1

Служба начиналась в два часа по гражданскому времени. В общем-то, раньше так и служили — всю ночь. А здесь ещё обязательное афонское правило: причащаться Святых Тайн до восхода солнца. Это была, наверное, самая продолжительная служба на Афоне, но никакой тяготы, тем более, снова и снова открываешь что-то новое. Сначала внешнее, потом — в себе.

Пока я вижу внешнее — большой просторный храм, который от того, что не много монахов и поклонников, кажется пустоватым. Все прошли в храмовую часть, которая просторнее, чем в других монастырях, и оттого чётко видны округлые стены, вдоль которых помещается около двадцати стасидий, ещё несколько стоит вдоль западной стены. Получается так, что полукружия стасидий стоят за клиросами и ты оказываешься в непосредственной близости от ведущих службу монахов и сам становишься непосредственным участником. К тому же, было на удивление светло, никаких теней, полутонов, и меня нет-нет да и подмывало сделать шаг и заглянуть в книги, по которым читали монахи. Впрочем, у меня есть свои записочки.

Я уже говорил о впечатлении, которое произвело на меня греческое пение. Добавлю, что это, кажется, и не пении вовсе, а разговор с Богом.

«Наш дедушка», как мы прозвали полюбившегося нам монаха, пел за правым клиросом с двумя другими монахами. Но как такового клироса в нашем понимании (отгороженного от храмовой части) не было — никаких стен и перегородок. А зачем? Ведь это общая служба, а на клиросах — запевалы, А как подпеть хотелось! Жаль, слов не знаю. Душа пела. И когда уже всё устремилось к горнему, когда чувствовалось, что вот-вот начнётся самое главное, служба вдруг прервалась и все куда-то пошли.

Я недоумённо переглянулся с Алексеем Ивановичем, но куда все, туда и мы. И только вышли из кафоликона в тающий утренний сумрак монастырского двора, как я понял, куда идём — саму Литургию переходили служить в Богородичный храм.

Храм оказался почти полон. И Богородица снова молилась с нами. Если для меня вчера это явилось откровением, то теперь, как только я понял, что переходим в Богородичный храм, я готовился служить вместе с Нею.

И снова небывалый внутренний подъём, всё в тебе устремляется ввысь, до дрожи… как ракета перед стартом.

И было причастие.

Мы вышли из храма. Я видел, как солнце касается верхушки Афона, но каким-то иным зрением; на самом деле чёрная туча обволакивала Малый Афон в монашескую мантию и ветер трепал её края, как грозное предупреждение супротивной стихии.

— Буря! — воскликнул я. — Скоро грянет буря!

Алексей Иванович вспомнил другое:

— Илеос! — и метнулся в храм.

Я последовал за ним. А там словно ждал нас «наш дедушка», который заулыбался нам, как старым знакомым.

— Илеос! Илеос! — заклинал на разные голоса Алексей Иванович.

Я пояснил подошедшим на необычное представление отцу Борису и Сергею:

— Это он маслица просит, — и наставительно дал поучение как опытный паломник (а что — я уже на Святой Горе пять дней): — Тут, на Афоне, всё просить надо.

— Нам бы тоже маслица, — попросил отец Борис.

— Вставайте рядом, — разрешил я.

Монах тем временем вынес нам из алтаря такие же, как и в других монастырях, флакончики с маслицем, только цвет масла опять отличался. Я, приняв флакончик и сказав «Евхаристо», указал на соотечественников:

— Это с нами.

Дедушка покачал головой: мол, вот, дети малые, ничего сразу сказать и сделать не могут, пошёл снова в алтарь. А когда он одарил маслом и наших новых знакомых, Алексей Иванович сообразил первым:

— Евлогите!

И я вновь почувствовал лёгкое прикосновение руки.

— Как вас зовут? — спросил Алексей Иванович.

Монах улыбался.

— Нейм! Ю нейм?[103] — требовал мой товарищ.

«Имя! Имя, сестра!» — вспомнил я эпизод из популярного фильма[104] .

— Как ваше имя? — продолжал напирать Алексей Иванович и в конце концов привёл самый веский аргумент: — Мы за вас молиться будем!

Старец всё понимал и, улыбаясь, покачал головой:

— Павлос, — произнёс он и ещё раз благословил.

С тем и вышли. Отец Борис с Серёгой от нас не отставали, видимо, то, как мы добывали маслице и обещали молиться за старца, произвело на них впечатление.

— А вы куда дальше пойдёте? — почти робко спросил отец Борис.

Алексей Иванович хмыкнул и прибавил шагу, а я, приостановившись, попытался не показаться невежливым:

— Вообще-то нам очень хотелось попасть в Ватопед.

— Эх, нам бы тоже в Ватопед!

Я понял, что оставшиеся дни на Афоне под угрозой.

— Вряд ли нас там примут — у нас диамонитирионы сегодня закончились, мы теперь вне закона. Могут арестовать по дороге и выслать, вы ещё, чего доброго, пострадаете.

— А как же вы?

— Ну, по дороге, даст Бог, зайдём в скит, но толком сами не знаем, где он расположен, так что придётся долго искать по лесам, а там звери всякие, змеи…

— А нам сказали, змеи спят…

Так, люди ни шуток, ни намёков не понимают.

— Вы сходите лучше в Лавру, там интересно, — и я рассказал про капище, — и Гора совсем рядом. А ещё там есть травник Николай — он, если что, поможет.

Последний довод, видимо, оказался самым убедительным, и отец Борис заколебался.

— В Лавре надо обязательно побывать, — продолжал давить я, — всё-таки от неё пошли монастыри на Афоне.

— Отец Борис, пойдёмте в Лавру, — тихо и уверенно произнёс Сергей, и я с благодарностью посмотрел на него.

— А как туда добраться? — спросил отец Борис.

Я рассказал про маршрутки и заверил, что они обязательно поедут, как только придёт автобус из Дафни в Карею.

— Здесь и пешком недалеко, часа два, — наставил я напоследок и, заметив, как Алексей Иванович семафорит мне от «министерской» двери архондарика, пожелал соотечественникам доброго пути.

Может, ещё встретимся, — не стал совсем уж прощаться отец Борис, а Серёга просто пожал руку — крепкая у него рука.

2

В комнате Алексей Иванович встретил меня весело, словно на демонстрацию сходил.

— Отнёс, Сашулька, я палку. Прям на то же место положил. Пусть лежит себе, гадюка. — И тут же поинтересовался о главном: — Ну, что?

— Отправил в Лавру.

— Молодец!

— Всё равно нехорошо как-то. Сам не знаю, почему люди к нам привязываются. А потом за них же переживать начинаешь. Где вот сейчас Саньки?

— Да, — согласился Алексей Иванович, — я бы Саньков тоже сейчас повидал. Но минут на пять. Мы вдвоём собирались идти, вот и пойдём вдвоём. Если хочешь, конечно, можно и этих взять, только развлекать дорогой ты их будешь. Можешь им про капище, например, рассказать.

— Рассказал уже. Слушай, а может, это Господь их посылает, а мы отталкиваем?

— Нет, Сашок, это подобное тянется к подобному. Они видят, что ты любитель потрепаться, вот и им поболтать охота. Хотя, второй-то, длинный, кажется, не такой.

— А ты чего со мной пошёл? — обиделся я.

— А я все твои сказки знаю. Ты мне много не соврёшь.

— Это, выходит, ты меня, вроде, воспитываешь?

— Угу.

— А я почему тебя воспитывать не могу?

— Почему же, можешь — воспитывай.

— Курение — это каждение бесам.

— Тьфу ты, опять за своё. Я и так мало курю. Сегодня вообще только одну папиросу.

— То есть я на тебя положительно влияю?

— Особенно когда молчишь.

— И то слава Богу, — заключил я. — На трапезу пора.

Возле трапезной, когда стояли под сенью могучих кипарисов, к нам подошёл отец Павлос, как всегда, улыбающийся, светлый и что-то всё пытался растолковать нам. И, наверное, именно в эту минуту я более всего пожалел, что не знаю греческого. Отец Павлос дал нам каждому по небольшому плетёному чёрному комочку, откуда торчал малюсенький нитяной кончик. Мы так и не поняли, что это, но искренне и с чувством благодарили, да уже только то, что греческий монах обратил на нас внимание и решил, что мы достойны подарка, было не просто приятно, а неожиданно и оттого во много крат радостнее.

Когда вернулись после трапезы в комнату и стали разглядывать маленькие подушечки, немного напоминающие крест[105] , подаренные отцом Павлосом, Алексей Иванович произнёс:

— Отец Павлос, кажется, нас полюбил.

— Ну так ты ж за него молиться обещал.

— Всё-таки тебе лучше молчать, — решил Алексей Иванович.

— Согласен, — вздохнул я.

— А мне не курить, — продолжил Алексей Иванович и покосился на меня. Я молчал. — По крайней мере, часа два. — Он снова посмотрел на меня. — Ладно, можешь разговаривать.

В комнату зашёл молодой послушник с ведром и шваброй. Всё понятно — нам пора. Подхватив рюкзаки, спустились по мраморной лестнице, прикрыли «министерскую» дверь, прошли мимо стройных кипарисов, поклонились кафоликону и Богородичному храму и вышли из ворот монастыря.

Минут пятнадцать посидели в большой беседке у монастырских ворот, привыкая к состоянию беззащитности, за мощными стенами монастыря было покойнее. А на небе тучи (вот, не дай Бог, ещё привяжется дурацкая песенка — молитвы надо читать), Малый Афон закрыло полностью. Ветер не находил себе покоя, метался — то тучи терзал, то вспенивал море.

— Дождевики надо приготовить, — предложил Алексей Иванович. — Хоть какая-то защита.

Я посмотрел на море, на тучи — дождевики не спасут.

— Это даже хорошо, что под дождиком пойдём, — решил приободрить я Алексея Ивановича, да и себя тоже. — В жару идти тяжело, потеешь, натирает всё в непотребных местах… А тут по холодочку бодренько пойдём, — и всё-таки не удержался и пропел: — А тучи, а тучи — они как лю-юди!

