Линьков вернулся совсем другой — словно его подменили. Он был по-прежнему вежлив и спокоен, но говорил со мной как-то отчужденно. Вообще даже не столько говорил, сколько слушал. Задаст вопросик — и молчит, слушает. А мне опять жутко стало. Теперь, значит. Линьков ни с того ни с сего переменился. Эпидемия разыгрывается, что ли? Кто же следующий? Шелест? Ленечка Чернышев? Или я сам?

Мы сразу пошли, как условились, к Чернышеву. Но лаборатория оказалась заперта; мы решили подождать Ленечку, пристроились на широком подоконнике в коридоре и заговорили о хронофизике. Я-то, естественно, сначала поинтересовался, нет ли чего новенького, но Линьков отвел свои ясные синие очи в сторону и выдал краткое сообщение типа «на данном участке фронта существенных изменений не произошло». После чего захотел выяснить, какие, собственно, работы ведет лаборатория Чернышева, и я попытался ему это изложить. Но я все время отвлекался — противно сосало под ложечкой от страха, и я думал, что надо бы сегодня же пойти к Нине и решительно потребовать объяснений. Нельзя же так, в самом деле! Пускай выложит все начистоту, разберемся, выясним отношения… Но я понимал, что не хватит у меня духу на это, да и ничего от Нины не добьешься, если она решила молчать.

Говорил я при этом, само собой, до предела бессвязно и невыразительно. Линьков очень старался хоть что-то понять, но вскоре оставил эти бесплодные попытки и совсем уж помрачнел. Не то он на меня рассердился, не то на себя, что вот, мол, остался недоучкой и в таких интересных проблемах разобраться не может.

А то, о чем я так бестолково рассказывал Линькову, было, по сути дела, интересным до крайности.

В лаборатории Чернышева занимаются мигающим временем. Занимаются пока в основном теоретически, но если опыты покажут, что гипотеза в принципе верна, то здесь откроются прямо-таки ошеломляющие перспективы. Конечно, наши временные петли для непосвященного человека тоже сплошная фантастика, но мы-то как были в одномерном нашем времени, так и остаемся, сколько бы петель ни накрутили. А то, что они ищут, тоже вроде бы находится в пределах нашей временной оси, однако же…

Мне наконец стало стыдно. Я сделал над собой усилие и по-человечески объяснил Линькову, что педагог я вообще никудышный, а сейчас к тому же не в форме, но все же попробую изложить все заново, по-другому, с грубыми упрощениями, зато довольно наглядно. Линьков тоже, видимо, встряхнулся и ответил с более живыми и теплыми интонациями, что он-де охотно согласится с упрощениями, если это поможет ему понять, в чем суть дела.

— Ладно, — сказал я тогда. — Все мы учили в младенчестве, что между любыми двумя точками на прямой можно указать бесчисленное множество точек. Так вот, представим себе, что наша временная ось является такой прямой. А точки на ней — это мгновения. Сравнение не вполне удачное, ведь точки не имеют протяженности, а время, по-видимому, все-таки квантованно и дробить его до бесконечности нельзя… Ну, мы на это пока не будем обращать внимание. Значит, мы представим себе, что точки — это мгновения, и условно их обозначим как-нибудь… Ну, покрасим, что ли, в три цвета: красная точка, желтая, синяя, потом опять — красная, желтая, синяя… Теперь вообразите, что наш мир — весь мир, понимаете, целиком, со звездами, галактиками, — занимает только красные точки на этой прямой…

Линьков хмыкнул.

— То есть, насколько я понимаю, он существует, прерываясь во времени? Исчезает и появляется? А Другие точки? — спросил он, чуть подумав.

Он заинтересовался, это я видел, но отчужденность не исчезала. Поэтому и заинтересованность он проявлял довольно сдержанно. «Ты же совсем плохо его знаешь, — начал я увещевать себя. — Вообразил, что поникаешь его, и зря, без достаточных оснований. Ты вообще психолог, видимо, никудышный. В Аркадии не смог разобраться после стольких лет дружбы, а где уж тебе Линькова понять за два дня, да еще в таких условиях! Может, он вовсе и не сердится, а чем-то озабочен, думает о своем и только из вежливости старается делать вид, что слушает тебя. И раз уж ты все равно обязан ввести его „в курс дела“, так вводи по мере сил, а психологические изыскания оставь до более подходящего случая».

Словом, я взял себя в руки и заговорил, стараясь не обращать внимания на то, как Линьков смотрит, как слушает, как звучит его голос.

— Мигающее время, конечно, неточный термин. Мигает не само время… Хотя и время — тоже… Вообще-то мигают миры. Но поскольку у каждого мира свое время, то и его можно назвать мигающим. Каждая точка — это свой, особый мир. Вот мы сейчас с вами разговариваем, и этот наш разговор состоит из миллиардов мгновенных «вспышек» — этакий пунктир на временной оси. То мы есть, то нас нет, то мы опять возникаем…

— И промежутки слишком малы, мы не можем их ощутить, они для нас сливаются в непрерывную линию, как кадры в фильме?

— Ну да. Только это, скорее всего, не точечные мгновения, а очень маленькие промежутки. Мы ведь не можем, сколько ни бьемся, зафиксировать процессы со временем меньше, чем ядерная секунда. Не можем даже на уровне элементарных частиц. Что это должно означать? Вполне можно допустить, что ядерная секунда — это неделимая временная единица для нашего мира. Получается очень даже логично: сама природа нашего мира дает нам, так сказать, естественную меру времени, меньше которой быть не может.

Линьков опять задумался, но на этот раз уже явно о мигающих мирах.

— Это звучит здорово! — заявил он, посоображав некоторое время. — То есть я вполне понимаю и принимаю, что наша естественная мера длины, этакий «квант пространства», задается нам, заранее существует в природе в виде размера элементарной частицы. Раз она элементарная, то эту элементарность понять нетрудно. Меньшей длины просто не существует, и бессмысленно спрашивать, что там, внутри элементарной частицы, и из каких частей она состоит. Нет такой длины, которой можно было бы измерить часть элементарной частицы, а поэтому и вопрос о частях этой частицы отпадает. Но что касается квантованности времени — тут вроде никакого физического эквивалента не наблюдается.

