Максим Грек

Громов Михаил

Глава IV. ФИЛОСОФСКОЕ ОСМЫСЛЕНИЕ СОЦИУМА

 

 

1. КРИТИКА «НЕСТРОЕНИИ»

На подлинно философскую высоту поднимает Максим Грек, что характерно для его стиля мышления, и обсуждение социальной проблематики. Своим чутким сердцем он глубоко переживает несправедливость и «нестроения» феодального общества. Он создает полное обличительного пафоса философско–символическое сочинение «Слово, пространно излагающее с жалостью нестроения и бесчиния царей и властей последнего времени». С первых строк оно поражает своей внутренней силой: «Шествуя по. пути жестоце и многих бед исполнением, обретох Жену, седящу при пути и наклонну имущу главу свою… стонящу горце и плачущу без утехи, и оболчену во одежу черну, яко же обычай есть вдовам… И ужасохся о странном оном и неначаемом сретении…» (14, 2, 319).

Пораженный скорбным видом вдовы, вокруг которой рыщут хищные звери, странник Максим просит назвать ее имя и открыть причину столь сильных страданий. Не сразу исстрадавшаяся женщине открываемся ему, ибо многих лицемеров с притворным участием видела на своем веку, скорбь же ее неутешна. Но, почувствовав искреннее сочувствие старца, она называет себя: «Имя же

— 118

мне не едино, но различно: и начальство бо наричуся и власть и владычество и господьство…» Общее же имя скорбящей женщины — Василия (от греческого basileia — царство, правление). Она выступает как символический образ многострадального государства, терзаемого хищными лихоимцами и неправедными правителями последнего времени.

Плачущая женщина говорит, что «множайшии не разумевшие и недостойне царскаго наречения» пользуются властью не на благо людям, а для своей корысти, позоря ее высокое имя: «…мучители вместо царев бывше, и мене обезчествовавша». Этим они и себя губят («и себе в последних лютых и болезнех ввергоша»), и на свое царство гнев божий' наводят. «Славолюбцы и властолюбцы», порабощенные страстью «сребролюбия и лихоимства», подданных своих «лютейше морят». Они воздвигают себе «многоценные дома», которые служат не «утвержению державы их, но точию на излишнее угожение и веселие блудливых душ их». И хоромы их «домы беззакония именова, аки от неправедных истязаний устроенных» (там же, 322 — 324).

Узурпировавшие власть лихоимцы «ложне обложены» царским саном, они лживые пастыри, которых обличает пророк Иеремия: «…горе вам пастырем, яко себе пасете, овцы же мои гладом тают». Поработив людей, они сами порабощены низменными страстями: «…единым же игранием сатанинским пищи всяце и пиянству и подчревпым сластем поработившеся». Пирующие тираны. не выносят никакой критики в свой адрес, они подобны библейскому царю Ироду, который «растлелся царским умом от беззаконнаго преблудства и безмернаго винопития» и который погубил обли

— 119

чавшего его Крестителя Иоанна. «Омрачися неразумное сердце их», — сокрушается Василия. — Не хотят они слушать разумных советов, увлекая себя на погибель, а народ обрекая на. страдания. И нет смелых праведников, как в былые времена, которые бы вступились за страдающих и униженных (см. там же, 326 — 334).

Образ терзаемого царства, созданный Греком, напоминает изображение поруганной церкви у Савонаролы. «У обоих авторов жены жалуются, что теперь уже нет святых, древних учителей, апостолов и ревнителей правды» (57, 224). Сходен он и с образом одряхлевшей Римской империи, изображаемой в виде скорбной вдовы Петраркой (см. 58, 426). Подобные аллегории встречаются также в византийской литературе.

Любопытно, что в некоторых источниках, например в Воскресенской летописи, вместо поруганного царства фигурирует оскорбленная истина, ушедшая от вконец изолгавшихся людей в безлюдную пустыню: «Некто ходя по пустыни, и обрете жену, стоящу печалну, и рече к ней: ты кто еси? Она же рече: аз есмь истинна. И рече человек: которыя ради вины оставляеши град и в пустыни живеши? 'Она же рече: в пръвая лета в малых'бе лжа, ныне же во всех человецех…» (96, 7, 253). Мудрая жена, обличающая неправедную власть, представлена и в литературе Нового времени, в частности у Радищева, в образе Прямовзоры (глава «Спасская полесть» в «Путешествии из Петербурга в Москву»).

Столь сильное обличение неправедной власти мыслителем обращено не к далекому прошлому и не к иноземным государствам. Он прямо говорит о беззаконных властителях как «правящих ныне»; указывает не на «христианоборцев измаильтян»,

— 120

а на «враждебно ополчашеся» друг против друга христианских государей; и обретает инок Василию именно на своем «пути жестоцем и многих бед исполненном». Некоторые исследователи полагают, что Грек изображает Россию в царствование малолетнего Ивана Грозного при регентстве его матери Елены Глинской, когда сцепившиеся у подножия трона боярские группировки действительно напоминали пеструю свору разношерстных хищников. Как честный человек и пламенный публицист, Максим не мог молчать, но правду нельзя было сказать прямо в лицо. «Тема Слова была ответственной и рискованной: нужно было сказать всю правду и вместе с тем не дразнить зверей» (102, 59).

