1

Поднялся я легко, всё ещё ощущая вчерашнюю радость. Она оставалась как послевкусие, но это был уже другой день.

Утреннее правило прочесть не успевали, ограничились Серафимовым[30] , да и то на ходу — на воздухе было зябко и не так оберегающе, словно что-то стронулось в мире — или в себе? — и надо опять восстанавливать нарушавшееся.

Дорожки из качающихся светлячков тянулись к храму — это люди, просвечивая темноту фонариками, шли к Богу. Вот, казалось бы, всего несколько часов назад в маленькой молельной комнатке я ощущал Его присутствие, а теперь? Почему Он ушёл? Или это всё-таки я ушёл?

Вот и ворота монастыря, вот и храм.

В храме тепло и уютно. Служат утреню, потом читают часы. Укореняюсь в стасидии, потом, как-то само собой получается, опускаю сиденьице, сажусь; заслышав «Отче наш…», встаю, снова сажусь, мне всё теплее и покойнее, и… задрёмываю… Ну, может, не задрёмываю в полном смысле слова, потому что нет ощущения, что выпадаю из службы, и всё-таки вздрагиваю оттого, что клюю носом. Буду стоять. Но вот и почти все монахи вокруг сели, мне приходит мысль, что нехорошо так стоять, когда все сидят, подумают ещё, что я специально стою, мол, вот какой я набожный. А это «что обо мне подумают» — гордыня и есть. Да какая разница, что обо мне подумают, не они же, в конце концов, судить меня будут. И потом — никто на меня никакого внимания и не обращает — все молятся. Да и с какой стати вообще на меня внимание обращать — я что-то слишком возомнил о себе.

Но я сажусь. И снова клюю носом. Господи, скорее бы Литургия. Да, я — слабый человек, но, Господи, пусть даже вся моя слабость будет отдана Тебе.

И почти тут же по храму разлилось: «Благослови, Владыко…». О, как взыграло моё сердце! И сам я чуть не выпрыгнул из стасидии. И сидениеце, конечно, хлопнуло.

В это время начало светать.

Конечно, я читал, что Литургия на Афоне обыкновенно совпадает с рассветом и причащаются здесь до восхода солнца. Литургия — это восхождение к единению с Христом, и когда она совпадает с естественным пробуждением мира, когда весь мир ожидает, что вот-вот озарит его солнечный свет, а человек ожидает, что вот-вот соединится со Христом, — . ты попадаешь в ритм и гармонию мира, ты включаешься в естественный ход событий и соединяешься со всей тварью в ожидании полноты.

Это чудо. А разве можно передать чудо?

Вот сошествие благодатного огня в Иерусалиме на Пасху — это чудо. Мы знаем о нём, и это знание будоражит воображение, укрепляет веру, даёт надежду, но всё равно остаётся где-то там… в Иерусалиме.

Я понимаю, что это маловерие. Нам всё персты в раны вложить надо, иначе не уверуем.

Одна женщина рассказывала, как она с четырнадцатилетней дочкой три дня ждала схождения благодатного огня у Гроба Господня. Она рассказывала тщательно и подробно, как переживала за дочку, что та ослабнет, как в последний день стал прибывать народ и она боялась, что их совсем затрут, как шумно и празднично было, и как площадь разом стихла — и вдруг женщина замолчала. Она не могла выразить словами, что произошло дальше.

— Ну? Что дальше? — подталкивали её слушавшие.

— Это… это… — она задыхалась, — это…

Она так ничего больше и не сказала, но мы видели её глаза. В них сиял отблеск того огня. Женщина опустила голову, словно прикрывая этот блеск, как прикрывают свечу на ветру. Никто больше не спрашивал её. Мы разошлись. С мечтой о чуде.

Так вот — сначала я подумал, что глаза попривыкли и потому лики на стенах стали чётче и мягче. «Может, с началом Литургии зажгли больше свечей?» — мелькнуло где-то на краю сознания, а душа жила службой. Литургия узнавалась вся, и те места, которые шли на греческом, были свои и не требовали перевода. Я только чувствовал, что света становится больше. Свет наполнял храм и пронизывал существо. Пока Он только готовит меня, чтобы, освятившись, я сам смог стать светом.

Свет становился всё мощнее, и казалось, что служба, ведомая им, всё убыстряется. И вот-вот должно было случиться главное — я приму Свет.

И я сподобился.

Нет, свет из меня не воссиял. Даже некое подобие обиды шевельнулось, что остался прежним. Но — кто я, чтобы требовать?

И потом — разве можно увидеть, как растёт трава?

Разве можно вычислить и понять, как возрастает Вера?

Благодарить и радоваться, что сподобился. Прочь, прочь лукавые мысли, что-де не стал «яко бози». Раб неключимый, радуйся, что ходишь в рабах, а не блуждаешь по стране далече. Слава Тебе, Боже, слава Тебе! Яко сподобил нас причаститися!

Мы приложились ко кресту, взяли просфорки и запили святой водичкой, которую братия черпала маленькими кружечками из большой чаши.

На улицу я вышел в удивительно спокойном настроении. Словно некое равновесие устроилось во мне. Я знал, что во мне полно всякой гадости, но вот сейчас она не тянула, не давила, не угнетала, она разбежалась по уголкам моего тела и пребывала в равенстве с другой силой, которая удерживала меня. И я чувствовал эту силу и боялся потерять её.

В трапезной нас ожидал праздничный, по случаю воскресенья, стол: молочный суп (то ли с макаронами, то ли с пшеном) и омлет. Всё было вкусно, но я не получал того удовольствия от пищи, которого ожидаешь порой в миру. Никакие гастрономические изыски не беспокоили и потому я съел именно столько, сколько было достаточно для организма.

Да, хлеб ещё оказался удивительно вкусным.

Впрочем, изыски всё-таки случились: в конце трапезы раздавали смесь самых разнообразных орешков, изюма, кусочков печенья. Все брали со стола салфеточки, с поклоном, словно подходя под благословение, подставляли их, и разносившие клали на салфеточку чайную ложечку утешения.

И нам досталось. Слава Богу!

Снова торжественный исход из трапезной, мы благословились и пошли в церковную лавку.

О! Какое обилие всего в Пантелеимоновой лавке! А сколько книг и каких замечательных. Вот закрыться бы здесь на недельку и читать, читать, читать… С собой всё равно не унесёшь. Во-первых, потому что покупать особенно не на что, а во-вторых, нам ещё неделю по Афону ходить, вот на обратном пути и купим. Из Пантелеимонова монастыря надо обязательно что-нибудь домой привезти: маслица, иконок, крёстному обещал икону святого Пантелеймона… Решено: на обратном пути зайдём сюда и всё купим.

