Чехов был человеком яркого общественного темперамента, деятельным и хозяйственным, умело распределявшим время и силы. «Собратья по перу», и консервативные, и либеральные, говорили с ним на разных языках. Люди литературные, спорщики и полемисты, они почитали серьезным общественным делом только публицистические выступления, а собственно дело было не для них. Чехов же не любил и не умел «выступать» с речами, не выносил журнальных споров. Сколько Михайловских, Евреиновых, Гольцевых нужно было собрать и какие употребить усилия, чтобы сделано было то, что без споров и шумихи делал он один — школы, больные, холерные бараки, путешествие через Сибирь на Сахалин, и библиотека в Таганроге, и санаторий в Ялте. И нужно было, кроме всего прочего, еще и писать, как он писал, а этого Бог никому не дал.

В любой биографии Чехова, даже самой краткой, во всех лекциях о нем, во время экскурсий по музеям и памятным чеховским местам непременно сообщается: Чехов построил три школы. В Талеже, Новоселках и Мелихове (имении в Серпуховском уезде Тульской губернии, купленном в 1892 году у художника Н. П. Сорохтина). Когда Суворин, чей капитал перевалил за четыре миллиона, собрался строить школу, Чехов ему писал: «Я выстроил три школы, и считаются они образцовыми. Выстроены они из лучшего материала, комнаты 5 аршин вышины, печи голландские, у учителя камин и квартира для учителя не маленькая, в 3–4 комнаты. Две школы обошлись по 3 тыс., а третья, меньшая — около 2 тыс. с немногим» (26 июня 1899 г.).

Пять аршин — это несколько выше трех с половиною метров.

Но что это значит — построить школу, потом вторую, третью — ведь Чехов не был ни богачом, ни даже просто состоятельным человеком. Слова его в одном из поздних писем — «у меня никогда не было зимнего пальто дороже 50 р.» — не заключают в себе никакого преувеличения, ни даже горечи: так все в действительности и было. Он жил литературным трудом, в его время не столь уж доходным и прибыльным, и, чтобы жить, должен был работать изо дня в день: «Деньги мои улетают от меня, как дикие птенцы»…«Чтобы нажить капиталы… остался только один способ — безнравственный. Жениться на богатой или выдать «Анну Каренину» за свое произведение» (А. С. Суворину, 24 июля 1891 г.). Шутки помогали переживать безденежье, но доходов не увеличивали. Откуда же брались они — и на семью, и на себя, и на сахалинское путешествие, и на три школы? «Опять я строю школу. Была у меня депутация от мужиков, просила, и у меня не хватило мужества отказаться. Земство дает тысячу, мужики собрали 300 р. — и только, а школа обойдется не менее 3 тысяч. Значит, опять мне думать все лето о деньгах и урывать их то там, то сям» (А. С. Суворину, 8 февраля 1897 г.).

Собственно, речь шла не о деньгах, а о сметах, о банковских счетах. И тут концы с концами никогда у Чехова не сходились: «…думают ли новосельские, люторецкие и проч. платить за постройку училища? Будьте добры, повидайтесь со старостами и заявите им категорически, что если они не будут платить, то подписанные ими условия я пошлю в суд и буду с ними судиться. Ведь дело не мое личное, а общественное. Они, не соблюдая условия, тормозят дело и могут задержать постройку Мелиховского училища, которое строится на тех же основаниях, т. е. на средства, собираемые отовсюду по частям, да при том еще без пособия со стороны земства. Скажите, что из приличия они могли бы заплатить хоть немного, ведь я не притесняю их. Если бы общества, все сразу, платили хоть по 5 рублей в месяц, то уже давно бы была погашена почти вся сумма долга…» (И. И. Забавину, 16 ноября 1898 г.).