— А это и не обязательно, — возразил я. — Могут существовать еще не известные нам простейшие, элементарные процессы — элементарные в том же смысле, что частицы. Такой процесс, следовательно, имеет наименьшую возможную в природе длительность. Если сам процесс физически цельный, неразделимый, тогда и время, которое он занимает, тоже неделимое… И такой процесс как раз будет физическим эквивалентом кванта времени.

— Конечно, вполне можно и так считать, — сказал Линьков. — Но мне лично больше нравится гипотеза с «мигающим временем». Тут эта неделимость выступает как-то более наглядно, более обоснованно, что ли. Но слушайте, каков же механизм этого явления? Уж очень трудно себе представить, что все атомы нашего мира, вся материя непрерывно то целиком исчезает, то снова целиком возникает. Главное, так согласованно! Господь бог, что ли, там сидит и помахивает жезлом, как регулировщик: «Сгинь! Появись! Снова сгинь!»

— Господь бог такую работу не осилит, — ответил я. — Тут даже никакая автоматика не поможет, где уж одному богу справиться. Дело обстоит проще… или, может, сложнее. Ничего тут не нужно согласовывать. Это как бы врожденное свойство всей материи. Атому и знать не нужно, что делает его сосед за тысячу световых лет… Он, этот атом, существует согласно положенным ему как частице нашей материи свойствам. И существует он, в частности, в своем — ну, в нашем — времени. А оно, это время, наделено таким коренным свойством, что состоит как бы из отдельных зернышек. И атом существует именно по законам этого прерывного времени, ничего о них не зная. Так же и другие атомы, ничего не зная об этих удивительных свойствах времени, существуют по его законам и иначе существовать не могут. А нам кажется, что они умные и действуют согласованно.

— Понятно… — сказал Линьков. — Аналогия примерно такая: гляжу я вечером на город с птичьего полета и вижу, что во всех окнах свет то вспыхивает, то гаснет одновременно. Можно было бы подумать, что все жители этого города сговорились и одновременно щелкают выключателями. Но проще предположить, что по какой-то причине напряжение в осветительной сети то исчезает, то возникает.

— Ну, примерно так, — пробормотал я. — Только мне эта аналогия не нравится. Материя ведь, собственно, не зависит от времени…

— Аналогии, как известно, всегда неполны, — возразил Линьков. — Но дело не в этом… Слушайте, а где же существуют эти ваши «зеленые», «синие», «желтые» и прочие миры? Здесь, в нашем же пространстве? Между нами?

— В этом-то вся и штука! — заговорил я, невольно восхищаясь, как всегда, этой теорией. — В этом вся грандиозность идеи! Мы привыкли искать соседей, так сказать братьев по разуму, обычно где? В пространстве! Космические полеты, дальний радиопоиск, Линкос и тому подобное. А они — тут, здесь, может быть, в этом самом месте! Может, вот теперь, когда мы с вами исчезаем, на нашем месте возникают какие-нибудь голубые вибрирующие пятиугольники и очень убедительно излучают друг другу ту же гипотезу о мигающем времени!

Линьков наконец-то соизволил улыбнуться.

— Голубые вибрирующие пятиугольники излучают гипотезу! Ну и фантазия у вас, однако же! Только не очень-то я верю, что существуют такие пятиугольники. Природа, по-видимому, склонна к экономии. Она предпочитает пользоваться набором готовых стандартных деталей и не особенно стремится изобретать новые типы атомов и молекул. Ее технологический девиз, мне кажется, таков: максимум разнообразия при оптимальной унификации деталей.

— Ну, это справедливо, наверное, лишь для данного этапа ее развития, — поправил я. — Не думаю, чтобы разнообразие было всегда ее основной тенденцией. Второе начало термодинамики как раз говорит об обратном…

— Ну, допустим. Но я, собственно, не об этом хотел сказать, а вот о чем. Вы придумали пятиугольных мыслителей. Можно придумать еще многое. Но нельзя ли представить себе и нечто совсем иное, а именно: что все иные точки, кроме наших — ну, зеленые, желтые и другие, — что они могут попросту пустовать?

Молодчина все же Линьков. Ведь неплохо придумал. Во всяком случае, эта гипотеза насчет «незаполненных вакансий» на временной оси ничуть не менее убедительна, чем представление о том, что наша временная ось битком набита разными мирами. Но я все же решил его осадить.

— Поздравляю вас! — сказал я патетически. — Полным-полно народу говорило, что Земля — единственная обитаемая планета в пространстве и что человечество — явление уникальное. Но вы, по-моему, первый, кто заговорил об уникальности Земли и человечества еще и во времени. В случае надобности ссылайтесь на меня — я буду утверждать ваш приоритет в этой области!

— А что вы можете возразить по существу? — спокойно ответил Линьков. — Ведь возможно же, что мы мигаем в полном одиночестве и некому подмигнуть нам в ответ?

— В общем-то, да. Но это не так уж и важно, по сути, — сказал я. — Ведь даже в самом благоприятном случае, то есть если все эти параллельные в пространстве миры существуют и все точки на мировой оси заполнены, то все же очень мало шансов, чтобы совпали две планеты, да еще населенные разумными существами… На том месте, где в нашем пространстве находится Земля, в «их» пространстве, скорее всего, окажется космическая пустота.

— Да, скорее всего, — согласился Линьков. — Но меня вообще немного раздражают эти бесконечные разговоры о братьях по разуму. Ну, допустим даже, есть эти братья, и вдобавок где-то в пределах досягаемости, и говорить с ними можно будет, например, при помощи Линкоса. Но вопрос: чего мы от них ждем? Зачем они нам вообще? Можно подумать, что мы в лес по грибы пошли, заблудились и аукаем с перепугу. А ведь зря аукаем-то! Я абсолютно уверен, что никакой Линкос не поможет нам наладить настоящий контакт. Потому что ни нам до них, ни им до нас никакого дела нет, у каждого свои хлопоты и заботы. А скорее всего, нет у нас никаких братьев по разуму. Есть только жажда зрелищ, свойственная человеку! А ведь что может быть более грандиозно и увлекательно, чем зрелище космического Контакта…

Я с любопытством посмотрел на Линькова. Рассуждал он, по-моему, не очень-то логично и уж наверняка не слишком весело!