Сейчас написал и едва не расхохотался: ведь и в самом деле, прохаживаясь тогда вдоль стеллажей, прикидывал, намечал, строил планы. Боже мой, как ещё совсем недавно я был так наивен и уверен в себе.

— Пойдём, — сказал Алексею Ивановичу, когда точно наметил, что куплю на обратном пути, — у нас ещё есть время подремать в архондарике.

— Нам сейчас надо определяться, куда дальше идти.

— А чего определяться? Сначала разносим посылки. Одну отдали, теперь, стало быть, несём твои книги в Кутлумуш.

— И как мы туда пойдём?

— Сядем на паром, доплывём до Дафни, а там ходят автобусы в Карею, — всё казалось так просто, что сомневающийся Алексей Иванович начинал раздражать. — А так как паром через два часа, то пойдём подремлем.

— А если не будет парома?

— Тогда пойдём пешком, но сначала — подремлем.

— Как по такой погоде куда-то идти — дождь, ветер.

— Нормальная погода, через час — пока мы всё-таки подремлем — всё наладиться.

Тогдашняя уверенность в себе и своих силах меня и сейчас поражает.

В архондарике я подошёл к размещавшему нас вчера монаху и по-свойски спросил:

— А как найти отца Николая Генералова?

— О! — воскликнул монах. — Отец Николай уже года четыре в Ксилургу.

— Где-где?

— В скиту Пресвятой Богородицы.

— А как туда попасть?

— Это по дороге на Ватопед. Там есть поворот, если идти на Ильинский скит… — монах ещё что-то объяснял мне, но я протянул ему карту. — Тут… примерно, — и он обвёл пространство по другую сторону полуострова. — А вы не сдали ещё постель? А то у нас сейчас убираться в комнатах будут.

«Подремать не удастся», — понял я и убрал карту.

— А кто такой Николай Генералов? — спросил Алексей Иванович, когда мы с рюкзаками встали у выхода под моросящий дождь.

— Давным-давно, — былинно начал я (выходить под дождь не хотелось), — лет шесть-семь назад, один батюшка завёз на Афон мою книжечку. Ну, я не думаю, что он повёз её, чтобы поведать, что есть вот такой писатель, я там, собственно, выступал не в роли писателя, а как документалист — там описывалось одно мероприятие, возглавлял которое тот самый батюшка. Его портрет и на обложке был. А Генералов — какой-то тут знаменитый старец, говорят, у него какие-то книги, проповеди есть, но я не читал. И вот наш батюшка этому старцу книжечку подарил, а сам дальше по Афону пошёл. На обратном пути их делегация снова в Пантелеймоне оказалась и тот старец вдруг передал нашему батюшке икону «Избавительница от бед» для автора книжечки, то бишь — для меня. Так у меня оказалась икона, с которой хожу в крестные ходы, и так я узнал о существовании отца Николая Генералова[31] .

— Что же ты мне про это раньше не говорил?

— Да я и сам не знал, надо мне его видеть, не надо… Он и не помнит, кому что он там шесть лет назад дарил. Но, конечно, сказать «спасибо» хотелось. Всё-таки у меня с той иконой многое связано.

— Ну, так нам надо обязательно в это Кси… Как он сказал?

Я посмотрел, что успел накарябать на карте.

— Ксилургу.

— Ну да. Вот и намечается у нас ещё один пункт.

Появились Саньки — с рюкзаками за плечами и возбуждённые, словно у них совпали номера и серия в лотерейном билете.

— Всё, мы поехали, — сообщили они. — Тут хохлы «газельку» (как это мило прозвучало за тысячу вёрст от родины) из Карей вызвали, там как раз попутчики нужны, чтоб её полностью забить. Парома-то из-за погоды не будет.

Алексей Иванович поднял на меня по-собачьи печальные глаза: мол, что ж, ты, хозяин, я же предупреждал, по-человечьи трагически вздохнул и отвернулся.

— А там, в «газельке», ещё пара мест не найдётся? — на всякий случай спросил я.

— Нет, только два было.

— Ну ладно, бывайте. Простите, если что не так.

— И вы нас простите.

— Бог в помощь.

— Даст Бог, свидимся ещё.

— Конечно, свидимся.

— А как же вы без парома?

— Не пропадём, чать, Господь не оставит…

— Ну, ладно…

И они ушли. Минут через пять Алексей Иванович произнёс:

— Кажется, дождик потише пошёл… Пойду покурю…

И я остался один. Куда, действительно, мы сейчас пойдём?

Господи! Как научиться понимать волю Твою?! Не говорю исполнять — мне почему-то, скорее всего, по неведению, кажется, это проще. Мне — хотя бы научиться понимать, то ли я делаю? Суечусь, проекты какие-то, планы, всё Россию спасаем… Сколько слов красивых напридумывали! А такое чувство — только топим… в этих словах.

Как я устал от всего этого, Господи!

От самого себя устал.

Но почему, Господи, я не могу это бросить?

Мне сказали: неси, это твой крест. Да я согласен нести, Господи! Я согласен делать то, что кажется мне порой глупым и бессмысленным, но я признаю, что это может только мне казаться, а на самом деле — это хорошо в глазах Твоих. Но как узнать это?

«…если я приобрёл благоволение в очах Твоих, то молю: открой мне путь Твой, дабы я познал Тебя»…

Примерно так я возопил полгода назад, когда заполночь переписывал — как всегда срочно — очередной «служебный проект», сочинял «обоснование» и обозначал «ресурсное обеспечение». Я знал, что никому это не надо. Что мне сказали написать это просто для того, чтобы отделаться от меня — знали, что не напишу. А я писал и стонал: Господи, зачем я делаю это?

Утром принёс написанное и положил на стол, как какой-то пустяк.

— Погода, — говорю, — сегодня хорошая.

— Да, — отвечают мне, — а в интернете писали, дожди будут…

Ясно было, что они не ожидали, теперь ведь с тем, что легло им на стол, надо что-то делать. А я пошёл спать.

Вечером жена начала издалека:

— Я тут анализы сдавала…

Ну, сдавала и сдавала, хотя какие анализы, вроде не болеет никто, но я-то всё мучаюсь: зачем я угробил целую ночь на непонятно что — в общем, в слова жены не врубаюсь. А она продолжает:

— …я не хотела говорить тебе, пока не выяснится…

Начинаю прислушиваться. И она, почти шёпотом:

— …я беременна…

Господи! Прости меня! Прости, что лез со своими дурацкими вопросами. Я буду, буду делать, даже, если и не понимаю толком, зачем это надо.