Алексей Иванович посмотрел на меня как на слегка тронувшегося умом и вздохнул:

— Нет, нельзя нас на свободу выпускать. У нас крыша ехать начинает. Покурим?

Я кивнул. Не то, чтобы идти не хотелось или было страшно из-за надвигающейся непогоды, но неизвестность тревожила: куда идём? Как пойдём? Конечно, у нас есть опыт многодневных крестных ходов, но тут — Афон, тут всё не как у людей.

Потом нашли ещё дело: переложили рюкзаки так, чтобы дождевики находились под рукой.

Затем снова стали разглядывать подарки отца Павлоса.

— Может, надо за ниточку потянуть? — предположил я.

— Не надо, — остановил Алексей Иванович, — разшебуршишь всё. — И, определив: — Это нам вместо оберега, — убрал крестообразные подушечки за пазуху, к сердцу.

Я сделал то же самое.

3

Сколько можно сидеть в беседке и ждать у моря погоды? В конце концов, с нами Бог и благословение отца Павлоса.

Перекрестились и пошли, и ни разу, пока поднимались в гору, не обернулись на монастырь. Только когда дошли до поворота, который скроет от нас так чудесно принявшую обитель, остановились и, повернувшись к монастырю, помолились Богородице. И все тревоги улеглись, вернулось чувство, что всё будет хорошо. И ветер притих. Впрочем, мы как раз обогнули гору.

И сразу открылся монастырь Ставроникита[106] , будто Иверон передал ему дальнейшее наше водительство. Если Иверон стоит в бухточке, то Ставроникита — на скалистом мыске, и пока спускались с горы, любовались картиной: кругом бьются волны, а монастырь, словно поднявшийся из морских пучин витязь, противостоял стихии.

Но тут случилась заминка: дорога, по которой мы шли, раздвоилась. Накатанная поднималась вверх, а больше похожая на просёлочную уходила вправо, в сторону Ставроникиты. Ясно было, что к нему она и ведёт, но при всей манящей красоте Ставроникита в наши планы не входил. Хотя, что такое наши планы, может, это Господь нам дорожку указывает, чтобы в грозовой день по горам не гуляли.

— Ну? — спросил Алексей Иванович, словно я отвечал за маршрут.

Не дав продолжить надоевшим интеллигентским вопросом, я быстро предложил:

— Пойдём направо.

— Аргументируй.

— Дорога вверх — это дорога в Карею, а нам надо идти вдоль моря, вот она и есть. Судя по всему, ходят по ней мало, но ходят же. И потом — сказано: ходите правыми путями.

— Логично, — согласился Алексей Иванович.

Мы свернули на просёлочную, уйдя тем самым в небольшой лесок, в котором сразу возникло ощущение осеннего подмосковного леса. Даже грибами запахло.

Тут и дождь пошёл. Тихий такой, родной. Мы надели дождевики, но больше, конечно, укрывал лесок. Дорога снова раздвоилась.

— Ну? — снова спросил Алексей Иванович.

— Теперь пойдём прямо, ибо сказано: сделайте прямыми пути Господу[107] .

Алексей Иванович покачал головой. Я пояснил:

— Вон указатель стоит, по-русски же написано: «Ставроникита». Так мы же не туда идём.

— Во-первых, не по-русски, а по-гречески, а во-вторых, та дорога — ближе к морю.

— Пойдём прямо, — я сказал так решительно, что Алексею Ивановичу ничего не оставалось, как скорбно вздохнуть и следовать за мной.

Между тем прямая дорога скоро пошла влево и подниматься вверх стало тяжелее, зато, когда поднялись и оказались на небольшой полянке, я нашёл повод приободрить Алексея Ивановича, а заодно и себя:

— Видишь, Ставроникита остался позади, значит, мы правильно идём.

Алексей Иванович снова покачал головой, и тут дорога опять раздвоилась.

— Молиться надо начинать, — изрёк Алексей Иванович правильную мысль, только немного мрачновато у него получилось.

Дождик, кстати, почти прекратился, впрочем, мы, поднимаясь, и без него основательно взмокли.

Я взглянул на дорожку (тропинкой не назовёшь, дорогой — тоже, в общем, что-то среднее), уходившую влево, потом сделал несколько шагов по тропинке, загибавшейся вправо, и воскликнул:

— О! Конь!

— Где?

— Да вон!

Метрах в двадцати по дорожке стоял хвостом к нам молодой гнедой жеребчик и, повернув голову, смотрел на нас.

— Настоящий, что ли? — после долгой паузы спросил Алексей Иванович.

Конь, словно услышав, обидчиво фыркнул и замотал головой. А потом сделал три неспешных шага вперёд и снова, обернувшись, посмотрел на нас.

— По-моему, он нас за собой зовёт, — предположил я.

И конь снова словно понял, о чём говорим, мотнул головой (а мне показалось, кивнул) и сделал три шажка.

— Пошли, — сказал я, и чтобы придать рациональную основу своему решению, пояснил: — Куда-нибудь да он нас выведет.

И мы пошли за жеребчиком. Это были замечательные минут двадцать пути. Мы шли по неширокой извилистой дорожке, жеребчик шёл впереди, доходил до поворота и поджидал нас, заходил за поворот и снова ждал, заметив, что мы идём за ним, шёл дальше.

За жеребчиком шёл я и пытался с ним разговаривать, типа: «Тебе хорошо без рюкзака, вон как скачешь… Подожди нас. Куда нам теперь?.. Налево? Ты не бойся, чего поскакал-то? Может, понесёшь рюкзачишко… Тебя как звать-то?» В общем, вполне мирная беседа. Но жеребчик ближе чем на двадцать метров меня не подпускал, а я уже перестал обращать внимание на то и дело ответвляющиеся тропки и шёл строго за поводырём. Алексей Иванович замыкал колонну и, судя по пыхтению, молился.

И вдруг жеребчик пропал. Я невольно растерялся — так хорошо было идти за ним и разговаривать. А тут перед нами оказался шлагбаум и вдоль дорожки появилась отгораживающая металлическая сетка. Но меня не занимало ни то, ни другое, я оглядывался по сторонам, пытаясь сообразить, куда мог подеваться провожатый. Алексей Иванович тем временем смело полез между сеткой и шлагбаумом, и я услышал торжествующий голос:

— А вот и Карея!

Я поспешил за ним. Мы оказались на укатанной широкой дороге, по которой позавчера ехали в Лавру, а перед нами километрах в трёх виднелась в дождевых облаках Карея.

Но куда делся жеребчик?!

Выходило, что мы, прогулявшись по лесу, срезали часть пути, по которому ходят маршрутки. Теперь между нами и Кареей лежала пропасть. Ну, не пропасть, просто Карея находилась на одном горном гребне, а мы — на другом, поменьше. И другой дороги, кроме той, на которую вышли, не было. И слава Богу!

И тут я почувствовал, что мне поплохело. Всё-таки часа полтора мотались по горам с рюкзаками, и сахар, который всё это время не давал о себе знать, резко скакнул вниз, я почувствовал лёгкую дрожь словно вот-вот готового рассыпаться организма. Закололо кончики пальцев, кровь стала отходить с лица: всё-таки тело наше — вещь хрупкая и ненадёжная.

Я опустился на обочину — надо срочно чего-нибудь съесть, а у нас никакой еды… Сколько раз говорили врачи: носи с собой всегда кусочек сахара или конфетку. Лукум! Я же набрал лукума. Так и придётся раскрывать подарок.

— Тебе плохо? — спросил Алексей Иванович.

— Передохнуть надо.

— Водички попей.

— Мне бы съесть чего-нибудь.

— Яблоко съешь.

— Откуда у нас яблоко?

— От трапезария. Да не одно, а четыре.

О, мудрейший из мудрейших трапезариев! Нет, ничего на Афоне просто так не бывает. Во всём Промысел. Только не отказывайся. А мы и не отказались — вот они, яблочки-то! О, трапезарий! Дай Бог тебе здоровья и всем твоим болящим, становящимся на «берёзку». Я грыз сладкое яблоко и не знал, как благодарить: столько уже чудесного случилось!

Конечно, мне могут возразить: какое же это чудо, если оно у тебя в рюкзаке лежало? Но для меня и яблоко было чудом! Как и весь Афон.

— Пошли! — бодро призвал я Алексея Ивановича.

— Куда?

Вперёд! День только начинается.

4

Нас догнала полупустая газелька и слегка притормозила. Я махнул рукой: мол, спаси, Господи, мы уже сами идти можем. Машина дала газу и скрылась за поворотом. А мы на повороте как раз увидели очередной указатель. Надо сказать, что указатели носят на Афоне весьма условный характер, это не привычные дорожные знаки, а стрелочки, которые надо ещё и приметить. Обычно это небольшая палочка высотой полметра, к ней чаще всего прикручена, а реже прибита, дощечка, на которой посыпавшимися буквами поди разбери ещё, что написано. Но тут на повороте стоял настоящий, можно сказать, евросоюзовский, новенький указатель, словно его только что специально установили для нас. Металлический столбик с прикрученной на нём железной табличкой чётко объяснял, что ежели мы направо пойдём, то попадём в Ильинский скит, а недалеко от него должен быть и Ксилургу. Дорога, правда, пошла не столь симпатичная. Это была широко расчищенная бульдозером трасса, которую заасфальтировать ещё не успели, и передвигаться по размякшей глине было неудобно. Мы пошли по тропочке, тянувшейся вдоль бульдозерного пути. Видимо, раньше тропочкой монахи и пользовались.

Ветер разбушевался, и пока мы недолго шли на открытом участке в виду Карей, он изрядно истрепал наши дождевики, раздувая их то в одну, то в другую сторону. Хорошо хоть дождик прекратился, и только порыв ветра нет-нет да и сыпал в лица, словно батюшка кропилом, небесную влагу.

Широкая дорога, впрочем, скоро кончилась, упёршись в каливу, с которой открывался великолепный вид на волнующееся внизу море. Сама калива никаких признаков жизни не подавала. Мы пошли по тропиночке дальше, и через двадцать минут перед нами открылась великолепная картина: в небольшом межгорье красовался величественный собор, чем-то напоминающий новый храм в Дивееве.