Надо отдать должное смелости мыслителя, не побоявшегося при его положении выступить со столь ярким обличением сильных мира сего. Вместе с тем, памятуя о философском складе его ума, это сочинение можно рассматривать и как попытку на реальном материале дать обобщенный образ неправедного правления как такового. Это не политический памфлет, не басня о животных, а своего рода «философский плач» о попранной социальной справедливости.

Вчитываясь в произведения Максима, замечаешь, что он не был придворным борзописцем, расточающим хвалу обожаемым правителям, хотя ему порою и приходилось это делать в именных посланиях власть имущим. Не является афонец и принципиальным врагом самодержавия, как князь Курбский, который обвинял царя Ивана IV во всех мыслимых и немыслимых грехах, упорно считая его только великим князем и получив иронией судьбы в оное время ярлык «реакционера». Не похож Грек и на ироничного иноземца вроде английского

— 121

посла Джайлса Флетчера, оставившего на память о российском бесправии такие строки: «Видя грубые и жестокие поступки с ними всех главных должностных лиц и других начальников, они также бесчеловечно поступают друг с другом, особенно со своими подчиненными и низшими; самый убогий крестьянин, унижающийся и ползающий перед дворянином, делается несносным тираном, как скоро получает над кем?либо власть» (123, 159). Потому народ, «хотя вообще способный переносить всякие труды, предается лени и пьянству, не заботясь ни о чем, кроме дневного пропитания».

Максим хотя и не стал горячим патриотом России, как это порою утверждалось некоторыми историками, но не был равнодушен к ее судьбам. Он не выступает сторонним наблюдателем, он скорбит о бедах Русской земли, радуется ее торжеству.

Показательны в этом плане два его сочинения: «Послание Василию III» по поводу опустошительного набега крымского хана Мехмет–Гирея в 1521 г. и «Слово благодарственно» по случаю «преславной победы» над крымцами в 1541 г.

В «Послании» инок, 'видя «скорбящу державу» и «соболезнующу о всех случившихся», воодушевляет павшего духом государя. Философски замечая, что он не берется судить, по божьему ли суду или «нашим замедлением, или воевод леностию и неискусством, или некоим иным нестроением» Произошло несчастье, святогорец уверяет в неизбежном торжестве добра над одержавшим временную победу злом, приводя примеры из прошлого. Столь обобщенные философствования не мешают ему дать великому князю весьма дельный совет: яе вести борьбу на два фронта, а всеми силами

— 122

обрушиться сначала на Казанское ханство, что и было позднее сделано Иваном Грозным.

Афонец призывает начать решительную борьбу с врагом, не жалея трудов и средств: «Немощно мужем спящи и возлежащим победы въздвигнути. Подвигом время ест, а не прохлаждений, истощаниа сребра время, а не пощадениа». Показательно, что он ссылается не только на победы Константина Великого, Ираклия и других христианских императоров, но и на некоего языческого философа: «Сребряными копии ратуй, и вся победиши», т. е. не жалей серебра ради победы (102, 115). Эта реминисценция (источник ее — Дельфийский оракул, как установил Д. М. Буланин; см. 28, 78) не случайна. Авторитет древней мудрости велик во все времена.

Несколькими десятилетиями ранее не пропитанный греческой образованностью сын Эллады, а русский архиепископ Вассиан обращается в своем послании к • Ивану III, вышедшему против ордынского войска хана Ахмата: «Слыши, что глаголеть Димокрит, философом первый: князю подобаеть имети ко всем временным ум, а на супостаты крепости и мужество, и храбрость, а к своей дружине любовь и привет сладок» (96, 26, 269). Это произошло во"время «стояния на Угре» в 1480 г., ^оторое знаменует падение ненавистного ига Золотой Орды, но не кладет конец длительной борьбе с оставшимися от нее ханствами.

Посылая Ивану IV «словес тетратки», Максим надеется, что «ими же известится держава твоя богохранимая, каков аз грешный был изначала доброхотен богомолец и служебник благоверней державе Рустей» (14, 2, 379). Он заверяет, что до конца дней своих будет служить России. И не стоит думать, что это были лишь расчетливые слова

— 123

просителя, чающего получить возвращение на Афон, где он не будет хулить Русскую державу и ее правителей; в них звучит неподдельная искренность. Грек не был лукавым приспособленцем. Его непримиримая борьба с «нестроениями» русской жизни, не сулившая ничего, кроме гонений, лучше всего свидетельствует о высокой гражданской честности мыслителя, который «до конца сохранил нравственное мужество» (99, 340).

Если Максим не побоялся осудить верховных правителей, хотя и в философско–аллегорической форме, то лихоимцам помельче достается от него весьма изрядно. Но и здесь святогорец не опускается до злобного критиканства, до злорадного высмеивания чужих недостатков. Он бичует неправду как таковую во всех ее проявлениях, потому что «истину же везде и прямо мудрование возлюбиши» (14, 2, 6).