Дай, Господи, понести крест и не задавать глупых вопросов.

Для меня явное чудо заключалось не в том, что после больницы я был дряхл телом, аки Захария, а то, что она сообщила о беременности после ночи, когда я, едва не отчаявшись, стал требовать у Бога знамения. Какое мне ещё нужно знамение?

А я продолжаю роптать. Ропщу, что не понимаю Замысла… А кто я? Горшок, который ещё неизвестно для каких целей определят. Но для чего бы ни определили, надо делать и не сомневаться.

Вот для меня это и есть самое сложное — не сомневаться.

Дай, Господи, жить по воле Твоей, а не по своей!

И вот здесь, на Афоне, я вдруг почувствовал сладкое чувство свободы. Свободы от собственной воли.

Ведь вот она в чём, оказывается, подлинная свобода — это отказ от своей воли.

Господи, как это просто: откажись от себя — и ты свободен. Как я этого не понимал раньше?

Но понять и исполнять — разные вещи.

И всё-таки — как это сладостно было понять, что ты в воле Божией: не надо суетиться, выдумывать, строить планы и писать проекты. Есть Божия воля и надо Её исполнять.

Мне вдруг показалось, что одного этого открытия для меня достаточно. Не зря ехал на Афон. Можно возвращаться домой.

Я едва не расхохотался: ну до чего же ловок лукавый. Тут же подсунулся: мол, всё, что нужно, узнали, можно и домой. Нет, шалишь. А хорошо, что бесёнок высунулся — будем помнить, что этот всегда рядом.

— Ты чего лыбишься? — удивился подошедший Алексей Иванович.

— Радуюсь — день хороший.

— Нашёл время, что мы теперь делать-то будем?

— Увидишь, всё будет хорошо.

Снова появились Саньки. Вид у них был невесёлый. Оказалось, за то, чтобы оказаться в компании хохлов, уезжающих на «газельке», надо заплатить — и весьма неслабо.

— Ничего, пешком пойдём, — Алексей Иванович, может, и хотел подбодрить, но получилось немножко издевательски.

А вообще ничто более не вселяет в русского человека оптимизма, как осознание, что кому-то ещё хуже.

— Всё будет хорошо, — повторил я.

И тут выглянуло солнышко.

— А не пойти ли нам выпить по чашечке кофе? — предложил Алексей Иванович.

— А дадут? — спросил питерский.

Алексей Иванович покровительственно ухмыльнулся: с нами, мол, не пропадёшь, не хохлы, чать. Мы двинулись к знакомой зале и застали записывающего монаха запирающим двери.

— Паром вышел, — сказал он и побежал дальше.

Мы так поняли, что кофе нас угощать не собираются.

Поблагодарив за добрую весть, пошли к причалу. У моря было тихо и грустно, словно уезжали, чего-то не исполнив. Но ведь мы ещё вернёмся сюда, разве не так?

Всё правильно: русский монастырь приготовил нас к Афону, а теперь надо идти вглубь. Но грусть расставания присутствовала. И когда садились на паром, пропустив сошедшую на берег группу паломников, подумалось: вот сейчас их встретит отец Олимпий и поведёт по монастырю, и так захотелось снова услышать его.

Когда паром отчалил и открылась бирюзово-зелёная панорама монастыря, стало жаль прошедшего дня. Не потому, что он был прекраснее других, и даже не потому, что за этот день мы стали ближе к Богу, а просто потому, что он больше никогда не повторится. Никогда больше не будет такого трепета прикосновения к Афону.

Паром обогнул очередной врезающийся в море мысок, и Пантелеймон скрылся — мы плывём в Дафни.

2

<Дафни — главный порт Афона>, - так написано в каждом путеводителе. Как вы себе представляете порт? Тем более, главный? На самом деле — это несколько невысоких строений на берегу да ещё доисторических времён башенка. После великолепия Пантелеймона — полное разочарование. Так Афон отучал загадывать и ожидать воображаемого.

На фоне показавшейся не масштабности и древности резко выделялись два больших автобуса, и я вспомнил батюшкины наставления о том, что желательно первыми до них добежать. Впрочем, это знание оказалось не только нашим достоянием — сразу с парома рванули не только мы. Пришлось обойтись без поклонов и целований земной тверди и — пусть и ближе к концу салона — но сели. Саньки… Я опять забыл им подсказать. Пока мы чувствуем себя слишком как дома, чтобы ценить дарованных попутчиков.

Автобус фыркнул и пополз в гору. Мы отдали весёлому греку по три евро и стали смотреть в окно. Автобус, медленно и трудно вписываясь в повороты, упорно поднимался наверх. Первым не выдержал Алексей Иванович:

— Это как мы собирались пешком идти? Нам ввек тут не подняться.

— А ты заметь: солнышко…

И в самом деле: солнце светило вовсю. Мы расстегнули куртки, потом сняли их, выступил пот, словно мы сами, а не автобус, поднимались в гору. Дышать становилось тяжелее, и пейзаж за окном казался всё более однообразным и скучным: склон горы, жёлтая от придорожной пыли трава, кустики, деревца… Господи, а каково же здесь летом? И тут автобус пересёк невидимую черту и покатился вниз, солнышко оказалось за горой, деревья пошли гуще и выше, так что можно было и лесом назвать.

Нет-нет да и попадалось жильё — одноэтажные хибарки, крепенькие, но совершенно безразличные к своему внешнему виду. Заметили несколько храмов. Они отстояли от дороги, рассмотреть их толком не удавалось, видно было только, что все в полуразрушенном, ветхом состоянии. Людей не видели вовсе. Начинало казаться, что едем по территории, где недавно прошли бои, а мы — экскурсионная группа, которую вывезли, чтобы взглянуть на культуру побеждённых папуасов.

Но вот и утешение — прямо от дороги показался красивый монастырь. Высоченные купола его были в лесах, на которых работали люди, дальше высились корпуса с явными признаками жизни. И ещё от всех этих строений повеяло родным, чем-то монастырь неуловимо напоминал таких же братьев, затерявшихся в мордовских лесах.

Мы не успели порадоваться, как въехали в улочку, проскочили типичную нынче для российских дорог заправку и остановились на небольшой площадке, которую полукружием обрамляли двухэтажные домики. На первых этажах домиков располагались торговые лавки, окна вторых — закрыты ставнями. Это была Карея, столица монашеской республики.

Казалось, что мы очутились в каком-то российском, даже не райцентре, а волостном поселении. Всё было знакомо и узнаваемо. Я закинул за плечи рюкзачок и двинулся в сторону монастыря, мимо которого мы только что проехали.