— Может, это не скит? — усомнился Алексей Иванович.

— Скит, другого тут не должно быть. И тоже, скорее всего, раньше нашим был: во-первых, здоровый, во-вторых, красивый, а в-третьих, в честь Ильи, а Илья на Руси весьма почитаем[108] .

Через десять минут мы проходили через невысокие скитские ворота. Сам скит по территории оказался весьма небольшим, вернее, небольшой была площадь между зданиями, которые образовывали стену, и собором. Я всё называю скитский храм собором, потому что другого слова к этой прекрасной пятиглавой церкви подобрать невозможно. А какое великолепие ожидало нас, когда мы, грязные и промокшие, вошли внутрь! Такого просторного и высокого храма мы ещё на Афоне не встречали. По широте и свету это был типичный русский храм. Без разделения зала, с огромным, во стену над царскими вратами, типичным русским иконостасом — всё своё, родное. Разве что стасидии смотрелись в нашей обстановке несколько непривычно. Впрочем, стасидии были новенькие, появились, чувствуется, тут недавно и больше походили на бедных родственников.

Мы, очарованные храмовым великолепием и очевидной русскостью, стояли у входа. Пройти дальше ещё не позволяло собственное недостоинство этой красоты и величия. К тому же, сейчас оно выражалось совершенно явственно — вид у нас был промокший и потрёпанный, с одежды капало, а ботинки, как пред входом мы ни счищали старательно налипшую грязь, всё равно оставляли следы. А в храме шла уборка.

К нам подошёл монах средних лет и, улыбаясь, спросил:

— Русия?

Ну как они нас узнают?!

Пришлось признаваться. Хотя что в этом плохого?

Монах заулыбался ещё приветливее и заговорил на слабо понятном, но русском языке. Наверное, когда-то ему приходилось общаться с русскими, может, жили в одной каливе, Бог весть, но церковные слова «икона», «алтарь» он произносил без акцента, а вот светские — хуже. Но поняли: храм и в самом деле построили русские. Русские же его и благоукрасили, какой-то адмирал вывез в восемнадцатом году из Одессы иконы, церковную утварь и всё передал именно в этот скит. Монах показал нам памятную доску об этом событии. С ним мы обошли храм и приложились к иконам, в том числе и на царских вратах — и почти все иконы русские! Это видно и по светлому письму, и по знакомым ликам. Но сейчас скит повторил судьбу Андреевского скита: русских там не осталось и он перешёл к грекам.

Ещё выяснилось, что монахов тут мало, а к ним должна вот-вот приехать какая-то, ну, очень большая делегация и принять они нас в связи с этим, к глубокому сожалению, не могут.

— Звонить надо, звонить[109] , - сокрушался монах. — Мы очень любим Русию, а так никак не можно.

Ну, мы, собственно говоря, и не собирались у них оставаться, мы в Ксилургу шли.

Услышав про Ксилургу, монах искренне обрадовался и уважительно закивал головой.

— О, падре Николас!

А как, кстати, пройти до Ксилургу?

— Кареес, на Кареес, там садись машин.

Мы опешили.

— Да мы только мимо Карей проходили. Нам сказали, тут рядом.

Монах почесал в затылке. Ситуация выглядела неоднозначной: топать обратно в Карею не входило в наши планы, а оставлять нас не входило в планы скита.

Монах предложил дождаться, когда придёт автобус с делегацией и потом на нём вернуться в Карею, там заночевать в гостинице, а утром ехать в Ксилургу. Вариант с гостиницей тоже не радовал, впрочем, заночевать можно было, бы, наверное, в Кутлумуше или Александровском скиту, но злоупотреблять гостеприимством казалось неприличным. И потом — нам очень хотелось в Ксилургу. Вот интересно: когда мы только прибыли на Афон, ни о каком Ксилургу мы даже не знали, а теперь нам казалось, что это и есть главное, ради чего Господь привёл нас сюда. Монах, видимо, тоже чувствовал, как нам надо было в Ксилургу, и переживал ситуацию не меньше нашего.

— Не заслужили мы по Афону пешком ходить, — вздохнул Алексей Иванович.

— Пешком трудно, — ответно вздохнул монах.

— Ничего, от Иверона дошли нормально.

— Ивера? — переспросил монах.

— Ну да.

А он думал, мы на машине приехали.

— Тут пешком трудно, — покачал монах головой и пошёл из храма, а мы за ним, не догадываясь, что уготовил нам насельник Ильинского скита.

Он повёл нас узкой дорожкой вдоль монастырских построек, и мы скоро оказались на хоздворе, там уже монастырских стен не было, так, заборчик по грудь, правда, каменный. Монах показал в сторону горы напротив.

— Ксилургу.

Кроме леса, укатанного серой облачной пеленой, мы ничего не видели.

Монаху пришлось вытянуть руку и указующе держать её, пока я не крикнул:

— Вижу!

Это было, как синяя бусинка, мелькнувшая в стоге сена. Я стал объяснять Алексею Ивановичу, где я вижу, а монах опустил руку и поддакивал мне.

— Ну и как туда идти? — спросил Алексей Иванович, и радость обретения потускнела.

Монах сделал паузу и прокашлялся.

— Спускаетесь, там овраг, река, мост, — при этом слове я заметил, как он немного замялся. — Через мост, там дорога, — тут он опять сделал паузу. — Там сразу с другой стороны дороги — пометка. Выйдете, чуть вправо — пометка. Там вверх, — и он негромко вздохнул. — Бог в помощь.

— А как мы найдём, где начать спускаться?

— Там столбик.

— Спасибо. Благословите нас.

— Нет-нет, я — монах.

— Тогда помолитесь о нас.

— Да-да, — монах улыбнулся и остановил проходившего мимо здоровяка, скорее всего, послушника. Тот поставил корзину, которую нёс, выслушал монаха и кивнул нам. Мы ещё раз поклонились монаху, обещавшему за нас молиться, и пошли за большим послушником. Тот вывел нас за каменный заборчик, прошёл с нами несколько шагов, указал в сторону Ксилургу, развернулся и ушёл. Объяснять нам что-то, видимо, в его послушание не входило.

Мы остались одни. Снова посетило чувство сиротства в этом огромном мире, такое же, как охватило нас, когда мы вышли за стены Иверской обители. Перед нами зиял провал, примерно такой же, какой мы увидели, когда конь вывел нас на широкую дорогу и мы увидели Карею. И никаких столбиков.

Алексей Иванович снял рюкзак, поставил его на землю, порушив пирамидку из нескольких камней, и полез за папиросами.

— А ведь это тот самый столбик и был, — указал я на рассыпавшиеся камни.

Алексей Иванович нагнулся, поправил разрушенное, разогнулся и удовлетворённо произнёс:

— Вот, столбик мы нашли. Уже неплохо. Теперь всё-таки покурим.

— Знаешь… — робко начал я.

— Ну?

— Давай, пока идём через эту… это… — я замялся, подбирая слова, наконец показалось, что нашёл нечто соответствующе-страшное: — …урочище, ты курить не будешь, — и быстро добавил: — А я буду молчать.

— Отчего же молчать? Иди да молись.

Ладно, договорились и, перекрестившись на купола Ильинского скита, стали спускаться в… урочище.

Тропа была узкая, пользовались ею, видимо, редко, она здорово заросла, и нам то и дело приходилось продираться сквозь колючки, я быстро порвал штаны и дождевик, который по наивности не убрал в рюкзак, а скатал и прицепил сверху. То и дело приходилось нагибаться, проходя под сучьями деревьев, а то и вставать на четвереньки. К тому же, было скользко, ноги разъезжались и подворачивались и почти сразу, как только мы стали спускаться, в голове мелькнуло, что со своими покорёженными футболом менисками и голеностопами мне тут делать нечего, и если мы сейчас спустимся ниже и, не дай Бог, что-нибудь случится, мне уже не выбраться.

Ладно хоть в лесном провале, в который мы уходили всё глубже, было тихо: ни ветерка, ни дождика. Так утешал я себя.

— Тут змеи, наверное, есть, — сказал, обернувшись, Алексей Иванович и тоже с тоской посмотрел в сторону Ильинского скита.

Каждый думал о своём: я — о ногах, он — о змеях. Хотел сказать ему, что всякий оглядывающий назад ненадёжен[110] , но вспомнил, что обещал молчать.

Но когда Алексей Иванович, снова обернувшись, посмотрел на меня, я испугался по-настоящему — это было бледное лицо совершенно растерявшегося человека.

— Куда мы идём, Сашулька?

И у меня вид был не лучше. Вместо того, чтобы приободрить шуткой или отгородиться пренебрежительной иронией, я молчал. Потом всё же сказал, потому что нечего было больше сказать:

— Давай петь Богородицу.

И мы запели. И пошли.

Что вело нас, так это тропа. Мы её сразу окрестили Дорогой Жизни. Для нас она таковой и была. Тропа была выложена, а точнее сказать, обозначена, камнями, примерно каждый чуть меньше школьного портфеля с более-менее ровной поверхностью. И ведь какой-то монах таскал их и выкладывал эту тропу. День за днём. Может, у него такое послушание было: укладывать в тропу по одному камню в день. А может, и не одно поколение монахов трудилось над этой дорогой? И вот почему она — Дорога Жизни, потому что всё живо. Они ведь для себя эту дорогу возводили. Эти безвестные монахи живы, благодаря им, пребывавшим на этой земле пять, десять веков назад, мы продираемся через заросли и говорим: помяни, Господи, сих тружеников во Царствии Твоем.

Пока мы не почувствовали тропу и не привыкли к ней, несколько раз чуть не сбились. Слой земли на горе не так уж велик, весенние ручьи смыли его, и теперь на месте потоков образовались тоже как бы каменные тропы, а нам так хотелось побыстрее начать восхождение наверх. Один раз Алексей Иванович, другой раз я поднимались по этим обманчивым дорожкам, но, слава Богу, скоро понимали, что ошиблись и возвращались на путь, проложенный монахами. Ещё проблема возникала, когда правильная тропа в самом деле сливалась с руслами весенних ручьёв. Мы начинали нервничать, но, глядишь, метров через пять снова появлялась каменная кладка.

