1

Спал я весьма чутко, возбуждения прошедшего дня, видимо, сказывались, а может, не хотелось проспать? И мне всё время слышался за окнами шум: то казалось, что это дождь, то слышались подъехавшая машина и какие-то голоса, то казалось, что всё это мне снится. Когда же показалось, что скрипят половицы в коридоре, я вытянул руку из тёплой спальной норки и посмотрел на часы: через десять минут должен запиликать будильник. Я подивился и обрадовался: это ангел упреждает меня — вставай, вставай, скоро Литургия в Ксилургу. И мне хотелось торопить день, хотелось быстрее войти в него и жить им. Я поднялся и стал одеваться. В это время раздался стук в дверь, негромкий и уверенный, как условный сигнал.

— Да-да, уже встали! — отозвался я.

И всё, что слышалось вне стен комнаты, исчезло. Зато ожило у нас. Взялся за свои часы и сел на кровати Серёга, заворочался отец Борис, до хруста потянулся Алексей Иванович.

— Что, Сашулька, на исповедь уже?

— Умываться.

Когда я вернулся, окончательно проснувшийся и открытый наступающему дню, спросил:

— А слышали, как ночью машина приезжала?

Алексей Иванович ещё не поднимался и печальным кошачьим взглядом наблюдал за мышиной вознёй в комнате.

— Ты, Сашулька, окончательно съехал, — отозвался он. — Забыл вчерашний лес-то? Какая тут машина?

И правда, какая мне разница, и я пошёл в церковь. Было темно. Грузно передвигаясь от подсвечника к подсвечнику, свет возжигал отец Мартиниан. Я следом за ним обошёл иконы и встал на своё (уже «своё»!) место. Я ждал отца Николая. Вот он выйдет, начнёт исповедовать и можно будет пересказать всё-всё, чтобы… чтобы что?.. Где-то глубоко-глубоко я почувствовал что-то нехорошее в желании исповедоваться именно отцу Николаю. Почему? Неужели потому, что хочу рассказать ему о себе, а не исповедоваться? Да, мне хочется, чтобы он, узнав меня, наставил, подсказал, объяснил, но разве это исповедь? Да, это исповедь, убеждал я себя, глуша нехорошее чувство, я для этого добирался до Ксилургу, для разговора с отцом Николаем. И опять кольнуло — «для разговора», а сейчас — исповедь.

Вышел из алтаря отец Николай, несколько секунд смотрел в пробитую жёлтенькими огоньками темноту.

— Поисповедуешь, что ль… — обратился он к отцу Мартиниану без всякого знака вопроса.

— А где?

— Да где хочешь. Вон у окошка можно. А ты, — это уже отцу Борису, — давай, что там у тебя, облачайся.

Отец Борис, показалось, подскочил от радости и бросился в комнату.

А я и не заметил, как собралась братия. День поскучнел. Я с завистью смотрел на пробежавшего в алтарь отца Бориса и думал о своём недостоинстве — отец Николай исповедовать не будет, он будет служить с отцом Борисом. А вот он достоин. И что я взъелся на него? Хороший же. Молодой только. Оттого и суетливый. А так, очень даже хороший. Не каждого Господь приведёт на Афон да ещё сослужить старцу в самом древнем русском ските. А я… А кто такой я?..

Разве отец Николай не видел, как я хотел с ним поговорить? Значит, не достоин. Я нищ, я наг, я слеп… Я вот других упрекаю, Алексея Ивановича извёл, над отцом Борисом потешаюсь… Я стал припоминать своё, и чем дольше припоминалось, тем явственнее становилось, что не требовать и обижаться должен, а благодарить, что вообще жив и Господь на Свою Святую Гору допустил.

Священники вышли к царским вратам и помолились перед службой. Отец Николай и отец Борис прошли в алтарь, а отец Мартиниан посмотрел на нас, и у меня в голове — хотите верьте, хотите нет — чётко высветилось: «Страшно впасть в руки Бога живаго»[125] .

— Пошли, — выдохнул отец Мартиниан, и я понял, что никакого причастия сегодня не будет.

И поделом.

Отец Мартиниан, отодвинув вязанки свечей, встал у окна, положил на подоконник Евангелие, раскрыл канонник и, помолчав немного, предупредил:

— Помолимся для начала.

Читал он так же, как и вчера, словно сам каялся. И снова отдельные слова падали точно и только углубляли то, что вспомнилось мне. Я только пыль стёр — и ожила картинная галерея, а он пробивал стену, на которой висели картины, и невольно виделось глубже и дальше. Я, конечно, догадывался, но видеть так явно и осознавать, что это в тебе…

— Ну?

Я и не заметил, что отец Мартиниан закончил молитвы, теперь был слышен голос Володи, читающего часы.

Алексей Иванович подтолкнул меня, я шагнул, и тяжёлая рука пригнула меня к Евангелию. Отец Мартиниан склонился ко мне.

Он вздыхал и сокрушался вместе со мной, когда меня начинало заносить, останавливал, когда я запинался, подбадривал, где я не находил слова, говорил за меня…

Когда он разрешил меня и снял с головы епитрахиль, рубашка на мне была мокрой, озноб несколько раз пробирал меня и несколько раз жаром покрывалось тело. Но всё это было внешне и не волновало меня. Внутри я был выметен и прибран.

Я сложил руки под благословение. Отец Мартиниан разогнулся и благословил. Я всё не отходил.

— Гм, — то ли спросил, то ли приободрил отец Мартиниан.

— Батюшка, а причаститься можно?

— Причащайся.

Именно в этот момент я решил и продолжаю утверждать по сей час, что не встречал на земле человека добрее отца Мартиниана.

Я поднял глаза — тьмы за окном не было, свет проник в неё, и она таяла, как тает обогретая ладонью льдинка.

Из алтаря донеслось:

— Благословенно Царство Отца и Сына и Святаго Духа…

Тяжело переваливаясь, прошёл на правый клирос отец Мартиниан. Я мельком глянул в сторону Алексея Ивановича — он стоял тихий, умиротворённый и благодарный.

Уже после я долго думал, в чём лично для меня было чудо Литургии в Ксилургу? Ведь не только в том, что было полное ощущение, что я тоже реально участвую в богослужении вместе с отцом Борисом, отцом Мартинианом и архимандритом Николаем. Мне доводилось быть во время Литургии в алтаре, но никогда у меня не возникало чувства простоты и равности моего участия в службе. Пусть моё стояние возле стасидии и слабая молитва были каплей общей службы, но она была значима, как значима каждая капля, без которой не может быть полна чаша.

Впрочем, во время службы я ни о чём таком не думал. А недавно пришёл с вечерней службы — тут болит, спина изнылась, а когда батюшка загнул проповедь на полчаса, так я вообще занервничал, а сам думаю: как же на Афоне-то служилось легко и просто. Службы нисколько не тяготили, наоборот, была радость предстояния. Куда это ушло? Конечно, я виноват сам. Дом был выметен. Но чем я начал заставлять его по возвращении? Да тем же, что оставил, уезжая на Афон! Впрочем, не будем о грустном. Лучше — о службе.

Удивительное дело, сейчас, вспоминая, я никак не могу объяснить следующее: когда подходил к Чаше, я был уверен, что наступило утро, настолько было светло в храме, что я хорошо и ясно видел окружающее. И в то же время, когда служба закончилась и мы отправились с Алексеем Ивановичем на очередное картофельное послушание, то, выйдя на минуту за стены монастыря, увидели яркую полоску, разделяющую небо и землю. И это изумительной красоты сочетание красок густого синего и пламенно-жёлтого заставляло замереть и некоторое время завороженно следить за расширяющейся полоской света. Солнце только собиралось явить себя миру. Но я же точно помню, что читал в храме благодарственные молитвы, ясно видя текст, и это не мог быть свет только свечей.

Не могу объяснить.

С чтением благодарственных, кстати, накладочка вышла. Отец Николай вышел из алтаря — светлый, лёгкий, словно чудовищной силы напряжение сошло с него.

— Читать-то можете? Читайте благодарственные, — и кивнул на большую крутящуюся подставку, на которой были разложены книги, по которым велась служба. Я шагнул к ней (точно помню, что всё было ярко освещено), сразу увидел молитвы по Святом причащении. Но шрифт показался мелковат, к тому же, я был без очков.

Я самочинно бросился в комнату и тут же вернулся в очках и со своим молитвословом с крупным шрифтом. И, не отдышавшись, стал читать. Читал я вдохновенно. Бывает такое: сделаешь что-нибудь и чувствуешь — хорошо сделал. И тут было такое же чувство. Впрочем, я вообще тогда после причастия был само ликование.

Единственное, помню, запнулся, когда соображал, какую Литургию служили, Иоанна или Василия. Решил, что, несмотря на всю праздничность, Иоанна, никто меня не поправил, так что, выходит, угадал.

В общем закончил я и поднял радостные глаза на отца Николая.

— Что читал-то? — спросил он.

— Благодарственные молитвы, — несколько опешил я.

— Всё на ходу сочиняют, всё на ходу…

Я растерялся: что я не так читал? И произнёс:

— Зато от чистого сердца.

— Эх, одно слово: сочинители, — и пошёл себе, оставив меня в ещё большей растерянности.

2

Теперь мы отправились на кухню, по дороге ещё полюбовавшись восходом.

На кухне было светло, но там, понятное дело, был электрический свет. Но в храме-то электричества не было! Ладно, это я опять о свете. Пусть для меня это останется загадкой, а пока про кухню, на которой нам довелось узнать много чего любопытного.

Руководил нами Володя. Все пребывали в приподнятом, весёлом расположении духа, хотелось делиться этим состоянием, весь мир хотелось обрадовать. Но мир ещё спал. Так что мы были предоставлены друг другу. Но как делиться бывшей в нас радостью, мы опыта не имели, нужных слов не находили, всё, что подсовывал ум, выходило плоско, ущербно и ничтожно по отношению к тому, что было в нас, умения же молчать мы не имели тем более, и потому пустословили.

Ну, поначалу мы только изливали восторги от Афона вообще и от Ксилургу, в частности. Слегка польщённый нашими словесами, Володя кивал головой и, когда мы заговорили о мечте, что-де хотелось бы и на саму Гору взойти, он отмахнулся:

— Да ладно, тут везде святость. Для этого необязательно на Гору забираться. Только разве что любопытства ради. Я вон третий год на Афоне и не стремлюсь. Мне рядом со старцами хорошо.

Вроде, говорил он искренне, но я не мог представить, как это быть на Афоне и не желать попасть на саму Гору. Я понимаю, что недостоин, но мне хочется заслужить это достоинство. И потому такой отзыв о Горе, как показалось, несколько пренебрежительный, задел. Вспомнились лиса и виноград. Но я постарался мирскую мерку отбросить и подумал: а если бы у меня был выбор — провести день с отцом Николаем или сходить на Гору? Конечно, я бы остался с отцом Николаем. Собственно, я и выбрал. Вернее, не «я» и не «выбрал», а милостью Божией вышло для меня полезное: я попал не на саму Гору, о которой мечтал, а к отцу Николаю в скит Ксилургу, о существовании которого ещё пять дней назад не имел ни малейшего представления.

Не знаю, о чём задумался Алексей Иванович, но мы примолкли. Наше затишье вдохновило Володю, а может, наши позы, склонённые над картофельными очистками, напомнили почтительно внимающих всякому слову новобранцев, и он, взмахнув ножом, которым резал рыбу, словно дирижёр, требующий внимания, изрёк:

— Отец Николай — это раб Божий. Таких тут единицы.

Мы и не пытались спорить, а ещё усерднее заскоблили картошку. Володя вдохновился ещё больше.

— Он же провидец. Вот вас, например, никто не ждал, и я ещё удивился, чего это отец пошёл печку растапливать в комнате. А он уже днём знал, что вы придёте. И про мир он всё знает, и ни на какие лица не смотрит. Когда Путин привозил вашего будущего президента, ну, этого… как его…

— Вообще-то у нас выборы зимой, а пока пять кандидатов, — робко заметил я.

— Да нет, — Володя отмахнулся от пятёрки, как от мухи. — Того, который будет… Он привозил его старцам нашим показать и благословиться… Простая же фамилия…

Я, кончено, слышал, что Путин недавно был на Афоне, но писали об этом мало, я ещё подумал, что не освещают его поездку на Афон потому, что тогда нашим СМИ пришлось бы и Христа, и Крест поминать, причём в истинных смыслах, а от этого их так, поди, закорёжило, что решили умолчать. Впрочем, для обывателя давно стало привычным: о чём пишут много и с помпой (съезды там, выборы, заседания, новые программы, награды) — дело безполезное и его, народа, не касающееся, а вот о чём говорят вскользь — это главное и есть. Но в тот раз даже вскользь-то не упоминали, поэтому я никак не мог припомнить, с кем же Путин был на Афоне? А тут, выходит, он сюда под благословение нового президента привозил, которого нам ещё, между прочим, как бы выбирать.

Честно говоря, именно в эту минут я и полюбил Путина. И многое, чего я никогда не понял бы из его поступков и не принял бы, и понял, и принял.

— Иванова или Медведева? — спросил я.

— Вот, точно — Медведева! Он маленький такой, приехал сюда, стоит, как школьник, а отец Николай ему: «До каких пор будете американцев слушаться?!» А тот так, извиняясь: «Да мы уже не слушаемся, меняется всё…».

Мы с Алексеем Ивановичем уже как с минуту перестали чистить картошку и следили за взмахами Володиного ножа.

— Ух и задал тут ему отец Николай! — Володя заметил наконец наши лица и перестал махать ножом.

Пауза затягивалась.

— Ну, и как? — спросил Алексей Иванович. — Благословил?

— Нормально, — отозвался Володя, вновь занявшийся рыбой, и утешил: — Хороший президент у вас будет[126] .

Во всём этом меня задели две вещи. Во-первых, обращение «у вас», которым подчёркивалась отделённость России от Афона, а мне-то до этого казалось всё здесь настолько русским, что Ксилургу я ощущал самой что ни на есть российской глубью, откуда тянутся корни[127] . Не сам корень, а откуда тянется. А второе — показалось, будто Володя считает, что нас и в самом деле волнует, кто будет президентом. Я вообще стараюсь не переживать из-за тех вопросов, на которые никак не могу повлиять. Хотя, бывает, всё равно переживаю. За Сербию, например. А что толку от переживаний? Надо было брать ружьё, бросать семью и ехать за тридевять земель? Но это ничего не решало, только добавилось бы испытаний и трудностей для семьи. Если бы я мог увлечь за собой… на доброе дело… А откуда я знаю, доброе оно или нет? Я уже сколько раз убеждался здесь, на Афоне, что ничего не знаю, каждый мой шаг — шаг слепого котёнка.

Молиться надо. Учиться молиться.

— А старцы… Много сейчас на Афоне старцев? — спросил я.

Володя, по-моему, даже обиделся.

— Вот отец Николай — старец, самый настоящий.

— Это — да. А ещё?

— В Пантелеймоне — отец Макарий. Тоже — раб Божий.

— Мы у него исповедовались, — вставил я.

— А ещё там есть раб Божий Олимпий — чудеснейший человек.

— Олимпий? — переспросил я. — Это не тот ли, который нас встречал и по монастырю водил?

— Да-да, а вы знаете, кто он? Он — академик, известный реактивщик.

— Как это — «реактивщик»?

— Он реактивные двигатели разрабатывал. Всё, что сейчас летает, через него проходило, а вот здесь теперь следит за поминовениями, паломников принимает[128] .