— А что практически делает Чернышев? — помолчав, спросил Линьков.

— Практическая идея такова; продлить, растянуть естественное время самых коротких процессов. Скажем, вдвое-втрое увеличить этот квант времени. В небольшом объеме, конечно. Так, чтобы этот объем был еще занят «нашими» частицами в тот момент, когда там должны появиться частицы другого мира.

— Чего же можно тогда ожидать? Взаимодействия? — спросил Линьков.

— Непонятно пока. Может быть, конечно, и взаимодействие, тогда это тоже очень интересно. Можно зарегистрировать и изучить свойства «тех» частиц. Но Чернышев предполагает, что можно просто рассогласовать «мигания» в этом объеме так, чтобы в конце концов часть нашего мира вдвинулась в тот, а часть того — вошла в наше пространство. Особенно если подготовить в этом объеме вакуум, то есть начисто убрать частицы нашего мира. Уж тогда, если там появится какая-то частица, дело ясное: она из того мира. Ведь теорию Бонди—Хойла о творении вещества из ничего сейчас никто уже всерьез не принимает.

— Ну и как, получается что-нибудь? — поинтересовался Линьков.

— Пока немногое. Они экспериментируют с полями, с потоками тахионов, воздействуют на обычные частицы, замеряют времена распадов, рождений. В общем, пока все работы идут на элементарном уровне… Я имею в виду — на уровне элементарных частиц в ускорителях, в объемных резонатронах… Смотреть там особенно нечего, таких эффектов, как у нас, не увидишь…

По коридору прошел Юрочка Масленников. Он с любопытством поглядел на нас и остановился.

— Слушай, Борис, ты не Чернышева, часом, ждешь? — спросил он, исподтишка разглядывая Линькова. — Так учти: у них в отделе по пятницам семинар.

Чтоб тебе, а у меня-то из головы вон! Значит, Чернышева сегодня мы не увидим — семинар начинается в два и наверняка продолжится до конца рабочего дня.

— Ладно, — сказал Линьков, глянув на часы, — тогда, если не возражаете, мы посидим полчасика в вашей лаборатории, и вы эти сведения выдадите мне сухим пайком, так сказать.

Я не возражал, и мы отправились в лабораторию.

— Странная все же штука! — задумчиво говорил Линьков, пока мы шагали по коридору. — Ведь фактически ничего мы раньше о времени не знали. А думали, что знаем все. Лет десять назад само название «Институт Времени» вызвало бы крайнее недоумение. «Время? Чего ж тут изучать? Ясное дело — все течет, все меняется».

«Разговорился все же, разговорился!» — думал я, поглядывая на него.

— Да уж, — сказал я вслух, — когда наш институт создавался, таких разговоров мы наслушались вдосталь. У нас ведь тогда актив был скромненький — несколько петель во времени для макроскопических объектов да серии опытов с элементарными частицами в ускорителях. Нам и говорили, что для этого достаточно будет организовать отдел, что дальше части мы практически не двинемся, с макротелами — это случайные удачи, повторить их не удастся… В общем, хулителей и скептиков хватило бы, чтоб угробить два таких института.

— А с чего, собственно, началась вся эта затея? — спросил Линьков, когда мы уселись на табуретах в лаборатории.

— Да началась в основном с теории, — сказал я. — Появились теоретические работы, которые исходили из возможности существования частиц, движущихся быстрее света. У Файнберга из Штатов была такая идея, и у нашего Терлецкого. Японцы опубликовали парочку расчетов…

— Это, значит, вопреки Эйнштейну? — быстро спросил Линьков.

И он туда же — «вопреки Эйнштейну»! Почти все неспециалисты, как услышат о сверхсветовой скорости, так сразу решают, что это противоречит теории относительности.

— Нет, здесь совсем другое, — терпеливо разъяснил я. — В работах, о которых я говорил, принимается, как и у Эйнштейна, что обычные частицы из нашего мира — ну, те, из которых мы состоим, — не могут даже достигнуть скорости света, а тем более превысить ее. Предполагается другое — что за этим световым барьером могут существовать особые частицы, которые никогда не имеют скорости ниже, чем световая… В общем, вроде как особый мир, симметричный нашему — что касается световой скорости. У нас частицы не могут подняться до этого барьера, а там не могут опуститься ниже его. Симметрия, правда, не полностью соблюдается: у нас ведь существует наименьшая скорость — ноль, а там наибольшей скорости нет — частица может двигаться даже с бесконечной скоростью…

— Но, позвольте, тогда ведь вся логика теории относительности летит к черту! — удивился Линьков. — Если существует бесконечно быстрый сигнал, то существует и абсолютное время, и, значит, вся ньютоновская физика верна! Где же тут Эйнштейн?

— Ну да, так получается, если считать, что скорость света — рядовая скорость, — возразил я. — Большая, но рядовая. А опыт говорит, что это не так, что она не рядовая, а абсолютная. Во всех работах по сверхсветовым частицам, по тахионам так и принимается, что скорость света — особенная. А бесконечно большая скорость — как раз рядовая. По отношению к нам, например, тахион имеет бесконечную скорость, а по отношению, допустим, к Сириусу — очень большую, но не бесконечную. А скорость света и там и тут остается одинаковой…

— Ах, такие пироги, значит? — задумчиво проговорил Линьков. — Тогда я вообще не вижу, из-за чего весь шум!

— А шум именно из-за того, что если допустить и теорию относительности, и существование тахионов, то нужно отбросить причинность, — объяснил я. — Тогда сразу получается, что тахионы, взаимодействуя с обычным веществом, могут передавать ему информацию из будущего. Вообще могут осуществлять прямую связь прошлого с будущим и наоборот. Вот это и вызвало ужасные вопли ортодоксов.

— Еще бы! — Линьков усмехнулся и покрутил головой. — Я и сам завопил бы, если б сегодня своими глазами не посмотрел, как вы брусок гоняете туда-сюда по времени.