А вот, наверное, и то, что монах назвал рекой. Хотя, на мой волжский взгляд, это скорее большенький ручеёк, по весне он, конечно, бурлит и разливается, судя по каменному руслу, метров до десяти в ширину, а так — перепрыгнуть можно и вид тихий: теку, мол, себе потихонечку и теку… А вдали, между прочим, слышался шум воды, и не такой уж мирный.

Выход к реке весьма порадовал и приободрил — получалось, что идём правильно. Мы зашагали вдоль реки увереннее, а то из-за постоянных остановок в поисках истинной тропы наш ход был черепашьим.

Вот и мостик. Мостиком тоже пользовались нечасто, и сколько веков он не ремонтировался, Бог весть, но основание его — три могучих ствола — выглядело внушительно и надёжно, дерево даже, показалось, закаменело, приобретя цвет камня, и сливалось с пустующим руслом, а вот досточки, наложенные поверху, частью прогнили, частью провалились, перильца шатались и касаться их было боязно, но, с Божьей помощью, перебрались.

Теперь можно отметить живописный вид: с другой стороны мостка речка образовывала небольшую заводь, куда стекала вода с большого отвесного камня, получался красивый водопад, который и шумел. Тропа, судя по всему, далее круто поднималась вверх к вершине водопада. Здесь мы и сделали привал.

— Ну, ты как? — спросил Алексей Иванович.

— Нормально.

— Яблоко-то тебе ещё одно не пора съесть?

— Нет.

— Ладно, береги, нам ещё, чувствуется, топать и топать. Сейчас в гору пойдём.

— Давай съедим яблоко напополам. Для поддержания духа.

— Нет-нет, тебе надо, вдруг у тебя опять сахар съедет.

Я помолчал, потом сказал:

— Да есть у меня чем его поддержать… Так что яблоко есть можно.

Алексей Иванович удивлённо посмотрел на меня.

— А ну, колись, что утаил от товарища?

— Я в Иверском лукум спёр… — покаялся я. — Горсточку.

— Ну ты и хитёр!

— В своём роде… — и тут же начал оправдываться: — Я хотел половину тебе где-нибудь в России отдать: представляешь, приедем домой, кофе заварим, а тут тебе — афонский лукум, у нас-то где достанешь?

— Эх, Сашулька… — вздохнул Алексей Иванович, судя по всему, прощая мне грех сокрытия поступков от товарища, и попросил: — Дай попробовать, что ли…

— Ну, зачем сейчас… Давай хоть до аэропорта дотерпим. Да и убрал я его в рюкзак далеко, в самую глубь… чтобы дождиком не замочило…

— А я думал, чтоб не дознался кто… Ладно, давай яблоко.

Хорошо было, конечно, у старенького мостика в афонском лесу. Благодатно, тихо, только вода шумит да яблоко похрустывает. Однако надо идти.

И откуда силы взялись! Мы, можно сказать, взлетали на гору и оказались на большой широкой дороге, змеёй блуждающей по горам. Запыхались, правда, изрядно. Не более десяти минут поднимались, но круто вверх, порой приходилось цепляться за кустики, деревца, в конце, когда лес остался позади, пришлось и вовсе выбираться на четвереньках. Но, слава Богу, вышли. Радости-то было! А Ильинский скит наградил нас изумительным видом — он стоял перед нами как на ладони, величественный, строгий и… далёкий — не верилось, что час назад мы были там.

По другую сторону дороги, на которую мы вышли, поднималась не менее отвесная гора, Ксилургу вовсе не было видно — но это нисколько не смущало, сейчас найдём метку, обозначающую продолжение тропы, и двинемся дальше. Я снял рюкзак, привалился к горе и блаженно прикрыл глаза: как хорошо на Твоей земле, Господи!

— Нет тут никакой метки, — услышал я Алексея Ивановича, он, запрещённый в курении, маялся и ходил по дороге, разглядывая гору, на которую нам предстояло взбираться.

Ах, Господи, всё хорошо на Твоей земле!

— Ну, чего разлёгся, ты ж у нас самый глазастый!

Господи, дай только понимать волю Твою.

— …я — слеп, я — нищ, я — наг… Я вот думаю, а славно, видать, монах в Ильинском за нас помолился: как хорошо дошли и ни разу не сбились.

— Пусть он сейчас помолится, чтобы мы метку нашли.

— Пусть! — согласился я и оторвался от горы.

На первый взгляд, противоположная обочина ничего приметного не представляла, а учитывая, что все эти столбики и меты надо ещё отыскать, как в какой-нибудь детской игре в разведчиков, нам предлагалась занимательная задача.

Я сделал шагов пятнадцать вдоль горы — никакого намёка на какие-либо опознавательные знаки.

— Смотри! — Алексей Иванович указал вверх, тогда как я разглядывал то, что было под ногами.

На большом дереве висела потрёпанная скуфейка.

— Ну, вот, — не совсем уверенно произнёс я, мне почему-то казалось, что мета должна быть совсем обычная и простая, лоскуток какой-нибудь или сложенный из камешков столбик, и обязательно древняя, а скуфья, судя по всему, повисла тут недавно. Тем не менее, надо признать, знак был явный. К тому же, за скуфьёй обозначалась тропка, правда, не такая, выложенная камнем, по которой мы шли, а обычная лесная, еле приметная. И ещё один плюс в пользу скуфьи: она указывала как раз направление, где должен был находиться невидимый пока для нас Ксилургу. Впрочем, это одновременно и смущало: ни одна тропа на Афоне не идёт туда, куда, тебе кажется, надо идти.

Но мы пошли и сразу стали расти сомнения, потому что тропа оказалась просто небольшим прогальчиком, заманивающим в лес, а главное — появившаяся уверенность сменилась нарастающей тревогой. Мы спустились на дорогу.

— Монах-то сказал, что вправо, как выберемся, будет мета, а мы влево пошли, — напомнил Алексей Иванович.

Я помнил об этом, но выбирались мы последние метры вообще без тропы, и между нами получилось расстояние метров в десять, дорога вправо шла под уклон и в сторону от Ксилургу, но я сделал несколько шагов и тут же увидел маленький прутик и на нём излинявшую до жёлто-розового цвета тряпочку.

— Вот она! — никаких сомнений не было. Такое чувство, что эта тряпочка тут спокон веков висела, дожди и ветры нисколько не вредили ей, а только укрепляли. Ну, полиняла малость — так ведь порученное дело исправляет — путь указует.

Кстати, о дожде и ветре. Дождь прекратился совсем, а ветер ещё был, но уже какой-то уставший, да и в горах особо не разгонишься. Я уверенно шагнул за тряпочку, и тут же обнаружились заботливо уложенные камни — снова мы на Дороге Жизни, и мы уверенно зашагали вверх. Однако, когда мы поднялись на гору, нас ждал неприятный сюрприз — каменная кладка кончилась. Это оказалось настолько неожиданно, словно мы шли-шли и вдруг упёрлись в стену.

Хотя вокруг с верхотуры открывался такой простор! Ильинский скит казался не более чем очаровательным макетом, а главное — была видна маковка храма Ксилургу, казалось, до него рукой подать.

Видать, помер монах, укладывавший дорогу. Или так устроено свыше: дальше до Ксилургу надо добираться самим, и если уж кто дойдёт, то только с Божией помощью, никакие дорогоукладчики не помогут. Мы сбросили рюкзаки, сели по обе стороны оборвавшейся тропы, и я достал последнее яблоко.

Вообще было занятно смотреть на эту обрывающуюся дорогу: вот она идёт, а вот — прекращается, словно граница какая-то. И никаких следов вокруг. Может, дошедший до конца каменной тропы просто переносится на воздусе в Ксилургу? Или в иные горние места…

— Ну и как теперь? — несколько видоизменил обычный вопрос Алексей Иванович, доев половинку яблока.

Я пожал плечами.

— Пойдём, как шли.

— Может, напрямки рванём? — и он кивнул в сторону синей маковки скита.

И надо же — как только спустились с голой макушки горы и вступили в растительный мир, обнаружилась тропинка. Еле приметная, такое ощущение, что по ней уже с десяток лет никто не хаживал, но она была! Тропинка, правда, всё больше уводила в сторону, но это нисколько не смущало. Мы запели Богородицу, теперь она звучала как песнь благодарных победителей. Мы вышли к большому провалу, в который непременно бы угодили, если б пошли своим путём — напрямки, а так получился маленький крестный ход вокруг Ксилургу. Мы шли и продолжали петь. Уже ясно видны были небольшой чисто русский храм и постройки, окружающие его. Вдруг тропа резко пошла вниз, и мы оказались на пятачке перед скитскими воротами.

4

О! Какая знакомая и до боли родная картина от крылась нам!

Мы оказались дома. Это не вызвало ни особого чувства радости, ни удивления, было ощущение, что встал с дивана и привычно сунул ноги в тапочки.

Надо было благодарить Господа и Богородицу, что довели нас до знаменитого места[111] , о котором восторженно отзывались все, кого мы ни спрашивали, но, видимо, домашние тапочки мешали. И ещё недоумение оттого, что скит находится в таком, на первый взгляд, полуобморочном состоянии. Да ещё этот амбарный замок на церковных дверях.

Господи, неужели для того, чтобы место, почитающееся всеми как благодатное и духовное, должно выглядеть русским захолустьем? И не важно, кстати, какого века: нынешнего ли, прошлого…, надца-того ли — бо все времена оно одинаково.

И неужели именно поэтому (чтобы ликвидировать захолустье, а вместе с ним и благодать) Евросоюз вваливает деньги на строительство дорог, гостиниц, туалетов (дались они мне!).

Они ведь скоро и впрямь тут всё под асфальт закатают.

До Ксилургу не доберутся! Через лужу не проедут.

Это и к моей Родине относится.

Оставьте нас в покое со своей цивилизацией! Не, не люблю я вашу колу, я квас люблю. Я лес люблю, речку. Монастыри люблю. Бог… хочу научиться любить. Ну, почему это вам спокойно жить не даёт?

Ладно, ну их, пришли в благодатное место, а всё на политическую дрянь тянет.