— Ты уверен, что Кутлумуш там? — на всякий случай спросил Алексей Иванович.

— Так других монастырей возле Карей нет.

— Вы не скажете, монастырь там? — поинтересовался Алексей Иванович у проходящего мимо монаха, будто мы и в самом деле находились в глубинке России.

Монах, разумеется, ничего не понял и радостно закивал головой.

— Туда, — истолковал его кивание Алексей Иванович.

Я удовлетворённо хмыкнул, мол, незачем было и спрашивать — и так всё ясно. А Алексей Иванович, кажется, начинал мне верить.

А как распогодилось-то! В то время как южная сторона Афона находилась в строгости, северная — благоденствовала. Это был наш первый пеший ход по Афону, но разве можно пятнадцатиминутную прогулку назвать крестным ходом? Это была радость! Мы шли и ликовали — какие мы молодцы! Нет чтобы удивляться: за что нам такая милость, мы (то есть я) размахивали картой и строили планы, совсем позабыв, как утром не знали, куда податься. А теперь наперебой хвастались, как ловко добрались до Карей и вот уже подходим к Кутлумушу, вручим книги монаху, тот нам всё расскажет про Афон и подскажет, куда идти дальше.

Представляю, как веселились ангелы, наблюдая за нами.

Мы встали перед монастырскими воротами, перекрестились и, вглядываясь в иконы, Алексей, Иванович сказал:

— Надо ж, даже над воротами греческого монастыря наши иконы.

Да, нас встречал Андрей Первозванный, каким мы привыкли видеть его в наших храмах.

Россия, везде Россия. Я был не то чтобы горд за то, что я русский, а преисполнен великорусского достоинства. Эх, Европа, куда ты без нас?

Вообще-то чувство нашей русской особой миссии меня порой настораживает…

В моей детской комнате висела во всю стену огромная политическая карта мира, и я с малых лет знал, что живу в самой большой стране. Тогда ещё считалось, что и самой лучшей. Впрочем, я и сейчас так считаю. Я с детства знал, что принадлежу великому народу. Иначе и быть не могло, ибо у русских самое большое государство. С детства я привык относиться к другим государствам и народам, как старший брат относится к младшим. Я им должен нести что-то, чем они пока не обладают. Воспитывать, в конце концов. Я чувствовал себя ответственным за всё, что происходит в мире. Конечно, добавляли своё и великие победы, открытия, люди — но чаще всего вспоминается та огромная карта мира.

И однажды я вдруг подумал: а как живётся какому-нибудь датчанину или новозеландцу, у которого нет бремени ответственности за весь мир? Тут же представилось, как, наверное, легка и беззаботна такая жизнь, и я немного позавидовал необременённым народам. А вдруг они правы, что живут именно так — необременённо? И с чего я взял, что на России лежит особая миссия? Может, это мы сами придумали себе, а на самом деле должны просто жить и радоваться каждому дарованному Господом дню? Пора, как говорил один хороший человек, отправляясь утром поправлять своё здоровье, и о себе подумать. Царство ему Небесное… Однажды подумать о себе не успел.

А я не могу быть другим. Я — русский. Я — православный. Я должен быть образцом миру. Вот моя миссия — нести свет Христов миру.

Поэтому для меня было вполне естественным, что представший перед нами, как мы считали, греческий монастырь Кутлумуш очень напоминает русский, и ничего удивительного не было в том, что на вратах — русские иконы. А каким ещё быть? Рим продался, Византия пала, и только Россия остаётся верной Богу.

Москва — третий Рим.

И тут же: а почему — Рим? Почему не быть Москвой, принявшей Христа?

В любом случае я как русский считал себя априори духовно богаче любого иноземца.

Это — гордыня.

Откуда она у нас? Неужели от великих побед, которые даровал Господь?

Русский человек не может без идеи. Причём великой идеи, а не просто «чистый домик, чистый садик» — ему Вселенную подавай. А так ли это хорошо? И интересно, а как всё-таки живут какие-нибудь норвежцы? Никаких тебе глобальных планов, мир спасать не надо, радуйся себе победам Бьёрндалина[33] и любуйся фьордами… Между прочим, у них классный писатель есть — Кнут Гамсун.

Нет, мне этого мало.

Когда мы вошли внутрь и оказались на площади перед храмом, я ещё раз не без гордости отметил, что возвышающийся собор — типичный русский храм XIX века.

— Это не Кутлумуш, — сказал Алексей Иванович.

Я указал на заботливо попавшуюся на глаза табличку «Архондарик», и мы пошли по указующей стрелке.

Для чего-то Господь привёл нас сюда.

3

Место, куда мы попали, всё-таки весьма напоминало наши восстанавливающиеся монастыри конца девяностых, когда государство стало возвращать церкви то, что содержать становилось себе дороже. Монахи вернулись и начались неспешные, но упорные работы по восстановлению. Приедешь в такой монастырь: там пара рабочих по лесам лазит, в углу двора бетономешалка хлюпает, ещё пара рабочих несут строительный мусор. Всё неспешно, без этих «сдадим объект к великой дате». А окажешься в том же монастыре через год, глядь: там, где леса были, — ровная оштукатуренная белая стена, на месте бетономешалки — клумба, а рабочие наверху крышу починяют…

По стрелке мы вышли к дальнему подъезду огромного жилого корпуса, и сразу пахнуло русской стариной — огромная широкая лестница наверх, как бывало в дворянских домах. И тут же из-под лестницы появился то ли монах, то ли рабочий. Мы ему про архондарик, тот вытянул указующе руку вверх — правильным, мол, путём идёте.

Второй этаж был тих и обитаем, но другой появившийся монах вежливо, с применением английских выражений, попросил нас подняться ещё выше. Третий этаж жил ремонтом, но комната, на которой висела бумажная табличка «Архондарик», оказалась словно из другого мира: здесь ничего не менялось с позапрошлого века. И конечно, слово «комната» неуместно — мы вошли в залу.

И снова — полное ощущение, что мы дома: это была русская гостиная дворянской усадьбы, разве что рояля в углу не было. Посередине стоял массивный круглый стол, вдоль стен — мягкие диванчики с изогнутыми спинками и подлокотниками, такие же милые гнутые стулья, а стены украшали иконы и портреты иерархов. И большинство были русскими! А уж с какой радостью мы увидели икону, где батюшка Серафим медведя кормит — как со знакомым повидались! Мы некоторое время ходили вдоль стен, как на вернисаже, разглядывая и узнавая кругом Россию, пока не появился грек. Это был молодой, немного флегматичный высокий монах в синей тёплой жилетке и круглых очках, он тоже чем-то напоминал картинку из позапрошлого века — молодой раввин пытается объяснить заплутавшим дорогу на Витебск. Мы ничего не поняли из того, что он говорил, да и он особо не усердствовал. Выяснив, что мы «русия» и «ортодокс», показал на диванчики и ушёл. Мы послушливо сели.

