни. Все можно понять по названиям. Но Кудеверь?
— Какая–такая кудеверь! — не один раз и во всяком веке восклицал очередной назначенец в эти места, включая тех, которых никак беси не оберут.
Но рассказывают, что случается, приходят оттуда и спрашивают про войну, но почему–то всякий раз про позапрошлую — так, будто она и сейчас идет…
Просил бабку указать, но показывала развалившийся, вросший ветвями дуб, который никто так и не рискнул пустить на дрова. А из дуба, то есть самой середки его, был порядочный росток. А бабка говорила, что это означает — второй Онтон родился, и перебирала всех в округе, кто мог примерно подойти возрастом. Когда росток проклюнулся никто не заметил, и теперь жалели. Звались мы все, примерные одногодки дереву — «онтоновы дети». Играли вместе, хотя собираться некоторым было далеко.
Играли (не скажу как) в «полет Онтона»…
Те кто дальше о места был или вовсе не присутствовал, скорее поверили, что в самом деле улетел, и закапывали, мол, пустой гроб. Но тут разом и уполномоченный пропал, а новоназначенный, дабы пресечь вредные слухи, с понятыми скрыли могилу. Взрослые глухо гудели и отгоняли детей. Бабка была девчонкой и тоже там — видела как вытягиваются лица. Потом приехали следователи и таскали на допросы мужиков — потому как вместо Онтона в его гробу лежал пропавший уполномоченный.
Уполномоченного забрали, и долбуху забрали, а крышку отчего–то оставили, и бабка помнила как отчаянные мальчишки катались на этой крышке с глиняной горки в дождь. Потом прознали, что следователи напились до умопомрачения и дорогой гроб потеряли, что лежит он теперь у распадка на Ещкину гниль, и тогда не поленились сходить и каким–то макаром притащить, и опять катались, а самый отчаянный согласился в нем и с крышкой. А когда подбежали, открыли — внутри его не оказалось — пропал…
Напугались до судорог, но никому про это не рассказывали, а после и себе верить перестали. Многие тогда пропадали. Подростки даже чаще…
А долбуху — ту или похожую — нашел на хлеве, в соломе, забирался внутрь и даже накрывался крышкой, но так никуда и не перенесся, хотя сейчас все больше кажется, что живу не в своем времени…
Александр Грог.
/17 января 2011/
© Okopka.ru, 2008–2011