Особенно ополчается Грек против «стяжательства» и «сребролюбия», которые являются внутренней причиной многих социальных пороков и вопиющей несправедливости. Его обличающий пафос сродни пафосу Данте, для которого «жизнь и творчество были немыслимы без борьбы со злом, царящим «в безмерно горьком мире»» (16, 80). «Заветный голод к золоту, к чему не направляешь ты сердца людские?» — горестно замечает поэт в «Чистилище» (XXII, 40 — 41). Максим рисует яркую картину феодальной эксплуатации, когда землевладелец своих крестьян «аки раби куплени частыми уморяет тягостьми трудов всяческих, и аще негде прегрешат, абие оковы железными озлобил есть ноги их, люте яряся, властию же разгордевся» (14, 2, 38). Взбесившийся феодал сравнивается с  «жестоковыйным конем», который «дерзостию избыв узды» (презрев всё законы),

— 124

носится, «ржа и дерзко скача», пока не встретит хищника (более сильного феодала), утробу которого он наполнит своим мясом (потеряет все богатство, а может, и жизнь).

Не только светских, но и церковных собственников, владевших значительной частью земель в России, обличает святогорец. Особенно достается монахам, которые, лицемерно проповедуя о вреде богатства, сами всеми силами стяжают его. Разве по евангельской заповеди поступают иноки, когда монастырских крестьян прибыли ради «тяжчайших ростов истязании моряще» и «горчайше их житие соделающе»? Бесчеловечным называет мыслитель такое отношение к братьям своим. Довод о том, что все богатства принадлежат обители, а монахи нищи, он не признает. Он сравнивает ограбление крестьян с коллективным разбоем, за который ответствен каждый в нем участвующий, если он лично себе ничего и не взял из награбленного.

Глубоким сочувствием к обиженным и угнетенным веет от сочинений Максима. Подобно гуманистам Нового времени, он задолго до них Поднимает свой голос в защиту униженных и оскорбленных: «Убогия же возлюби всею мыслию». Он призывает к состраданию, ибо «оскорбляеми убоги и нищи, вдовы и сироты, вопиют на ны и воздыхают из глубины душевныя и горкия слезы лиют» (там же, 101). Не зовут бедных в богатые хоромы, не приглашают голодных на трапезу, не согревают одеждой замерзающих. Богачи же в соболях ходят и «пресладко во вся дни» питаются. А монахи вместо постов великих и бдений лучше бы человеколюбие «показаша к нищим». Не о себе печется подвижник, когда пишет послание Сильвестру, духовнику Ивана Грозного: он просит за вдову и детей «покойника Никиты Борисовича», умоляет

— 125

показать «милость к ним, в велицей скудости и нужи живущим» (там же, 381).

Возмущает Грека такой вид изощренного и бесчеловечного лихоимства, как подбрасывание тела убитого к дворам людей, у которых власти хотят выманить поболе денег: «…всю бну часть града истязати о убийстве бном, и сребро много себе собирати от сицевых корыстований неправедных и богомерзких» (там же, 200). Противным нравственному закону он считает и «поле» (обычай решать спор поединком). Этот «безумен обычай», существовавший во многих странах в средние века, ведет, по мнению Максима, к пролитию многой крови и торжеству несправедливости, ибо побеждает не правый, а хитрый и богатый, могущий нанять опытных бойцов и ворожей, ища всеми способами погубить противника.

Даже у «неверных» суд под присягой и со свидетелями вершится, а не таким варварским путем. В христианских же странах Европы есть «градские законы», установленные мудрыми правителями; их не мешало бы перенять у окрест живущих «ляхов» и «немцев», которые «аще и латина суть по ереси, но всяким правдосудием и человеколюбием правят» (там же, 201). Здесь проступает у афонца не конфессионально ограниченный, но более широкий и гуманистический взгляд на другие народы. Беззаконие, по мысли инока, не совместимо ни с какими обычаями, ни с моралью, ни с достоинством человека.

Критикуя пороки феодального общества, Грек не рядится в тогу праведника, попавшего в толпу нечестивых. Он и себя не считает безгрешным, разделяя общую ответственность за грехи людей, среди которых живет. Бичуя русскую действительность, он постоянно говорит: мы, наше, у нас. Считая,

— 126

например, что порядки на Руси хуже, чем в Иудее во времена пришествия Христа, он пишет: «…у нас же который образ лихоимства и хищения не деется безстудно и без боязни, везде разбойники и душегубцы и татие и хищници и насильники…» (там же, 206). Сказать такие слова чужеземцу в стране, гордящейся своим наилучшим следованием христианскому закону, было весьма непросто и небезопасно.

Максим решительно выступает против распространенного на Руси внешнего благочестия, под которым скрываются грубые нравы, бесправие и бесчеловечность. Для многих христианство заключалось в усердном исполнении обрядов и жертвований на нужды церкви, смысл же подлинного милосердия был чужд ревнителям показного благочестия, относившимся, как замечает Флетчер, «без всякого уважения к духу и истине» заповедей Христа (см. 123, 148). Не только иностранные наблюдатели, но и отечественные историки свидетельствуют, что «Россия XVI века представляла страну по преимуществувнешнего благочестия…» (98, 42). К чему это вело — можно указать на колоритную фигуру митрополита Зосимы, предававшегося «чревоугодию, пьянству и содомству» и. заклейменного Иосифом Волоцким как «сосуд сатаны и дьявола». Данная оценка безусловно тенденциозна, но она и весьма симптоматична.