— Ну, с бруском и вообще с нашими петлями дело сложнее, — сказал я. — Мы даже не уверены, что тут все дело в тахионах. Вначале-то мы только эту возможность и видели. Знаете, как обычно бывает: пока теоретики переругиваются, экспериментаторы пробуют. Вот как раз Вячеслав Феликсович, наш директор, и решил попробовать — первым у нас. Тут тоже отчасти случай помог. В одном эксперименте, на ускорителе, наблюдался резкий скачок энергии. Представляете, энергия частиц вдруг прыгает сама собой, и чуть ли не на целый порядок. Искали причину — не нашли, думали рукой махнуть, а он решил повторить опыт в точно таких же условиях. Получил опять скачок, и вполне надежно. Более того: оказалось, что эти скачки энергии, если их пронаблюдать подольше, периодически повторяются.

— И как же он это объяснил?

— Предположил, что тут мы имеем дело с передачей энергии из будущего в прошлое. Частица словно бы сама себе передает энергию. Авансом, так сказать.

— И массу, конечно?

— Да, и массу. Вообще материя переносится вспять, против пресловутой «стрелы времени». Просто повезло, что наткнулись на такие поля и вообще на такие условия, когда частица усиленно генерирует эти сверхсветовые тахионы и потом сама же их поглощает.

— Ну, наткнуться мало все-таки, надо понять, — заметил Линьков.

— В этом все и дело! Когда Вячеслав Феликсович выдвинул свое объяснение, никто сначала верить не хотел, кроме энтузиастов, конечно. Но все-таки разрешили опыты продолжать. Тогда всего одна группа работала, и в основном на ускорителях. Их главным образом интересовало, как усилить эффект и перенести его на макротела. Первую хронокамеру прямо и скопировали с ускорителя. Воспроизводимость результатов была хуже некуда! Ну, а потом постепенно пошло дело, наладили настоящие хронокамеры — вот как наша, — научились брусочки забрасывать и возвращать… Так и движемся — осторожненько, ощупью… А я и сам иногда не понимаю, чего это мы так осторожничаем? Ну, не замкнем мы какую-нибудь петлю: например, брусок из будущего примем, а обратно его возьмем да не отправим. Допустим даже, что из-за этого микровоздействия вся наша история перейдет на другую мировую линию. Ну и что?

— Непредвиденные последствия… — неопределенно отозвался Линьков. — Возможность катастрофы…

— На нашей мировой линии такая возможность, вы думаете, исключается? — ехидно спросил я. — А по-моему, существуют абсолютно равные шансы за то, что на другой мировой линии нас ожидает не ухудшение, а улучшение. Абсолютно равные! По крайней мере для нас, пока мы не научимся рассчитывать будущее. Да ведь в данном случае и разница-то ерундовая: на одной линии кто-то послал брусок из будущего в прошлое, а на другой — нет. А вообще-то я иногда думаю о тысячах, да что там о тысячах — о миллионах неиспользованных вариантов будущего, которые можно было бы осуществить таким вот путем!

— Наудачу? Этак можно здорово нарваться… — меланхолически заметил Линьков. — Помните «Конец Вечности» Азимова? Там эти Вечные так солидно обдумывали и рассчитывали все варианты Минимально Необходимых Вмешательств в историю — и то просчитались в конце концов… А где уж нам…

— Да… Вечным хорошо было — они сидели вне потока времени и могли проверить даже отдаленные результаты своих действий. При таких условиях работать одно удовольствие! Можно даже щеголять мастерством, добиваться наиболее экономных и изящных вариантов. А мы в этом потоке времени с головой утопаем. И все-таки, я думаю, рассчитать кое-что возможно! И стоило бы хорошенько подготовиться да рискнуть! Ох, стоило бы!..

Тут наступила долгая пауза. Я представил себе, как это здорово будет, если удастся рассчитать, что нужно для спасения человечества от угрозы термоядерной войны. Кто знает, может, для этого достаточно было бы лет сорок назад перекрыть на часок движение на какой-то улице какого-то города. Или еще что-нибудь в этом роде. И — р-раз! — покатилась история с этой минуты по другому пути, все дальше отклоняясь от прежней трассы.

— Насчет изменения будущего — тут я согласен, — сказал Линьков. — Мы все равно меняем будущее, любыми своими действиями. Даже бездействием… Ничего не делать — это, в сущности, тоже вариант действия. Но что касается прошлого — дело совсем другое. Ведь изменив прошлое, мы изменяем настоящее — то, в котором сегодня живем. Тут уж я не знаю… в общем, надо бы поосторожнее с этим…

— Да я вполне приветствую осторожность! — откликнулся я. — Только я, по правде говоря, сомневаюсь, что можно так уж основательно изменить прошлое. Читал я, помню, такой фантастический рассказ. Там люди отправлялись на экскурсию в далекое прошлое и охотились на заранее отмеченных динозавров; скажем, известно, что этот именно ящер через пять минут утонет в асфальтовой яме, и ничто не изменится, если его застрелят на три-четыре минуты раньше этого… Но один из экскурсантов случайно раздавил бабочку, и в результате, вернувшись в будущее, они обнаружили там вместо демократического строя — фашистский.

— Это рассказ Рэя Брэдбери «И грянул гром», — сказал Линьков.

«И все-то он знает, все-то помнит! — ужаснулся я. — Не человек, а ЭВМ с долгосрочной памятью!»

— Да, действительно Брэдбери. Так вот, по-моему, ни бабочка, ни брусок, что с ними ни случись, на ход истории не повлияют. Нужна целая серия продуманных, целенаправленных действий, тогда и мелочами можно добиться серьезных результатов. Постепенно, по волоконцу, можно перерезать толстый канат. А если отщипнешь одно волоконце, ничто не изменится. Да вот в том же «Конце Вечности» правильно, по-моему, говорится о затухающих изменениях реальности: они расходятся все шире, как круги по воде, и постепенно, вдали, сходят на нет. Не так-то легко повлиять на ход истории! Почему я и думаю, что зря мы осторожничаем со своими брусками, ничего они вообще не изменят, сколько их ни перебрасывай во времени.