Мы долго стояли перед небольшим беленьким храмом[112] , озираясь и переживая разнообразные чувства, и в итоге перед нами нарисовался бригадир. Ну да, невысокий с брюшком человек южной наружности, про которого уже не скажешь «мужичок», тоже, правда, в заляпанной спецовке, но зато с какой уверенностью в движениях и взгляде: что это ещё тут за крендели на его территории? Впрочем, Афон не мог не наложить отпечатка на подходящего бригадира — он пытался улыбаться.

Мы вежливо поклонились начальнику участка и поинтересовались: как найти отца Николая?

— Там, там — ответил бригадир и показал рукой на пристроенную к двухэтажному зданию, начинавшемуся сразу за воротами, деревянную лестницу, окинул нас ещё раз оценивающим взглядом и, убедившись, что в работники мы не годимся, потерял к нам всякий интерес.

Мы же, подойдя к ведущей наверх лестнице, попытались счистить налипшую грязь. Вот именно — попытались, вообще же мечталось побыстрее снять эту сырую обувь, переодеться в сухое. И сладкое предвкушение заслуженной награды за перенесённые испытания, хотя бы в виде чашечки кофе и раки, посетило нас. Можно сказать, мы гордились собой.

На втором этаже вошли в небольшую прихожую, по бокам которой высились две деревянные двери. Обе были закрыты. Прямо находилась ещё одна дверь, которую освящал простенький деревянный крест. Мимо этой двери тянулся тёмный коридор, проходивший, видимо, через всё здание. Дверь с крестом оказалась незапертой, и мы оказались в храме[113] .

Это был небольшой, но светлый и высокий храм, а лучше сказать, большая комната, преобразованная в храм. В девяностые годы у нас в стране так многие храмы начинались: отдавали разваливающийся клуб или ненужный в то время магазин — и они наполнялись жизнью.

Передняя часть комнаты заставлена прислонёнными к стене иконами. Икон много, скорее всего, они вынесены из главного закрытого амбарным замком храма, который, судя по всему, сейчас восстанавливается. Между иконами — пачки со свечами. Несколько икон подняты на стены. Пол застелен дешёвеньким линолеумом. Всё простенько и скромно, как в сельском храме. С другой стороны, понятно, что для большинства икон, составленных у стен, здесь временное пристанище. Да они вряд ли и поместились бы на стенах, даже если поднимать до потолка, к тому же, всю северную стену занимали окна.

Во второй части комнаты служили. Она отделялась крепкими деревянными перегородками, какими обычно у нас отделяется клирос. На них находились большие иконы Спасителя и Николая Угодника, а с обратной стороны, там, где должен, по идее, быть левый клирос, находился киот с удивительной красоты иконой Божией Матери. И богатый оклад Её, и множество благодарных приношений, подвешенных на нитях, говорили, что икона сия чудотворная и прославлена многими исцелениями[114] .

Иконостас опять же прост, но приятен сельской чистотой и отсутствием излишеств. Даже несколько стасидий здесь, в русском храме, смотрелись уместно, словно это и есть древнее славянское изобретение. Впрочем, они и правда выглядели весьма древне и походили больше на трон, который ставится на горнем месте. Я бы даже нисколько не удивился, если б дощечка для сидения не откидывалась, а была прибиты дюймовыми гвоздями. Нет, откидывается, только скрипит страшно, словно живая, а ты её взял и потревожил. У каждого клироса стояло по две стасидии, ещё по одной приставлено к перегородкам, лишний раз подчёркивая разделение комнаты.

Обойдя храм и приложившись к иконам, мы вернулись к входной двери.

Алексей Иванович поднял на меня глаза. Я пожал плечами. А что делать? Ждать. Это тебе, брат, не греки: кофе, рюмочку, лукумчик — это Россия, тут для начала потерпеть надо. Ладно. Кто-нибудь когда-нибудь сюда всё равно придёт. Кому это я — Алексею Ивановичу или себе? Стоим. Алексей Иванович на мужской половине, я — на женской, хотя откуда на Афоне женская половина?

— Темнеет уже, — через сколько-то времени напомнил о себе Алексей Иванович.

— Вот и стой…

Я хотел сказать, что скоро уже служба, но подумал, что дело и не в службе вовсе, а такое задание для нас от Господа — ждать, пока определяется наше положение. В конце концов, не знаешь брода — не лезь в воду. Вот и не лезем.

И в самом деле — свете стало меньше. Неужели и правда темнеет? Нет, это снова зарядил дождь. Вовремя мы успели. Слава Богу. И тут в храм вошла… стоп. «Вошла» — не может быть, это ж Афон, стало быть, «вошёл»… Но дальше так и завертелось на языке: «коня на скаку остановит, в горящую избу войдёт», накормит, напоит, умоет, а коли за дело — прибьёт. Этакая хранительница (то есть хранитель) очага, заматеревшая годами. Одним словом, тёща. Пока я, правда, наблюдал только широкую спину и не совсем прибранные волосы — со сна. Ещё можно было определить коротковатое платьице монашеского покроя, которое со временем приобрело цвет изъезженного асфальта, с кое-где пятнами масла и въевшейся грязи. На локтях зияли огромные прорехи, и сквозь них просматривались ручищи, отбивавшие всякую охоту насмешничать. Поверх платьица был фартук, перекроенный из старого, отслужившего своё подрясника, впрочем, возможно, это подрясник и был. Ещё из одежды имелась вполне приличная душегрейка. На ногах — шерстяные носки и резиновые боты. Ноги, видневшиеся промеж короткого платьица и шерстяных носок, соответствовали мощи рук, но казались по-слоновьи распухшими, как бывает у большинства натрудившихся на тяжёлых работах русских женщин.

Не обращая на нас никакого внимания, человек, как и положено хозяйке в доме, начал наводить порядок: зажёг лампадки, поставил свечи, что-то перекладывал и переставлял в алтаре. Мельком удалось увидеть лицо: круглое и грозное, как у купчихи, пережившей не одного мужа. Негустые волосинки на том месте, где у человека обычно бывает борода, вызвали ещё больший трепет. Мы стояли по стойке «смирно», не решаясь выдать себя ни единым звуком, попробуй спроси — как даст своими ручищами, да одной даже. И правильно: не лезь, не мешай, когда люди делом заняты. Так что наведение порядка в храме продолжалось в полнейшей тишине, если не считать отдышливых вздохов трудящегося человека. А мы стояли по обе стороны двери то ли как почётный караул, то ли просто как две вешалки, непонятно кем и зачем принесённые сюда.

Товарищ всё-таки не выдержал, и когда человек, подойдя к нам вплотную, вытащил скатанный среди упаковок со свечами ковёр (ну, или то, что им называлось в пятнадцатом веке) и, вздыхая и охая, натуженно потянул его к царским вратам, Алексей Иванович бросился помогать. Но не сделал он и пары шагов, руки не успел протянуть, как на него так рыкнули, что он, словно наткнувшись на горячий утюг, отскочил на место.

Говорили тебе: стой себе, нужен будешь — позовут.

Человек же, влачивший ковёр, скорее всего, был дьяконом, прошедшим в своём служении все чины и степени; он вполне, может статься, и патриарху сослужил, и теперь всё ему позволительно, потому что опытно знает, что полезно. Вот кого в духовники бы!

Дьякон дотащил-таки скатанный ковёр до места и, опершись на него, отдышался, потом посмотрел на нас. У меня аж мурашки пробежали — чего это он задумал? Казнить. По грехам. А тот издал очередной рык, только помягче, и посмотрел на меня.

Я? — удивился я — и показал на себя.

Думаю, если бы ему понадобилась помощь и вместо меня тут летала муха, ну, или, скажем, стоял слон, то те сразу бросились бы помогать. До меня же доходило не сразу.

Монах снова рыкнул, но более досадливо, на мою непонятливость.

«Глухонемой, наверное», — решил я, вспомнив кроткого Серафима, вздохнул, проговорил «Господи, помилуй» и осторожно двинулся к монаху.

Тот указал на рулон, и мы стали его раскатывать. Ковёр (так всё-таки будем называть эту тяжесть основы и пыль веков) не особо нас слушался, и Алексей Иванович опять дёрнулся. И снова был поставлен на место.

Когда уложили ковёр, монах пророкотал почти милостиво, я поклонился и вернулся к двери. А тот, оглядев ещё раз храм, прошёлся вдоль стен, кое-что подправил и, не глядя на нас, вышел.

Ещё какое-то время мы боялись пошевелиться. Первым отмер я.

— Пойдём выйдем, — после призвания на расстилку ковра я, в отличие от Алексея Ивановича, чувствовал себя избранным.

Мы вышли и встали возле рюкзаков, оставленных в коридоре. Алексей Иванович восторженно произнёс:

— Вот это мощща!

Я и сам чувствовал эту «мощщу», но как объяснить, откуда и почему она чувствуется? Не в драных же локтях и застиранном подряснике дело. Но вот явился человек, превосходство которого ощущалось сразу и признавалось безоговорочно. Более того, его хотелось слушаться и следовать за ним, потому что понималось, что сам я пред ним постыдно мелочен со своими желаниями и проблемами.

Мне доводилось общаться со многими церковнослужителями, ну, может, не так уж и со многими, но столько ярких и замечательных людей встречалось среди них! О каждом у меня есть что сказать хорошее и что-то такое, что открыл мне этот человек, но ни один из них не производил столь сильного впечатления, как этот монах.

Алексей Иванович настолько точно выразил мои чувства, сказав «мощща», что ни возразить, ни дополнить было нечего.

Но не могу же я молчать. И, как всегда, брякнул, низводя нас на грешную землю.

— Интересно, а где здесь у них туалет?

— Что, нагнали страху-то? — Алексей Иванович старался удерживаться и не низводиться.

— Да нет… пора, я ж больной человек, — пожаловался я.

— Ну-ну, а я тогда покурить, — снизошёл-таки товарищ и пошёл на улицу.

Я же направился по коридору, который, чем дальше от храма, всё более и более напоминал дворовые постройки и в конце-таки упёрся куда следует. Ну, тут всё было знакомо: обычный деревянный нужник, какие обычно стоят в конце хлева. Всё по-нашему — дёшево и сердито. Чтоб не засиживались. Ещё был классический рукомойник с пипочкой и целый склад невероятно розовой на общем фоне туалетной бумаги. Одарили, видать, по случаю. В общем, не такое уж получалось и захолустье.