Показательно в этом плане слово Максима по поводу тверского пожара 1537 г. Творческим вы- ']  мыслом писателя создает он воображаемый диалог между местным епископом и самим богом. Церковный владыка недоумевает: за что покарал их господь? Ведь они «беспрестани праздники духовныя» совершают ему, «пении красногласными» и «шумом доброгласным светлошумных колоколов» услаждают

— 127

слух его, благоуханным мирром аромат возносят ему. Господь же отвечает епископу, что подобные дары, «смешана слезами сирот и вдовиц», от неправедного хищения и ограбления людей не угодны ему, «аки недостойна правде и человеколюбней мысли моей». Вы, укоряет господь, Евангелие мое в оклады драгоценные облачаете, а сути его не исполняете, за грехи же ваши «зельным огнем» покараю вас или «скифом в расхищение» отдам (14, 2,  260 — 276).

Выступает Максим против такого давнего порока, как пьянство, ибо оно «всякому злу виновно есть»; бичует лицемеров, которые мяса и масла стараются не вкушать, а сами «мяс человеческих грызущи»; не одобряет изнурительные посты, поскольку не воздержание от пищи, а воздержание от грехов «истинен есть пост». Тех же, кто гордится только своим «неядением», он уподобляет «злейшим бесом», которые вообще ничего не едят, но это не делает их лучше. Афонец н|е советует для 'спасения души непременно уходить в \монастырь, достойна добродетельная жизнь и в миру. Достоен законный брак, приравниваемый им к целомудрию. Мыслитель беспощадно и вместе с тем человеколюбиво разоблачает фальшь, лицемерие, угодничество, ханжество — все, что мешает подлинному нравственному совершенствованию человека. Его мысли во многом опережают эпоху, которую переживала Россия в XVI в.

Критика Максима, конечно, не потрясала устоев русского феодального общества, хотя ее 'брали на вооружение некоторые еретики и старообрядцы. Эти обличения, на каком бы высоком уровне они ни велись, шли главным образом в моральном плане, они вписывались в присущий феодальному строю хор нравственных самобичеваний. Одной

— 128

лишь критикой нельзя изменить общество, в этом были бессильны даже такие гиганты, как Данте и Толстой. Ведь то самое «сребролюбие», против которого выступают Грек и другие моралисты, порождалось всей системой общественных отношений. По словам Ф. Энгельса, «низкая алчность была движущей силой цивилизации с ее первого до сегодняшнего дня» (1, 21, 176). А то)золото, которое современник афонца Томас Мор хотел употребить на ночные горшки,' все еще является заветной мечтой современных «стяжателей». При всем своем отталкивающем облике корысть была и остается одной из скрытых пружин механизма антагонистических формаций.

Публицистическая деятельность Грека не является чем?то исключительным на Руси. Даже такой представитель правящих верхов, как гонитель святогорца митрополит Даниил, известен своими довольно резкими обличениями, но преимущественно морально–бытового плана. Он ругает нечестивых монахов: «…лаеши на братию яко пес, и валяешься в нечистоте, яко свиниа». Бичует иерарх «лихоимение злое» и «паче всех злых злейшее ненависти достойно… сребролюбие» (50,44). Еще более резкой выглядит критика единомышленника афонца Вассиана Патрикеева, который считает, что «здешние книги все лживы, а здешние правила — кривила, а не правила» (58, 193). Российских же чудотворцев он называет «смутотворцами» (см. 63, 287).

Полемика Грека отличается своей философичностью, он поднимает ее на высокий идейный уровень, полемизирует без грубой брани и мелких придирок, без личного сведения счетов, выступая против «нестроений» как общей беды всех людей. Сравнивая Максима с Вассианом, дореволюционный

— 129

исследователь А. С. Павлов метко замечает, что «истинно греческая диалектика Максима поражает противника гораздо глубже и сильнее, чем размашистая, беспорядочная и раздраженная речь нашего инока–князя» (93, 80). Афонец остается мыслителем в любой ситуации.

 

2. ИДЕАЛ ОБЩЕСТВЕННОГО УСТРОЙСТВА

Воспитанный в традициях греческой диалектики, ненавидящий зло всеми силами души, Максим Грек хорошо владеет оружием критики: «В многочисленных писаниях пр. Максима нельзя не удивляться разнообразию сведений его и талантов: он филолог и историк, поэт и оратор, философ и богослов; но дар, который более других имел в нем силу, был дар критики…» (120, 65). Но критиковать, особенно в области социальной, всегда легче, чем предлагать позитивную программу. Есть ли таковая у Грека? Да, есть. Она выражена им в посланиях Василию III и Ивану IV, а также в некоторых иных произведениях и частично рассмотрена во введении.

В построении своего' общественного идеала афонец опирается на так называемую заповедь Юстиниана, вошедшую в древнерусские Кормчий книги. Византийский император и законодатель Юстиниан (527 — 565), проведя кодификацию римского права, сформулировал ставшее авторитетным для восточнохристианских стран соотношение между светской и духовной властью, предполагающее разделение функций при главенстве государства. Он же построил знаменитую константинопольскую Софию, бывшую не только «домом Премудрости», но и символом благоустроенности державы. Максим неоднократно

— 130

ссылается на Юстиниана: «…два превелиа и божественнейша суть священство и царство, по великому в царех Иустиниану… священство убо божественным служаще, царство же человеческих вещей начальствующе и промышляюще, и от единаго и того же начала обоя исходяща человеческую украшают жизнь» (14, 2,297).