Таким образом, земство отпадало, судиться с мужиками Чехов, конечно, не стал бы, скорее бы по миру пошел; деньги нужно было собирать иными путями, например, так: «Вы согласились бы опять поехать в Серпухов и сыграть в пользу школы. Не правда ли? У меня опять строится школа (из мною построенных — это третья) и нужно 2 х !2 тысячи, хоть в петлю полезай. После спектакля поужинали бы мы на Серпуховском вокзале… Не правда ли? Но увы! Раньше апреля я не попаду в Москву; да и не в Москву, а в деревню, в глушь, на постройку» (E. М. Шавровой, 28 ноября 1898 г.). Много ли она могла собрать, актриса-любительница, добрый друг и ученица Чехова в писательстве, и какая радость была ей, прелестной светской женщине, в этом ужине на Серпуховском вокзале? И какая неловкость чувствуется в обращении к ней, в этом дважды повторенном; «Не правда ли?»

Но были ведь филантропы, богатые люди — тот же А. С. Суворин, например, или знакомый Чехову книгоиздатель И. Д. Сытин, или даже Морозовы, тоже знакомые, однофамильцы (Евгения Яковлевна была из Морозовых, правда, не столь богатых и знаменитых).

Чехову случалось обращаться и к богачам; так было, когда возникли трудности с «Хирургической летописью», журналом, издававшимся Н. В. Склифосовским на европейском уровне, но без достаточных средств, Чехов писал Суворину: «Если бы не постройка школы, которая возьмет у меня тысячи полторы, то я сам взялся бы издавать журнал за свои деньги до такой степени мне больно и трудно мириться с явной нелепостью» (21 октября 1895 г.). У Суворина свободных денег не оказалось; их у него никогда не было, все было «в деле».

Обратился Чехов и к И. Д. Сытину, переговоры с которым закончились для него почти трагически: «Вспомните, я ведь не навязывался к Вам с «Хирургической летописью», я просил Вас издавать этот журнал только лишь при добром желании. Вы отнеслись на словах к предложению моему сочувственно и даже благодарили меня па вокзале, что я дал Вам такое «хорошее дело», но… не предупредили, что намерения Ваши насчет «Хирургической летописи» изменились. Я отрываю профессора от дела, веду его на Валовую в полной уверенности, что все уже кончено, но встречаете Вы нас как-то нерешительно и начинаете переговоры насчет «сметы», точно речь шла о постройке казарм, точно не все было ясно… профессор уже смотрел на меня как на легкомысленного человека, а мне было стыдно, точно я солгал… Конечно, проф. Дьяконов извинит меня; журнал будет устроен, но забыть того, что я пережил благодаря Вам, я уже не могу» (И. Д. Сытину, около 4 октября 1895 г.).

Так в конце концов и получалось, как сказано в позднем письме к И. И. Орлову, «не надейтесь на князи и сыны человеческие»; ни богатые филантропы, ни земство, ни мужики ничего не давали — или давали не вовремя и помалу. Суворин, впрочем, пожертвовал на школу 200 р., и Чехов писал ему: «Мои школы считаются образцовыми — говорю это, чтобы Вы не подумали, что Ваши 200 р. я истратил на какую-нибудь чепуху» {24 августа 1898 г.). И крестьяне прекрасно понимали, к кому стоит обращаться за помощью, а к кому не стоит, и обращались к Чехову, а не к прежнему хозяину Мелихова, о котором в письме к Суворину сказано: «Я каждый день делаю открытия. Что за ужас иметь дело со лгунами!.. Привыкли писать и говорить, что только купцы обмеривают да обвешивают, а поглядели бы на дворян! Глядеть гнусно».

Так и улетали деньги, как дикие птенцы, так никогда их и не бывало у Чехова, потому что за все нужно платить самому — выкраивать из гонораров, из семейного бюджета, не покупать дорогих вещей ни даже сносного зимнего пальто, не откладывать на черный день, жить без счета в банке, стеснять себя даже в самые благополучные годы: «Гонорар с «Чайки» пойдет на школу» (М. П. Чеховой, 13 ноября 1898 г.). «В финансовом отношении дела обстоят неважно, ибо приходится жаться. Дохода с книг я уже не получаю. Маркс по договору выплатит мне еще не скоро, а того, что получено, давно уже нет. Но оттого, что я жмусь, дела мои не лучше, и похоже, что над моей головой высокая фабричная труба, в которую вылетает все мое благосостояние. На себя я трачу немного… Теперь работаю. Если рабочее настроение будет продолжаться до марта, то заработаю тысячи две-три…» (М. П. Чехову, 3 декабря 1899 г.).