Оправившись, вернулся к рюкзакам, скоро подошёл и Алексей Иванович.

— Тишина, — доложил он внешнюю обстановку и поинтересовался моими успехами. Я указал направление.

Когда он появился и предложил походить поискать кого-нибудь, я отказался:

— Будем ждать возле храма.

Но ждать было тяжело. Хотелось хотя бы присесть, хотя бы согреться кипяточком. И тут в дверном проёме возникла фигура батюшки. Не монаха, как это можно было предположить, а типично русского батюшки, перенесённого сюда откуда-то со среднерусской возвышенности. Тихий такой, невысокий, с настоящей бородой и в приличной рясе.

— А вы откуда? — не то удивился он, не то загрустил.

И нас, услышавших человеческое слово, прорвало: мы стали наперебой рассказывать, как мы шли аж от самого Иверона, как нас хотели развернуть в Илье в Карию, но пошли лесом…

— Да что тут от Иверона-то идти, — махнул рукой батюшка, — два шага.

Мы пристыженно замолчали.

— Вы что же, ночевать собрались? — поинтересовался, словно для поддержания разговора, после некоторой паузы батюшка.

Мы даже растерялись: а куда ж нам деваться-то?

— Как благословите.

Батюшка вздохнул.

— Даже не знаю, как быть, у нас удобств никаких, холодно…

— Да мы и на полу можем поспать…

— А вы ещё не разместились?

— Нет.

— А этот, большой такой, был здесь?

— Был.

— И что сказал?

— Ничего.

— Понятно, — произнёс батюшка с некоторой печалью: мол, ничего нового в мире.

Пока шёл этот неспешный разговор, я всё больше начинал испытывать чувство неловкости: вот, вторглись в мирный быт афонского скита, нужны мы тут? Люди спокойно Богу молились, а тут ищи, где размещать, корми их тут…

Батюшка посмотрел на меня.

— Не ели поди ничего?

Мы виновато покачали головами, словно весь день пробегали на улице, забыв про приготовленную мамой еду.

— Ну, сходите в трапезную, найдёте там чего-нибудь… Идёмте покажу. — Мы вышли на лестницу, по которой поднимались. — Вон внизу в соседнем доме видите дверь? Там чайник поставите и попейте, — а закончил батюшка не совсем обнадёживающе: — Мы тут решим пока…

— Скажите, а вы отец Николай? — спросил я. — Да.

— Батюшка, я… вы знаете, лет семь назад вы мне икону передали… Тут у вас священник наш был, он вам книжку мою показывал, а вы мне, то есть через него, икону передали — Избавительница от бед. Ну, он так рассказывал. Я с этой иконой у нас в крестный ход хожу. Вот и сюда Она привела. Можно сказать… Я так хотел вас увидеть…

Я что-то ещё лепетал, а батюшка стоял ко мне спиной и смотрел на трапезную.

— Идите, попейте чаю… — остановил он мой поток и прошёл мимо нас в храм.

Я ликовал! Я не ожидал, что так запросто получится встретиться с одним из известных афонских старцев. Я взахлёб стал делиться радостью с Алексеем Ивановичем, а тот огорошил:

— А ты слышал, что он сказал, когда ты стал ему плести про книгу и икону?

— Нет. Да и не говорил он ничего.

— Э-э… Ты, как глухарь, только себя слушаешь. Его так качнуло слегка, он головой о косяк опёрся и простонал: «О, ужас…».

— Да ладно, не было такого.

— Было. Ты просто, как на комсомольском собрании, как почесал о своих достижениях рассказывать, так батюшка сразу и погрустнел.

— А он и до этого не сказать, чтобы весёлый был.

— А чего ему веселиться? Это ж наш, русский батюшка… Он сейчас твои песни послушал и сразу представил, насколько надо молитвенный подвиг о России усиливать… Ладно, не переживай, — Алексей Иванович явно обрадовался возможности поставить меня на место, — пойдём чай пить.

Мы прихватили рюкзаки и спустились в трапезную.

Вообще-то это была большая кухня, посредине которой стоял длинный стол, за которым вполне могли уместиться человек двадцать. Одну стену занимали кухонный гарнитур с холодильником и раковиной, здесь уже не было дедовского рукомойника, а блестели краны, правда, только с холодной водой. И холодильник был не «Саратов» глухих времён, а большой двухкамерный, импортный. Гарнитур тоже был современный. Напротив входной двери у стены под окошком стояла газовая плита, а вдоль другой стены — вешалки. Дух на кухне, что нетрудно предположить, обитал холостяцкий. Честно говоря, пока не женился, я так и считал, что кухня существует для того, чтобы приготовить еду и тут же съесть её, ну, раз в неделю помыть скопившуюся посуду. У жены получилось неуловимо легко преобразовать «хрущёвскую» кухню в комнату, в которой приятно находиться и в не обеденное время. Причём первое время её лёгкие движения тряпкой мне напоминали манипуляции фокусника. Потом привык.

Но здесь я вернулся в беспечную молодость, когда нет смысла убирать со стола после завтрака сушки с мёдом, если всё равно будешь их есть на ужин. И чайник — тоже пусть будет под рукой. Ну вот разве что чашку ополоснуть. В общем, всё что нужно — хлеб, сушки, мёд, джем — находилось на столе. Электрический чайник — на кухонном столе на расстоянии вытянутой руки, рядом — коробочка с чайными пакетиками, чашки — над раковиной.

Алексей Иванович тоже почувствовал себя как дома.

— Может, кофейку? У нас свой есть.

— Давай.

Алексей Иванович полез в рюкзак.

— О! У нас и халва осталась.

— Доставай всё, что осталось. Всё равно больше никому не понесём.

У Алексея Ивановича нашлись ещё рыбные консервы, галеты, а у меня — пара плиток горького шоколада. Заварили кофе в больших чайных чашках. Я достал по кусочку припасённого из Иверского монастыря лукума. Благодать.

Зашёл отец Николай. Мы вскочили, как солдаты при виде генерала.

— Как вы тут, разобрались?

— Да всё отлично, батюшка.

— Садитесь. А что, вы кофе пьёте?

— Да вот, есть такой грех… У нас тут, батюшка, галеты, халва, можно мы вам оставим?

— Да чего оставлять? Открывайте халву и ешьте.

— Вот ещё! — спохватился я и достал из рюкзака оставшуюся самую красивую бутылку водки.

— А-а, — батюшка равнодушно покрутил бутылку. — Сам оттуда, что ль, будешь?

Бутылка была подарочной, так сказать, лицо города. Я кивнул.

— А ты откуда? — спросил Алексея Ивановича, по халве и галетам родина человека не определяется.

Алексей Иванович с достоинством, словно его обязательно должны были похвалить, назвал город.

— А чем занимаешься?

Тут Алексей Иванович смутился и посмотрел на меня. Ну да, мне тоже всегда стыдно себя писателем именовать, словно в тунеядстве признаёшься. Хотя вот на Афоне в греческих монастырях ничтоже сумняшеся записывались writer, а перед своими стыдновато.

— Да вот тоже, как Саша (опять меня вперёд вытолкнул), пишу… маленько, пытаюсь, то есть…

— Сочинители, стало быть?

— Ну да.

Мы даже обрадовались, как ловко он нас определил. Точно: это Толстой, Достоевский, Чехов — писатели, а мы — сочинители.

Отец Николай всё ещё держал в руках бутылку.

— Приберу, пожалуй, — и зашёл в боковую дверь, на которую мы поначалу внимания не обратили. Вернувшись, сказал: — Ладно, вы пока перекусывайте, а ужинать мы уж после службы будем. Служба у нас, правда, вечером долгая, народу мало, так что мы сразу и повечерие с акафистом читаем, и потом — вечерню.

— Батюшка, а большой этот, кто? — спросил осмелевший Алексей Иванович, а с батюшкой в самом деле было легко, надо только перестать стыдиться чувствовать себя малыми детьми с этим тихим и кротким человеком.

— А-а, этот… Отец Мартиниан. И ещё у нас есть Володя, послушник. Так что нас трое всего.

— Батюшка, — Алексей Иванович смелел всё больше. — А причаститься можно будет завтра?

— Эх, какие шустрые, — батюшка, показалось, улыбнулся и покачал головой.

— Мы сегодня ничего такого не ели, — начал Алексей Иванович и споткнулся: — Кофе только…

— К тому же, завтра воскресенье, — напомнил о себе я.

— Посмотрим, — не стал ничего обещать отец Николай. — Часов в шесть начнём.

— Греческого или византийского? — решил блеснуть Алексей Иванович.

— Нормального. — И добавил: — Вы потом наверх поднимайтесь, я там комнату открою. Вы халву-то открывайте, ешьте, — и вышел.

Вот как можно передать наше состояние? Или — какой надо иметь талант, чтобы прочитавший предыдущую страницу так же сразу полюбил отца Николая, как это произошло с нами. Нету такого таланта. Одним словом — сочинители.

Мы открыли вроде как подаренную халву и тут же половину умяли. Кофе как раз подостыл, так что — в самый раз, а на душе установилось умилительное настроение. И в самом деле: за что нас Господь так любит?

Опять поднялись с рюкзаками наверх и там, возле одной из боковых дверей, нас ждал отец Николай. Немного повозившись и по-домашнему мило приборматывая («Заржавела, что ли, или ключ опять не тот дал») он-таки отомкнул комнату.

Комната оказалась небольшой и уютной: вдоль стен стояло три панцирных кровати, ещё одна — посередине комнаты. Справа от двери пристроился небольшой столик с книгами, а слева — печка типа «буржуйки» и к ней приспособление, похожее на маленького танкового ежа, от которого шёл жар.

— А я думал, для кого я печку сегодня растапливал? — улыбнулся батюшка и поднёс к «ежу» руку. — Ничего, скоро согреется. — Потом добавил: — Может, ещё кто объявится… Простыни там, — он показал на стопку белья и вышел.