Мыслитель приводит пример «богоизбранного супружества» светской и духовной власти из древней (Моисей и Аарон) и христианской (Константин и–Сильвестр) истории. Обращаясь к современности, он как благочестивого государя и мудрого пастыря хвалит Василия III и митрополита Варлаама, считая Россию времени их правления образцом воплощения византийского понятия о государстве: «…образ быти истиннейший Устинианова словеси твоя вседивная и преславная держава» (там же, 298). Разумеется, это выраженное в стиле придворного этикета уверение недавно прибывшего в Россию афонца, еще не постигшего ни законов, ни действительности «богохранимой державы», нельзя принимать за истинное положение вещей, оно скорее отражает его. идеал и надежду после падшей Византии, и развращенного Запада увидеть в Московском царстве осуществленную мечту о гармоничном и процветающем обществе. Но жестокая реальность развеет иллюзии, особенно после того, как «богоизбранный супруг» Василий III бесцеремонно изгонит Варлаама, не захотевшего поступать по его воле, и назначит митрополитом угодливого Даниила. Тяжким будет прозрение Максима в монастырском заточении, но оно не разрушит его убежденности в своих взглядах.

Грек допускает вмешательство светской власти в дела церковной, если представители последней

— 131

ведут себя недостойно: «…нужно и зело прилично благочестивым царем сицевым священническия не' достатки, да не реку прегрешения, исправляти, по ревности древних православных царех Константина, Феодосия и Иустиниана великих» (там же, 175). Церковь также имеет моральное. право, вмешиваться в дела светской власти, вступаясь за поруганную справедливость, что было необходимо, например, во времена регентства Елены Глинской. Но смелые пастыри, подобные митрополиту Филиппу, критиковавшему тиранию Ивана Грозного и умерщвленному по его указанию, не часто появляются в самодержавной России. «Богоизбранное супружество», бывшее явно неравным браком, окончательно упраздняется Петром I, сосредоточившим всю полноту власти в своих руках и сделавшим, церковь придатком государственной машины абсолютистского государства. При всей своей подчиненности и внешней несвободе церковь как в Византийской империи, так и в России имела тот высший/ сакральный авторитет, который не мог быть отменен никаким, даже самым тираничным, правителем: «Христианство смогло стать духовным коррелятом самодержавного государства именно — такова парадоксальная логика реальности' — благодаря своей моральной обособленности от этого государства» (19, 57). Иначе возникает культ^государства, как это было, например, во времена обожествления римских императоров. В этом плане Грек является борцом «против автократии великого князя Московского» (154, 532).

Максим утверждает, что все в мире подчинено вышней воле, этому антропоморфно понятому объективному закону бытия, возводящему людей на высоту власти и свергающему их вниз, если 9*

— 132

они не действуют согласно ему: «Многа бо и предивна, яже тамо содеяшася, Божиим промыслом, возводящим неких на царскую высоту от худаго чину, и паки погубляющим их всеродно, злейше и безбожно устраяющих царство» (14, /, 382). Верховный правитель — это еще не высший судия. И он подчинен объективному ходу вещей, и он — грешный человек. В средние века на картинах адовых мучений среди терзаемых грешников нередко изображаются и цари, и короли, и церковные иерархии, и даже римские папы.

Государь должен править, подчиняясь в душе своей закону морали, а во внешней деятельности — установленному праву. Царь на земле обязан быть справедлив так же, как справедлив небесный владыка. Ссылаясь на одного из авторитетов прошлого (Менандра), Грек пишет: «…яко же рече некий от еллинских философ, к некоему царю сице глаголя: царству уверен быв, буди тому достоин, царь бо Божий есть образ одушевлен» (14, 2, 350). Подобно митрополиту Никифору, наставлявшему Владимира Мономаха, афонец советует в мыслях держать постоянно 100–й псалом из Псалтыри, где есть слова: «…милость и суд буду петь». Ивану IV святогорец рекомендует читать послание византийского патриарха Фотия к болгарскому царю Михаилу: «…велику премудрость и пользу оттуду исчерпнути имаши, аще послушаешь его».

Правителю необходимо заботиться о своих подданных, ибо от этого зависит процветание и крепость державы: «Такожде и сущая о тебе пресветлыя князи и боляры и воеводы преславныя и добляя воины и почитай и бреги и обильно даруй; их же бо обогащая, твою державу отвею ду крепиши…» (там же, 353). Не только полезных

— 133

на службе людей, но последних вдов и сирот не должен забывать государь: «…вдовы и сироты убогия обидимы да не презреши…» Считающий мир наилучшим состоянием и признавая необходимость войны лишь «ради крепчайшия нужи», Максим вместе с тем советует иметь сильное, организованное и обученное войско для отпора врагам: «…воеводы, и чиноначальники, и тысящники, и сотники, и многолюдное воинство… да всегда готовы бывают на противополчение восстающих поганых варвар» (14, 3, 247).