Я был поражён. Не знаю уж, насколько «всё, что летает», проходило через отца Олимпия и действительно ли он академик, но то, что это весьма образованный человек, угадывалось сразу — и какая степень смирения! Человек, поди, для космоса двигатели конструировал, а тут ходи с толпой неслушных паломников, рассказывай им, чем византийское время отличается от европейского. А может, это и поважнее космоса? Да и не только про время он нам рассказывал. Я с благодарностью вспомнил всю нашу экскурсию по Пантелеимонову монастырю и быстрого отца Олимпия, с доброй улыбкой рассказывающего нам об Афоне и сокрушающегося, что мы то и дело задерживались и не поспевали за ним. И мне стало понятно, откуда эти быстрота и сокрушение: он так много хотел рассказать нам…

— А недавно у нас ещё один старец объявился, — тем временем продолжал Володя. — Хватит картошки-то.

Он, явно выдерживая паузу, занялся супом. Побросал в кастрюлю крупные куски рыбы, стал резать картошку.

Наконец Алексей Иванович спросил:

— Как так — объявился?

— А сам себя объявил, — живо откликнулся Володя и, насладившись нашими лицами, воткнул нож в разделочную доску и стал рассказывать про бизнесмена, который, оставив мирское, пешком пришёл на Афон аж из Владивостока и поселился в самом труднодоступном месте — на Каруле[129] , а недавно был пострижен в Великой лавре с именем Афанасий.

— А-а, я читал о нём, — вспомнил я. — У игумена N[130] .

— Вот-вот, — остановил меня Володя, недовольный, что я перебил его, а более — тем, что не удалось удивить нас. Володя вытащил нож из разделочной доски. — У него нож — вот такой, — тут Володя чем-то напомнил рыбака, — и по лезвию надпись: «Живый в помощи».

Мы опять открыли рты — и пошёл Володя рассказывать… Я еле сдерживался, чтобы не улыбаться, настолько умилителен и непосредственен был Володя. Сам-то он, конечно, ничего этого не видел, но на Афоне — свои легенды. Да и при разговоре отца Николая с Медведевым, если и был такой, вряд ли Володя присутствовал, а попробуй выскажи сомнение, так он тут же начнёт показывать, где стоял отец Николай, а где — Медведев, ещё, поди, припомнит, что тот держал в руках какую-нибудь папку с гербом. Я и сам такой, люблю, грешным делом, сочинительство!

— Здорово! — не удержался я от оценки Володиных рассказов, хотя, конечно, наибольшее впечатление производил сам Володя.

— Выйду я, — стараясь не рассмеяться, выдавал Алексей Иванович и попятился к выходу.

Я было напрягся от того, что остаюсь с Володей один на один, но в дверях Алексей Иванович столкнулся с отцом Борисом и Серёгой.

— О! — обрадовался отец Борис. — А мы думаем, где вы? А что вы тут делаете?

— Картошку чистим, — весело ответил Алексей Иванович и вышел.

— А чего нас не позвали? — огорчился Серёга.

Я махнул рукой: ладно, мол, нам не в тягость, даже в радость хоть чем-то послужить скиту. И тут же подумал, что Серёга как раз и огорчился оттого, что не позвали послужить. Он и так нынче более всех пострадавший: мы с Алексеем Ивановичем причастились, отец Борис сослужил отцу Николаю, а Серёге только кусочек просфорки достался.

Володя тоже почувствовал желание Серёги и не стал гасить порыв:

— Мы ещё посуду не мыли.

Я уступил Серёге самое почётное — огромную чугунную сковородку, а сам взялся за чашки.

Отец Борис подсел к Володе и ласково попросил:

— Расскажите что-нибудь об Афоне.

Я чуть чашку не грохнул. Мельком взглянув на набирающего в грудь воздуха Володю, я подмигнул Серёге, кивнул на недомытые чашки и бочком потёк к выходу.

— Афон — это Святая Гора, — услышал я за спиной, и вдруг лукавый сразу подбросил картину, как отец Борис достаёт блокнотик и начинает записывать. Тут я не удержался и рассмеялся. Слава Богу, что уже был на улице.

3

Чего ржёшь? — из фиолетовой гущи возникли тень и голос Алексея Ивановича. — Пойдём я лучше тебе чудо покажу.

Он повёл меня сквозь завалы, россыпи строительного мусора, провалы в стене, и вдруг мы оказались на площадке, за которой ничего не было — только ночь и алый порез вдоль её тулова, откуда медленно вытекал свет. В какой-то момент тёмные тона отступили и ничто уже не сдерживало рождение дня. Стали различимы лес, горы, даже показалось, что вдали белеется Карея.

— Здесь, что ли, куришь?

Алексей Иванович глубоко и разочарованно вздохнул.

— Ладно, ладно… Спасибо, что позвал. Это было… — я искал слово.

— Это уже было… — досказал Алексей Иванович и снова вздохнул, только теперь не разочарованно, а словно хотел вобрать в себя всё это окружающее благолепие, тишину и мир.

— Пойдём, — позвал я. — А то Володя никогда не докончит уху.

Всегда готовое воображение представляло сидящими на кухне с открытыми ртами отца Бориса и Серёгу и размахивающего перед ними ножом Володю, то ли отражающего набеги янычар, то ли поборников ЕС. Однако реальность в очередной раз подтвердила, что особо доверять воображению не следует: никакие страсти кухню не будоражили. Володя руками не махал и был без ножа. Отец Борис писал в блокнот, а Серёга стоял рядом и внимательно следил за надписью. Вкусно пахло жареной картошкой и разваренной рыбой.

— …если что, его и найдёте, это — раб Божий, — заключил Володя. — Ну, всё готово, пойду отцов позову.

Когда он ушёл, отец Борис сообщил:

— Записал, к кому нам в Ватопеде обратиться.

Мы с Алексеем Ивановичем переглянулись: так, мы уже и в Ватопед идём, впрочем, этого следовало ожидать, из Ксилургу нам уходить вместе и не в разные же стороны… Мы присели за накрытый стол, а отец Борис стал делиться полученной информацией.

— Представляете, отец Мартиниан уже сорок лет монахом! Сначала был в Псково-Печерской лавре и хорошо помнит самого Иоанна Крестьянкина[131] ! А здесь, на Афоне, уже более тридцати лет!

Я механически отнял в уме тридцать с лишним лет и обмер. Так это что же получается, он был одним из тех монахов, которые первыми при советской власти поехали из России на Афон? Пантелеймон вымирал тогда, а греки всячески препятствовали пополнению его. Оставалось совсем немного старых монахов, которые с трудом могли выполнять лишь самые простые хозяйственные работы. И вот с великим трудом в конце шестидесятых годов удалось испросить разрешение на переселение на Афон трёх русских молодых монахов. Пока тянулась волокита с документами, один заболел, другой заболел уже на Афоне и вернулся на родину, остался один… и это Мартиниан? Его образ вырос у меня сразу до Пересвета, как того благословил преподобный Сергий спасать Русь, так и этого — Иоанн Крестьянкин спасать Русик.

— …А отец Николай здесь с начала семидесятых…

Правильно, следующая отправка на Афон была в семьдесят четвёртом году[132] .

Это же как раз те, кто сохранил русский Афон!

А вот и они. Просто вошли, словно гости… Ну, не совсем, конечно, как гости, а как будто мы тут им праздник устроили: картошку почистили, стол накрыли… Трудно объяснить, но как-то не по-царски они вошли. А для меня после того, что поведал о скитниках отец Борис, достоинство их было не ниже царского.

Мы встали из-за стола, уступая место. Отец Николай положил камилавку на полку, повесил накидку.

— Помолимся.

Володя снял с плиты кастрюлю и водрузил на стол. Все ждали, пока положит себе ухи отец Николай. Тот налил половник, положил кусочек рыбки. И все остальные налили по половнику и положили по кусочку рыбки.

Уха получилась изумительная. И это при той простоте, когда Володя побросал в кастрюлю рыбу, картошку, сказал им «варись», ну, перекрестил ещё. Но не уха занимала. Я снова сидел одесную отца Николая и теперь ещё острее переживал, что вот совсем скоро мы съедим эту чудную эху, съедим картошку, попьём чаю… и надо будет уходить…

Все молчали, только ложки брякали о тарелки.

— Накладывайте ещё, — сказал отец Николай.

Но никто не потянулся к кастрюле. Отец Николай вздохнул и зачерпнул ещё подполовника, тут уж и мы взялись — уха действительно была великолепна. Так же ели и картошку — ждали, чтобы положил себе отец Николай (тот скребнул ложку), потом отец Мартиниан, и никто не смел брать добавки, пока отец Николай чуть не приказал:

— Берите-берите, я лучше чайку, — и взял из плетёной корзиночки сушку.

Отхлебнув, он обратился к отцу Мартиниану:

— Ты смотри, отец, как к нам последнее время писатели зачастили, к чему бы это?

Отец Мартиниан что-то гукнул, не отрываясь от тарелки.

— Ну да, — согласился отец Николай и пояснил нам: — Тут недавно ваш главный заходил.

Мы напряглись: кто это у нас главный писатель?

— Кто у вас главный… — повторил отец Николай. — В Москве-то…

— Ганичев, что ли? — неуверенно, как студент, не верящий, что ответ может быть таким простым, предположил я.

— Да-да, Валерой зовут. Был тут недавно. Обещал помочь проповеди напечатать. Добирайте картошку-то.

Я дерзостно подумал: а не на одной ли койке ночевал я с Председателем Союза писателей России?

— Отец Мартиниан, а вы отца Иоанна Крестьянина застали в Псково-Печерской лавре? — встрял в завязывающуюся было беседу о судьбах русской литературы отец Борис.

Отец Мартиниан нимало не озаботился вопросом и продолжал есть.

— Я ведь тоже в лавре жил… — пытался поддержать тему отец Борис. — Только уже не застал его… Впрочем, я и недолго был в лавре… Потом я переехал в N, потом… а вы не знали такого-то?..

— Отец Иоанн его сюда и благословил, — произнёс отец Николай и продолжил: — К нам так-то редко приходят, это в последнее время засуетились что-то, когда наш скит едва грекам не отдали.

— Да вы что? — изумился отец Борис. — Разве такое можно?

— Всё возможно. Видели, как тут сейчас строится всё? Такие деньги Европа вбухивает. Физически уничтожить не могут, так они цивилизацией своей выдавливают.

— Ничего, — вдруг подал голос Алексей Иванович, — пока отец Мартиниан, — чувствуется, Алексей Иванович Мартиниана тоже полюбил, — и вы, батюшка, в строю, никто вас отсюда не сдвинет.

— Ну да, вон он какой могучий. Сто с лишком килограммов. Только вот ноги последнее время болят.

Отец Мартиниан, доев, отодвинул тарелку и взял соответствующую кулаку огромную кружку, отхлебнул и улыбнулся:

— Пока ходят…

И это прозвучало как «не дождётесь».

— Вот-вот, — улыбнулся и отец Николай. — У нас почти договорились о передаче Ксилургу грекам, но пока удержали…

— Неужели совсем нет помощи? — снова удивился отец Борис.

— А вы посмотрите, что в мире творится.

И вот, удивительное дело: отсюда, с Афона, весь мир виделся, как, ну, я не знаю, муравейник, что ли, какой-то — всё перед глазами. Вон бревно тащат, вон дерутся, а вон жрут кого-то, и всё мельтешение, суета, непонятно чему подчинённая. И ведь создаётся ощущение некой разумности кажущихся разрозненными и бессмысленными действий — вон ведь какая пирамида получается…

На Афоне вообще зрение особенное. Вот Афона вот весь мир. Не Россия, не Америка, не Европа или Китай, а — весь. И тут понимаешь, что, по большому счёту, никакой разницы, если смотреть с Афона, между Россией и Америкой нет. Это ведь страшно понять. А признать — ещё страшнее. Мы привыкли считать, что отличаемся от Америки и обязательно — в лучшую сторону. Мы, мол, духовнее. Мы, русские, — душа мира. Ан нет — мы такая же часть единого мира. И нам ведь тоже хочется, чтобы на Афоне были хорошие дороги, хорошие гостиницы, чтобы можно было заплатить, приехать, отдохнуть, ну, помолиться заодно уж.

И я — часть мира. Втянутая, вовлечённая — неважно. Но — часть, которая и не стремится отречься от него, поругиваю порой, но исполняю всё, что мир требует, и продолжаю жить по его законам, а не по благодати…

Мы не верим в благодать. Она для нас эфемерна, нереальна. А закон — реален, это вам любой юрист скажет.

А на Афоне живут по благодати. Вот и вся разница.

Но неужели в мире совсем нет благодати?

— Всё возможно, — повторил отец Николай. — Ну, допивайте да будем вас провожать: гостям-то два раза рады. Мы отдыхать по кельям, а вы — дальше. Вы куда, в Ватопед?

— Хотелось бы, только, говорят, туда просто так не принимают.

— Примут, куда денутся…

— Здесь же недалеко? Мы по карте смотрели, часа два идти?

— Тут всё рядом… Вон, приезжали к нам в прошлом месяце гости, звонят: мы уже на пристани, часа через два будем. Я им говорю: дай Бог, чтобы через семь добрались. Так и вышло: ходили, плутали, и дорога, вроде, знакомая, а так через семь часов только и пришли.

— А у вас сотовый есть? — спросил отец Борис.

— А как же, — и отец Николай, словно фокусник, извлёк из недр подрясника чёрную коробочку.

Чёрный прямоугольник (чуть не сказал «квадрат») так дико смотрелся в руках старца. Не то чтобы эта вещь вдруг разрушила всё очарование Ксилургу, но она казалась неуместной, лишней, как рояль на деревенской свадьбе.

— Только я им не пользуюсь, так, эсэмески шлют мне…

И слово «эсэмески» не ожидал я услышать от старца. А с другой стороны, что такого? Владеет терминологией.

— Помолимся.

Мы встали из-за стола. Помолились. Вышли на улицу. День был чист и прозрачен.

— Идите костницу посмотрите — очень полезно, — предложил отец Николай и объяснил, как выйти за монастырь и как спуститься в небольшой подвальчик. — Там открыто, — добавил он.

Это оказалось как раз недалеко от площадки, с которой мы наблюдали рождение дня.

— Пойдём, — потянул я товарища, заметив, что тот мешкает.

— Я был там уже… — немного виновато признался Алексей Иванович.

— Когда?! — Я и в самом деле возмутился: как он мог скрыть от меня и сам, втихаря!

— Возвращался утром, и отец Николай тут стоит. Думаю, он догадался, куда я ходил. Только ничего не сказал, а отвёл в костницу. Ты иди, а мне поговорить с ним надо…

Последнее меня возмутило ещё больше: он уже и «поговорить» договорился — и опять втихаря! Он, значит, будет беседовать (я покосился — отец Николай присел на лавочку, стоявшую у дверей трапезной, и гармонично вписался в благодатную картину чистого и прозрачного дня), а я, значит, — в костницу. Я тоже хочу поговорить со старцем!

— Иди, иди, — так, чтобы слышно было только мне, говорил Алексей Иванович.

— Ну, вы идёте?! — прикрикнул из разлома в стене отец Борис.

Если мы сейчас пойдём к старцу вместе, то Алексей Иванович никогда не скажет ему то, что скажет без меня. И тот не скажет ему того, что надо знать только ему.

— Идём! — крикнул я и поспешил за отцом Борисом.

4

Костница[133] не произвела на меня впечатления.