Первая попытка общения на непонятном языке несколько озадачила. То, что мы находимся за границей, стало подзабываться. И вот на тебе — оказались на уровне бессловесной твари. Алексей Иванович полез в рюкзак за разговорником, что-то нашёл там и, напряжённо вглядываясь в текст, стал шевелить губами. Я же был уверен, что молодой монах пошёл звать более опытного, который будет знать русский, и всё устроится.

Однако появились паломники. Сначала два грека средних лет и с ними юноша. Они было обратились к нам, но мы развели руками: Россия, мол, не шпрехаем, и те потеряли к нам интерес. Шумно расположившись на наших русских диванчиках и стульях, они живо беседовали, как это, собственно, и свойственно южным людям, не обращая на нас ни малейшего внимания. Минут через десять зашли ещё два иностранца. Они были более преклонного возраста, но подтянуты и лаконичны в движениях, как полковники в отставке из американских фильмов. И одеты были, в отличие от простоватой троицы (не говоря уже о нас), цивильно, чувствовалось, что не пешком шли. Я даже заподозрил в них представителей блока НАТО, но те обменялись парой фраз с греками, покосились на нас и заняли ещё один диванчик. Эти беседовали не так бурно, но тоже не молчали, к тому же, старший из первой троицы нет-нет да и обращался к ним, и те отвечали. Нас как бы не существовало.

Мы всё больше сами для себя становились неприметнее, сдувались. Алексей Иванович напряжённо листал разговорник, а я подумал: кто мы и что мы? Кому мы тут нужны, за тысячу вёрст от родного дома? И так остро почувствовалось одиночество на этой земле, что начали завидовать медведю, тянувшемуся к Серафиму Саровскому.

Господи, как сиротливо на этой земле!

Дверь открылась в очередной раз, я поднял голову в надежде, что привели, наконец-то, русскоговорящего монаха, но это были… Саньки.

Первые секунды — полный ступор, как у нас, так и у них, а потом мы бросились друг у другу, как нашедшиеся после долгой разлуки братья из индийского кино.

Санёк-питерский объяснил диспозицию — мы оказались в Андреевском скит. Они-то, приехав чуть позже нас в Карею, побродили по ней и, помня, что мы собирались в Кутлумуш, спросили про него, но им сказали (Господи, как и с кем они объяснялись?), что туда лучше не идти — там строго и заночевать не получится, а лучше идти в Андреевский скит, который недавно возобновился, и там принимают всех.

Стало быть. Господь, привёл нас в Андреевский скит. Ничего себе скитик. В нашем-то понимании скит — это небольшая келейка под ёлочкой, а тут настоящий монастырь с четырёхэтажным братским корпусом, надвратной церковью, со множеством иных построек, опоясывающих монастырь, а в центре на площади — высокий красивейший храм.

Впрочем, масштабам скита особо удивляться не приходилось — строили-то его в XIX веке русские. Потому и узнаваемо всё. В XX веке скит, как и всё русское на Афоне, пришёл в запустение. Вспомнился рассказ о последнем русском монахе, доживающем здесь в семидесятые годы прошлого века. Представилось, как он тут один, уже немощный, бредёт каждый день в ветшающий храм… А ведь он помнит, как в многочисленных зданиях полнилась жизнь. И вот теперь разрушения вокруг становятся всё более явными и уже нет сомнения, что скоро всё это великолепие обратится в прах, скоро прахом станет и он… Это я так представляю… А он-то, может, и не видел ничего этого. Просто каждое утро поднимался и шёл на молитву.

Как же звали этого последнего русского монаха в Андреевском скиту?[35]

Скит перешёл к грекам. Нам говорили, что греки вытесняют русских с Афона, ставят разные административные препоны, чтобы русских монахов было тут как можно меньше. Для этого ввели для желающих поступить в монастырь обязательное принятие греческого гражданства, ещё ряд условий, и вот теперь греки восстанавливают русский скит.

Господь так устроил, что мы из русского Пантелеимонова монастыря, идя в греческий Кутлумуш, оказались в бывшем русском скиту, который наполняется греческим духом.

А мы: Кутлумуш, Кутлумуш… Кутлумуш ещё заслужить надо, нас, некрепких, видно, нельзя было сразу допускать в старейший греческий монастырь. В общем, нам было что обсудить. И тут снова появился монах, похожий на молодого раввина. Явился он без посредника, прошёл в дальнюю комнатку, скоро оттуда донёсся запах кофе, и монах появился с подносом, на котором стояли махонькие (в два раза меньше, чем в Пантелеймоне) рюмашки, и стал всех обходить. Когда рюмашку протянули мне, я снова занервничал. Когда монах только появился с подносом, я подумал, что так же решительно откажусь, как в Пантелеймоне, потом вспомнил последующую грусть, когда я глядел на Алексея Ивановича… Нет, для Алексея Ивановича, конечно, рюмки водки не жалко, дело не в этом, а в том, что мне нельзя, а хочется…

Монах терпеливо ждал, уткнув поднос в мой живот, и становилось неловко, что из-за меня застопорилось чинное движение. И ведь не объяснишь этому нерусскому… да и чего объяснять? Я схватил двадцатикапельную рюмочку и ухнул в себя. Затем со страхом стал следить за движением обжигающей капли в сторону поджелудочной, которую, собственно, и оперировали. Ничего страшного не произошло. Никаких конвульсий и предсмертных судорог, как стоял, так и стою. Вот ведь: старцы учат произносить слова умной молитвы и следить, как они доходят до сердца, а я слежу, как водка дотекает до поджелудочной…

— Ты как? — спросил Алексей Иванович. Он, оказывается, пока я проводил эксперимент, тревожно наблюдал за мной.

— Не понял пока.

— Ну вот, а я уж надеялся, мне теперь везде по второй перепадать будет.

— Вон ты чего переживал.

— А ты думал, за тебя, что ли? Тебя ещё отмолить можно, а рюмку-то уже не вернёшь.

Монах вынес ещё один поднос, где почти такие же маленькие, как рюмки, стояли чашечки кофе и лукум.

— Всё у них тут, вроде, наше русское осталось, а посуду свою, греческую привезли, — определил Алексей Иванович.

— Строятся только, вот и экономят на всём.