До службы оставалось полчаса. Первым делом поставили сушиться на «ежа» обувь, развесили рядышком мокрое бельё, надели сухое, потом застелили кровати и повалились на них. Благодать!

— У меня ощущение нереальности, — произнёс Алексей Иванович, — как будто это не с нами происходит.

Я молчал и тихо улыбался: нет, это не с нами. Но что происходит? Что дальше, Господи?

— А что он сказал насчёт того, что ещё кто-то придёт?

— Алексей Иванович, неужели ты не понял? Сюда никто сам не может прийти. Сюда только Господь приводит.

Вишь ты, запел как, — проворчал Алексей Иванович. — Давай поднимайся, на службу пора.

5

У Поселянина есть очень хорошие слова о том, что если кто хочет прочувствовать дух настоящей молитвы, то должен сходить на вечернюю службу в сельский храм посреди недели. На такую службу и привёл нас Господь. Полумрак, свечи, два священника: отец Николай за левым клиросом и отец Мартиниан — за правым (он вовсе не дьякон, а иеромонах). С ним рядом послушник лет тридцати с бойким голосом. Монахи же читали не так. У меня создавалось впечатление, что они порой вообще забывают, что находятся в храме и что помимо них тут кто-то есть. Помимо них и Бога. Их чтение не было уверенной скороговоркой, на которую способны в наших церквах, так что иногда задумываешься, а не идёт ли соревнование, кто прочтёт без запинки и быстрее; не было это похоже и на чтение, переходящее в пение, как мы слышали у греков, когда кажется порой, что греки сами собой любуются, как хорошо у них получается; тут был просто разговор с Богом. Мне так и слышалось, что это не привычные молитвы и песни акафиста, а люди говорят Богу, как тут нам, на земле. Благодарят, радуются, печалятся о грехах и немощах. Как взрослые дети мудрому отцу.

Мне вдруг подумалось, что сила места, где мы сейчас находимся, в полном равнодушии к земному. Не отвержении, не пренебрежении, даже не ненависти, а равнодушии. Богу-то какая разница, драные у тебя локти или нет. Это мы на это внимание обращаем. В Санаксарском монастыре летом полно комаров, и я не видел, чтобы кто-нибудь из монахов на них отвлекался, а я вот то отмахнусь, то по лбу себе хлопну, а толку-то? И только когда вник, вошёл в службу, приблизилось мирное состояние, и я перестал обращать на кровососов внимание.

Большому отцу Мартиниану, оказавшемуся вовсе не глухонемым, было абсолютно всё равно: понимает кто-нибудь издаваемые им звуки, из которых он вдруг выделял две-три фразы и произносил их по-дикторски чётко, а потом снова погружался в сумятицу звуков — по-моему, словесная оболочка только мешала ему. Как деревья в густом лесу гасят ветер, так и слова сдерживали отца Мартиниана. Но именно две-три фразы, чётко произносимые им, оказывались настолько близкими и нужными мне, что я всякий раз принимал их за откровение.

Несколько раз отец Николай, пожалуй, единственный, кто понимал, что читает отец Мартиниан, пытался того поправить. «Куда ты… Да погоди… Не то…», — но разводил руками, покачивал головой, мол, тут ничего не поделаешь — стихия, и выправлял службу дальше. У отца Николая проявлялась странная особенность речи: отец Николай читал с акцентом, словно русский язык был для него не родной. Это было тем более удивительно, что когда мы общались с ним до службы, говорил он гладко, правда, мало, а тут… Может, и ему словесная оболочка мешала?

Прочитали акафист, отслужили вечерню, окна прикрылись сумерками. И надо признаться, что вместе с радостью примешивалось и чувство гордости, что не кого-нибудь, а именно нас, преодолевших всё и вся, Господь сподобил побывать на такой дивной службе. Я попытался отогнать этого гордого червячка, но нет-нет да и щекотало внутрях: «Ай-да мы, какие молодцы!..» Я смущался, опускал, пряча, глаза, но ничего поделать не мог, щенячий восторг не оставлял меня.

Перед чтением Евангелия зазвучала Великая ектенья и тут я почувствовал, что в храме есть кто-то ещё. Не могу объяснить, как я это почувствовал, потому что ни явственного открывания дверей, ни шагов, ни постороннего шума я не слышал, и в то же время всю ектенью меня не покидало ощущение, что кто-то находится сзади меня. Мне очень хотелось обернуться, больше даже для того, чтобы убедиться, что никого там нет, потому что и быть не могло.

В самом начале службы в храм заходили строители во главе с бригадиром. Они чинно прошлись и приложились к иконам, поставили свечи, доставая их прямо из больших пачек у стены, поклонились отцам и ушли. Но то было явно. А тут… Я не утерпел, и когда отец Мартиниан с кадилом дочитал ектенью, а отец Николай отправился в алтарь, я быстренько бросил взгляд за спину и не поверил, подумалось, что мерещится от переизбытка впечатлений, вернее, я не мог позволить себе даже думать о том, что кто-то ещё добрался до Ксилургу. В то же время, взволнованный, уже не мог толком слушать чтение. Мои глаза сами как-то сквозь подмышку так и выворачивались назад — да, на стене колыхались две тени.

Когда отец Николай закрыл Евангелие, я обернулся открыто — сзади стояли отец Борис и Серёга.

Я был сражён, ошарашен, растоптан. Как?! Откуда они взялись?! Это было всё равно, что долго-долго забираться на гору и обнаружить там пикник весёлых туристов.

А надо было идти под помазание. Что-то совсем невероятное. Пошли. Пропустили отца Бориса вперёд. Серёгу — тоже. Вот они — живые. Я пожал Серёге горячую руку — плоть, кровь, всё нормально. Но как? И какие у них счастливые лица! Мы-то хоть знали, куда идём, а эти что?..

Тебе-то какое дело. Если Я хочу, пусть пребывают, ты по Мне гряди…[115]

А как легко раздавился червячок гордости, готовый превратиться в змия.

Алексей Иванович тоже недоумённо смотрел на радостных путников: правильно, в эдакую темень через лес, не зная толком, куда — как?

И только отцы как служили, так и продолжали служить.

Когда служба закончилась, мы подошли к отцу Николаю под благословение.

— У нас прям нашествие сегодня какое-то, — вздохнул он. — А вы как добрались?

— Да мы и сами не знаем, — ответил сияющий отец Борис.

— Понятно, — уяснил себе отец Николай и уже к нам: — Вы там разместите их, а потом помогите Володе на кухне.

Одной фразой отец Николай восстановил нас. Из поруганных гордецов мы превратились в опытных старожилов, которым можно доверить размещение новичков, а потом — хлопоты по кухне. А как же хорошо быть послушными! Всё ясно, что делать, и ничего иного. Вот вам, братия, ключ, вот кровати, вот бельё, там-то и там-то туалет с умывальником, кухня вон там, а нам, извините, пора, надо картошку чистить, а вы располагайтесь, с печкой поаккуратнее… В общем, господин назначил нас главными паломниками.

На кухне мы поступили в распоряжение Володи. Тот выделил картошку, ножи, а сам утёк куда-то.

— Ты куда их направил? — спросил Алексей Иванович.

— В Лавру.

— А про Ксилургу говорил что-нибудь?

— Нет.

— Дивны дела Твои, Господи, — вздохнул Алексей Иванович и приступил к делу.

А вздохнул он правильно: мы были счастливы, дойдя до Ксилургу, но их счастливые лица затмевали наши, как Солнце Луну. Мы благодарили Господа, понимая, что не мы, а Он нас привёл, так ещё больше это довелось понять им. На них Господь показал Свою силу, а на нас — нашу слабость. Картошку мы чистили молча.

— Хватит, куда столько? — остановил нас зашедший Володя, побросал картошку в кастрюлю с водой, зажёг газ, сказал: — Когда закипит, убавите, — и снова ушёл.

Тут пришли два товарища, с которыми предстояло делить кров и стол в ближайшее время. Мы на правах главных паломников угостили их горячим чаем с халвой, с завистью заглядывая в их просветлённые лица. Впрочем, Бог знает, кого коснуться.

Отец Борис излагал происшедшее с ними восторженно и бестолково — одни чувства и эмоции. Впрочем, скупые замечания Серёги, который то, как контуженный, тряс головой, то затихал с безмятежной улыбкой на устах, картину более-менее проясняли.

Не дождавшись автобуса в Лавру, они решили идти в русский скит, то бишь за нами. Оказывается, они наблюдали, в какую сторону мы пойдём, и надеялись нас догнать. Но афонские тропы и дороги… Они, как тропочки в лабиринте, пересекаются, расходятся, идут параллельно и снова приводят на распутье, в общем, мы могли долго блуждать, ходить по одним и тем же улицам, как Мастер и Маргарита, и не встретиться. Не будь на то Господней воли. Они дошли до Андреевского скита, но там им растолковали, что теперь это греческий скит, и даже поднесли рюмочку. Но наши отправились в Илью. Там им дали кофе и, так как вечерело, предложили заночевать. Но наши, узнав, что двое русских недавно отправились в Ксилургу, потребовали показать им тропку. И пошли ничтоже сумняшеся. Их вела мысль, что если мы прошли, то и они как-нибудь. А вёл-то, ясное дело, Господь, потому что, как можно было разглядеть, шли мы там или не шли?

— Вы яблоко у мостика ели, — сказал Серёга. — Я огрызок видел.

— Ты что — следопыт?

— Он у нас таёжник, — поведал отец Борис. — Лет двадцать по тайге ходит.

Это многое объясняло. Но как они уже в опустившихся сумерках нашли палочку с выцветшей тряпочкой?

Серёга пожал плечами. Он и сам не знал, как вышли — и сразу тряпочка.

— Эх, газ-то! — воскликнул вошедший Володя. — А, ладно, готова уже.

У меня остался ещё один вопрос, и я обратился к Серёге:

— А коня видели?

— Видели, — обрадовался Серёга, как будто мы с ним оказались однополчанами.

— Где?

— А на какой-то тропе, мы за ним пошли, а потом он пропал.

— Дежурит он там, что ли? — пробормотал я.