— Наверное, вы правы, — сказал Линьков. — Мир ведь статистичен. Это миллионы событий, в общем-то, случайных. Можно заменить десятки и тысячи событий другими, а историческая тенденция останется та же. И результат будет тот же. И вообще, по-моему, с изменяющимися временами дело обстоит несколько иначе, — я имею в виду мировые линии, о которых вы говорили. Конечно, строго говоря — очень-очень строго! — две линии, на одной из которых бабочка жива, а на другой раздавлена, отличаются друг от друга. Но это отличие можно установить только при помощи каких-то сверхмощных, еще несуществующих «временных микроскопов». А если смотреть на события обычным, невооруженным человеческим взглядом, то никакой разницы не увидишь. И не только две линии, а пожалуй, тысячи и миллионы теоретически различных линий могут на практике быть неотличимо схожими. По-моему, нужно ввести какой-то интервал исторической неопределенности, что ли. Для допуска на всякие вмешательства, в пределах которого все заново возникающие мировые линии, все измененные будущие окажутся практически одинаковыми.

Я посмотрел на Линькова с уважением — в который раз за сегодняшний день! Он был абсолютно прав. Если начнешь двигаться, так сказать, поперек мировых линий, расходящихся из одного и того же прошлого, то придется, наверное, пересечь миллионы их, прежде чем наткнешься на историю, существенно отличающуюся от нашей.

— Конечно, вы правы, — продолжал Линьков, — необходима серия, и довольно длительная серия воздействий, чтобы две мировые линии существенно разошлись. Но это если говорить о мелких воздействиях. А как быть с более серьезным Вмешательством? Если, допустим, явиться в прошлое и убить Гитлера, прежде чем он станет фюрером?

— Ну, об этом тоже рассказ был написан, — сказал я. — Что, дескать, в действительности — ну, конечно, не в нашей, а в той, что существовала до изменения, — был не Гитлер, а какой-то другой тип, вроде него. Герой рассказа специально вернулся в прошлое, чтобы убить этого типа в юности. И тогда вместо него вождем фашистов стал Гитлер. Так что мы живем уже в измененном времени. Но изменения-то произошли в частностях — в судьбе Гитлера, например, — а исторические закономерности сохранились, это в рассказе правильно показано…

— Это «Демон истории» Гансовского, — сказал Линьков. — Я его и имел в виду, когда приводил пример.

Я уже перестал удивляться. Линьков, наверное, на всех викторинах брал призы за эрудицию. Ну, пускай себе блещет познаниями и логикой, лишь бы на меня не сердился.

— А что, Борис Николаевич, — мечтательно говорил совсем уже оттаявший Линьков, — может, мы с вами и вправду живем во времени, кем-то основательно измененном, только не подозреваем этого?

— А я даже не сомневаюсь в этом, — ответил я. — Мы столько раз давили своими брусочками если не бабочек, то еще чего-нибудь, что я уж и не представляю, в котором по счету варианте истории живу. Только насчет макровоздействий вроде убийства Гитлера — это для нас, к сожалению, фантастика! Вы же сами видели наши хронокамеры: брусочек, подставочка, десятиминутный заброс… Разве этим добьешься реального изменения истории! Есть такие вещи, которые в принципе возможны — ну, например, фотонный звездолет, — но технически неосуществимы. А на практике это ведь все равно, нельзя их осуществить в принципе или же только по техническим причинам. Раз нельзя, для нас это все равно не существует.

Тут Линьков глянул на часы и вздохнул.

— Да уж, — сказал он, вставая, — чего нет, то не существует, но с меня лично вполне хватает того, что есть и что очень даже существует. Например, существует необходимость прервать интересный для меня разговор о философских проблемах хронофизики и отправиться метров на четыреста к востоку, чтобы затеять другой разговор, гораздо менее интересный и, вероятно, вообще бесполезный.

— Это куда же вы… на четыреста метров к востоку? — обескураженно спросил я.

Язык-то я прикусил, да с опозданием на полсекунды. Дернуло же меня лезть с вопросами! Я и сам ведь вполне мог додуматься, что идет Линьков к той Раечке, кавалер которой вроде бы смахивает на Раджа Капура. Линьков будто и не рассердился, ответил вполне вежливо, что идет в парикмахерскую на угол Гоголевской и что, по его расчетам, эта парикмахерская удалена от лаборатории примерно на четыреста метров к востоку. Но глаза у него сделались опять отчужденные, холодные, и все дальнейшие вопросы так и завязли у меня в горле.

Линьков даже не сказал, когда снова придет, и придет ли вообще, — попрощался вежливенько и ушел, а я словно пристыл к табурету и бессмысленно глазел на дверь.

Впрочем, сидел я так недолго. Минут через пять позвонила мне Лерочка и заявила, что она обязательно-обязательно должна поговорить со мной, и притом немедленно. Я посмотрел на часы — было уже без четверти пять — и ответил, что она может прямо сейчас прийти ко мне в лабораторию. Лера сказала: «Ой, я тогда приду ровно в одну минуту шестого, ладно?» Одну минуту она, видно, присчитывала на скоростной пробег по двору, по коридору и по лестнице.

Я позвонил Шелесту, больше для проформы: я еще при Линькове звонил, и мне сказали, что он вряд ли вернется сегодня в институт. Шелеста не было, я мог считать себя свободным, а разговор с Лерой меня интересовал, так что я с нетерпением ждал, когда же настанет одна минута шестого.

Что меня сразу удивило: Лера явно злилась на Линькова. Я сказал, что он человек умный и симпатичный, а Лера покраснела до ушей и заявила, что Линьков вот именно ничуточки не симпатичный и никакой не особенно умный, а даже скорее наоборот. Я начал допытываться, в чем дело, но Лера сказала, что просто Линьков произвел на нее неприятное впечатление. Но я постепенно восстановил ход ее разговора с Линьковым, и тогда все стало ясно. А то мне трудно было поверить, что сверхвежливый А. Г. Линьков способен обидеть девушку, да еще такую милую, как Лера.