Может, оттого, что не удалось поговорить со старцем, а Алексею Ивановичу удалось. Какая-то чуть ли не юношеская ревность терзала меня. И потому, что я понимал, насколько глупы и мелочны юношеские обиды, а теперь вот эта глупость и мелочность всплыли во мне, было ещё досаднее.

В общем, костницу такой я и представлял. Сложенные в кучу черепа, над ними надпись: «Мы были такими, как вы, вы будете такими, как мы». Ну, и ещё достаточно свободного места, ещё на пару таких пирамид хватит. В уголке стоял аналой, висели иконы, горела лампада, стояла подставка под книги. Видно было, что здесь часто молились. Мне даже представилось, что, может, в храме братия служит только по воскресным и праздничным дням, а так молится здесь. Замусоренный умишко сразу извлёк «бедного Йорика», хотя, впрочем, почему «замусоренный»: «Где твои губы, где твои улыбки, где твои шутки»? — между прочим, весьма христианский текст. Я сфотографировал отца Бориса и Серёгу на фоне черепов и стал выбираться наверх.

В костнице удивило, пожалуй, лишь то, что черепа, сложенные в пирамиде, показались маленькими, как бы детскими, младенческими… И потом — их была целая пирамида, а живых в Ксилургу — три человека, тоже не вязалось, словно эти детские черепа были нездешние, специально явленные тут для пущей молитвы скитникам. «Это вифлеемские младенцы, — отчего-то подумалось мне, — и число примерно то же».

Мне, конечно, хотелось пойти побыстрее к сидящему на скамеечке у трапезной отцу Николаю, но я понимал, что это лукавый меня торопит, чтобы явился в самый неподходящий для Алексея Ивановича момент. И я пошёл на открытую площадку. Солнце уже поднялось высоко и старалось вовсю — день обещал быть жарким. Вот ведь какая тенденция: как в греческий монастырь идём — солнце, как в русский — так дождь.

И ещё я подумал, что Алексею Ивановичу беседа со старцем нужнее. У меня-то что: дома — слава Богу, сын не болеет, в храм ходит, вот теперь девочку ждём, жена как раз ушла в декретный… Работа… а что работа… Хотелось, чтобы работа стала служением. Но от кого это зависит? От меня. В конце концов, служить можно на любом месте, куда бы ни поставил Господь.

Мне бы исполнить. А вот — что исполнить? В чём моё задание на Земле? В том, что оно есть, я не сомневаюсь, иначе зачем бы мне и появляться на свет. Но вот в чём промышление обо мне? Ведь чтобы исполнить, надо знать. Или не обязательно?

С другой стороны — чего мудровать-то: не убивай, не прелюбодействуй, не кради, не лжесвидетельствуй, почитай отца и мать и люби ближнего своего, как самого себя[134] . Всё просто. Но всегда хочется узнать: чего ещё недостает мне?

А ведь страшно услышать конкретный ответ, потому что придётся исполнять.

И так ли уж я не убиваю, не прелюбодействую, не краду, не лжесвидетельствую, почитаю отца и мать, про ближних вообще говорить нечего…

— Красота-то какая!

Я обернулся и увидел счастливое лицо отца Бориса. И такой он был светлый и радостный, что мне стало стыдно за все насмешки над ним, захотелось прощения попросить.

— Сделать бы здесь три кущи, да? — произнёс он, не зная, что сказать.

— Да, — и не стал ничего просить.

— А придётся уходить-то…

— Придётся.

— Ничего, Пётр, Иаков и Иоанн, как ни хотелось остаться, а тоже с Фавора сошли, а свет в них остался.

Я не знал, как реагировать на такое сравнение, и промолчал.

— Когда пойдём-то?

— Да вот Алексей Иванович с отцом Николаем поговорит, да и можно идти.

Зря я, наверное, так с ближним, надо было помягче, можно было ещё потянуть время, но, видимо, ревностный червячок никуда не делся, продолжал точить и завистливо обращаться в сторону лавочки у трапезной, иначе зачем направлять туда другого? То есть, если и мешать, то пусть это буду не я. Но получилось языком — главным врагом моим.

— Вот ведь — везде успевает, — то ли восхитился, то ли возмутился отец Борис.

— Значит, именно ему надо, — попытался я защитить не столько Алексея Ивановича, сколько себя.

— Я бы тоже хотел с отцом Николаем поговорить, — вздохнул Серёга.

Солнце начинало припекать.

— Пойдём, — сказал отец Борис. — Он уже долго разговаривает.

И мы пошли: отец Борис, Серёга и, прячась за их спинами, я.

Старца мы застали одного под сенью балкончика второго этажа в самом мирном расположении духа.

— Сходили? — обратил внимание на нас отец Николай и поднялся с лавочки.

Отец Борис как духовный представитель нашей троицы, стал делиться впечатлениями, получалось у него восторженно и оттого сумбурно, но главное — искренне.

Отец Николай минут пять слушал, потом снял с головы скуфейку и протянул отцу Борису.

— Примерь.

Отец Борис снял свою, передал её Серёге и водрузил на главу скуфью отца Николая. Покрутил головой туда-сюда и констатировал:

— Как раз!

— Вот и носи.

Я думал, отца Бориса разорвёт от переполнивших чувств. Там, на площадке, он хоть про три кущи вспомнил, а тут разводил руками, хватал по-рыбьи ртом воздух, но нужных слов не находилось, наконец, спросил:

— А как же вы?

— Да мне ещё принесут.

— Благословите! — и отец Борис пал на колени.

— Ну-ну, — тот благословил и спросил: — А к чудодейственной иконе прикладывались?

— А у вас есть чудодейственная икона?! — воскликнул отец Борис, и его лицо осветил трепетный страх, видимо, представил, что ему сейчас за скуфейкой и икону пожалуют.

— Пойдёмте.

И мы пошли за отцом Николаем в храм.

Икона находилась на левом клиросе, как раз рядом с ней я стоял службы. Это была большая икона Богородицы в светлом окладе, унизанная ниточками с дарами. Конечно, мы обратили на неё внимание, когда ещё обходили храм в первый раз. Она выделялась даже не множеством ниточек с дарами, а, если так можно сказать, русскостью. Она была печальна и светла одновременно. Самое лучшее в православии никогда не вызывает одного определённого чувства. Их всегда много и они разом касаются тебя — ты только отзывайся. Но вот эта печаль и этот свет вместе — это русское.

— От этой иконы много исцелений, — сказал отец Николай. — Особенно помогает она больным раком.

И он рассказал, что недели не прошло, как звонил ему паломник, бывший у него полгода назад, и тогда, по совету отца Николая, приложивший небольшую иконку к иконе Богородицы. Так вот, жена постоянно прикладывала маленькую иконку к больному месту и — исцелилась! Врачи так и не могут понять, куда уполз рак? Рассказал отец Николай ещё несколько последних случаев исцелений и говорил так светло, и по-детски так непосредственно переживал истории, что его неподдельная радость о каждом выздоровевшем передавалась и нам. Мы тоже радовались и даже перестали удивляться, что смертельный рак в очередной раз «отполз», — так и должно быть, если притекаешь к Богородице с верой и любовью.

— И вы иконочки приложите, у вас ведь они есть…

Конечно, у нас были маленькие пластиковые иконки — отец Николай всё знал.

Мы с Серёгой сбегали в комнату и принесли купленные в Ивероне иконки. Отец Борис тем временем завладел старцем.

Прикладывая иконки к чудотворному Образу, я старался не отвлекаться на беседующих отцов и всё же нет-нет да и взглядывал в их сторону, и то отец Борис мне казался красным, то чуть ли не зелёным, то казалось, что пот стекает по его лицу, и становилось боязно мечтать о разговоре с отцом Николаем.

Я старался думать о людях, которым попадут освещаемые иконки, и всё же не мог не заметить, как отец Борис едва не бегом бросился из храма. Это повергло меня в ещё большее замешательство, и я невольно стал дольше задерживать иконки на Образе. Между тем к отцу Николаю подошёл Серёга. Я пока продолжал прикладывать, но вот и у меня иконки закончились, я поблагодарил Богородицу, отошёл от чудотворного Образа и услышал окончание фразы отца Николая:

— …не всё же тебе деньги считать…

И тут Серёга вытянулся (хотя он и так под два метра), побледнел, потом согнулся и быстро зашептал что-то старцу. Я остановился и вернулся к Богородице.

Вот так, Божия Матерь, не поговорить мне со старцем. А что бы я хотел спросить у него? Что?

А вдруг он мне скажет такое, что и меня в пот бросит. Вон как отец Борис-то убежал. И Серёгу пробрал, видать, бизнесмен, отца Бориса спонсирует… Ну ладно, а мне что такого может сказать отец Николай?

Об этом безполезно размышлять. Когда я только воцерковлялся, то, готовясь к исповеди, рассуждал: вот я скажу то-то и так-то, а батюшка мне вот так, а я ему следующее и придумывал красивые фразы для ответов на предполагаемые вопросы. Но у меня был замечательный духовник — ни разу я не угадал ни одного вопроса, ни ответа, ни совета. И в конце концов отучился загадывать.

Потом так вышло, что я отошёл от своего духовника. Получилось похоже на взрослеющего ребёнка, который начинает мнить себя познавшим жизнь и жаждет собственных решений, зачем ему советы стариков? Даже оправдание придумали: пусть я совершу ошибки, но это будут мои ошибки, и только так, совершая ошибки, можно научиться их избегать… А там новые ошибки…

А зачем их совершать?

Я продолжал любить своего духовника, но стал всё реже и реже встречаться с ним. Потом построили храм возле моего дома и я совсем перестал ездить к нему. Иногда мы пересекались, радостно троекратно целовались, случались и беседы, но они были непродолжительны. Я чего-то боялся, он, видимо, чувствовал это моё желание дистанции и не давил на меня. Стал обращаться ко мне на «вы». После таких встреч у меня всегда оставался осадок неправильности моего поведения. Будто я проскочил мимо соседей по подъезду и не поздоровался.

Почему я решил, что вырос из его наставлений и больше в них не нуждаюсь?

Между прочим, духовник-то, пока я продолжал совершать ошибки, постригся в иноки, а скоро стал скитоначальником.

Вдруг кто-то толкнул меня, я очнулся и увидел, что отец Николай смотрит прямо на меня, а Серёга стоит чуть в стороне, и взгляд его необычный: вроде смотрит в потолок, а такое чувство, что — на звёзды.

Я шагнул к отцу Николаю.

И в это время в храм влетел отец Борис.

— Нашёл! — радостно сообщил он и потряс фотоаппаратом, как Моисей змеёй в пустыне[135] . — Сфотографируй нас с отцом Николаем. — Это он уже конкретно ко мне.

— Тогда идёмте к иконе, — предложил я и спохватился: — А можно возле иконы-то?

— Отчего же нельзя? Щёлкни. У иконы очень даже хорошо будет. Хоть что-то хорошее сохранится.

Нет, что ни говори, а чудесный всё же батюшка! И как он терпел нас! Мы совсем обнаглели: то так сфотографироваться, то эдак, я попросил отца Бориса тоже фотографом поработать. Тут и Серёга перестал потолок разглядывать — присоединился. А отец Николай улыбался, как старый добрый дедушка, которому оставили на попечение младенцев, те по нему ползают, тискают, разве что за бороду не таскают, а ему всё в радость — что с детей взять-то?

Наконец фотографироваться надоело.

— Всё, что ли? — спросил отец Николай и снова посмотрел на меня.

Не знаю, как там насчёт измызганной фразы, что-де «у меня пересохло горло», но я вдруг явно осознал: вот последний шанс поговорить со старцем, и я, сглотнув слюну, пробормотал:

— Нам бы маслица от иконки.

Отец Николай заулыбался ещё светлее, словно я ему что-то приятное сделал.

— Конечно, пойдём, и вы идёмте.

Мы пошли к тому окошку, где исповедовал отец Мартиниан. Я пропустил вперёд отца Бориса и Серёгу, а когда дошла моя очередь, старец весело посмотрел на меня.

— Ещё, что ль?

— Для Алексея Ивановича.

Я взял ещё один пузырёк. Вот как раз здесь я стоял, когда исповедовался.

— Вот что, — сказал я и взял старца за рукав.

Не схватил, а так как-то непроизвольно получилось, что взял именно за край рукава. И старец не отдёрнул руку, а продолжал весело смотреть на меня. Я должен был заговорить первым. Я должен был сделать усилие и переступить что-то, а я не мог понять, что. Тут я заметил, что держу рукав старца, испугался и отпустил его.

— Не знаю, с чего начать…

— Так-так, — подтолкнул меня старец, и я камнем покатился с горы.

Не было в этом движении никакого чёткого пути, я стукался о другие камни, чаще всего больно, сбивался, улетал в сторону, я говорил сумбурно, бессвязно, перескакивая с одного на другое. Это не было исповедью. Это утром я каялся, открывая всё больше и больше в себе. Здесь я хотел открыть мир и как там быть такому, каким я вышел после исповеди и причастия. Я понимал всю глупость моего положения. После открывшегося, после того, как, не скажу, прикоснулся, но увидел, что можно и на земле жить по благодати, иначе, чем в миру, я говорил о своём месте в мире. То есть, я сознательно уходил обратно туда, к больно ударяющим камням. И чем больше я понимал абсурдность своих словес, тем бестолковее становилась моя речь. Я запутался окончательно и замолчал. Камень достиг дна и, подняв облачко пыли, замер. Искрой выстрелило: «А вдруг он сейчас скажет: "Так оставайся", — и что тогда делать? Я ведь должен буду остаться». Не могу.

Старец, как показалось, немного огорчился и склонил голову на бок.

— Откуда ж я знаю, как там быть, это надо на месте решать… Ты вот что, сходи к вашему Владыке, — и обрадовался такому неожиданно пришедшему решению. — В самом деле, сходи — он у вас хороший. Скажешь, от Николая, он тебя примет. Сходи, сходи.

Я растерялся. Так всегда — настраиваешься на что-то вселенское, тут вот я думал, что мне сейчас чуть ли не судьбы мира раскроются, и моя в том числе, а так всё просто. Могло показаться, что старец перекладывает с себя решение, но ведь он уже и решил: иди в мир, и Владыка, то есть епископ, определит твоё место в сегодняшнем мире, и то, что определит, исполняй. Как раб ничего не стоящий[136] . Конечно, мелькнул следом вопрос: а как попасть к Владыке? Ну так отец Николай это тоже решил: «Скажешь, от Николая». И в самом деле, как всё просто в мире, если не городить и не выдумывать.

— Благословите.

Старец благословил и снова порадовался пришедшему решению, и повторил, разгоняя последние мои сомнения:

— Сходи-сходи, он у вас хороший, — и уже ко всем: — Ну, пойдёмте проводим вас, а то и нам отдохнуть пора.

Я повернулся: вот и Алексей Иванович появился — все трое спутников стояли у противоположной стены, ожидая, пока я поговорю со старцем, и я благодарно всем улыбнулся.

Мы зашли в комнату за вещами, всё уже было собрано, я только передал пузырёк с маслицем Алексею Ивановичу и не преминул похвастаться:

— А мы с отцом Николаем сфотографировались у чудотворной иконы.

— А я посуду мыл, — в тон мне ответил Алексей Иванович.

— Молодец! — похвалил я его и добавил: — Господь не оставит тебя.