Послушание у него такое, — рассмеялся Володя. — Чайник поставьте, я пойду отцов позову.

6

Появление монахов прервало очередной восторженный рассказ отца Бориса — человека и в самом деле переполняли эмоции, и можно было только радоваться за него (да и нужно было), если б не некоторое утомление от того, что радоваться требовалось слишком часто, практически всегда.

Отец Николай снял скуфью и положил её на верхнюю полку вешалки. Мы почтительно отступили от стола.

— Помолимся? — предложил батюшка.

После «Отче наш» и благословения сказал:

— Садитесь, чего встали-то?

Так получилось, что на большую лавку я сел посередине. Справа от меня оказался Алексей Иванович, а слева — отец Николай, и я невольно заробел от соседства.

— Картошку-то берите, — сказал он.

Но никто не тянулся к большой чашке, где был выложен сваренный картофель. Отец Николай подцепил картофелину, ну, тогда уж и мы. Он полил картошку маслицем — и мы. Отец сидел прямо и некоторое время разглядывал свою картофелину, словно сомневаясь: а надо ли оно ему? Однако, заметив, что никто из нас не решается приступить к пище, отломил кусочек и так же, сидя прямо, положил его в рот, пожевал и произнёс, особо ни к кому не обращаясь:

— Вот, отец, причащаться хотят, ты как думаешь-то?

Через пару минут отец Мартиниан, сидевший напротив, доел картошку и, отклонившись от тарелки, сказал:

— А что же, пусть причащаются. Скоромное только б не ели…

Отец Николай вздохнул, я так и ожидал, что он сейчас скажет: «Понятно», — но тот только отломил ещё картошки и спросил другую двоицу:

— А вы будете причащаться?

— Так мы не готовились…

— Понятно.

— А вот, если можно, отче, очень хотелось бы послужить завтра с вами, — отец Мартиниан искоса посмотрел на дерзавшего отца Бориса. — Если благословите, конечно…

Повисла пауза. Мы доедали картошку.

— Это будет непросто…

Отец Борис оживился:

— У меня всё, что надо, с собой.

— Посмотрим, — остановил его отец Николай. — Чаю наливайте.

Чай пили с сушками, мёдом и вареньем. Я сидел рядом с отцом Николаем, между нами было расстояние в локоть, и я всё думал: о чём спросить? Когда ещё так близко буду находиться со старцем? И не знал, что спросить. Ведь если спрашивать, то самое важное. А что — важное? Тут все мои мирские тяготящие заботы кажутся такими далёкими, мелочными, о них и спрашивать-то стыдно. Да и не хотелось нарушать тихое очарование чаепития из огромных кружек в Ксилургу. И потом — я ведь, если рот открою, обязательно глупость ляпну.

После того как попили, поднялись из-за стола, прочитали молитвы, отец Николай надел скуфейку и повернулся к нам:

— Вы Володе помогите и готовьтесь, — благословил нас, потом — отца Бориса с Серёгой.

Когда мы убирали со стола, отец Борис спросил:

— Вы же, кажется, в Иверском причащались?

— Причащались, — согласились мы.

— А не слишком ли часто?

— Господь ведёт, так чего же отказываться? — ответил Алексей Иванович, а я подумал, что теперь, наверное, у нас счастливые лица и пусть теперь им будет немного завидно, а то тоже мне, герои: подумаешь, ночью сквозь лес прошли, тут идти-то… два шага… и добавил:

— Мы и в Пантелеймоне причащались. И в Кутлумуше.

Алексей Иванович неодобрительно посмотрел на меня.

— Ну-ну, — сказал отец Борис, Серёгу-то он, видимо, держал в строгости.

— Здесь, на Афоне, всё по-другому, — неожиданно помог мне Володя. — Тут, как в армии — день за три, — и я с благодарностью улыбнулся ему: свой человек, служивый.

А Володя, пресекая дальнейшие разговоры, подвёл черту:

— Ну что, по кельям, мне ещё правило читать…

Мы пошли в отведённую комнатку, а Алексей Иванович задержался.

— А он куда? — полюбопытствовал отец Борис. Его детской непосредственности и любознательности стоило позавидовать.

— Да так… Любит перед сном один побыть…

— А-а, — протянул отец Борис и мне показалось, это прозвучало понимающе и уважительно. — А я подумал, уж не курить ли бегает?

— Да что вы…

Но когда Алексей Иванович пришёл, пахло от него не елеем. Впрочем, оба наших собрата уже лежали в постельках, сдавшись сну без сопротивления и сожаления, словно остатки бойцов, отведённых на переформирование в тыл. Серёга блаженно улыбался во сне, отец Борис недовольно поднял голову в сторону вошедшего Алексея Ивановича, но глаз так и не открыл, что-то глухо гукнул и так же слепо повалился обратно. Я стоял возле столика, перебирая с десяток книг самого разного калибра — тут был и Иоанн Златоустый, и Игнатий Брянчанинов, и современные отцы. В основном — о покаянии, исповеди и причащении, видимо, специально для паломников.

— Что, твоей-то нету? — ехидно поинтересовался Алексей Иванович.

Я аж краской залился, вдруг поняв, что, именно в тайне надеясь увидеть свою книжечку среди Брянчанинова и Златоустого, перебираю стопку. И как я полез сегодня: вам передали мою книгу, вы меня за это иконой наградили… Тьфу.

— Нету, — согласился я. — Нас же как определили? Сочинители. Наши книжки поди ждут нас в одном местечке для поддержания огня.

— У тебя — больше.

И тут я тоже вынужден был согласиться и вздохнуть.

— Ладно, давай читать.

— Может, в церковь пойдём?

Но церковь, к удивлению нашему, оказалась закрыта. Вернулись в комнату.

— Здесь будем читать, — указал я на столик с книгами как на алтарь.

— А не разбудим? — Алексей Иванович кивнул в сторону тех, чей дух был покоен и мирен, и сам подивился вопросу.

Мы стали читать. Сначала сдерживали себя, старались говорить потише и глуше, но как-то само собой разошлись, стало всё равно, тише или громче, медленнее или быстрее, главное — шло и сердце отзывалось.

Когда после канонов заканчивали вечернее правило и переходили к последованию, открылась дверь и вошёл отец Николай. Потрогал руками воздух.

— Согрелось. Вот я вам принёс, прочитаете после, — и ушёл, оставив на столике сложенный вдвое лист.

Это был ксерокс исповеди. И, судя по всему, составлена она была самим отцом Николаем. Мы — от, любопытные, — сразу читать начали, но остановились: всё должно идти по чину — сначала последование.

Чтение исповеди отца Николая — это отдельная песня. Я, конечно, читал и раньше общие исповеди, составленные разными отцами, но такого живого чтения ещё не случалось. Впрочем, здесь всё-таки можно списать на то, что рядом был Алексей Иванович, который то вздыхал, то погружался в такое молчание, что невольно хотелось, чтобы он начал вздыхать, то вдруг начинал хохотать, а то решительно пресекал чтение: «Ну, это не про нас, пропускай абзац». Но я читал всё. Мне казалось, что именно текст отца Николая делает нас такими отзывчивыми, он и в самом деле не воспринимался как обычный текст, а казалось, что я слышу спокойный мерный голос отца Николая, словно он разговаривает с нами. Он ещё без епитрахили, и мы просто беседуем о мире. И я сейчас не себя увидел, вернее сказать, не только себя — я мир увидел. Может, это неправильно: за собой надо следить, но эта исповедь говорила о мире, из которого мы явились. Её надо читать на большой площади. Всем миром. Только соберётся ли площадь батюшку слушать? Так только, где-нибудь между Шевчуком и Земфирой… Вот, если б без них, как ниневитяне[116] … А ведь и правда, времени на покаяние совсем мало. Какая-то ниточка удерживающая. Господи, укрепи тех незнаемых праведников, ради которых держится мир[117] . Долго ли? Разве мы не слышим стук в дверь[118] ? Все эти землетрясения, наводнения, ураганы, СПИД, наркотики, нефть — это ли не стук в дверь?

И я читал всё. Даже то, что, казалось бы, и в самом деле отношения лично ко мне не имело. Вдруг представил, что вот сзади большая площадь — и я читаю. Даже то, чего не знаю, читаю. А отец Николай знает. И видит, и ужасается от этого проходящего образа[119] . И скорбит, и молится.

А мир безпечно висит себе на тоненькой ниточке, как ёлочный шарик…

Вот такая получилась подготовка к исповеди.

Мне приходилось задумываться, особенно по молодости, в чём, собственно, талант писателя? Ведь вот обычные слова: «Мороз и солнце — день чудесный!»[120] Ну никаких замысловатостей, чего-то необычного или поражающего глубинной мыслью. Но это так пробирает и такой сразу восторг в душе! Сразу всё видишь: и мороз, и солнце, да и всю искрящуюся округу. А сколько любви здесь к родине, вообще ко всему Богом устроенному миру! Так в чём талант? Что слова какие-то незнакомые или трудно расставить их в правильном порядке? Нетрудно. Вот и пишут сейчас все, кому не лень. А любви к миру не имеют. К себе, разве что. Но вот пусть талантище и пусть любовь. Как эта любовь оживает во мне через бумагу и краску? Я же чувствую её. Или — «нет, ребята, я не гордый, не загадывая вдаль, так скажу: зачем мне орден, я согласен на медаль»[121] . И здесь — любовь. А вот — «жизнь надо прожить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы»[122] , «но надо было продолжать жить и исполнять свои обязанности»[123] . И ведь и здесь — тоже. Свет русской литературы всем светит. О, русская литература, можно бесконечно множить примеры, но в чём секрет? Как передаётся эта живая любовь через мёртвое дерево и высохшую краску? Как надо любить, если даже через века я чувствую эту любовь: «Не пора ли нам, братия, начать словесы…»[124] — и не могу не откликнуться на неё?!

Талант не в искусном обращении со словом, не в препарировании и ломании строчек, не в придумывании форм, наворачивании сюжета и так далее, и тому подобное, чем чаще всего гордятся пииты. Это, конечно, бывает даже и любопытно, но главное — Любовь. Будет Любовь — даст Господь и Слово.

С этим я и благодарно уснул.