Насчет Аркадия она могла мне вообще ничего не объяснять, я таких историй навидался, за последние два года в особенности: проведет Аркадий с какой-нибудь девицей денек-другой, в кино сходит либо на лыжную прогулку, например, — девица потом рассчитывает на дальнейшие встречи, а Аркадий успел осознать, что с ней разговаривать не о чем, значит, и встречаться больше неохота… Я сильно подозревал, что в эксплуатационный корпус Аркадий потом ходил вовсе не из-за Леры. К ней-то он, естественно, заглядывал, — он же вежливый и вообще по сути добрый, обижать девушку ему не хотелось, вот он и отделывался обаятельными улыбочками да ссылками на занятость. Поэтому я слушал щебетание Леры насчет того, как исключительно хорошо относился к ней Аркадий, а сам искал зацепку, чтобы деликатно расспросить ее о других участниках праздника. Мне это было легче, чем Линькову: я не следователь, я свой, я друг Аркадия… Лера мне сама все рассказала, не дожидаясь расспросов, да еще с такими подробностями, которых Линькову нипочем бы не сообщила. Мне эти подробности тоже, собственно говоря, были ни к чему в деловом смысле, но речь шла об Аркадии, и я слушал все.

Вскоре, однако, я почувствовал, что еще немного поговорим мы об Аркадии, о веселом, обаятельном, чутком, остроумном — словом, о живом Аркадии! — и я волком выть начну. Лера то и дело говорила о нем, забывая прибавить «был», и мне от этого становилось еще страшней и тоскливей. Я начал непроизвольно вздыхать, ерзать, и тут Лера проявила женскую чуткость — всхлипнула, аккуратно утерла глаза и нос красивым цветастым платочком и заверила, что она вполне понимает и разделяет мои чувства.

— Мне самой знаешь как тяжело вспоминать! — сказала она под конец.

И это меня разозлило почему-то. Я, конечно, видел, что Лере очень жаль Аркадия, но разве это сравнишь…

Эта мимолетная злость помогла мне вернуть равновесие, и я вскоре поймал в словах Леры ниточку, за которую можно ухватиться. Лера сказала, что Аркадию очень понравилось, как она поет, и песни ее тоже понравились.

— Он меня даже записать хотел, на магнитофон! — добавила она. — Нет, правда! Ты что, не веришь?

— Что ты, Лерочка! — поспешно возразил я. — Просто я как-то не наблюдал, чтобы Аркадий записывал песни. Он больше джазом увлекался. Правда, есть у него негритянские спиричуэлс…

— А у меня как раз одна песня в стиле спиричуэлс! — заявила Лера. — Не моя, конечно, я своих не пишу, но очень хорошая. И насчет джаза он тоже сговорился кое-что переписать…

— С кем это? — сразу же спросил я. — С кем сговаривался-то?

— С Женькой Назаровым, с кем же еще! У Женьки и магнитофон особенный, со стереозвуком, и джазовых записей — ну, уйма!

— А с Раиным кавалером Аркадий не говорил?

— Ты смотри! — удивилась Лера. — Только и разговоров, что про этого Роберта! То следователь спрашивал, теперь ты… Да о чем с ним говорить, господи!

— О джазе, например, — терпеливо разъяснил я. — О магнитофоне. О пленках.

— Так у него нет магнитофона! И вообще он не соображает, что к чему.

— Лерочка, золотко! — взмолился я. — А ты, часом, не знаешь, где живет Женька Назаров? Очень мне нужно его повидать!

— Подумаешь, проблема! — с удовольствием ответила Лера. — Проводишь меня домой — и все. Женька в нашем доме живет.

По дороге Лера всячески старалась выведать, зачем мне понадобился Женька, но я только пообещал ей рассказать все впоследствии.

— Вот, пожалуйста, — сказала Лера, когда мы подошли к ее дому на Пушкинской. — Тут тебе и Женька, тут тебе и джаз на всю катушку. Ох и надоел он мне с этим джазом! Как весной откроешь окна, так до осени покою нет. Вот я нарочно пойду с тобой и прочищу Женьке мозги… Да не бойся, я на минуточку, а потом уйду, не буду мешать. Тайны Парижа, подумаешь!..

Мы с Назаровым не были знакомы, но Лера нас представила друг другу, кратко и выразительно проработала соседа за лишние децибелы шума и застучала каблучками вниз по лестнице.

— Видал? — сумрачно сказал Женька. — Тоже мне уровень культуры! Такой джаз, это ж слушать и слушать, а она говорит — шум! Да сама же она и шумит, а вовсе не джаз!

— Может, ты чуточку завышаешь громкость? — осторожно сказал я. — Слух-то у тебя вроде нормальный…

— Для них же и стараюсь! — Женька широким жестом обвел стены, включая в свою музыкальную орбиту всех соседей. — То есть ужас до чего неразвитой народ в нашем доме! И как-то нет у них даже стремления развиваться…

Женька был худенький, хрупкий рыжеволосый паренек, с виду совсем мальчишка. Я его замечал раза два в институте и думал: чего этот пацан тут крутится? И губы он надувал совсем по-детски, когда жаловался на неразвитых соседей. Поворчав еще с минуту, он выключил магнитофон и поинтересовался, зачем я пришел.

Лера была права: это он говорил с Аркадием о джазовых записях. Аркадий хотел переписать себе кое-что из его фондов («У меня, знаешь, уникальные есть вещи!» — с гордостью пояснил Женька), но не знал, где добыть пленку, и Женька ему посоветовал обратиться к Марчелло.

— Марчелло? — переспросил я.

— Ну, прозвали его так… Он на Марчелло Мастрояни похож — не вообще, а в фильме «Развод по-итальянски», там он с усиками и такой какой-то… неприятный.

— А на Раджа Капура он не похож? — осведомился я.

— На Раджа Капура? — Женька подумал. — А шут его знает. Я Раджа Капура толком не помню. Видел я «Бродягу», но давно, еще в школе когда учился.

Ну да, он Раджа Капура не помнит, а Анна Николаевна скорей всего «Развод по-итальянски» не видела: за семьей недосуг. Наверное, это и есть тот самый тип — чернявый, с усиками…

— Мне вот тоже пленка позарез необходима! — заявил я. — Где бы его найти, этого Марчелло?

— А он в «Радиотоварах» работает, на проспекте Космонавтов. Лучше всего к закрытию магазина приходить, тогда с Марчелло общаться легче. Да ты вот сейчас и иди! — посоветовал Женька, глянув на часы. — Пока дойдешь, как раз без четверти семь будет. Ты к Марчелло подойди, прямо к прилавку, и скажи потихоньку: «У меня к вам дело, буду ждать на улице». И все. Как закроют магазин, Марчелло к тебе выйдет.