В целом Максим Грек выступает как политический мыслитель, который путем советов, наставлений, примеров вырисовывает перед российскими правителями довольно обоснованную социальнополитическую программу. Глубоко проанализировавший его общественно–политические взгляды В. Ф. Ржига считает, что идеи афонца не являлись' «отвлеченным построением ученого отшельника», они претворялись в действительность. «Политика «избранной рады» и представляет собою политику согласованного действия духовенства, боярства, воинства и торгово–промышленного класса, так называемых «посадских»» (102, 75). В изданном им послании Грека Ивану Грозному 1551 г. афонец одобрительно отзывается о реформах того времени, укрепивших русское государство; он сравнивает энергичную деятельность молодого царя с правлением Александра Македонского и кесаря Августа, наиболее великих государственных деятелей прошлого. Максим не дожил до Ливонской войны и опричнины, но нет сомнений в том, что он не остался бы в стороне от тех испытаний, которые потрясут Россию в конце царствования Ивана IV, он наверняка дал бы им свою оценку.

— 134

В 1551 г. Грозный созывает Стоглавый собор, на полтора века определивший многие стороны русской жизни и особенности внутренней политики допетровской Руси. Хотя афонец не участвует в работе собора, его влияние чувствуется в вопросах царя, в зафиксированных текстуально терминах и выражениях, в оценке многих «нестроений», в самих постановлениях собора (см. там же, 31). Показательно, что Грек предвосхищает заботу государя о служилом дворянстве — надежной опоре феодального государства, его главном функционере.

Многие идеи Максима как писателя–публициста и как социального философа созвучны эпохе, но не всегда его голос звучит в унисон с интересами русского государства. Он никогда не забывает о своей страдающей родине, помнит о ее нуждах, мечтает о ее освобождении от турецкого ига. И упрекать в этом Грека, представляя его пронырливым агентом падшего Константинополя, хитроумно проводящим узконационалистическую политику, было бы неверно. Он радовался, когда русские и греческие интересы совпадали, и, очевидно, немало переживал, когда они. расходились.

Одним из самых сложных был вопрос о войне с Турцией. Переживавшая апогей своего величия Османская империя порабощает Балканы, господствует в Восточном Средиземноморье, теснит европейские государства. Воевать с могущественной Портой у России нет сил в этот период, особенно на близкой к Стамбулу и далекой от Москвы земле Эллады. Она с трудом отбивает набеги ее вассала — крымского хана. Поэтому русское правительство решительно отстраняет всякие попытки втянуть страну в бесперспективную войну с Турцией, от кого бы они ни исходили — от римского

— 135

папы, христианских королей или греческих патриотов. Более того, имелся тайный план использовать турок против Литвы и Польши, впрочем не осуществленный (см. 48, 19). Что касается обвинений Грека в измене интересам России, признаваемой некоторыми исследователями истинной причиной гонений на афонца, то здесь скорее всего использовали, как и на многих иных сфабрикованных политических процессах, удобный ярлык «иностранного агента», так легко приклеиваемый и так трудно смываемый.

Не афишируемые, но проступающие в высказываниях Максима грекофильские тенденции выражаются в том, что он нигде не называет Московское царство «новым Римом», оставляя это наименование за разгромленной, но не потерявшей надежды возродиться Византийской империей. Вместе с тем он прекрасно понимает, что без внешней помощи это невозможно. Афонец верит «в политическое возрождение Византии под властью православного царя из 'династии московских государей» и открыто выражает эту надежду в послании к Василию III (см. 102, 89), прося освободить земли «новаго Рима, тяжце волнуема от безбожных агарян». Об этом призыве Россия помнила всегда. И когда она в XVIII — XIX вв. обретет достаточную для борьбы с султаном политическую и военную мощь, она освободит многие народы от его владычества, греческое же освободительное движение всегда опиралось на поддержку России.

Вторая сложная проблема — автокефальность русской церкви, поставление русских митрополитов без санкции константинопольского патриарха, — больной вопрос со времен крещения Руси. Времена младенчества русского государства и связанной

— 136

с ним церкви давно прошли, к грекам же, особенно после падения Царьграда и Ферраро–Флорентийской унии, начинают относиться с подозрением. Многие считают, что, приехав на Русь, они «замешали Русскую землю», оказали разлагающее влияние на традиционные обычаи и взгляды. Берсень–Беклемишев в беседе с афонцем выразился об этом таким образом: «…как пришла сюды мати великого князя великая княгини Софьа с вашими греки, так наша земля замешалася и пришли нестроениа великие, как и у вас во Царегороде при ваших царех» (92, 142).

Позиция русских властей в вопросе об автокефальности ясна, но Грек доказывает свое: верный критическому разуму, он пытается узнать, на каком юридическом основании русского митрополита не ставят по заведенному правилу. «Ему отвечали, что патриарх цареградский дал благословенную грамоту русским митрополитам — «поставлятися им волно своими епископы на Руси»» (102, 87»). При всей настойчивости Максим не мог разыскать эту грамоту: ее просто не было. Но подобную дерзость ему припомнят на суде.

Русские, считает афонец, правильно не признают рукоположение папы римского, «аки отпадша лика православных архиереев», но патриархи восточной церкви не утрачивают своей сакральной власти, несмотря на завоевание христианских земель сарацинами и турками. Святыни не оскверняются политикой, их духовная ценность не подвластна мирской власти. Потому Максим, прославляя «всеименитую Москву», не может ее признать «Новым Иерусалимом», ибо подобный город есть один на земле. Как трезвомыслящий философ, он считает, что чрезмерное восхваление личности, города, страны приносит укоризну, а не благо:

— 137

«…яко же паче достоинства почитати некоего или человека или град или страну, досаду паче, а не славу ни похвалу прилагает» (14, 3, 157). Честолюбивый патриарх Никон, задумавший в XVII в. поставить «священство выше царства», не смог превратить свою пышную подмосковную резиденцию в «Новый Иерусалим» и потерпел крах как политический деятель, дав тем хороший урок современникам и потомкам.