Право на издание собрания сочинений Чехова было продано книгоиздательству А. Ф. Маркса в 1899 году за 75 тысяч. Уже в 1903 году Маркс получил более 200 тысяч рублей чистого дохода; выяснилось, что договор был несправедливым, но, как заметил Чехов в письме к жене, «тогда нынешних (горьковских) гонораров» еще не было. В 1901 году Горький попытался добиться пересмотра договора, чтобы издать сочинения Чехова в книгоиздательстве «Знание» на условиях гораздо более выгодных: «…я от лица «Знания» и за себя предлагаю Вам вот что: контракт с Марксом нарушьте, деньги, сколько взяли у него, отдайте назад… Мы Вам достанем, сколько хотите. Затем отдайте Ваши книги печатать нам…»

К. П. Пятницкому Горький, увлеченный своими издательскими замыслами, писал: «Мысль об издании его рассказов «Знанием» не дает мне покоя… Заложим жен и детей — но вырвем Чехова из Марксова плена!»

Но Чехов, проявив старомодную непрактичность, не стал судиться с книгоиздательством, которое, как сказано в одном из писем, опошлило его книги как товар: «…нет желания затевать это дело, воевать, хлопотать, нет ни желания, ни энергии, ни веры в то, что это действительно нужно».

Чехов не просто «давал деньги», нет — он строил, то есть входил в отношения с подрядчиками, проверял счета, следил за ходом работ, и на все это уходили уже не деньги, а время… Три школы — это хлопотно, разорительно и трудно, но это все же домашние хлопоты. А ведь кроме сизифова сахалинского труда, он принимал участие и в обычной переписи населения, терпеливо обходя избу за избой: «У нас перепись… В одной избе девочка 9 лет, приемышек из воспитательного дома, горько заплакала от того, что всех девочек в избе называют Михайловнами, а ее, по крестному, Львовной. Я сказал: «Называйся Михайловной». Все очень обрадовались и стали благодарить меня. Это называется приобретать друзей богатством неправедным» (А. С. Суворину, 11 января 1897 г.).

А кроме того, бандероли, посылки, целые ящики книг, которые он отправлял из Москвы, из Петербурга, из-за границы; заботы о книгах для Сахалина.

«Я просил известного педагога Д. И. Тихомирова попросить Комитет грамотности, чтобы тот собрал и отправил на Сахалин библиотеку… Вообще книг отправлена чертова пропасть. По счету приходится уплатить Суворину за учебники 666 руб. Обедал вчера у миллионерши Морозовой, хотел просить ее уплатить по этому счету, но язык прильпе к гортани…» (И. П. Чехову, начало февраля 1891 г.).

Книги русских писателей того времени с их автографами посылались по его просьбе в городскую библиотеку Таганрога, где никак не могли подобрать толкового библиографа и экономии ради загоняли две-три книги в один переплет: «Вы правы, каталог ужасен… Какая каша! Вагнеров пять, Никольских четыре, Плещеевых два, но все они свалены в одну кучу, отделы перепутаны; многих книг из тех, которые посланы были мною до поездки за границу, недостает. Недостает так много, что уж я собрался предложить Вам: не подождать ли вам приобретать книги до более благоприятного времени? Ведь если книги будут пропадать так колоссально и если библиотекарь будет и впредь переплетать по пяти-шести авторов в один том, то ведь в конце концов получится не библиотека, а помещение, набитое книжным балластом, который выбросят. Из всех библиотек, которые я знаю, ни у одной нет такого каталога, как у нашей, хотя ни у одной из них библиотекарь не имеет такой хорошей квартиры и столько свободного времени» (П. Ф. Иорданову, 25 июня 1898 г.).