— Так не на водке же с кофе? Эх, не с того начинают…

Я же продолжал вслушиваться в свои внутренности, но ничего смертельного из обещанного врачами не обнаруживал. Более того — мне было хорошо. А когда я положил сверху ещё несколько глоточков горячего и очень вкусного кофе, успокаивающая благодатная волна прокатилась по телу и мне уже верилось, что это чувство теплоты коснулось сейчас каждого в комнате и потому дальнейшее показалось мне совершенной несуразицей: как люди могут заниматься такой ерундой? Да ещё с такими серьёзными лицами.

Монах вынес такую же огромную, как и в Пантелеймоне, амбарную книгу, и началось установление личностей. Монах бросил взгляд в нашу сторону и, решив отложить мучения на потом, подозвал греков. Разговор у них вышел коротким, но всё-таки эмоциональным, как у апостола Павла с галатами. Причём в роли апостола выступали по очереди греки. Впрочем, всё кончилось миром, и греки, забрав вещи, покинули залу архондарика. Затем записались два полковника, тоже получили ключи и монах тоскливо посмотрел на нас. Мы опять произнесли заветные «русия» и «ортодокс», но это его снова не впечатлило. Монах что-то объяснял, указывая на амбарную книгу, и с каждым его словом наша четвёрка всё больше проникалась чувством, что до «неразумных галатов» нам ещё расти и расти. Монах начал помогать себе руками. Нам, людям северных широт, язык жестов тоже был неблизок. Монах, побеждённый нашим невежеством, вздохнул, нашёл в себе силы ободряюще улыбнуться и вышел.

Санёк-питерский и Алексей Иванович тут же схватились за разговорники — это было очень похоже на оставленных на время профессором студентов. Я рассмеялся, и второй Санёк удивлённо посмотрел на меня. Двое других оторвались от разговорников и, не по-доброму взглянув, снова уткнулись в конспекты. Но выучить греческий всё равно не успели — раввинистый монах вернулся быстро и привёл с собой другого монаха. Тот был мал ростом, постарше и в очках, что делало его похожим на учёного человека. Но самое главное — он улыбался уже знакомой нам доброй афонской улыбкой.

— Do your speak English?[36] — спросил монах, и мы, как идиоты, дружно закивали головами.

Я ещё подумал: надо же, до чего нас довели с этой американской глобализацией.

А монах тем временем что-то снова нас спросил и, по логике, тоже на английском. Повисла пауза. МХАТ позавидовал бы.

— Ну да, — резюмировал я за всех.

И тут из-за наших спин донеслась незнакомая речь. Мы, не веря своим ушам, оглянулись — да, рот открывал второй Санёк, и оттуда исходили звуки, похожие на английские слова. Причём создавалось впечатление, что это не чудесное обретение дара говорения чужими языками, а он даже понимает, что говорит.

Уж не знаю, насколько это было грамотно, но монах в очках его понял. Между ними вообще завязался диалог, по ходу которого мы составляли этакий композиционный фон из четырёх глупых лиц для беседы интеллектуалов. Затем Санёк представлял нас улыбающемуся монаху, каждый из нас улыбался в ответ и троекратно лобызался. Чего там Санёк говорил про нас, осталось на его совести, но улыбались мы широко и без всякой мысли — можно сказать, по-американски…

Дальнейшее, как любят говорить комментаторы, было делом техники. Второй Санёк вписал всех в амбарную книгу (нас с Алексеем Ивановичем он нарёк writer и мы постарались запомнить слово), и монах в очках повёл нас в кельи по длинному коридору. Московский Санёк о чём-то мирно беседовал с монахом, мы шли следом, а сзади нет-нет да и вздыхал Санёк-питерский:

— Говорила мне мама: учи языки…

Но что языки — какими замечательными кельями нас наградили — мечта паломника! В небольшой комнатке уместились три кровати, одну из стен почти полностью занимало окно, из которого был виден монастырский двор, противоположная стена представляла настоящий иконостас. Что ещё нужно? Слава Тебе, Господи, слава Тебе! А мы ещё расстраивались, что не попали в Кутлумуш. Господи, прости неразумных. Ты всё веси, дай нам только понимать Тебя и не поступать по-своему.

Только исключительно из-за того, что пребывал в радостном и благодарном состоянии, я не утерпел, и когда монах в очках заглянул проверить, как мы устроились, схватил его за руки, втянул в келейку и вручил бутылку водки. Искренне и от всего сердца. Моя радость не могла не передаться монаху. Он закивал в ответ и даже попытался сказать что-то на русском, впрочем, это неважно. Мы обнялись, я едва не прослезился, и монах ушёл. Больше мы его не видели.

4

После того как улеглась первая радость обретения пристанища, мы отправились к Санькам на совет — мы уже чувствовали, что они нам посланы не зря. Саньки, кстати, придерживались по поводу нас такого же мнения.

Для начала попробовали заслушать Санька-московского, но на вопрос: «Ну и о чём ты говорил с монахом?» — тот честно признался:

— Да я вообще не понял, что он от меня хотел.

— Опаньки! — радостно отозвался Санёк-питерский. Видимо, это был ответ его маме, докучавшей с изучением языков.

Предваряя прения, Алексей Иванович предложил испить кофе по полной, что и было принято единодушно, благо кружки, кипятильники и молотый кофе — неотъемлемая часть набора паломника.

Далее, в ходе обмена информацией, выяснилось, что до ужина ещё четыре часа, и было принято решение прогуляться в Карею: нам с Алексеем Ивановичем всё-таки хотелось найти Кутлумуш, а Санькам — протат, им откуда-то стало известно, что там легко можно продлить диамонитирионы ещё на четыре дня.

Погода стояла великолепная — теплынь, солнце. Неужели ещё утром говорили, что из-за шторма паром не подойдёт к Пантелеймону? Но это было на другой стороне Афона. На этой же — настоящее русское бабье лето. Только вдалеке, словно суровые стражники, тёмно-синие облака укрывали саму Гору. Но мы понимали: раз уж в Кутлумуш Господь не допустил, то Гору тем паче зреть недостойны. Мы и нынешнее-то счастье ещё пережить не успели.

Господи, какие беспопечительство и необременённость! Только фотоаппарат и необходимость к четырём явиться на трапезу. В остальном — живи, человек, радуйся!

До Карей мы шли прогулочным. Вдоль дороги, на которой не встретили ни одной машины и ни одного пешего, тянулись зелёные низкорослые деревца (или это такие большие кустарники?). Попалось несколько домиков, скромненьких и приятных своей неброскостью. Внизу, километрах в пяти, ярко-синим ковром стлалось до Константинополя море.

Мне опять показалось окружающее нереальным: зелёные деревья, море, Константинополь… Господи, где мы?