 

3. СМЫСЛ ИСТОРИИ

Максима Грека интересуют не только конкретные события и текущая политика, он пытается осмыслить общество как таковое, постигнуть ход мировой истории. И так же как нет у афонца «систематизированной разработки его политической философии» (139, 161), нет у него и специально изложенной философско–исторической концепции. Философия истории Максима рассеяна в его сочинениях, для своей систематизации она требует определенной реконструкции и сведения в единое целое многих его суждений. Использование подобного метода является часто единственно возможным в применении ко многим мыслителям прошлого, не увлекавшимся доктринальным изложением своих взглядов и не писавшим, подобно Гегелю, обширных трактатов с четким делением своей системы на разделы, подразделы, части, главы, параграфы, что образует известный порядок, но в немалой степени формализует мысль.

Вместо классического античного представления об историческом процессе как «вечном возвращении» (А. Ф. Лосев) христианство создает необратимую и устремленную в будущее концепцию социума. Вместо созерцательного философствования

— 138

о гармонично уравновешенном космосе в сознание врывается напряженное переживание бытия, человек попадает в «поток временного свершения, несущий в себе все вещи…» (19, 88). Стремление осмыслить ход мировой истории, вписать в нее историю своего народа, включить жизнь каждого человека отличает многочисленные средневековые хроники. В «Повести временных лет» содержится интереснейшее в этом плане сочинение — «Речь философа», в которой греческий проповедник раскрывает перед князем Владимиром впечатляющую панораму мировой истории, наполненную поисками добра и смысла, вопиющую страданиями рода людского, пронизанную жаждой его обновления. Христианство"не только по сравнению с примитивными верованиями славян, но и с развитыми античными представлениями делает шаг вперед путем активизации социального сознания, ибо центр тяжести перемещается с мира природы на мир человека, в то время как «античная философия истории основана на примате природы, а потому и на снижении значимости человеческого субъекта и человеческого общества» (84, 202).

Идея развития активно внедряется в средневековое сознание. «Древнее мимо идет, нынче все •новое» — эти слова апостола Павла любили повторять жившие в те времена поколения, которым их эпоха отнюдь не казалась временем упадка, застоя, своеобразного провала в культуре, как это представлялось позднее ряду буржуазных просветителей. Напротив, средневековье было искренне убеждено в своей великой исторической миссии. Оно разделяло мировую историю на старую и новую эры, рубежом которых было возникновение новой идеологии, принесшей избавление исстрадавшемуся человечеству. Все, что было до рождества

— 139

Христова, — это предыстория собственно человеческойистории, всего лишь прелюдия к торжественной симфонии ликующих «новых людей», совлекших одежды «ветхого Адама».

Местные предания, местные верования, местное летосчисление сменяются единым, все поглощающим мировым потоком бытия и сознания. «История превратилась во всемирную историю, пронизанную единым смыслом и руководимую трансцендентным замыслом» (45,  105). В эпоху Возрождения эта концепция, выраженная, в частности, в историософии Августина, все еще привлекает внимание современников: недаром Эразм Роттердамский издает его труд «De civitate Dei», который Вивес обстоятельно комментирует.

Идеи Максима созвучны его эпохе. Он словами Иоанна Златоуста отвергает принцип цикличности («обношение»), считая неповторимыми все имевшие место события: «…где убо суть… времен обношение?.. кто убо воспомянул есть, когда явися Христос другий?» (14, /, 412 — 413). Замкнутый круг «обношения» разворачивается в восходящую линию развития от прошлого к будущему. Это нечистый водит по кругу неразумных людей, как заблудившегося путника. Путь движения человечеству неведом — оно идет по нему впервые. Q будущем никто, кроме всевышнего, не может судить. Потому ложны все пророчества астрологов, провидцев и прочих шарлатанов, которым сам дьявол нашептывает на ухо свои лживые, призванные сбить людей с пути предсказания. Максим ссылается на Августина, который для него «свидетель неотметаем», в частности на его толкования Книги Бытия: «…Августин Иппонский, в первой главе толкований миру бытия, сице глаголя: яко астролози убо многажды о будущих истинна предвозвещают

— 140

, обаче не толико от небесных знамений, елико от неявленнаго сатанинскаго совещания, еже убо человеческия разумы некогда, и не ощущающи, терпят…» (там же, 418). Оракулы будущего не выдерживают критики разума.