Иорданов, санитарный врач Таганрога, член городской управы, позднее — городской голова, стремился оживить город, к тому времени запустевший, и с помощью Чехова хлопотал о библиотеке и художественной галерее, о памятнике Петру I, договаривался с М, М. Антокольским, работавшим над скульптурой Петра и подарившим городу несколько своих работ: «…получил от Антокольского для нашего будущего музея «Последний вздох», овал из гипса, верх совершенства в художественном отношении. Голова и плечи распятого Христа и чудесное выражение, которое меня глубоко растрогало». Иорданов надеялся на помощь знаменитостей, которые, как писал ему Чехов, устали от просителей: «…все, что можно было взять у корифеев, уже взято давно, и они с раздражением относятся к сборникам, музеям, читальням, — так как им то и дело приходится давать свои произведения gratis Вы побывайте не у корифеев, а у таганрогских уроженцев и внушите им любовь к отечеству. Например, Нотович — эта жирная, богатая скотина — мог бы сделать для Таганрога то, чего не в силах сделать ни я, ни Вы, так как у нас нет своей газеты и своего дома в Петербурге» (П. Ф. Иорданову, 31 октября 1897 г.).

Сказать о Чехове, отдавшем столько времени, средств и сил народному образованию и здравоохранению, бедам и болям народным, сказать о нем, что у него не было никакой общественной позиции, — это, конечно, большая несправедливость, большая неправда, и неверно думать, что Чехов не почувствовал ее, «клевету приемля равнодушно». Но и теперь то и дело возобновляются старые прописи о «случайностности» или общественном индифферентизме Чехова, и за всеми этими псевдоучеными, труднопроизносимыми словами стоят призраки старых недоразумений и обид…

Джон Пристли в книге «Антон Чехов» (1970) писал: «С одной стороны, перед нами личность, отличающаяся научным подходом и методологией; с другой — обладающая самой обостренной чувствительностью среди всех русских литераторов. Он лечит (бесплатно) крестьян по утрам, занимается садом, школой, библиотекой днем, а вечером пишет шедевр. И все это делается без догматизма, теоретизирования или навязчивой идеологии. Все это делается деликатно, с мягким юмором и состраданием. Вот почему я опять повторяю: перед нами была модель нового человека… Антон Чехов был только один».

Зачем? Зачем столь далекое от творчества дело, как строительство школ, и такие расходы, в сущности, непосильные, и столько хлопот в этой жизни, где было так мало покоя? Лечить простой люд, постоянно обращавшийся за помощью, покупать и выдавать из домашней аптеки лекарства, тратиться на них, строить холерные бараки — и не получить за этот нелегкий труд ни одной копейки за всю жизнь. Да, так оно и было, дело врача — общественное дело, а Чехов — этого не стоит забывать — был основоположником бескорыстной русской медицины. В таких случаях говорят о благотворительности (уже в наши дни промелькнуло в «Литературной газете» сообщение об ученом, купившем на полученный за океаном гонорар три школьных компьютера; это было названо «возрождением благотворительности»). Но благотворительность и не в стиле Чехова, и не по средствам ему; он также совсем непохож на импульсивного, эксцентричного человека, действующего из чистого воодушевления, особенно неуместного в таких делах, как строительство, где важны сметы, проекты, расчеты.

«Желание служить общему благу должно непременно быть потребностью души, условием личного счастья; если же оно проистекает не отсюда, а из теоретических или иных соображений, то оно не то».

Вот это и есть расчет Чехова: личное счастье. Не чины, не награды, не звания, а личное счастье, которое, как сказано в одном из поздних писем, было не в этом, а это.