Я, конечно, сразу же отправился в «Радиотовары». Продавцов там работало всего двое; один из них был пожилой, толстенький и лысенький, и ошибиться было невозможно, хотя чернявый продавец ничуть не походил ни на Раджа Капура, ни на Марчелло Мастрояни: неказистый парень, даже вроде кривобокий, и лицо неприятное. Но усики у него действительно имелись, и густая черная шевелюра тоже.

Народу в магазине было немного, я без труда выискал кусочек пустого пространства у прилавка и, слегка перегнувшись к чернявому продавцу, полушепотом сообщил, что у меня есть дело и я буду ждать на улице. Марчелло, ничуть не удивившись, кивнул и отошел к полкам, а я побродил вдоль прилавков, разглядывая приемники, радиолы и магнитофоны, потом вышел на улицу.

Ровно в семь откуда-то из-за угла вынырнул Марчелло, и его сразу обступили, а я стоял поблизости и терпеливо дожидался, пока он договорится со всеми своими клиентами. Марчелло раза два искоса поглядывал в мою сторону; мне показалось, что он нервничает. Наконец он освободился и бочком двинулся ко мне. Придвинувшись вплотную, он исподлобья, снизу вверх поглядел на меня желтыми, кошачьими глазами и хрипловато спросил:

— Вы насчет чего интересуетесь?

Я, пока дожидался, прикинул, как с ним разговаривать.

— В основном насчет Джонни Холидея, — небрежно сказал я. — Есть у вас что-нибудь новенькое? Или шейк свеженький, если имеется.

Марчелло прокашлялся и посмотрел в сторону.

— Откуда у меня такое… — угрюмо пробормотал он.

— Ну вот! — Я изобразил глубочайшее разочарование. — А Женька Назаров уверял, что для вас ничего невозможного нет.

— Назаров — это кто такой? — недоверчиво прохрипел Марчелло.

— Да бросьте вы! — притворно огорчился я. — Женьку Назарова не знаете? Такой маленький, рыженький, на Пушкинской живет. У него же уникальные джазовые пленки, что вы!

— Прямо — уникальные! — презрительно отозвался Марчелло.

— Ну ладно, — примирительно сказал я. — Это мне понятно: вы же специалист, он себя тоже считает специалистом… Словом, дискуссия на профессиональной почве!

— А чего мне с ним дискуссии вести? — Марчелло хмыкнул. — Специалист, тоже мне! Больше воображения, чем соображения.

Он, видимо, за что-то обиделся на Женьку. Но меня это даже устраивало.

— Ну ладно, забудем о Назарове, раз вы с ним не в ладах, — сказал я уступчиво. — Мне ведь про вас не только он рассказывал, а еще и Аркадий Левицкий.

Я говорил это небрежным тоном, но исподтишка наблюдал за Марчелло. Он довольно кисло отреагировал на упоминание об Аркадии: скривился весь и опять хмыкнул.

— Это ваш приятель, что ли, Левицкий-то? — спросил он с горечью.

— Ну, не то чтобы приятель, — осторожно сказал я. — Работаем мы вместе…

— Работа у вас, конечно, интересная, — с оттенком уважения заявил Марчелло. — Передовая, можно сказать, работа. Передний край науки! Вы не смотрите, что я в торговой сети работаю и тому подобное, — он впервые повернулся ко мне лицом и заговорил без хмыканья и гримас. — Я все же техникум окончил, по ремонту аппаратуры два года работал… в технике прилично разбираюсь. И я науку ценю. Но если ты ученый, так ты должен быть культурный человек, да? Но не хам. Этого я не признаю, когда хамят. Хамить может кто? Вахтер какой-нибудь, если лезешь, куда не надо, или дворник. За прилавком у нас некоторые тоже хамят, это да, бывает. Но они отчего хамят? От усталости, это я вам точно говорю…

— Но ведь ученый тоже может уставать? — осторожно вставил я.

— Может, — неохотно согласился Марчелло. — Может ученый тоже утомиться. Но не до такой степени, чтобы на людей кидаться, да?

— Это вы про Левицкого, что ли? — осведомился я.

— А то про кого же! Я к нему как к человеку, со всей душой, а он…

— Недоразумение какое-нибудь вышло? — полувопросительно, полуутвердительно сказал я, давая понять, что между такими людьми речь может идти лишь о недоразумении и ни о чем другом.

Марчелло клюнул на этот уважительный тон.

— Вас как зовут? — быстро спросил он. — Борис? Давайте будем знакомы. Меня Виталий зовут, Марчелло — это так просто, прозвали… Насчет пленок я приложу усилия, не сомневайтесь… У вас какой магнитофон?

— «Яуза»… — смущенно соврал я, ничего не придумав заранее.

— Что ж это вы? — укоризненно заметил Марчелло. — «Яуза» — это не разговор. Хотите, такой вам предмет достану, прямо ахнете! Вам в какую сторону? Ну, мне тоже примерно туда. Пойдемте, а то здесь маячить не к чему, у самого магазина.

Мы двинулись к перекрестку, и Марчелло сразу же вернулся к разговору о том, кто и почему может хамить. Видно, Аркадий его здорово задел!

— Я не возражаю! Ученый — тоже человек, — говорил он, обиженно кривя длинные бледные губы. — Вот вы говорите» ученый утомиться может. Это я понимаю, это бывает. Но тут никакая не усталость была, поскольку в выходной день, и ничего он не делал, а лежал на диване и слушал радио. Значит, что? Значит, хамство, да? — Марчелло победоносно поглядел на меня.

— О чем я и говорю!

— А что он такое сделал? — спросил я. — Аркадий действительно вспыльчивый, из-за пустяка иногда заводится с пол-оборота…

— Я тоже вспыльчивый… — пробурчал Марчелло.

Я его еще немножко подначил, и он выложил мне всю историю.