Все вышли из комнаты, и я окинул её прощальным взглядом, так полюбилась она, более всех комнат, в которых приходилось ночевать на Горе, — и чугунная печка, и койки, и столик с книжками; и тут взгляд уткнулся в лежащий на столике листок с исповедью. Я схватил его и выскочил в коридор. Отец Николай с ключом стоял у двери.

— Батюшка, а можно это…

— Стибрить, что ли?

— Как благословите, стибрить, так стибрить.

Как отец Николай умеет улыбаться! Сквозь бороду-то не видно, но — глаза!

— Бери, чего уж там…

Учитывая, что это единственный документ, вынесенный мною с Афона, привожу его полностью и напоминаю: мне кажется, что текст этой исповеди составлен самим старцем Николаем и, может быть, все ранее исписанные мною страницы и были ради этого листка.

4

ИСПОВЕДЬ С КОММЕНТАРИЯМИ

(Краткий перечень самых распространённых в наше время грехов)

Я (имя) согрешил(а) перед Богом: слабой верой (сомнением в Его бытии). Не имею к Богу ни должного страха, ни любви, а поэтому: (каяться не умею, грехов не вижу, особо и не стараюсь узнать, что греховно, а что спасительно, не исполняю Его святые Заповеди, не вспоминаю о смерти, не готовлюсь предстать на Суд Божий и вообще равнодушен (на) в отношении к вере, к Богу и своей горькой участи в Вечности):

Согрешил(а); не благодарю Бога за Его милости. Приписыванием успехов себе, а не помощи Божией. (В самомнении и гордыне) надеялся на себя и на людей более, чем на Бога. Непокорностью воле Божией (желаю, что бы всё было по-моему). Нетерпением скорбей и болезней (боюсь страданий, попущенных Богом замой грехи, забывая, что даны они мне для очищения души от них и спасения). Ропотом на свой жизненный крест («судьбу»), на людей, (Бога), обвинением Его в жестокости. Малодушием, унынием, печалью, ожесточением сердца, отчаянием в спасении, мыслями о самоубийстве, попыткой самоубийства.

Согрешил(а): оправдываю свои грехи (ссылаясь на житейские нужды, болезнь и телесную слабость, и что меня в молодости никто не научил вере в Бога). Будучи неверующим(ей), совращал(а) в неверие людей. Посещал(а) места безбожия (мавзолей, атеистические мероприятия…), участием в них. Хулой на Бога и на всякую святыню. Неношением нательного креста. Ношением обуви с крестами на подошве. Употреблением без разбора газет…, в которых было написано имя Божие… Называл (а) животных именами святых: «Васька», «Машка».

Согрешил(а): редким посещением церкви в воскресенья и праздники. Проводил (а) эти дни в работе, торговле, пьянстве, многоспании и развлечениях (от этого бывает помрачение ума, бесстыдство, плотская похоть, ссоры, повреждение здоровья…). Нехождением в церковь (из-за дождя, грязи, мороза… по лености и нерадению). Опаздыванием в церковь и ранним уходом из неё. На службе — согрешил(а) разговорами, смехом, дреманием, невниманием к чтению и пению, рассеянностью ума, хождением по храму без нужды. Проходя по храму, толкал (а) людей, грубил(а). Слушал(а) проповеди с чувством критики и осуждения проповедующего, уходил (а) с проповеди. Редко размышляю о слышанном в храме и читанном в Священном Писании. Во время женской нечистоты дерзала ходить по церкви и прикасаться к святыне (у мужчин — после ночного осквернения).

Согрешил (а): редко исповедуюсь. Совершив грех, не укорял (а) себя и не каялся (лась) сразу (этим доводил (а) душу до окамененного нечувствия). К Причастию дерзал(а) приступать без должной подготовки (не читая каноны и молитвы, утаивая и умаляя грехи на исповеди, без поста, во вражде…). Не читал(а) благодарственных молитв. Не проводил(а) дни Причастия свято (в молитве, в чтении Слова Божия, в благочестивых размышлениях, а предавался(лась) объедению, многоспанию, празднословию…).

Согрешил (а): по лености не читаю утренние и вечерние молитвы (полностью из молитвослова), сокращаю их. Не всегда молюсь перед едой, работой и после. Молюсь рассеянно. Молилась с непокрытой головой, в шапке, имея неприязнь на ближнего. Небрежным изображением на себе крестного знамения, неблагоговейным почитанием св. икон и святынь Господних. В ущерб молитве, чтению Евангелия, Псалтири и духовной литературы смотрел (а) телевизор. Малодушным молчанием, когда при мне богохульствовали, стыдом креститься и исповедовать Господа при людях (это один из видов отречения от Христа). О Боге говорил(а) не благоговейно и без смирения.

Согрешил(а): в жизненно важных вопросах не советовался(лась) со священником и старшими (что приводило к непоправимым ошибкам). Находясь под руководством духовного отца, жил(а) по своей греховной воле. Давал(а) советы, не зная, угодны ли они Богу. Пристрастною любовью к людям, вещам, занятиям… Своими грехами соблазнял(а) окружающих (моим нехристианским поведением хулилось имя Господне).

Согрешил(а): нарушением постов, а также среды и пятницы (они по важности приравниваются к Великому посту как дни воспоминания страданий Христовых). Пресыщением в пище и питии, тайноядением, лакомством (пристрастие к сладкому). Ел(а) кровь животных (кровянку…). В постный день праздничный или поминальный стол был скоромным. Усопших поминал (а) с водкой.

Согрешил(а): совместной молитвой или переходом в раскол (Киевский патриархат, УАПЦ, старообрядчество…), унию, секту. Суеверием (вера снам, приметам, гороскопам…). Обращением к «бабкам» (выливание воска, качание яиц, сливание страха…), экстрасенсам (для чего?). Пил(а) и ел(а) наговоренное ворожеями и экстрасенсами. Осквернял(а) себя уринотерапией. Гаданием на картах (таро…), ворожением (для чего?). Боялся(ась) колдунов больше, нежели Бога. Кодированием (от чего?). Увлечением восточными религиями, оккультизмом или сатанизмом (указать, чем). Посещением сектантских, оккультных… собраний. Занятием йогой, медитацией, обливанием по Иванову… занятием восточными единоборствами. Чтением и хранением запрещённой Церковью оккультной литературы: магии, хиромантии, гороскопов, сонников, пророчеств Нострадамуса, литературы религий Востока, учения Блаватской и Рерихов, Лазарева «Диагностика кармы», Андреева «Роза мира», Аксёнова, Клизовского, Владимира Мегре, Таранова, Свияж, Верещагина, графини Маковий, Асауляк… Понуждением (советом) и другим к ним обращаться и этим заниматься (указать, на что давался совет).

Согрешил(а): леностью к труду и ко всякому доброму делу. Не навещал (а) одиноких, больных, стариков, детей в детских домах, заключённых… Желанием телесного покоя, негою в постели. Скорбью, что не могу наслаждаться мирской, греховной, роскошной жизнью. Пристрастием к азартным играм, зрелищам и увеселениям (карты, домино, компьютерные игры, телевизор, кинотеатры, видеосалоны, дискотеки, кафе, бары, рестораны, казино…). Упиванием допьяна, сквернословием, курением, употреблением наркотиков. Слушанием эстрадной и рок-музыки (возбуждает низменные чувства).

Согрешил(а): чтением и рассматриванием (в книгах, журналах, фильмах…) эротического бесстыдства и садизма. Смотрел (а) нескромные игры, зрелища, танцы, сам(а) танцевал(а). Принимал(а) участие в «конкурсах красоты», фотомоделей, маскарадах С «маланка «вождение козы», праздник «хеллоуин»…), а также в танцах, сопровождаемых бесстыдством (указать, каким). Не удалялся(лась) от греховных свиданий и соблазна. Замедлял(а) и услаждался(алась) блудными мечтаниями и воспоминаниями прошлых грехов. Похотным воззрением и вольным обращением с лицами другого пола (нескромность, объятия, поцелуи, нечистые осязания тела…). Блудом (половая связь до венчания). Блудными извращениями (рукоблудие (онанизм), позы, оральный и анальный блуд). Содомские грехи (гомо…, лесбиянство, скотоложество, кровосмешение (блудное сожительство с родственниками)…). Торговлей своим телом, сутенёрством, сдачей помещения для блуда.

Следуя безбожным обычаям мира сего, а также желая нравиться и прельщать: стриглась и красилась (этим попиралась заповедь Божия о внешнем виде женщины), бесстыдно одевалась (в короткое, с разрезами, брюки, шорты, слишком облегающее, просвечивающее…). В таком виде, не уважая святыню, дерзала входить в храм Божий. Был(а) нескромен(на) в жестах, телодвижениях, походке. Купанием и загоранием в присутствии лиц другого пола (противоречит понятиям христианского целомудрия). Сознательным соблазнением на грех (какой?).

Согрешил(а) прелюбодеянием (измена в браке). Невенчанным браком. Похотливой невоздержанностью в супружеских отношениях (в посты, воскресные и праздничные дни, при беременности, в дни женской нечистоты). В супружеских отношениях допускал (а) извращения (указать, какие). Употреблением противозачаточных средств. Желая жить в своё удовольствие и избегая жизненных трудностей, убивал(а) своих детей (аборты). Советом (принуждением**) других на аборт. Был(а) причиной семейных скандалов, оскорблял(а) домашних… Нежеланием нести совместные обязанности по воспитанию детей и содержанию хозяйства, тунеядством, пропиванием денег, сдаванием детей в детдом…

Согрешил(а): губил(а) души детей, готовя их только для земной жизни (не учил(а) о Боге и вере, не прививал (а) им любви к церковной и домашней молитве, посту, смирению, послушанию и другим заповедям Божиим, а также чувство долга, чести, ответственности…, не смотрел(а) что читают, с кем дружат, чем занимаются, как ведут себя.). Наказывал(а) их слишком жестоко (вымещая злобу и раздражение, а не для исправления, обзывал(а), проклинал(а). Своими грехами соблазнял(а) детей (руганью, сквернословием, сплетнями, просмотром безнравственных телепередач, интимными отношениями… в их присутствии).

Согрешил(а): непокорностью родителям, старшим и начальникам, оскорблением их. Небрежным уходом за престарелыми (больными) родителями, родственниками…(оставлял(а) без присмотра, пищи, денег, лекарства… сдал(а) в дом престарелых…). Капризами, упрямством, прекословием, своеволием, самооправданием. Леностью к учёбе. Небрежно относился(лась) к своей работе (общественной должности). Свои таланты и общественное положение (работу) использовал(а) не к славе Божьей и пользе людей, а для личных выгод. Расхищал(а) государственную и коллективную собственность. Даванием и принятием взяток, вымогательством (что могло привести к вреду государству и частным трагедиям). Притеснением подчиненных (с какой целью?). Имея руководящее положение, не заботился (лась) о пресечении нехристианских обычаев (разлагающих нравственность народа); обучение в школах безнравственным предметам… Не оказывал(а) посильную помощь Православной Церкви (был(а) равнодушен(на) к засилью православного народа ложными верованиями, не способствовал (а) распространению Православия, не защищал(а) церковные святыни, не оказывал(а) помощи в строительстве и ремонте храмов и монастырей, уборке церковной территории…).

Согрешил (а): осуждаю живых и мёртвых (а своих грехов не вижу). Празднословием (пустые разговоры о житейской суете…). Рассказом и слушанием пошлых и кощунственных анекдотов (о Боге, Церкви и священнослужителях). Неумеренным смехом, хохотом, красованием перед людьми собственным остроумием приводящим их к смеху. Призыванием имени Божия всуе (без нужды, в пустых разговорах, шутках). Осуждением священников, монахов. Слушанием и пересказом сплетен о священнослужителях и церковных делах (этим через меня хулилось имя Божие среди людей). Разглашением чужих грехов и слабостей, клеветой, распространением худых слухов, сплетен. Ложью, обманом, неисполнением обещаний, данных Богу (людям). Божбою, лживой клятвой, лжесвидетельством на суде. Несправедливым судом (оправданием преступников и осуждением невиновных…).

Согрешил (а): воровством (каким?). Сребролюбием (пристрастие к деньгам и богатству). Неуплатой долгов. Жадностью, скупостью на милостыню (а на прихоти, суетные развлечения трачусь не скупясь). Не употреблял(а) излишки своих доходов на душеполезное (милостыню, покупку духовных книг…). Корыстолюбием (пользование чужим… из всего извлекать пользу). Желая обогащаться, давал(а) деньги под проценты. Губила души людей, торгуя водкой, сигаретами, наркотиками, противозачаточными средствами, нескромной одеждой, порно… Обсчитывал (а), обвешивал (а), выдавал(а) плохой товар за хороший… (указать и другие грехи вашей торговли).

Согрешил (а): самолюбием, завистью, подозрительностью, злорадством, лестью, лицемерием, лукавством, человекоугодием, неискренностью. Слушал(а) злословие с удовольствием и согласием. Одобрением и оправданием греховного. Принуждением других ко греху (солгать, украсть, подглядеть, доносить, пересказывать, подслушать, выпить спиртное…). Участием в худых делах и беседах. Деланием добра напоказ, желанием славы, благодарности, похвал. Исканием первенства и уважения… Занятие спортом и боевыми искусствами ради славы, денег, разбой (рэкетирство)… Хвастовством, любованием собой (внешностью, способностями, одеждой…). По гордости унижал(а) ближних насмешками (подколки), глупые шутки… Смеялся(лась) над нищими, калеками, чужим горем…

Согрешил(а): гордостью, обидчивостью, злопамятством, мстительностью, ненавистью, непримиримостью, враждой, вспыльчивостью, гневом. Грубым обращением с ближними. Наглостью и дерзостью (лез(ла) без очереди, толкался(лась). Руганью (в том числе матерной, с упоминанием нечистой силы), рукоприкладством, избиением, убийством. Покупкой прав на вождение автомобиля, нарушением правил дорожного движения, вождением автомобиля в нетрезвом виде… (чем подвергал(а) опасности жизнь людей). Причинением вреда ближнему (какого?). Незащитой слабых, избиваемых, женщины от насилия… Жестокостью к животным.

Холодной и бесчувственной исповедью. Согрешаю сознательно, попирая обличающую совесть. Нет твёрдой решимости исправить свою греховную жизнь. Каюсь, что оскорблял(а) Господа своими грехами, искренно об этом сожалею и буду стараться исправиться.

(Ввиду обширности перечня грехов исповедь в них можно разбить на несколько раз, начиная с самых тяжких. Подлинное перед Богом покаяние предполагает не формальное и равнодушное перечисление каких-то своих плохих поступков, а осуждение своей греховности, искреннее, с сокрушением сердца исповедание грехов и решимость исправляться).

На улице возле главного храма нас поджидали отец Мартиниан и Володя. Мы очень тепло попрощались. Звучали дорожные наставления (в основном, давал их Володя): мол, тут два часа, не больше, как выйдете, сразу направо, и по дороге направо, всё будет хорошо, примут нас в Ватопеде, примут. Отцы благословляли. И уходить не хотелось, и в то же время, как ни странно, хотелось: я чувствовал себя легко, светло… и мне не терпелось скорее идти к Владыке. Собственно, выходя из Ксилургу, я и делал первый шаг.

И ведь не было такого чувства, что прощаемся навсегда и больше никогда не встретимся. Здесь даже дело не в том, что возможна встреча в ином мире (где будут они и где мы!), а в ощущениях присутствия человека в твоей жизни.