Общественная его позиция не улавливалась, по-видимому, потому, что не была должным образом высказана. Запомнилось пушкинское: «Слова поэта суть его дела», но забылся повод: Пушкин был камер-юнкером, несколько раз не явился ко двору, не оказался на глазах о под рукою, и было сказано — не уклоняться от службы и не бездельничать. Он ответил, и это осталось в памяти: слова поэта суть его дела.

Так и повелось на Руси: высокое поэтическое или ораторское слово, хлесткое слово публициста, пространный, как словарь, многотомный роман. «Перед ним лежали две толстые, только что обрезанные книги. Он жадно перелистывал их и искал в них «жизнь». Только на своем столе он умел находить «жизнь», все же, что творилось кругом него и что происходило в нем самом, странным образом ускользало от его внимания» («Хорошие люди»). А «дело» — те же чеховские школы, больницы, перепись, Сахалин — это другая, не вполне нам понятная, не родственная нам стихия. «Пора переходить от слов к делу» — сколько прошло веков и поколений, сколько времени ждали, а она все откладывалась и не наступала, эта пора. Слов становилось все больше и больше, дела все меньше, и остались, наконец, одни слова.

Значение Чехова, все еще не вполне понятное нам, в том, по-видимому, и заключается, что он и в литературе противопоставил эти стихии, конфликтные и, в сущности, враждебные друг другу — слова и дела, изменив традиционно российскому отношению к слову как полномочному и полноправному воплощению общественной позиции, общественного действия и дела. Его смущала и смешила иноязычная политическая лексика: «Все лучшие интеллигенты приветствуют переход Ваш от пантеизма к антропоцентризму». Что значит антропоцентризм? Отродясь не слыхал такого слова» (А. С. Суворину, 5 февраля 1893 г.). Его глубоко задевала газетная полемика о холере, развернувшаяся в те дни, когда сам он в ожидании эпидемии был занят строительством бараков и подготовкой санитарок и фельдшеров: «Если наши социалисты в самом деле будут эксплоатировать для своих целей холеру, то я стану презирать их. Отвратительные средства ради благих целей делают и самые цели отвратительными. Пусть выезжают на спинах врачей и фельдшеров, но зачем лгать народу? Зачем уверять его, что он прав в своем невежестве и что его грубые предрассудки — святая истина? Неужели прекрасное будущее может искупить эту подлую ложь? Будь я политиком, никогда бы я не решился позорить свое настоящее ради будущего, хотя бы мне за золотник подлой лжи обещали сто пудов блаженства» (А. С. Суворину, 1 августа 1892 г.).

К этому своеобразному пониманию слова и дела восходят истоки чеховских суждений о российской интеллигенции, воспринятых в свое время с обидой. «Мокрицы, слизняки» — в самом деле обидно и жестко. Но все, что Чехов говорил об интеллигенции в письмах (и в творчестве, в образах Львова, Рагина, Лаевского, Коврина, Волчаниновой, да просто Беликова и Гаева, наконец), обрело полный смысл лишь после его смерти, в контексте последующих лет, в полемике С. Н. Булгакова с Л. Шестовым и М. Неведомским (был ли Чехов мыслителем или не был), в пору «Вех», наконец, и в нашу пору, когда снова стали делить русскую историю на правых и виноватых, искать в великой нашей литературе «учителей» (все те же: Гоголь, Толстой и Достоевский) и вспоминать древнее правило: «causa sui» — причина в себе, то есть «начни с себя», ошибочно приписывая его Гоголю. Это не Гоголь, а гимназическая латынь, знакомая, как «mens sana in corpore sano»1 подобные изречения были в таком же ходу на Руси, как исконное наше «начну с понедельника» (в последнем случае сказано все же нечто календарно-непреложное, назначен срок, хотя по долгому опыту известно, что дело, начатое таким образом, всего вернее, тогда же и кончится; но зато до понедельника — какая свобода, какое счастливое ничегонеделание!). «Начни с себя!» — но ведь нужно знать эту переменную величину в ее колеблющихся пределах, в ее мерцающих настроениях, не говоря уж о том, что нужно иметь это «я» и сознавать его пределы. Что делать, кто виноват, с чего начать — эти традиционно литературные вопросы Чехов снял, сделав это особенно ясно в письме к Орлову.