Какая благодать… Никуда не спешить, ничего не требовать и ничего не обещать.

Всё покрывал дух мира и покоя, и только наши праздношатающиеся фигуры нарушали благообразную картину.

На площади в Карей мы зашли в несколько лавочек, находящихся на первых этажах. И в лавочках не было суетливости, присущей всякому торговому делу. Пожилой грек безучастно сидел за кассой и не обращал на нас никакого внимания. То ли по нам видно было, что ничего покупать мы не собираемся и только любопытствуем, то ли в самом деле с наступлением часа сиесты у местных жителей происходит примерно то же, что у лягушки, попавшей в холод — кровь густеет. Нам даже неудобно стало заходить в лавочки и тревожить их обитателей. Да и всех лавочек-то было пять-шесть, ну, может, семь… Мы пошли дальше по мощёным улочкам, вышли к большому собору, упакованному в строительные леса (батюшка, наставляя перед поездкой, говорил, что где-то здесь должна находиться икона Божьей Матери «Достойно есть»[37] ), но храм был закрыт. Зато напротив обнаружили здание протата, и если бы перед ним хотя бы небольшую площадь соток в двадцать да хотя бы пару-тройку ёлок — вылитый наш райисполком. А так — протат, который тоже был закрыт. Что и отличало его от райисполкома. Здесь другой ритм и уклад даже у официальных учреждений.

Двинулись по узенькой (только два человека и могут разойтись) улочке, которая через три дома закончилась, и мы увидели указатель, одна его стрелка показывала на небольшую, убегающую меж зелёных кустов в гору тропку, на ней было начертано по-гречески «Филофей», другая — на небольшие воротца с калиточкой и обозначено: «Кутлумуш». На калиточке был накинут резиновый кругляшок, обозначавший, что калиточка закрыта.

Это было совершенно невероятно: вот же он — Кутлумуш! Почему мы не пошли сюда? Значит, так и действительно угодно Богу — и нечего переживать. Да, в общем-то, мы и не переживали. Просто никак не могли осознать своё несовершенство: всё лезем, пытаемся, строим планы, а Господь знает, что и когда нам полезно. Вот сейчас устроил нас в Андреевском скиту и показал, где находится Кутлумуш. То есть нам сюда надо после Андреевского скита. Прочувствовав момент, мы даже не попытались снять резиновый кругляшок с калиточки: завтра — так завтра, но всё не решались уйти.

С той стороны показался человек, он подошёл к калиточке, снял резиновый кругляшок, вышел.

— Кутлумуш? — спросил Алексей Иванович, указывая на калиточку, за которой не просматривалось никаких величественных, огромных строений, скорее там был сад, с беседками, дорожками, клумбами.

— Кутлумуш, Кутлумуш, — радостно закивал человек.

— Ну вот, сюда завтра и пойдём, — подвёл черту Алексей Иванович и строго посмотрел на Саньков.

— А мы — в протат, — ответил питерский.

На том и порешили. Больше в Карей нам делать было нечего. Разве что забавляли самой разнообразной расцветки и величины коты, которые в неимоверных количествах по-хозяйски сопровождали нас. Можно было подумать, что они живут в этом городе, а не люди. Из-за котов заспорили: по преданиям, доступ на Афон женскому полу запрещён, причём это касается абсолютно всей твари. Есть такая поговорка, что на Афоне и птичка гнезда не вьёт. Но откуда же столько кошек? То есть котов? Неужели все привозные? Санёк-питерский попытался отловить парочку экземпляров для научного изучения, но коты не давались.

— Оставь, — предложил Алексей Иванович, — пусть остаются как есть.

Сопровождаемые котами, мы обошли городок ещё раз, вышли к крутому спуску, с которого открывалось море, сфотографировались и так же не спеша пошли в Андреевский скит — до ужина оставалось два часа.

Посидели на лавочке в тени больших деревьев недалеко от скитских ворот и уже собирались войти, как показалось, что надпись над воротами — русская. Зрение у меня никудышное, очки же оставил в келье, и я, подтолкнув Алексея Ивановича, указал ему на надпись. Наконец мы нашли чем занять оставшееся время — текст над вратами разбирался коллективно. Где прочитали, а где домыслили, и выходило, что икона над воротами есть список с чудотворной иконы Божией Матери, явленной в Вятке. Воодушевлению Алексею Ивановича не было предела. По-моему, только хохлы могут потягаться с вятичами в национальном самомнении.

Алексей Иванович сделал широкий приглашающий жест, словно мы у него в гостях, и дальнейшее только укрепило его в этом чувстве. Возле восстанавливающегося храма стояло несколько старинных с зеленоватым отливом колоколов. Видно было, что колокола сняли на время ремонта. Алексей Иванович подошёл и стал читать написанное по ободу. Колокола оказались даром вятских купцов[38] !

— Вот! — сказал Алексей Иванович и скромно отошёл в сторону, давая нам возможность увидеть подтверждение того, что для него являлось неоспоримой истиной.

Мы, разумеется, стали разглядывать надпись на колоколах, как разглядывают в гостях фотографии из хозяйского альбома, а Алексей Иванович, как положено в таких случаях, комментировал:

— Вятские — это соль земли, без них вообще ничего не делается, они повсюду. Заметь, на подворье Пантелеимонова монастыря в Москве сторож — из Вятки, здесь, на Афоне, свидетельство исторической связи Афона с Вяткой, а завтра идём в Кутлумуш, где подвизается тоже вятский. Вятские — везде, их можно встретить в любом уголке мира.

Крыть было нечем. Только язвить.

— Эк вас разметало. Ладно евреи, а вы-то чем Бога прогневали?

Алексей Иванович поперхнулся, но ничего не ответил, вздохнул глубоко и скорбно, словно старик, уверенный, что молодое поколение обязательно должно быть хуже.

— На ужин пора, — сказал Санёк-питерский, ему тоже, видимо, было досадно, что никаких питерских следов на Афоне нам не попалось.