У меня есть один близкий человек, который жил в другом городе. Он очень много для меня значит. Я всегда представлял его мнение по тем или иным вопросам, ссылался на него: он поступил бы тут так, а тут бы сказал это. Мы переписывались, изредка созванивались. Совсем уж редко ездили друг к другу в гости. Этот человек болел и, случалось, наша переписка замирала на время. Но у меня не прерывалось ощущение его присутствия. Со временем мы стали писать реже, звонить почти перестали, про поездки в гости забыли совсем. Но от этого он не стал менее значим для меня, я так же продолжал апеллировать к его мнению, приводить его в пример окружающим, передавать другим то, чему он меня научил. И вот узнал, что он умер несколько месяцев назад. А я всё это время продолжал общаться с ним. День я провёл в тягостном состоянии, а потом вдруг понял, что ничего в общем-то не изменилось: я так же ценю его мнение, так же привожу его примеры и, если бы не это случайное известие о его смерти, то я так бы и считал его живым. И тогда, не знаю уж как это получилось, я вычеркнул это известие, и всё стало на свои места. Дело даже не в сохранившихся фотографиях и оставшихся в записях его голосе (я не люблю фотографии и вообще музейные ценности), а в моих ощущениях его присутствия. Для меня он остаётся живым.

Нечто подобное я ощутил при расставании в Ксилургу: я точно знал, что эти люди никогда не уйдут из моей жизни. Я не знаю, приведёт ли Господь меня ещё раз на Святую Гору (хотя я желаю этого с самого момента, как сошёл с парома в порту Уранополиса), не знаю, застану ли я их, да и Бог весть, что может статься на месте Ксилургу, — но они навсегда в моём сердце.

С этим чувством я вышел за ворота скита.

5

Мы прошли мимо неработающей бетономешалки — воскресенье, перед выходом повернулись, ещё раз низко поклонились чудесному русскому скиту Ксилургу и, свернув направо, вошли в лес. Дорога была знакома — по ней мы пришли, настроение самое великолепное, и пока поднимались в гору, делились восторженными эмоциями, подхватывая слова друг друга.

Когда вышли на макушку горы, с которой виден скит, ещё раз поклонились, обрели каменную тропу и стали спускаться к большой дороге — весь переход занял минут двадцать. Да мы и не заметили его, настолько увлечены были рассказами.

Ну, не могли мы молчать, каждого из нас так и распирало от радости, которой хотелось делиться с товарищами.

В основном восторгались отцом Николаем, его провидческим даром: как он затопил печку, предвидя, что будут гости; я вспомнил, что, показывая нам комнату, он сказал про четыре кровати: «Может, ещё кто придёт», — и пришли именно двое. Отец Борис, разумеется, восторгался подаренной камилавкой. Серёга раскололся про деньги, оказывается, когда отец Николай сказал ему: «Не всё же время тебе деньги считать», — к бизнесу это не имело никакого отношения — Серёга-то бухгалтер. (Честно говоря, меня это несколько удивило, Серёга больше походил на погрязшего в Интернете хакера или неделю бродившего по участку лесника). Алексей Иванович глубокомысленно молчал и время от времени вздыхал, как бы намекая, что и ему есть что сказать, но дело это сокровенное и поделиться он сможет, только если его сильно попросят. Но у нас пока и своего хватало.

Когда вышли на дорогу, отец Борис ничтоже сумняшеся повернул направо. Мы, разумеется, за ним — тоже нисколько не сомневаясь. Алексей Иванович спустился последним и спросил:

— Вы куда?

— Володя сказал: как выйдем на дорогу, надо направо идти.

— А Ватопед-то должен быть там, — и Алексей Иванович качнул рукой в левую сторону.

— Он вечно сомневается — натура такая, — извиняясь, пояснил я отцу Борису.

— Вообще-то море действительно там, — подтвердил Серёга. — Но тут такие дороги… Мы сейчас, скорее всего, обойдём эту гору справа и, по идее, выйдем к морю.

— Пошли, — скомандовал отец Борис.

Алексей Иванович смиренно двинулся за нами, про «сомневающуюся натуру», он, кажется, расслышал.

Идти было одно удовольствие. Дневной жар ещё не наступил, лёгкий ветерок, как весёлая собачонка, то и дело лез поиграться, да и весь окружающий мир радовался, словно только что с нами отстоял Литургию. И разве могло быть иначе воскресным днём здесь, где каждый кустик пропитан благодатью. И мы дышали ею, и шли по широкой петляющей дороге, укатанной европейскими грузовиками. Когда дорога в очередной раз, огибая гору, пошла налево, Алексей Иванович, пыхтя сзади, подал голос:

— Этак мы к Ильинскому скиту выйдем.

Отец Борис нахмурился. Я снова, извиняясь, развёл руками: мол, кого Бог послал в попутчики, тому и рады. Отец Борис ускорил шаг. Мы зашли за гору, закрывшую солнце, стало прохладнее, и пыл наш поостыл. Я тоже уже чувствовал, что идём не туда, но верить не хотелось — мы же идём направо! Я настолько был уверен в правильности нашего пути, что когда мы дошли до сложенных столбиком камушков, откуда мы вчера начали спуск в «урочище», а потом уткнулись в ограду Ильинского скита, я смог вымолвить к делу совсем не относящееся:

— А чего же нам монах вчера не сказал, что можно нормальной дорогой обойти эту ямину?

— Ну, во-первых, широкий путь, сам знаешь, куда ведёт, а во-вторых, мы бы не нашли знак, по которому надо было подниматься в гору, — Алексей Иванович, в отличие от нас, чувствовал себя уверенно. — Я говорил, надо было налево идти, — и как будто ничего неожиданного, для него, по крайней мере, не произошло, предложил: — Зайдём, что ли?

— И в самом деле, — поддержал я. — Раз уж дошли…

Вообще-то пауза была нужна: час-то мы, хоть и в приятном режиме, но оттопали, но более требовалось морально прийти в себя и разобраться: почему так получилось? Что мы сделали не так? Может, слишком самоуверенно повели себя, слишком много болтали по дороге, вместо того, чтобы молиться?

— Пожалуй, — согласился немного сконфуженный отец Борис и тут же приободрился: — Как раз и дорогу у кого-нибудь спросим.

И мы прошли на территорию скита. Разумеется, тут же встретился монах, отправлявший нас вчера в Ксилургу. Надо сказать, что в первую секунду на лице его отразился страх: одно дело знать, что есть привидения, другое — увидеть их. Мы радостно бросились под благословение, тот снова сказал, что монахи не благословляют, но, судя по всему, успокоился, однако всё же что-то робко спросил и в вопросе совсем уж тихо прозвучало слово «Ксилургу».

— Да ничего, слава Богу, дошли до Ксилургу. Кала, кала.

Монах с облегчением вздохнул и перешёл на более-менее понятную речь из смешения языков, объясняя, что мест нет и они сегодня ждут большую делегацию. То ли и впрямь от делегаций у них продыху нету, то ли это единственная причина, которую он мог изъяснить на русском — нам было без разницы, мы объявили, что идём в Ватопед и попросили показать дорогу.

— Ватопеди-и… — протянул монах и, судя по повисшей паузе, вчера, отправляя нас в Ксилургу, он сомневался меньше.

Искренность победила в нём, и он сокрушённо покачал головой и тут же затянул песню про делегацию.

— Мы всё равно пойдём в Ватопед! — решительно произнёс отец Борис.

«Вот молодец! — подумал я. — Мне бы его пренебрежение к обстоятельствам».

Монах снова вздохнул и стал жестами показывать, что для начала надо спуститься в урочище. Всё-таки некая неуверенность в его объяснениях присутствовала, скорее всего, он никак не мог понять, почему, если мы шли в Ватопед, то оказались тут.

— Нам бы кофейку перед дорожкой, — напомнил о гостеприимстве Алексей Иванович, а заодно как бы пояснил причину нашего появления.

Монах спохватился, закивал головой и завёл нас в небольшую комнатку, похожую на маленькое кафе: несколько летних лёгких столиков, барная стойка в глубине. Комнатка оказалась так мала, что рюкзаки пришлось оставить перед входом.

На возглас монаха появился послушник, монах объяснил ему, что за почётные гости мимоходом оказались в их скиту, и тепло попрощался с нами. В самом деле — тепло, без всякой иронии. И мы его попросили помолиться. В конце концов, именно он молился за нас, пока мы пробирались в Ксилургу.

Мы сели за ближний столик, и скоро нам принесли кофе и по рюмочке раки. Все тревоги и сомнения, которые не оставляли меня с тех пор, как я увидел столбик из сложенных камушков при спуске в урочище, растаяли с первым глотком (собственно, один глоток и был — рюмки у них…) раки, а с первым глотком кофе вернулись бодрость и уверенность: мы обязательно дойдём до Ватопеда!

Урочище мы преодолели стремительно, словно гладкую стометровку, и вышли на то же место дороги, только два часа спустя. Теперь пошли налево, к морю.

Несмотря на то, что мы теперь побаивались вести праздные разговоры (я так вообще воспринял плутание как вразумление), но идти в безмолвии нам, мирским людям, непривычно. Хотя, казалось, что лучше: иди себе, читай Иисусову молитву. Наверное, если бы мы шли вдвоём с Алексеем Ивановичем, с которым столько переговорено, так и было бы. Но с людьми не столь близкими благостного молчания не получалось. Возникало ощущение тяжести паузы. Но и разговоров о мире не хотелось. И я спросил: а слышали ли мои спутники, как ночью подъезжала машина?

Отец Борис и Серёга дружно сказали «нет», а Алексей Иванович прокомментировал:

— Это у тебя глюки были.

Мне стало обидно.

— Я даже видел свет фар. И голоса слышал.

— Точно — глюки. Ты, Сашулька, как только головку на подушку опустил, так в свои обе свистульки и засвистел, словно пожарник на покое.

Я ещё больше обиделся: ну, бывает, что шумно сплю, но зачем сообщать интимные подробности окружающим? Однако Алексею Ивановичу сейчас не возразишь: он сразу предлагал налево идти. Алексей Иванович решил добить меня.

— Там ни одна машина не проедет.

— А как же туда бетономешалку доставили? — возмутился я. — И куда делись рабочие?

Действительно: мы же видели, как рабочие прикладывались к иконам, как уходили из храма, но больше мы их в скиту не встречали.

— Там ещё одна дорога есть, — дошло до меня.

Некоторое время шли молча, переваривая открывшееся знание и размышляя, что из этого следует.

— Поздно, — ответил за всех Алексей Иванович.

И мы наконец-то погрузились в молчание.

Между тем дорога пошла вверх и скоро перед нами открылся изумительный вид на Ильинский скит. Это было настолько величественно и красиво — среди гор и зелени пятикупольный красавец-храм, что мы невольно остановились и минут пять любовались им.

— Может, Господь нас специально этой дорогой направил, чтобы мы такую красоту увидели, — опять за всех сказал Алексей Иванович.

И отец Борис поддержал, протянув:

— Да-а…

Мы двинулись дальше, нет-нет да и оглядываясь на Ильинский скит, который, словно добрая мама, вышедшая провожать нас, всё смотрел, как мы уходим всё дальше, и тихонько крестил наш путь.

Когда дорога в очередной раз сделала крутой поворот и мы попрощались с Ильинским скитом, нам встретились два монаха. Молодые, чернобородые и жизнерадостные. Но мы всё равно обрадовались встрече больше.

— Ватопеди? — переспросил более бородатый монах и задумчиво посмотрел на нас.

Меня эта задумчивость при поминании Ватопеда начинала настораживать. Но монах махнул рукой как раз в том направлении, куда мы шли:

— Тэсере ора.

— Чего-чего? — переспросил Алексей Иванович, а я-то сразу понял и притих.

Монах показал нам четыре пальца и попытался сказать по-английски:

— Фо хос.

Серёга машинально перевёл:

— Четыре часа, — и тут же недоумённо посмотрел на монаха: — Четыре часа? — И тоже для верности выставил четыре пальца.

Монах, оттого, что его поняли, радостно закивал[137] .

Серёга обернулся к нам.

— Он что, шутит?

— Путает, наверное, — безпечно махнул рукой отец Борис.

Монахи, выполнив свою миссию (а я не сомневался, что Господь послал их только для того, чтобы сообщить нам, что идти по этой дороге до Ватопеда четыре часа и чтоб мы не отчаивались), пошли дальше. Их явление я понял так, что мы всё-таки дойдём, но будет непросто.

Я покосился на две сумки отца Бориса: одна висела у него на плече, другую он пока поставил.

С другой стороны, что такое четыре часа?

Кажется, Алексей Иванович думал так же и он тоже внёс лепту в прославление отца Николая.

— Помните, отец Николай нам рассказывал, как к нему гости ехали и сказали, что через два часа будут, а сами только через семь часов добрались? Это ведь он про нас говорил.

— Ну что ж, два с половиной часа мы уже прошли, плюс четыре, плюс полчаса… — я опять посмотрел на сумки отца Бориса, — на непредвиденные расходы. Дойдём.

Воцарилось молчание, которое прервал отец Борис.

— Ничего, мы быстро пойдём. И обойдёмся без непредвиденных расходов!

Его оптимизм меня восхищал!

— Отец Борис, — сказал я, — давайте мы одну сумку вместе понесём, вы — за одну ручку, а я — за другую, удобнее будет.

— Нет, свои грехи надо самому носить.

Отец Борис мне нравился всё больше. В том, что люблю его, я давно не сомневался, наверное, с первой встречи в Ивере, что отчасти оправдывало немного ироничное к нему отношение, и то, нравится он мне или нет, на мою любовь никак не влияло, но согласитесь: хорошо же, когда ты человека любишь, а он тебе ещё и нравится.

— Батюшка, а можно нескромный вопрос? — поинтересовался я.

Отец Борис насторожился, но постарался ответить, как будто только и ждал, когда ему начнут задавать нескромные вопросы:

— Конечно-конечно.

— А сколько вам лет?

Господи! Я думал, ему лет на десять меньше! И тут уже не мог им не восхититься: как удалось сохранить такую детскую непосредственность, это лёгкое преодоление мира?! Он ведь, поди, и на Афон поднялся легко: поехали, мол, Серёга. Серёга кивнул, батюшка покидал вещи в сумку, в одну не уместились, взял вторую — и на вокзал.

— Батюшка, а как вы на Афон попали?

— Да вот решили с Сергеем… Прихожане съездили, рассказали, дали телефон, мы позвонили, и всё получилось.

Я кивнул, где-то через полчасика надо будет напомнить ему про сумки. Пока думал, что ещё спросить у симпатичного батюшки, раздался восторженно-тревожный возглас идущего впереди Серёги:

— Змея!

— Где?! — с задних рядов, сметая всё и вся на своём пути, то есть меня с батюшкой, бросился Алексей Иванович.

Так летят на роковой огонь мотыльки.

— Батюшка предупреждал про змей… Всё, что предупреждал, сбылось. Говорил, без послушания ничего не делай, палки не бери, в море не купайся, дождевики… а змеи спят, — как заклинание повторял он, глядя на вытянувшуюся вдоль дороги небольшую — в полметра — змеюгу. — И — вот она!

Ползучий гад никак не реагировал на бормотания Алексея Ивановича и, развалившись посреди дороги на солнышке, больше напоминал сытого кота, нежели коварного змея. Алексею Ивановичу такое пренебрежительное невнимание не понравилось, и он разочарованно произнёс:

— Вот, а батюшка предупреждал насчёт змей…

— Но он же не говорил, что она обязательно должна тебя укусить, — заметил я. — К тому же, она действительно спит.

