Однажды он проснулся не просто знаменитым, а всенародно признанным и любимым. Миллионы зрителей увидели его впервые на буранном полустанке в Крыму, сотрясаемом грозной канонадой гражданской войны. На экране – булгаковский «Бег» в постановке Алова и Наумова. В роли командующего белым фронтом генерала Хлудова – никому неизвестный артист Владислав Дворжецкий, неизвестный – до этой роли. Командующий фронтом сидит на бочке, в солдатской шинели с полевыми погонами, через силу отдавая краткие страшные приказы, бестрепетно раздавая кому жизнь, кому смерть. Его словно не занимает земная суета последнего сражения: неведомые горние выси и адские глубины буравит его демоническая мысль в поисках какой-то главной истины, которую не дано познать человеку. Да и человек ли он? Сколько ему лет? Можно дать и тридцать, и сорок, и тысячу. Обнаженный череп вылеплен создателем как мощный мыслительный аппарат, обреченный выполнять бесплодную и сокрушительную работу. Морщины его лица то углубляются, то мельчают, отражая перипетии душевной борьбы. Впрочем, есть ли у него душа? Кажется, что ее заменяют огромные, напряженные, всепознающие и всепрожигающие глаза, взгляд которых – то ужас, то мольба, то приговор.
Между тем Влад – так называли его друзья – отнюдь не был человеком мрачным и тяжелым, не чурался веселого застолья, обожал анекдоты, смеялся часто и заразительно, умел прятать раздражение и сдерживать гнев. Мне посчастливилось дружить с ним последние десять лет его жизни и многое о нем узнать, и все-таки его человеческая суть осталась для меня загадкой. Иногда, случайно проснувшись среди ночи в одной с ним комнате, я видел, что глаза его открыты, дыхания не было слышно. Я окликал его, он отзывался как-то не сразу, словно очнувшись от обморока или вернувшись из неведомых далей. Может быть, он обладал той редкой способностью спать с открытыми глазами? Я спрашивал его об этом, а он отшучивался. Несмотря на, казалось бы, предельную дружескую откровенность, свои большие и маленькие тайны он охранял ревниво, хотя и вежливо, как бы поднимая ладонь: стоп, сюда хода нет. Нередко мы говорили с ним о его ослепительной внезапной популярности, о зрительской любви к нему, несмотря на имидж актера отрицательного обаяния. Мне мерещился какой-то секрет, что-то вроде фаустовской сделки с Мефистофелем, а он лишь посмеивался, лукаво прикрывая свои пустынные глаза и поднимая стоп-ладонь… Однако однажды мне удалось укрепиться в этой догадке о сговоре с потусторонними силами. Не знаю, был ли сговор на самом деле, но для меня и Влада с какой-то минуты он стал существовать вполне реально. Работая в ту пору в подмосковной церкви в бригаде реставраторов, я пригласил его приехать. Мы побродили по деревне, вокруг храма, а когда позвал его зайти внутрь, он отказался холодно и спокойно. Задетый его отказом, я спросил почти серьезно: «Тебе туда нельзя, что ли?» – и он ответил: «Нельзя. Ты думаешь, всё так просто? И время уже идет».
И время шло – стремительной круговертью новых съемок, бесчисленных знакомств, поездок по стране. Влад словно пытался перехитрить его: много ездил, купил машину. Он даже бороду отпустил по совету католикоса всех армян Вазгена, с которым лежал в больничной палате после инфаркта. Мудрый иерарх сказал, что надо менять внешность, если чувствуешь над собой нависшую угрозу судьбы. А судьба не уставала напоминать о своей неотвратимости. Однажды, за год до смерти Влада, мы с ним попали в серьезную аварию на ночной дороге в Белоруссии, под Гомелем. Ну чем не мистическое предупреждение, звонок: именно в Гомеле он умер через год от второго инфаркта, в гостиничном душном номере грозовой ночью. Гроза была и в день его похорон. Невольно вспоминается булгаковский Мастер, ушедший из земной юдоли именно в такую ночь.
К Булгакову Влад относился с глубоким и чуть болезненным интересом, особенно к мистическому началу в его творчестве. Познакомившись на съемках «Бега» с вдовой писателя Еленой Сергеевной, он восторженно пересказывал ее рассказ о том, как она в поисках камня для памятника Михаилу Афанасьевичу попросила рабочих перевернуть приглянувшуюся глыбу в маленьком арбатском дворике и увидела на ее открывшейся стороне высеченный профиль Гоголя… Творческое родство двух великих мистиков представлялось Владу несомненным, как и его собственная причастность к их гениальному наследию: сыграв Хлудова, он мечтал о Воланде и Вие. Иногда, шуточно репетируя, он так произносил известное «Поднимите мне веки…», что по коже пробегал озноб.