Между прочим, позже я узнал, что долгое время храм Андреевского скита оставался самым большим на Балканах[39] …

Ужин проходил в небольшом полуподвальном помещении. Вспомнился старый город, кафешки, в которые надо спускаться по тёмным искрошившимся ступенькам, но как же там уютно! Конечно, трапезная Андреевского скита — это не кафешка, длинные столы, но как на них всё радостно: и блестящая металлическая посуда, и лежащие горкой фрукты, и цветные салфетки; со стен смотрят святые, их суровые взгляды и тёмные лики удачно сочетаются с кирпичным цветом стен; за трапезой читалось поучение. То ли от того, что читалось оно на греческом языке, то ли сам текст выпал такой удачный, но воспринималось чтение как ласковая музыка, в которой ничего не понимаешь, но хочется, чтобы она длилась и длилась; а вот сами кушанья ни в какой кафешке не поешь! Такое — только на Афоне! Могу сказать только, что блюда напоминали овощной супчик и запеканку. Но их никак нельзя назвать «супчиком» и «запеканкой» — это слишком обыденно для тех чудесных блюд. Ещё была зелень, фрукты и графинчик с вином, к которому я, пройдя утреннее испытание, уверенно потянулся. Графинчик подавался из расчёта стаканчик на человека (пишу «стаканчик», чтобы чувствовалось отличие от монументальности русского слово «стакан»), а я и тот не дерзнул полнить. Лишь пригубил. Но не в этом де-ело…

Господи, да за что же нам такой праздник? Что мы к исходу дня принесли Тебе, что Ты нас так щедро одаряешь?! Мне не путники, а путанники, которые всё норовят сойти с путей Твоих. Сколько раз сегодня мы оставляли упование на Тебя, а сколько раз забывали благодарить, когда Ты исправлял и направлял нас! И вот Ты, Господи, привёл на этот пир… а мы? Что за одежда на нас, Господи?! Как смел я садиться за Твой стол так легко и просто, да ещё рассуждать: ступеньки, стены, потолок, кафешка… Прости, Господи, неразумного и неблагодарного, прости…

5

Мне захотелось молиться. Это было чувство слёзной благодарности Терпящему моё лихоимство и несовершенство. И, слава Богу, почти сразу после трапезы началась служба.

Быстро темнело, из трапезной вышли уже в сумерках, потянуло прохладой. Зашли в кельи (оказалось, прибыла ещё одна группа: два батюшки и два мирянина из Москвы; батюшек поселили отдельно, а мирян — к нам третьими), потеплее оделись и направились в храм, располагающийся над главными воротами скита.

Совсем стало темно, и удивительное чувство возникло — словно мы на небе: то тут, то там вокруг нас мерцали и покачивались звёздочки. Я поднял голову: небо было на месте, но как звёзды отражаются здесь?

— Ты фонарик взял? — спросил Алексей Иванович.

Ах, да, что же я? Включил фонарик — и зажглась ещё одна звёздочка, и тоже влилась в общий порядок. Здесь он свой — все звёздочки, движутся к храму. А может, это общий порядок Вселенной? Ведь всё в мире — Бог. И вся Вселенная движется к Нему.

Вот и меня Господь сподобил — иду со всей Вселенной, покачиваю фонариком в такт шагам.

Перед входом в храм тёпленький свет лампады освещает лик Богородицы и я выключил фонарик. В небольшом притворе плотно, в несколько рядов — стасидии, словно вынесенная на время ремонта мебель, к удивлению, ряды стасидий обнаруживаются и в храме. Наверное, если бы я увидел заполненными стасидиями храм днём, это произвело неприятное впечатление пустующего театра, но сейчас, в полумраке, при жёлтом свете свечей всё воспринималось естественно. Вспомнилось есенинское «и как стражники замерли в нашем саду»[40] , и представилось, как на рубеже веков так же плотно стояли здесь монахи. И сейчас это не стасидии, а памятники им, ушедшим. А может, души их по-прежнему здесь, ведь это их стасидии?

Храм стал обходить монах с забавной штуковиной, похожей на лампу Алладина, он потрясал ею, лампа разливалась весёлыми бубенчиками, а из горлышка растекался по храму дух благовоний[41] . Так у нас дьякон обходит храм с кадилом. Некоторые, кстати, подвешивают на кадило колокольчики, и получается такой же мелодичный звон. Только у нас дьякон кадилом движет мерно, словно отсчитывает время, а здесь монах движется быстро, словно добрый вестник старается быстрее оповестить всех: радуйтесь, радуйтесь, начинается служба Богу.

Монахи запели. Меня удивили восточные интонации, которые я привык слышать в турецких песнях, частенько звучащих в наших маршрутках. И то, что в песнях греческих монахов мне послышался турецкий шлягер, несколько покоробило, но тут же, с другой стороны, пришло: я неправильно слушаю мир, это не греческие песнопения произошли от турецкой попсы, а культура Византии отразилась в мусульманских напевах, а потом их выскоблили и заполняют выметенный[42] мир.

Я стал вслушиваться — мне хотелось полюбить Византию.

Сначала я пытался угадывать службу, улавливал знакомые слова «падре»[43] , «кирие елейсон»[44] , «агиос»[45] , но скоро понял, что это вслушивание только отвлекает от молитвенного настроения, которое не хотелось терять, и я перестал вдумываться, и так хорошо стало: всё разом сложилось — и то, что звучало на греческом, и то, что было в душе — и без разделения языков звучало так чудесно и волнительно, что я радовался, узнавая своё и вместе с тем печалясь: о, Византия, почему я не слышал тебя раньше?!

Вдруг служба кончилась. Я никак не ожидал, что уже всё. Посмотрел на часы — прошло всего полтора часа, только начал влюбляться в Византию, а ответить ей не успел.

Тихое звёздное небо примирило. Какое вообще чудо жить на земле! Господи, а что же тогда там, у Тебя?

Когда вернулись в келью, ни о каком сне и речи быть не могло. Утренняя служба через восемь часов — для сна это казалось излишне много. Я предложил к вечернему правилу присовокупить какой-нибудь акафист. Алексей Иванович согласился, стали выбирать, какой, но тут пришёл сосед и, стесняясь, стал говорить, что он сейчас исповедовался у своего батюшки и теперь надо вычитывать каноны и последование, и вот он боится, что доставит нам неудобства. Как мы обрадовались — опять ничего решать не надо! Мы тут же вызвались читать каноны вместе.

Какое великое дело — совместная молитва! Да ещё на Афоне! Может быть, в этот раз не было того изумительного звука, как вчера в высокой молитвенной комнатке, но душа так легко откликалась на молитву! Хорошо, когда двое или трое…

После канонов и вечернего правила Алексей Иванович сказал:

— Дальше пусть сам, — и неопровержимо зевнул. Алексей Иванович постарше меня, и рюкзак у него тяжелее, и переживал он больше — намаялся человек, а готов был и до конца последование читать, но мне показалось, что неудобно будет, если я останусь читать, словно укор какой-то. Я согласился, попросив только, чтобы москвич читал вслух. Алексей Иванович вышел по своим делам, я расстелил кровать и лёг, и под мерное чтение не слышал уже, как вернулся Алексей Иванович, как москвич ещё перекладывал вещи, как, наконец, погасили свет…