— И лучше её не трогать, — предупредил Серёга.

— А вдруг она сдохла?

— Тебе-то какое дело? — изумился я.

— Пусть спит, — заключил отец Борис и изрёк ещё одну мудрость: — Мы её не трогаем, она нас не трогает.

По этому поводу, кстати, есть анекдот, — сказал я и мы, обойдя так и не шелохнувшегося гада, пошли дальше.

6

Минут через десять открылся вид на Пантократор[138] . Тоже красивый — внизу, у моря, монастырь больше напоминал суровую средневековую крепость, но с нашим (мы упорно называли Ильинский скит нашим), конечно, не сравнить. По логике, чтобы выйти к Ватопеду, нам теперь надо было двигаться вдоль побережья. Дорога, однако, снова уходила круто в другую сторону, но мы уже привыкли к выкрутасам афонских дорог — не они здесь определяют путь.

Решили сделать привал. Час как вышли с Ильинского скита, а тут тебе и вид прекрасный, и новый поворот дороги, так что самое время передохнуть, обсудить дальнейшее, а заодно и сфотографироваться на фоне Пантократора. Мы посбрасывали рюкзаки и сумки, отец Борис достал фотоаппарат, Серёга — карту, Алексей Иванович — пачку «Беломора».

Отец Борис чуть фотоаппарат не выронил: мало того, что мы чуть ли не каждый Божий день причащаемся, так ещё и курим.

Алексей Иванович смутился и стал махать рукой, рассеивая дым по Афону.

— Батюшка, давайте я вас сфотографирую, — попытался я переключить внимание отца Бориса.

Тот поднял руку, набрал в лёгкие воздуха, но, видимо, так и не найдя подобающих слов, только потряс перстом.

Алексей Иванович поднялся и отошёл от греха подальше, а мне пришлось за него заступаться: вот, мол, для того и на Афон поехал, чтобы оставить пагубное пристрастие. Это несколько утешило батюшку, и в это время отошедший Алексей Иванович воскликнул:

— Смотрите-ка, — и все повернулись к нему.

Алексей Иванович стоял у противоположной стороны дороги, откуда поднимался покрытый редким кустарником склон горы, и указывал на едва приметный указатель: посеревшая от солнца и ветра деревянная палочка и на ней изржавевшая, с тёмными пятнами табличка, точно в тон серо-буро-зелёному склону горы.

Мы подошли и внимательно осмотрели табличку: когда-то, в давние-стародавние времена на ней определённо было написано «Ватопед». Более того, под словом угадывалась стрелка. И стрелка указывала на склон горы.

Мне не хотелось лезть в гору. Я представил себе каменистое бездорожье, свои похрустывающие при каждом неверном шаге разболтанные коленки и предложил не уходить с наезженной дороги. Алексей Иванович как человек, обретший знак, естественно, настаивал на том, что знак нам послан не просто так. Отец Борис посмотрел на Серёгу. Тот пожал плечами:

— Дорога, судя по всему, как раз огибает эту гору, — он показал карту, на которой линии и кружки напоминали более карту гидрометцентра, то есть совершенно непонятную, — а тропа, наверное, пересекает гору напрямки, и мы должны будем выйти на эту же большую дорогу, только с той стороны горы.

— А где ты видишь тропу? — спросил я.

— Ну, если присмотреться… то — вот.

Действительно, «если присмотреться». Горный склон представлял нагромождение разновеликих и разномастных камней. Не разваливалась эта каменная куча, видимо, только потому, что держал её то там, то сям пробившийся сквозь камни кустарник. Весьма, между прочим, жидкий и колючий. И глазу виделась картинка, которую обычно показывают офтальмологи; когда из множества разноцветных кусочков надо выделить главное и правильно назвать фигуру. Тут же надо было угадать, какие камни лежат неестественно и выстраиваются в некую единую цепочку. Серёга эту цепочку видел. Вообще-то после того, как они в темень прошли «урочище», я Серёге доверял.

— Вот и сократим дорогу, — подхватил отец Борис и пошёл за сумками.

Нет, всё-таки нельзя так беспечно относиться к миру, горько вздохнул я и снова позавидовал отцу Борису. Он первым и вступил на горную тропу. Его первым мы и потеряли.

Отец Борис сразу рванул вверх, и я засомневался, что он сказал правду о своём возрасте. Бывает такое с молодыми людьми, когда хочется казаться старше. Серёга еле поспевал за ним, но он всё-таки периодически приостанавливался и вглядывался в каменную мозаику. Алексей Иванович шёл ещё медленнее, изучая каменный рисунок тщательнее. Я плёлся последним, дорога меня вообще не интересовала, без очков разгадывать офтальмологические загадки возможным не представлялось — я ориентировался на большой рюкзак Алексея Ивановича и его сопение. Для меня куда важнее было не наступить на какой-нибудь слабый камень, всё-таки я сильно переживал за испорченные в счастливую пору юности спортом коленки и пару раз, оступившись, замирал, прислушиваясь: не хрустнуло ли чего? В какой-то момент я совсем отстал, услышав встревоженный голос Алексея Ивановича, отозвался. Оказалось, я забрал вправо.

— Давай сюда, мы тебя подождём.

Скоро я выбрался к двум товарищам, которые, сняв рюкзаки, мирно о чём-то переговаривались.

— А где отец Борис? — спросил я.

На лице Серёги мелькнул ужас, но Алексей Иванович спокойно сказал:

— Да тут где-то впереди, — и крикнул: — Отец Борис!

Голос у Алексея Ивановича зычный — недаром столько лет проработал в механическом цехе. Но никто не отозвался. Теперь ужас на Серёгином лице задержался подольше.

— Попробуем все вместе, — предложил я.

И мы начали орать. А в ответ — тишина… как будто мы совсем одни на Афоне. Даже эха не было.

Серёга подхватил рюкзак и бросился вперёд.

— Куда ты? — успел крикнуть Алексей Иванович. — Мы так совсем растеряемся.

Бухгалтеры вообще народ рациональный, и Серёга остановился. Далее он выдвинул следующее разумное предложение:

— Давайте чуть разойдёмся, пойдём цепью и будем кричать.

— Увы, мой друг, у нас уже потери, но жизнь — дуэль, чего же мы хотели… — не удержался и фальшиво пропел я.

Серёга неодобрительно посмотрел на меня.

— Да никуда он не денется, — попытался успокоить я его, но вышло неубедительно. Я попытался высказаться более аргументированно: — У него две сумки, с ними далеко уйти невозможно. — Это Серёгу тоже несильно утешило, и я сказал: — Чего стоим?

Мы разошлись небольшой цепью и пошли вверх. Серёга, конечно, сразу убежал вперёд, голос его становился всё глуше, но оставался в пределах слышимости. Мы уже почти взобрались, взмыленные, на гребень горы, как увидели средь груды больших валунов Серёгу. Вид у него был поникший.

— Нету его, — предупредил он наши вопросы. — Я вас стоял ждал.

— Может, ещё покричим? — ничего больше я придумать не мог.

Серёга снова неодобрительно посмотрел на меня: мол, он ждал более мудрых предложений. Но трижды проорал с нами.

— Слушай, а сотовый у него есть? — вдруг спросил Алексей Иванович.

«Вдруг», потому что воспоминание про сотовый получилось совершенно неожиданным, я уже стал забывать про это чудо техники, хотя отец Николай только что утром напоминал нам про него. Точно! Но Серёга наших надежд не разделил.

— У него деньги на сотовом кончились. Ещё два дня назад.

Ну да, это стоило предположить.

— Давайте ещё покричим, — снова предложил я и пояснил: — А что нам ещё остаётся?

Покричали ещё, но уже вяло и без энтузиазма.

— Ну, что ж, — подвёл черту Алексей Иванович, — надо начинать молиться.

Я чуть было не брякнул: «За упокой!», — но вовремя посмотрел на Серёгу.

И тут откуда-то снизу донеслось нечто похожее на «Э-эй!», мы недоумённо переглянулись: это ещё кто? Никто не предполагал, что мы может оказаться выше отца Бориса, да ещё настолько. Но уже в следующую секунду мы заорали так, что отдыхающий после ночных бдений Афон должен был содрогнуться. В ответ «Э-эй» донеслось более отчётливо, и Серёга ломанулся вниз. Поспешили за ним и мы, и скоро обрели в братских объятиях батюшку и его духовное чадо — вот где радости-то было!

У Серёги утроились силы, он выхватил у сопротивлявшегося отца Бориса одну из сумок, водрузил на плечо и зашагал вверх уже известной дорогой, дальше двинулись отец Борис, затем Алексей Иванович и я. Мы снова вышли к валунам и теперь осмотрелись.

Вид, конечно, был потрясающий. Прямо перед нами на фоне ярко-синего неба возвышалась Гора. Вершина и углы её были чётко очерчены. На груди Горы лежало небольшое живое облачко. Под нами, слегка приправленный жёлтой и красной красками, стоял лес. Далеко виднелся Ильинский скит. Отсюда он казался совсем игрушечным, но всё равно красивым. Хорошо просматривалась впадина, через которую мы уже дважды переходили, и, если продолжить глазами направление, то угадывался купол Ксилургу, куда, как казалось, ведёт по гребню тропа, на которой мы стояли.

— А вон и пасека, — указал Алексей Иванович.

Действительно, внизу, по направлению к Ксилургу, можно было различить десятка два пчелиных домиков.

— Откуда про пасеку знаешь? — спросил я.

— Володя рассказал, пока мы посуду мыли.

— Этак мы к Ксилургу выйдем, — определил я.

— А там выйдем на другую дорогу и — два часа до Ватопеда, — продолжил мысль Алексей Иванович.

— Может, всё же эта дорога чуть дальше раздваивается: та, что по гребню, пойдёт на Ксилургу, а другая будет спускаться с горы, — сказал Серёга. — Ведь на указателе было написано «Ватопед», а не «Ксилургу».

Мы посмотрели на отца Бориса. Его ответ оказался неожиданным:

— Сами решайте…

Видать, недолгое время, проведённое на Горе в одиночестве, здорово его тронуло.

— Мне всё равно, — сказал Алексей Иванович. — Куда-нибудь да выйдем. К тому же, впереди лес — хоть какой-то тенёк.

Солнце и в самом деле припекало уже не по-осеннему. Тропинка средь леса видна была чётче, и идти стало легче. Огибая понемножку пасеку, мы точно выходили на Ксилургу.

Когда это стало очевидно всем, я сказал:

— Нет, в Ксилургу возвращаться не хочется.

И, как ни странно, все меня дружно поддержали, словно ждали, кто же первый произнесёт крамолу. Мы развернулись и пошли назад.

Поначалу я даже гордился нашим поступком: столько пройти в гору и повернуть назад, признав свою неправоту! Но не в ложном ли стыде дело? Нам стыдно вновь объявиться в Ксилургу и признать, что сами мы ни на что не годимся. Сейчас-то мы признали своё поражение друг перед другом и никто об этом не узнает (если, конечно, я не разболтаю), а там наша несостоятельность открывалась всем. Будут потом за чаем рассказывать, как два сочинителя, бухгалтер и поп, не расспросивши точно про дорогу, понадеялись на себя, четыре часа плутали по Афону и вернулись обратно. С другой стороны, раз уж благословили, так чего возвращаться?

И тут, увлечённый самокопанием, я споткнулся. Щелчок в коленном суставе отдался в голове, и коленка не зафиксировалась в обычном положении. «Приплыли», — подумал я и остановился. На глазах выступили слёзы, не от боли, никакой физической боли я не чувствовал, а от отчаяния — до Ватопеда не дойти.

— Ты чего? — оглянулся Алексей Иванович.

Так хотелось разрыдаться по-настоящему.

— Оступился, — прошептал я.

Не знаю, расслышал Алексей Иванович или нет, но он пошёл ко мне, остановились и двое товарищей.

— Помочь? — спросил Алексей Иванович.

А я представил все хлопоты: как меня придётся поддерживать, как я буду скакать на одной ноге, потом, наверное, и нести придётся… до Ксилургу.

«Господи, помилуй!» — возопил я и осторожно поставил ногу на землю, потом нагнулся и пощупал коленку: всё, вроде, было на месте. Я согнул ногу — ничего. Тогда я твёрже опёрся на неё, что-то там снова щёлкнуло, и я почувствовал, что встало на место. И сразу наступило несказанное облегчение, словно был на краю пропасти и чудесная сила отвела от неё. «Никаких рассуждений, надо идти, смотреть под ноги и молиться» — это само собой чётко сформулировалось и высветилось в мозгу.

— Нормально, — ответил я Алексею Ивановичу и пошёл.

Когда мы вышли к указателю, повернувшему нас на гору и перед нами снова предстал Пантократор, я сказал: Для чего-то это нам было нужно. Я пока не знаю, для чего, но мы обязательно дойдём до Ватопеда, — и зашагал по дороге.

7

Остальные шли за мной, а я знал одно: главное теперь не вставать, нужно двигаться в одном ритме, смотреть под ноги, молиться — и мы обязательно дойдём. В гору подниматься было тяжело, хотя, конечно, не так, как по неровным камням, но зато на дороге мы стали открыты распалившемуся солнцу. Мы поснимали куртки, свитера, я шёл в майке, Алексей Иванович и Серёга — в рубашках, труднее всего приходилось отцу Борису, который так, как мы, разоблачиться не мог. Пот с него лил в три ручья, но дарованную скуфейку он не снял ни разу. Самую большую сумку они несли вдвоём с Серёгой, потом Серёга понёс эту сумку с Алексеем Ивановичем. Меня не припахивали, видимо, помнили о моей остановке, а Алексей Иванович — ещё и о моём диабете. Я чувствовал, что они справляются, и хотя им было тяжело, лучше идти так, как сложилось само собой. Я снял с руки подаренные Серафимом чётки и начал читать молитвы, во мне всё напряглось и обострилось. Мне начинало казаться, что я чувствую дорогу так же, как прилипшую к телу майку, и что за хребтом уже различаю желанный Ватопед.

Вдруг помыслил, что за такой переход хорошо бы в Ватопеде мне не один, а два пояска Богородицы получить. Один — жене, а другой — начальнице (у меня тоже может быть начальник). Я вот всё думал, что ей с Афона привезти, а что может быть лучше? Икону всякий подарить может, а вот Богородичный поясок, да ещё добытый таким трудом… В общем, пока молился, попросил у Богородицы два пояска[139] .

Дорога тем временем вывела нас к очередной развилке. Левый рукав поднимался вверх, а правый шёл к морю, вдалеке виднелся похожий на Пантократор монастырь, за ним спускалась в море гора.

Серёга достал карту.

— Странно, никакого монастыря тут не обозначено, а Ватопед, по идее, за этой горой. — И поправился: — Должен быть. Ну, куда пойдём?

И все посмотрели на меня. Я, кстати, точно знал, куда идти, пока не встали у развилки. Опять налезли сомнения, смущал ещё очередной ржавый указатель, стрелка которого показывала на промежуток между дорогами, но всё-таки больше склонялась влево.

Я прикрыл глаза и постарался вернуть состояние, в котором пребывал несколько минут назад. Со стороны могло показаться, что я пытаюсь угадать, но я же только что точно знал, куда идти. Да что же это за наваждения такие! Яко тает дым от лица огня![140] И я решительно шагнул влево. Отряд, не проронив ни слова, двинулся следом.

Когда забрались на самый верх и дорога снова поворачивала ещё левее, я опустил рюкзак на обочину и объявил привал.