Грек обращается к прошлому для подкрепления своих взглядов. Он описывает величие Римской державы, возвысившейся мощью оружия и мужеством граждан. Но могучий Рим «своими цари прегордыми и пренеправедными» стал во времена империи царством зла, «блудницей Вавилонской», по словам Иоанна Богослова, пьющей кровь из порабощенных народов и «губительными челюстьми» лязгающей на обличающих ее праведников. Но разве может торжествовать несправедливость? Максим переживает историю не как фатальный процесс, но. как поле битвы добра и зла, где активное участие принимают все люди, где ведущие их знаменосцы духа прокладывают путь к победе. В «Слове похвальном Петру и Павлу» святогорец восхищается тем, как «два мужа неискусна» евангельским учением и «кровию своею» сокрушают «Рим преворужен», ибо «не в силе бог, но в правде». Эти слова скажет, по преданию, и Александр Невский перед Ледовым побоищем (см.96, 27, 43); они часто звучали в прошлом на Руси.

Разумеется, афонец не дает социально–экономического анализа падения Римской империи, он понимает его прежде всего в духе вселенской борьбы добра и зла. Но разве моральный фактор не играет в истории великой роли? Разве не сильнее любого оружия вера людей в правое дело, защита добра и справедливости? Не случайным, а глубоко закономерным представляется ему тот факт, что павшая столица: ненавистной империи стала «городом святого Петра», мученически погибшего при

— 141

императоре Нероне. «Камень веры» сокрушил камень деспотизма!

Но, как говорит святогорец, «коя слава стоит на земли непременна?» Прошло всего несколько столетий, и гонимая прежде церковь, возникшая некогда как «движение угнетенных» (1, 22, 467), превращается в соучастницу феодальной эксплуатации, набирает силу, копит сокровища, и снова Рим превращается в «блудницу на семи холмах». Произошло то неизбежное перерождение христианства, о котором, в частности, выскажется Достоевский в «Легенде о великом инквизиторе». Такова диалектика истории, и Максим чувствует ее: «…где, яже в благоверии возрастшая, высота пресловутая и похвала всех западных язык, святая, глаголю, соборная и апостольская церковь"ветхаго Рима?» (14, 7. 133).

И восточное христианство подвергается ударам истории: «…где, яже в благоверии и честности боголепней возсиявшая, красота вкупе и слава бывших верных в Иерусалиме, и Александрии, и Египте, и Ливии, и Антиохии?» По грехам христиан гибнет и «Новый Рим» — Византия, которую не спасают ни многочисленные войска, ни стены крепостей, ни мощи праведников, ни горячие молитвы, ни даже сама София. Если царство становится неправедным, ему не устоять; никакая сила не может спасти его от карающего меча, вложенного в руки иноплеменных. Не только латинский Запад и православный Восток, весь мир, по Греку, наполнился ересью и грехом, потому и стал он добычей измаильтян: «Иди мысленным, душе, оком в Индию и Ефиопию последних концев вселенныя, — и тамо обрящеши всяко безобразие и гнушение всяческых ересей» (там же, 133 — 134). Но торжество ислама не вечно; его на насилии построенное

— 142

могущество рухнет. Максим не мог предвидеть событий XVHI — XIX вв., но произошло именно так. Моральная интерпретация истории тоже имеет свою убедительную логику.

Греку не чужд и конкретно–исторический подход. Он указывает в качестве причин ослабления христианских государств на их раздробленность, взаимную вражду и несогласованность действий: «Супротивно же паче, останком западныя римскыя державы, на многа королевьства и государьства разделенным, и безпрестани межи себе враждебно живущим, и друг на друга воюющим, западным королем… греком же и булгаром и сербом, их же всех вкупе истребил есть, напущенный свыше на нас, злобезбожный измаильтянин» (там же, 142). Инок вспоминает слова евангелиста Матфея: «Всяко царство, раздельшееся на ся, запустеет».

Максим развивает своеобразную концепцию «оптимистического агностицизма», согласно которой человеку не дано познать сокровенный смысл событий, он может лишь догадываться о них, да это и не нужно, надо принять течение исторического потока как таковое, вручив себя высшей воле, которая печется о нашем благе. Главное, что может и должен делать человек, — это бороться со злом как внутри себя, так и среди людей, ибо божественное попечительство не гарантирует благополучного исхода, но создает его возможность. «Бог все предвидит, но не все предопределяет», — считал Иоанн Дамаскин (59, 237). Превратить спасительную возможность в действительность, выплыть в реке жизни, не утонуть в пучине небытия — вот главное. Именно этому учит «нравная философия», исповедуемая Греком.. Средневековая философия истории имеет свои диалектиские черты. Христа называли «Новым

— 143

Адамом», будущий век виделся «Новым Иерусалимом», вся ветхозаветная жизнь через искания пророков устремлялась в новозаветную, прошлое в многозначительных символах предвещало будущее. То, что раньше человеку приносило страдания, теперь дарит благо. Женщина Ева погубила Адама — женщина Мария дарит Спасителя. Водой потопа погублен падший род людской — водой крещения он спасается. Древо распятия, символ позорной казни, становится боготворимым. «Како, еже преже гнушаемое и проклятое и ненавидимое, аки смертное орудие, крестообразное древо, ныне многожелаемо и всечестно есть покланяние и почитание?» (14, /, 50).

Мысль человеческая отражает сложный путь людей. Мудрецы прошлого как бы выстраиваются в последовательную цепь умов. Среди них библейские пророки и античные философы («мнозп от еллин премудрых мужей»). Именно такими изображены на фресках паперти Благовещенского собора Московского Кремля эллинские мыслители, и среди них Максим Грек. История не является для него нагромождением случайностей, она имеет свой глубокий смысл.

— 144