И. И. Орлов, земский врач и добрый знакомый Чехова, работавший в Подмосковье, решил основать «Солнечногорское общество попечения о санитарных и экономических нуждах населения участка», составил устав и обратился через губернатора (он назван в письме «гувернером») к министру внутренних дел, который прошение отклонил. Об этом Орлов и рассказал в письме, на которое Чехов ответил 22 февраля 1899 года. «На Ваше сетование относительно гувернера и всяких неудач отвечу… текстом: не надейтесь на князи и сыны человеческие… И напомню еще одно выражение, касающееся сынов человеческих, тех самых, которые так мешают жить Вам: сыны века. Не гувернер, а вся интеллигенция виновата, вся, сударь мой. Пока это еще студенты и курсистки — это честный, хороший народ, это надежда наша, это будущее России, но стоит только студентам и курсисткам выйти самостоятельно на дорогу, стать взрослыми, как и надежда наша и будущее России обращается в дым, и остаются на фильтре одни доктора-дачевладельцы, несытые чиновники, ворующие инженеры. Вспомните, что Катков, Вышнеградский — это питомцы университетов, это наши профессора, отнюдь не бурбоны, а профессора, светила… Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснители выходят из ее же недр».

Этот отрывок цитируется во множестве различных статей, исследований, публицистических и полемических сочинений как «письмо Чехова о русской интеллигенции», хотя речь в нем идет не о Менделееве, не о Льве Толстом, Склифосовском, Остроумове, Чайковском, Рахманинове или Репине, а о министре финансов, обер-прокуроре святейшего Синода, редакторе «Московских ведомостей».

В обиходе Чехова не было слова «бюрократия», но подразумевал он в этом письме все же не «русскую интеллигенцию» в целом, не себя, не того же Орлова и даже не Суворина, а российскую бюрократию — привилегированный общественный слой с его идеологическими мифами и скрытыми от посторонних глаз противоречиями, замкнутый в узком кругу своих иерархических связей, противостоящий всему, что могло бы нанести ему ущерб или, тем более, представляло бы угрозу его сущности и существованию. Бюрократия в этом письме, как и в своде чеховской драматургии и прозы, — пронизывающая весь общественный организм метастатическая система, поддерживаемая укладом и традициями, взимающая заметную долю со всех налогов и поборов, отбираемых у страны.

Чехов продолжал свое письмо к Орлову так: «Я верую в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям — интеллигенты они или мужики, — в них сила, хотя их и мало. Несть праведен пророк в отечестве своем; и отдельные личности, о которых я говорю, играют незаметную роль в обществе, они не доминируют, но работа их видна; что бы там ни было, наука все подвигается вперед и вперед, общественное самосознание нарастает, нравственные вопросы начинают приобретать беспокойный характер… и все это делается помимо прокуроров, инженеров, гувернеров, помимо интеллигенции en masse и несмотря ни на что».

Как не раз уже отмечалось в литературе о Чехове, в России тех лет но было такой общественной силы, группы или партии, с которыми он мог бы сотрудничать. Можно было рассчитывать лишь на себя и на людей, подобных себе, — людей, без которых не было бы и самой России, как без дрожжей не бывает хлеба.

Кроме того, никакой общественной организации, сколь бы авторитетной и многолюдной она ни была, непозволительно передоверять дело своей совести и личного долга, как бы ни было трудно его выполнять.

А школа с четырехкомнатной квартирой для учителя, с камином, у которого хорошо думается в осенние и зимние вечера, — эта школа, судя по чеховским рассказам («Учитель словесности», «На подводе»), одна-единственная на всю Россию, стала своеобразным памятником чистой совести и выполненного долга. Такие рукотворные памятники остаются в истории народной навсегда: здесь их настоящее место, здесь они уместны и нужны.