Отец Борис, где стоял, там и рухнул. Вернее, сначала рухнула сумка, которую он нёс, а за ней, как привязанный, последовал и он. Рядом присел Серёга. Алексей Иванович отошёл в тенёк и закурил. Отец Борис не то чтобы не протестовал, он даже не обратил на факт табакокурения никакого внимания. Я отнёс рюкзак к обочине, но садиться боялся, мне казалось, что если присяду, подняться уже не смогу. Я чётко представлял, что должен двигаться в одном и том же ритме без всяких пауз, тогда у меня есть шанс дойти, привал же я объявил по непонятным причинам: то ли из-за человеколюбия, то ли человеко-угодия. Копаться, однако, как я понял, в своих чувствах неполезно, а надо просто принимать как данное: я почувствовал, что отряд на пределе и все мои подбадривания типа «вот сейчас дойдём до поворота» или «вот ещё один подъёмчик» уже не вдохновляли. Сейчас совпало — мы были на вершине и на повороте, дорога дальше шла явно под уклон и поворачивала опять-таки, как это неудивительно, налево. Впрочем, меня уже ничто не удивляло. Как, кажется, и остальных. Минуты две провели бездвижно и в молчании, только лёгкий дымок «Беломорканала» сизо потягивался в сторону спуска.

— Ты думаешь, нам туда? — первым начал приходить в себя Алексей Иванович.

— Я не думаю, я иду.

— Сядь, отдохни.

— Боюсь, — честно признался я. — Потом не встану.

— Встанешь… — протянул Алексей Иванович и пообещал: — Поможем…

Я подумал: чего это, действительно, я выпендриваюсь, и подсел в тенёк к Алексею Ивановичу.

— Чего вы на солнце-то? — спросил я сибиряков.

Серёга поднялся, перекинул свой рюкзак через плечо и, поддев сумки отца Бориса, переместился к нам. Вернулся за батюшкой и проделал с ним то же самое, что с сумками, потом сказал:

— А у меня орешки есть.

— А у меня — сухари, — сказал Алексей Иванович.

— Ты ж сказал, что всё съестное в Ксилургу оставил?

— Да как-то сухари стрёмно было им оставлять, этого добра у них и своего хватает.

— Вот и славно.

А воды из родника, которую мы набрали по дороге, у нас было полно. Серёга протянул литровую бутылочку отцу Борису, тот сделал несколько жадных глотков, оторвался, обвёл нас неузнавающим взглядом, снова припал к бутылке и, опорожнив её наполовину, с трудом отстранил от себя, ещё раз, уже более осмысленно, посмотрел на нас, глубоко выдохнул, как штангист перед рекордным весом, тряхнул головой и сказал:

— Ну что, пошли?

И столько было в его голосе решимости и вместе с тем надежды, что его будут удерживать и не позволят никуда идти, что мы невольно рассмеялись.

— Сначала — обед, — заключил Серёга.

Мы перекусили орешками и раскрошившимися сухариками, получилось очень похоже на лакомство, которое подают в конце трапезы. Запили сладкой родниковой водой, и силы появились. Я хотел уже подняться, но, посмотрев на товарищей, понял — рано.

Алексей Иванович расстегнул рубашку, разулся и, притоптывая по придорожной траве, чесал пятки. Серёга тоже расстегнулся и, вытянувшись к солнцу, улыбался. Отец Борис, привалившись к сумкам, тихо блаженствовал. Так прошло минут пять. И снова будто кто-то толкнул меня — я поднялся и сказал:

— Подъём. Нам ещё два часа топать.

И все безропотно стали подниматься, оправляться, завязывать ботинки, подтягивать лямки — через пару минут отряд был в полной боеготовности. Только Алексей Иванович уточнил:

— Почему два часа? Отец же Николай сказал: семь. Значит, получается полтора.

— Он не имел в виду привалы, — безапелляционно отрезал я и скомандовал: — Вперёд!

Дорога пошла под уклон и низкорослым лесом, тени особой он не давал, но среди зелени всё равно идти было приятнее, да и вообще после привала с трапезой шагалось веселее. Не прошло и часа, как мы вышли на большую афонскую дорогу, щедро присыпанную гравием и щебнем. Машинам, конечно, по ней ездить приятнее, а вот идти ножками… Но главное не это — мы увидели нормальный европейский столбик, поставленный прямо на нашем спуске, который чётко указывал, где Ватопед. Разумеется, направо. Всё — мы уже почуяли запах моря. Отец Борис снова ускорился, Алексей Иванович и Серёга с его сумкой еле поспевали за ним. А я опять отстал — никак не мог переключиться на более высокую скорость, словно не было у меня такой передачи и я продолжал двигаться в усвоенном темпе. Впрочем, приближение Ватопеда охватило и меня, чем-то это напоминало афонскую Литургию, когда после длительной службы она подхватывает и возносит выше, выше, быстрее, быстрее и всё рвётся в тебе туда, сам боишься признаться, куда… Но сейчас-то я знал, куда всё рвалось — в Ватопед. Только если на Литургии плоть моя, повинуясь законам притяжения, удерживалась на земле, то теперь, повинуясь закону правильного ритма, не позволяла нестись вперёд как угорелому.

Нас охватило общее веселье. Мы радостно поприветствовали промчавшуюся мимо нас маршрутку. Она ехала из Ватопеда, получалось, она была его вестником. И водитель весело помахал нам рукой, прокричав что-то в ответ. В салоне машины сидели несколько человек, и мы всем пожелали доброго пути.

Знали б мы, что это была за маршрутка!

Слава Богу, кстати, что не знали.

А так мы дошли до очередного правого поворота, обогнули гору и увидели — Ватопед!

Нет, это был не Ватопед. Это был рай. Изумрудную морскую бухту обнимали две мохнатые горные руки, а там посерёдке — золотые купола. И как много! И сам монастырь, даже отсюда, с верхотуры, казался большим и уж точно больше самой Великой лавры и даже Пантелеймона. Неужели мы заслужили награду?

А какая тогда награда уготована тем, кто пройдёт не один день, а всю жизнь…

Господи… Я чуть не плакал. И не один я, потому что у Алексея Ивановича вырвалось изумлённо-восторженное:

— И нас туда пустят?!

— А почему нас должны туда не пустить? — удивился Серёга.

— Одежды не брачные[141] , - в очередной раз решил я блеснуть остроумием.

— Я там у ворот лягу и никуда не сдвинусь, — сообщил отец Борис.

Я представил картину и вздохнул:

— Вас-то, может, и пустят, у вас диамонитирионы ещё действуют, а у нас три дня как просрочены.

— Ничего, — покровительственно утешил отец Борис, — мы скажем, что вы с нами.

На том и порешили. Отец Борис решительно вернул себе вторую сумку и зашагал к Ватопеду.

Когда мы уже почти спустились с горы, Алексей Иванович подождал меня и сказал:

— Я думаю, нас всё-таки должны пустить. Тебе вот поясок Богородицы необходим. Ты же ради него шёл на Афон — как раз жене привезёшь.

Вот, оказывается, зачем я на Афон шёл.

— Я вообще-то по дороге два пояска у Богородицы просил.

— Зачем два-то? — удивился Алексей Иванович, но тут же сообразил по-своему: — Ну да, у тебя же дочка будет.

О дочке-то я и не подумал. Не то чтобы пот прошиб меня, но как-то нехорошо сделалось: что же я за скотина, о всяких начальниках думаю, а о близких, о дочке, которая вот-вот должна появиться на свет, не вспомнил ни разу. И не молился за неё. А как молиться, если имени ещё нет? Я за жену молился. Со чадом. Но ведь действительно, как хорошо бы дочке поясок-то ко дню рождения! Так ведь уже начальнице пообещал. Что же, отбирать теперь?

Не то чтобы я растерялся от нахлынувших терзаний, но смутился изрядно. Алексей Иванович заметил.

— Ты чего? Плохо стало?

— Я ведь второй поясок-то уже начальнице пообещал, — признался я.

— Ну и подхалим же ты, — прищурился на меня Алексей Иванович.

— Я — искренне. Она человек хороший.

— А сколько ей лет-то?

— Да Бог её знает, у начальниц разве может быть возраст?

— Смотри, поясок-то этот при родах помогает. Подаришь ей, а она родит.

— Где ты видел, чтоб начальницы рожали?

— Ну, так те без пояска были…

— Пошли, а то братия уже вон куда ускакала…

Я немного успокоился.

— Какие вообще пояски? Во-первых, мне и один-то никто не дал, а во-вторых, молиться надо, чтобы в Ватопеде приняли.

И то верно, — согласился Алексей Иванович.

7

Ватопед — настоящий город, и, как положено городу, у него есть пригород и даже выселки. По дороге попался сарай с огороженным выгоном для скота, потом пошли домики, потом — сад, и вот, наконец, мы вступили на замечательную аллею, предваряющую ворота. Длинная дорожка была выстлана камнем, по бокам стояли Бог весть какие деревья, но очень красивые, высокие, со склонёнными гибкими ветвями. Деревья уже выглядели по-осеннему, и сухая листва шебуршала под ногами. Дополняло картину солнце, которое незаметно для нас коснулось края хребта и выглядело уставшим и красным. Всё — и длинная осенняя аллея, и поблекшее солнце, и прохладный ветерок — говорило о конце пути, и, с одной стороны, радостно было оттого, что путь этот — с трудностями, плутаниями, ошибками — пройден, а с другой — томило тревожное ожидание: пустят ли?

Я и не заметил, как мы оказались перед невысокими воротами обители. Честно говоря, рисовалось что-то более величественное — например, Пётр с ключами[142] .

Мы помолились и вошли в тёмную узкую арку.

Откуда-то сбоку замахали на нас руками. «Попались», — мелькнуло в голове.

Из боковой двери вышел монах и стал что-то толковать нам, как всегда, эмоционально размахивая руками и непонятно.

Отец Борис сбросил на землю сумки и, казалось, приготовился осуществить задуманное: лечь перед входом в монастырь. Монах показал, что сумки можно и в сторону поставить. Отец Борис подвинул сумки с дороги, и у стены как раз оказалась не примеченная поначалу в темноте лавочка. Отец Борис сел на неё и пообещал:

— Вот тут и лягу.

Монах тем временем продолжал что-то требовать от нас, наконец, услышалось знакомое слово «диамонитирион», мы дружно закивали головами и, составив рюкзаки возле сумок отца Бориса, полезли за «афонскими паспортами». Серёга сообразил:

— Давайте, кучей отдадим и наши сверху положим.

Так и сделали. Монах принял документы и снова замахал руками:

— Церква, церква!

Поначалу мы не сообразили, но тут раздался деревянный стук била, созывающий на молитву. Монах перстом указывал внутрь обители:

— Церква, церква!

— Он нас что — на службу отправляет? — первым догадался Алексей Иванович.

— Пошли, — сказал я братии.

— А вещи? — спросил Серёга.

— Пошли, и как можно быстрее, — настойчиво повторил я и пояснил: — Пока не передумал.

Бросив вещи, мы поспешили внутрь монастыря, но поняв, что никто догонять и возвращать нас не собирается, успокоились и осмотрелись. Ватопед из всех виденных нами монастырей более всех похож на город. Мощёные улицы, а не улочки; широкие площади, а не площадки; сады, а не пара-тройка деревьев; а уж сколько самых разных зданий! И над каждым — купол, значит, в каждом есть церковь, во всём чувствовалась мощь, основательность и незыблемость.

И не случайно: Ватопед, по сути, первый монастырь на Афоне, основанный ещё в IV веке. Основание его было чудесно. Монахи, историки и богомольцы рассказывают об этом по-разному, но в главном сходятся все: сын царя плыл на корабле из Рима в Константинополь; корабль попал в бурю, и отрока смыло волной, так что его посчитали погибшим, а местные поселяне обнаружили отрока мирно спящим под кустом. «Ватопеди» по-гречески — «куст». Отсюда и название монастыря, который основал в благодарность за спасение отрока василевс[143] . В эту главную канву, и без того чудесную, каждый, в зависимости от того, монашествующий или учёный, вплетает свойственные его образу жизни нити. Так, монахи говорят о явлении отроку Богородицы, учёные считают это плодом фантазии, монахи же, в свою очередь, склонны жалеть тех, кто Богородицу не воспринимает как реальность. Ну да оставим разночтения. В чудесном спасении отрока сходятся все, а нам остаётся только верить и жалеть неверующих.

Мы как раз вовремя подошли к главному собору, монахи и миряне стекались к нему, как всё живое тянется к восходящему солнцу.

С солнцем, правда, сравнение неудачное — солнце-то как раз садилось. Тени уже были длинны, и только золотые купола огненно отражали последние лучи.

Мы входим в притвор и встаём подле завесы. Начинаются часы. Молитвы, радостный звон кадильницы, завеса раскрывается — и мы входим в главную часть храма. Собор высок, просторен. Идёт вечерня, читают Псалтырь. Мы проходим и прикладываемся к иконам, в том числе и на царских вратах. Потом встаём в уголок и молимся.

Как хороша всё-таки греческая служба! В самом деле забываешь, что на земле находишься. Так ведь и не на земле сейчас, храм — это и есть частичка неба.

Дабы утишить задетые патриотические чувства, замечу: я не сказал, что греческая служба лучше нашей. Категории «лучше — хуже» здесь вообще неуместны. Всё равно, как спрашивать ребёнка: кого ты больше любишь — маму или папу? Я просто сказал, что хороша. И вспоминая её сейчас, повторю: хороша! Полтора часа пролетели, как миг. И тысяча лет у Него как час, и час у Него как тысяча лет[144] .

На середину храма вынесли большие столы, и из алтаря стали выносить ковчежцы. Мы рты пооткрывали: на длинных, метров в десять, столах плотно стояли мощи святых, длани, главы… И мы потихоньку подходили, прикладывались…

Я отошёл от мощей в смешанном состоянии: тут была и раздавленность, словно от упавшего камня[145] , и ощущение силы, к которой прикоснулся и которая входит в тебя. Но как вместить, как удержать хотя бы частичку?

— А вы что за поясками не идёте? — спросил отец Борис и помахал небольшим пакетиком.

Не понял. Неужели служба уже закончилась?! К нам подошёл монах.

— Русия? — и показал в сторону правого клироса: — Туда, туда идите.

У правого клироса уже стояло пятеро соотечественников (я подумал, что наши и правда выделяются — по жизнелюбивым лицам и пренебрежению к одежде). Мы дополнили их число. Подошёл молодой монах и на приличном русском, но с мягким южно-славянским акцентом начал рассказывать про монастырь.

Я всё никак не мог поверить, что служба закончилась, и то и дело отвлекался на уносимые ковчежцы с мощами. А больше всего смотрел на небольшие полиэтиленовые пакетики в руках соотечественников. Такой же пакетик с Богородичным пояском был у отца Бориса. Чувство могущей вот-вот случиться ужасной несправедливости всё более поглощало меня. И когда монах сказал, что сейчас мы перейдём к одной из самых почитаемых здесь икон, я поймал его за рукав и сказал как есть:

— Нам поясков не дали…

Монах удивился, потом махнул рукой:

— Идите к выходу, я сейчас подойду. Сколько вас? — монах окинул группу и ушёл в алтарь.

Соотечественники послушно двинулись к выходу, но я застыл возле правого клироса, рядом остался Алексей Иванович.

Монах вышел и посмотрел на нас.

— А вы что?

— Нам пояски бы… от Богородицы…

— Вот, — и он протянул по пакетику Алексею Ивановичу и мне и спросил: — А где остальные?