Повседневность ставила другие задачи. Влад переиграл в кино всех «героев нашего времени»: летчиков и бандитов, журналистов и фашистских офицеров, инженеров и путешественников. Порою актерский интерес дремал в нем, проявлялись желчь и неудовлетворенность. Ставшая текучкой работа в кино всерьез его уже не задевала. Может быть, лишь роль капитана Немо в детском фильме привлекла его возможностью вжиться в образ подводного отшельника, существующего в ирреальной, неземной таинственности. Здесь он мог бы подняться гораздо выше сделанного, если бы советская цензура не превратила демонического капитана в заурядного поставщика оружия диким племенам, борющимся с гнетом колониализма. Но и здесь выражение его знаменитых глаз – на этот раз усталых, полуприкрытых, без тоски и угрозы глядящих вслед убегающим пленникам, – свидетельствовало о том, что мог бы быть Дворжецкий нового периода.
Он сыграл еще несколько ролей в кино, и осталось от них одно общее ощущение: как много может этот человек и как мало от него хотят. Это были гвозди, забитые микроскопом. В результате он сделал своим главным ремеслом так называемые встречи со зрителями. Беспрерывно мотался из города в город с тяжелыми коробками кинороликов, на выступлениях перемежая их показ с ответами на вопросы, хохмами и байками, которые так сладки в устах знаменитостей. Так он зарабатывал на жизнь себе и близким – денег постоянно не хватало, и он отчаивался…
Тяжелая коробка с кинопленкой в конце концов сыграла свою роковую роль.
Предпоследнюю его зиму мы провели вместе на подмосковной даче. Стояли сорокаградусные морозы. С треском лопалась кора яблонь по ночам. Топили печку, пилили дрова, молчали днем и разговаривали ночью. Его огромная рыжая собака с восторгом купалась в сухом сверкающем снегу, а он откровенно наслаждался дарованной напоследок тишиной.
Это был красивый, высокий, атлетического сложения человек, живший жадно, иногда нервически поспешно, очень подвижный и в то же время способный часами застывать в одной позе. У него было странное хобби – вязание на спицах.
Я до сих пор иногда мысленно вижу его с этим вязаньем в руках. Позвякивают спицы, катается по полу клубок – Влад вяжет, плетет загадочную паутину, словно желая запутаться, исчезнуть в ней со всеми своими тайнами, и вдруг дергает за нитку и распускает почти готовое изделие…
Может быть, закономерна и актерская планида Влада? И никакой мистики? Есть ощущение, и в него верится, что его жизнь – краткий, трагический, блестящий поединок с судьбой, который значительнее, выше ростом самого актерства.
За славу, за всеобщую любовь приходится чем-то платить. В чем компромисс со славой? Может быть, в том, что надо перейти из одной оболочки в другую, оставить самого себя, бросить, как бросают семью, отчий дом, любовь, дружбу, – и заключить неведомую, ту самую фаустовскую сделку. Какую? Но здесь поднимается ладонь Влада – стоп, дальше нельзя.
Двадцать восьмого мая 1978 года я добивался билета в аэропорту Быково, чтобы вылететь в Гомель. Тут же приехал Валерий Нисанов, друг мой и Влада. Он устроил с билетами и дальше, в Гомеле, всё организовал, преодолев немыслимые препоны. Тело Владислава Дворжецкого мы привезли в Москву на машине-пикапе со страшной надписью на борту: «Перевозка мелких грузов»…
Наверное, только любовь способна противоборствовать с судьбой. Он был любим, я знаю, жаль только, что любви на успешное противоборство оставалось слишком мало времени – она пришлась на конец жизни. Но бронзовый бюст на его могиле поставлен именно усилиями Наташи, его безусловно доброго ангела. Мы бываем там – и она, и Валерий, и я.
Он любил детей и животных и на вопрос о главной своей мечте отвечал, что хотел бы иметь остров, вроде Сахалина, на котором служил военным фельдшером, и устроить там заповедник для зверей и детворы, а самому быть комендантом острова.
Остались разрозненные странички дневника, попытки прозы, строчки стихов, из которых помню несколько строк: «Мы в актеры пошли, в шуты – Балаганной изведать феерии…»
В его феерии не сыграны ни Гамлет, ни Воланд, ни Вий, ни комендант заповедного острова.
Он сыграл Фауста.