— Как велено, пошли к выходу.

— Ну, вот вам, — он дал нам ещё по одному пакетику. — Один остался. Возьмите, — и монах протянул пакетик мне. — Идёмте.

Я держал в руках три небольших полиэтиленовых пакетика, в которых лежали три пояска Богородицы.

— Идёмте же!

— Пошли, — потянул меня Алексей Иванович.

Признаюсь, я плохо слушал нашего доброго монаха. Впрочем, всё — и рассказы про царицу, которой сказано было, что на Святой Горе не место женщинам[146] , и про икону, которая предсказала нападение разбойников и тем уберегла обитель[147] (мы молились, прикладывались), потом пошли в дом, где произошло чудо с маслом[148] (тоже прикладывались к иконе и там нам дали маслица) — всё было, как в тумане. Может, это оттого, что я не особо люблю музеи и экскурсии, когда ты должен слушать то, что можно найти в справочниках, а не то, о чём нигде не написано. А скорее всего, от того, что в руках я держал три Богородичных пояска. При этом я влюблёнными глазами смотрел на старательно рассказывающего историю Ватопеда монаха, старался стать поближе и задавал вопросы, хотя ничего толком не соображал, но помнил, что лекция тогда считается удачной, когда слушатели эти вопросы задают. Вот и я старался подфартить монаху и, кажется, порядком надоел не только ему, но и соотечественникам, которые стали подозревать во мне обмирщвлённого интеллигента.

Но вот они три — три! — пояска-то!

Нас всех спасла необходимость идти на ужин. За трапезой я стал приходить в себя, то бишь возвращаться на землю. А когда в конце сделал добрый глоток вина, вернулась способность изъясняться на человеческом языке, и я, обратившись к Алексею Ивановичу, торжественно изрёк:

— Ты понял: три пояска!

Алексей Иванович смотрел на меня снисходительно, как старший брат на младшего, сделавшего первое жизненно важное открытие, давно уже, впрочем, известное человечеству.

И я понял, что он понимает меня.

— Между прочим, — склонился ко мне Алексей Иванович, — мы сегодня ничего такого не вкушали.

Я улыбнулся.

— Вино-то за скоромное не считается?

— Вино — заслуженное.

Когда мы вышли из трапезной, вечерний сумрак пробрался по улицам и площадям монастыря, как пробирается холод по рукавам осеннего пальто.

— Ну, теперь-то нас должны оставить ночевать, — сыто произнёс Алексей Иванович.

А я и забыл, что мы ещё нигде не ночуем.

— А мне всё равно, — отозвался отец Борис — беспечное восприятие мира и жизнерадостность, кажется, никогда не покидают его.

И я был с ним солидарен — так хорошо было.

Мы отправились за вещами и обрели их там, где и оставили. Монах, возвращая нам диамонитирионы, проворчал что-то, видимо, о том, что пускает нас вопреки всяким правилам и только по величайшему снисхождению. Так ведь в рай иначе и не попадают. Он записал нас и направил в архондарик.

8

Архондарик… Нет, то, к чему мы подошли, нельзя именовать таким архаичным легковесным, как старая деревянная дача на шести сотках, словом. Если Иверон мог гордиться входной дверью, снятой с ремонтируемого министерства, то в Ватопеде, видимо, была как раз та новая дверь, которую собирались на министерство поставить, но пожертвовали ватопедской гостинице. Да и фасад высоченного здания вызывал уважение и даже некоторую робость…

Что же с нами было, когда мы, грязные путники, из вечерних сумерек шагнули в блистающий вестибюль?! Огромная люстра заменила солнце, белоснежный мрамор стен отражал свет и умножал его, а золочёные канделябры добавляли тысячи искорок. По периметру почтительно выстроились фикусы и пальмы, меж ними приглашали отдохнуть диванчики. Да мы не то что присесть, мы сумки-то не знали куда поставить — не на этот же блистающий мраморный пол? — так и держали в руках.

Подошёл метрдотель, то есть высокий монах с аккуратной бородой и в величественном клобуке, и показал направление в сторону мраморной же лестницы (вот лестница в Ивероне была погубернатестее). Мы так поняли, что нам на самый верхний, пятый этаж.

— Здесь должен быть лифт, — сказал Алексей Иванович.

— Откуда ты знаешь?

— Так Володя говорил… когда посуду мыли…

Лифт и правда был, весь инкрустированный и бесшумный. Нет, к этому великолепию нельзя прикасаться. Неумытыми руками.

— Я пешком пойду, — сказал я и покосился на следившего за нами метрдотеля. — Сломаем чего-нибудь ещё.

Что такое пять этажей в сравнении с семью часами прогулки по Афону! Это последняя тягота для таких грешников, как мы, перед распределением по обителям, которых в Ватопеде, судя по всему, много[149] . Конечно, есть те, которых селят на первых-вторых этажах, есть и такие, что на лифтах возносятся. Но наше дело — трудное.

Кстати, лестница менялась по мере подъёма. Это сначала она была мраморной, а к концу стала деревянной и узкой. Краем глаза мы заглядывали в холлы минуемых этажей. И трепетали. Вот пятый был как раз по нам — мы вошли в коридор и рухнули на стоящие вдоль стен деревянные лавки.

— Это вы пришли, когда собирались ворота закрывать… — услышали густой и ровный голос, который даже не спрашивал, а называл вещи своими именами, ни наше «да», ни наше «нет» не поколебали бы его ровности и густоты.

Перед нами стоял высокий, крупный монах средних лет, с аккуратной чёрной бородой, в идеально подогнанном по фигуре облачении, двумя руками он опирался на посох, точь-в-точь как монахи на портретах, развешанных по стенам коридора, только у тех власы были седые, лики постарше и глаза построже, а этот — вылитый игумен вновь открытого подмосковного монастыря.

Я невольно поднялся. Ну, во-первых, отец учил не сидеть, если с тобой разговаривает стоящий человек, во-вторых, неловко сидеть, когда перед тобой игумен, в-третьих, надо признаться, что, услышав этот ровный власть имеющий голос, я малость заробел, не хватало шапки, которую надо тут же стянуть с головы и ломать в руках.

Остальные тоже поднялись.

Вообще-то заробеть было отчего и, помимо собственно голоса, что значит: «когда собирались закрывать ворота» — мы что, не вовремя, что ли? И какой из этого вывод?

— Мы перед началом службы пришли, — дипломатично ответил Алексей Иванович.

— Молодцы, — так же ровно произнёс монах, никакой похвалы в голосе не было, только величие и спокойствие, за которыми ощущалась пятнадцати-вековая история, длинные столы с мощами и велилепие сей странноприимной обители. И так же безстрастно велел: — Да вы садитесь.

Мы сели и стали ждать решения. Вообще-то не верилось, что после того, как оказались на пятом этаже гостиницы, нас могут отсюда попросить. Но кто знает…

— Сейчас вас расселят, — не стал томить нас монах. — Сюда надо заранее звонить, вас не ждали, а количество мест ограничено, — можно было подумать, что он извиняется за то, что мы томимся в коридоре, а греки ходят туда-сюда определённые, громкоговорящие и весёлые. Так они, по-моему, всегда такие. — Сюда приезжает много греков, — продолжил монах, особенно на субботу-воскресенье. А сегодня понедельник. — Он помолчал и добавил: — Да и к последней машине вы не успели…

Мы переглянулись — вот что это была за маршрутка, которую мы встретили, подходя к Ватопеду! А если бы мы не блуждали семь часов? И сегодня был бы не понедельник?

Да это Богородица водила нас семь часов по Афону именно для того, чтобы мы не попали на последнюю маршрутку, увозящую из Ватопеда задержавшихся грешников. Мы должны были попасть в Ватопед, но и Ватопед должен был соблюсти правила. А ещё я должен был получить от Богородицы три пояска. Ну и молиться мы всё-таки где-то с четвёртого часа начали.

И снова лёгкая волна ощущения Божьего присутствия затуманила голову. Я счастливо улыбался и особо не вслушивался, что рассказывал монах о Ватопеде.

— А вот и ваше место, — я очнулся, потому что до того в бесстрастном голосе послышались нотки радости: наконец-то можно идти в келью и молиться.

Мне стало неловко перед монахом, у которого наверняка был сложный день и наверняка прошедшие суббота и воскресенье были ещё сложнее, а тут мы со своими докуками.

— Спасибо, — сказал я.

— Да ничего, — ответил монах и улыбнулся.

Подошедший послушник с редкой бородкой и длинными растрепавшимися волосами молча довёл нас до комнаты, открыл дверь, пригласил зайти, зашёл сам, окинул взглядом келейку, удовлетворённо кивнул, повесил ключ на вешалку и вышел.

Господи, куда мы попали? Неужели это маленькая келейка со скошенным потолком, который подпирают два столба, и проделанным в нём окошком в небо, с пятью плотно приставленными друг к другу кроватями на верхнем этаже ватопедской странноприимницы? Нет, мы — на седьмом небе!

Радость и душевный подъём были настолько сильны, что даже и мысли не возникло повалиться на кровати. Засобирались в церковную лавку, как пройти в которую, нам, оказывается, разъяснил монах. Ну да, я же хотел купить лучшего ватопедского ладана.

Мы вышли на улицу. Светили крупные звёзды, фонари указывали путь, но всё равно ночь брала своё, она словно напоминала: здесь-то вам хорошо, а окажись там, за стенами… Сразу почувствовалась ночная давящая густота и сердечко невольно постаралось спрятаться и стучать потише.

Но страха не было. Наоборот, мы шли по улочкам замершего города и было приятное ощущение приобщения к тайне.

«А ведь сейчас по кельям молятся», — подумал я и понял, что это не каменные стены отделяют нас от ночных страхований, а молитва. За весь мир. В том числе и за нас.

По церковной лавке ходить и восторгаться можно было долго, что мы и делали. Снова хотелось накупить всего, но денег осталось на ладан, на красивые, украшенные разноцветными стёклышками кресты, которые мы видели в Карее, и на дорогу домой. Ну, можно было, конечно, пожертвовать предполагавшимся ужином в Уранополисе, когда мы вернёмся в мир… Вот о чём я уже начал задумываться… Нет, ужином жертвовать нельзя. Я подошёл к большому стеллажу с музыкальными дисками. Как было бы хорошо дома поставить диск с афонской службой и снова погрузиться в неё. Подошёл послушник и тут же позвал другого, который заговорил со мной на ломаном, но очень приятном русском языке. Мы стали выбирать диски вместе. В какой-то момент я поймал себя на мысли, что просто не хочу уходить отсюда, и всё равно ничего не куплю, и только отнимаю время у послушника. Тогда я решительно отказался от дорогих музыкальных дисков и купил простенький с видами Афона — буду смотреть. Почему-то решил, что афонскую службу могу найти и в России, а вот таких фотографий — нет.

Алексей Иванович тоже почувствовал близость завершения путешествия и, решив, что экономить больше смысла нет, набирал гостинцы, словно хотел осчастливить всех родных и знакомых. Выбирая подарки, он тоже не торопился: подолгу изучал каждую икону или вещь, сравнивал, возвращался, находил меня, спрашивал совета, и мы уже вместе шли сравнивать — в общем, уходить не хотелось… Но и лавочники поглядывали на нас уже не так приветливо, их тоже можно понять: пора закрываться, а тут ходят, высматривают, выспрашивают… и ничего толком не покупают. В итоге, мы на гостинцы набрали из того, что стояло ближе к кассе. Но ладан я купил самый наилучший.

Когда мы вышли из лавки, Алексей Иванович объявил:

— А теперь — кофе.

— Нет-нет, — запротестовал отец Борис, — спать пора.

Ну, он действительно с двумя-то сумками намаялся больше всех.

— Правильно, — поддержал его Алексей Иванович. — Вы идите ложитесь, как раз уснёте, а там мы подойдём и будем правило читать.

— Какое правило? — не понял батюшка.

— Ко святому причащению.

— Как?! Опять?

— Ну, мы ж сегодня ничего скоромного не ели, весь день только и делали, что шли и молились, — поддержал я Алексея Ивановича.

— А сыр за ужином?

— Мы не ели.

Спорить с нами было бесполезно, да и не в его мы благочинии, и батюшка махнул рукой.

— Как хотите, а мы — спать.

— А где ты собрался кофе пить? — спросил я, когда отец Борис с Серёгой скрылись в ночной тьме.

— Так монах же говорил…

— А-а… Тогда веди, я всё прослушал.

Так и не понял, то ли это монах так хорошо и подробно объяснял, то ли у Алексея Ивановича такой нюх на кофе, потому что шли мы какими-то невероятными коридорами, то спускались, то поднимались по лестницам, переходили по недостроенной террасе из корпуса в корпус, но в итоге вышли-таки в большую старинную залу, в которой шёл ремонт. Может, от тусклого света всё казалось здесь хранящим вековые тайны и даже сами строительные лесенки тоже казалось из прошлого. Посредине залы тянулся длинный округлый стол. За таким, наверное, собирались на совет старцы…

В дальнем углу поблёскивала большая железная коробка. Это и был кофейный автомат. Здесь? В этой старинной зале? Да ещё механический кофе?!

Когда автомат выдал нам пластмассовые стаканчики с напитком и Алексей Иванович сделал глоток, возмущению его не было предела, даже в Карее он выглядел менее оскорблённым.

Я пожал плечами и продолжал цедить: я не такой гурман, а халява — она и есть халява.

Алексей Иванович попробовал сделать ещё глоток, но отставил стаканчик.

— Так и придётся идти курить.

— Так ты ради этого и тащил меня сюда?

Алексей Иванович вздохнул.

— Не переживай. Это всё бесёнку покоя нет, что у нас всё слава Богу, вот и пакостит по мелочам. Ты только подумай: как мелок бес!

— И что теперь?

— Возьми и допей кофе. В отместку.

— Нет уж, я лучше в отместку ему покурю. Я тут одно замечательное местечко обнаружил.

Замечательным местечком оказался балкончик на лестничной площадке между четвёртым и нашим этажами. Он выходил на внешнюю сторону монастыря, и там была уже чернота ночи и пугливые звёзды. К тому же, на балкончике было зябко. И вдруг меня посетила дерзкая мысль: я вспомнил, что помимо всех прочих удобств и мрамора, в местной гигиенической комнате (туалетом это назвать язык не поворачивается) я обнаружил душ.

— А пойду-ка я душ приму.

Алексей Иванович посмотрел на меня как на ненормального, потом стал уговаривать: мол, вернёмся в Уранополис и там в гостиничке…

— Тут и вода горячая есть, — не унимался я.

— Давай лучше на звёзды посмотрим, — и я понял, что ему просто лень.

Пообещав обернуться быстро, я ушёл.

В келейке оба наших спутника спали наикрепчайшим сном. Я взял монастырское полотенчико и отправился в душ. Почему-то казалось, что душ сейчас окажется занят или вдруг не окажется горячей воды. Но в нашем корпусе была уже почти полная тишина, ни единой души не встретилось, а когда я повернул кран, на меня полилась приятная тёплая вода.

Когда я появился в келейке, Алексей Иванович посмотрел на меня с завистью и проворчал:

— Как теперь рядом с тобой стоять-то…

— Терпи.

Мы легко вычитали каноны и правило. Я вообще находился в невероятно приподнятом настроении. Никакой аппаратный кофе не мог мне его испортить. Да даже если бы и холодная вода полилась в душе — ничто не могло заставить меня забыть три пояска Богородицы.

Три!