— Он ко мне сначала за пленками явился, вот как вы хотя бы, — рассказывал Марчелло. — Я, конечно, постарался, организовал все по его желанию, доставил. И он, ничего не скажу, оценил правильно. Кофе мы с ним пили у него дома; «Цинандали» немножко приняли, поговорили про науку, про технику, ну, личных проблем тоже коснулись… Он мне даже открыл по-дружески, что имеются у него серьезные осложнения в личной жизни.

Я споткнулся на ровном месте. Аркадий за бутылкой вина жалуется какому-то мелкому жулику на любовные неудачи! Бред, фантастика! Да нет, просто врет этот самый Марчелло, цену себе набивает…

— Какие же у него такие осложнения? — Мой голос звучал почти спокойно. — Я что-то ни о чем не слыхал, хоть мы с ним в одной лаборатории…

— Он подробностей не сообщал, — с сожалением признался Марчелло. — А я посчитал, что если вопросы задавать, то это будет с моей стороны нахальство. Я сам лишнего не спрашиваю и, чтобы у меня спрашивали, тоже не одобряю. Но просто я с ним поделился насчет своих затруднений в личной жизни… Знаете, с женой развожусь, ну, понятно, начинается волынка по линии жилплощади и всякое такое. Но он послушал немного, потом спрашивает: «Да ты ее любишь или нет, не пойму что-то?» А я что могу ответить? В свое время, год назад, безусловно любил, иначе зачем бы женился. А за год совместной жизни она мне так в печенку въелась, хоть в Антарктиду от нее беги. Ну, Левицкий тогда и говорит: «Это все чепуха, если так! Не переживай, все рассосется». Поскольку у меня в тот период переживания были очень сильные, я задал ему серьезный вопрос: «А что же тогда не чепуха? Если вы имеете в виду науку, то наука сама по себе, а личная жизнь все равно имеется». Говорю ему — у меня все же семья распадается, и вдобавок придется комнату где-то снимать, не хочу я скандалить из-за жилплощади. «А у вас, спрашиваю, неужели не бывает осложнений в личной жизни?» Это я уже нахально спросил, потому что он так несерьезно отнесся к моим переживаниям. А он вдруг ни с того ни с сего как засмеется! Потом видит, что я совсем обиделся, и говорит: «Бывают и у меня осложнения, не думай. Еще и какие! Я сейчас в такой переплет попал — будь здоров!» Серьезно сказал, с волнением в голосе. Ну, я тут спрашиваю: «Любовь, что ли?» Но он только рукой махнул и говорит: «Что любовь, тут дело посерьезней». А я говорю, что ежели дружба, то лучше дружбу не ломать, найти общий язык. Он опять засмеялся и говорит: «Общий язык имеется, но не в этом дело. Такой переплет получился, что не выберешься». Но он не от веселья смеялся, а так, для прикрытия чувств.

Вот, пожалуйста! Обаяние Аркадия действовало безотказно — что на женщин, что на мужчин. Стал бы этот Марчелло за мной такие тонкости подмечать, как же! Но до чего же тяжело было Аркадию, если он… А впрочем, это даже понятно: никому из институтских он и виду не подал бы, что переживает, а здесь человек совершенно чужой, посторонний, да вдобавок просто к слову пришлось, разговор так повернулся…

— Я набрался нахальства, — продолжал Марчелло, — спросил еще: «Очень близкий друг?» Он говорит: «Ближе уж некуда». И больше ни словечка не сказал на эту тему. Вскоре мы и попрощались.

Мне казалось, что я тоже ни слова больше не выговорю, что вообще убегу сейчас куда глаза глядят. Но я продолжал шагать рядом с Марчелло и даже заговорил, откашливаясь, сдавленным голосом:

— Мне непонятно, за что же вы обиделись на Левицкого? Не всякий любит рассказывать о своих личных делах…

— Так я разве за то! — искренне возмутился Марчелло. — Что я, дурак? Это когда я снова к нему зашел, вот тогда мы поругались. Ну, представляете… Захожу я к нему — правда, без звонка, не предупредил, но шел мимо и вот рискнул, — а он лежит на диване, даже подняться ему лень. И таким голосом, знаете, говорит, как большое начальство: «У тебя что?» Как все равно я к нему на прием в очереди достоялся! Ну, я, конечно, обиделся. Говорю: «Если я помешал, так могу уйти». А он отвечает: «Да ладно, раз уж пришел, садись». И тоже будто бы одолжение мне большое делает. Но я все же сел. Почему я сел? Потому что усмотрел, какие у него глаза были…

— А какие? — хриплым шепотом спросил я и опять откашлялся, делая вид, что поперхнулся.

Марчелло медленно, исподлобья поглядел на меня и ответил не сразу:

— Нехорошие у него глаза были, и все. — Он не то ухмыльнулся, не то скорчил гримасу. — Такие, как у вас вот сейчас.

— У меня? — фальшиво удивился я. — С чего бы это?

— А это мне неизвестно, с чего, — нагловато и неприязненно сказал Марчелло. — Вам самому виднее, какие у вас переживания. Может, Левицкий-то про вас и говорил?

— Ну да, что это вы! — запротестовал я.

Марчелло вдруг успокоился.

— Да хотя бы и про вас, мое-то какое дело, — сказал он, хмыкнув. — С лица вы очень переменились, как про это разговор пошел, вот я и подумал…

Я понимал, что дальше с ним разговаривать нечего, но не удержался и спросил:

— А что же дальше-то было у вас?

— Ничего и не было, — раздраженно буркнул Марчелло. — Не знаю, конечно, какое у вас к нему отношение, но все равно говорил и говорю, что ежели ты ученый, то и вести себя надо соответственно. А хамить невозможно. Тем более в трезвом виде.

— Может, он выпил? — смиренно предположил я.

— Вот именно, что ничего он не пил, я в этом свободно разбираюсь, кто выпил, а кто нет, — угрюмо возразил Марчелло. — И главное, хоть бы я ему какую неприятность сказал! А просто посочувствовал, могу сказать, от всего сердца. Вспомнил, что он говорил насчет своих осложнений, и подаю ему совет, по-хорошему: «Если ты, говорю, из-за девушки с другом-то поссорился, то, самое лучшее, наплюйте вы на нее оба, чтобы меж друзей не встревала». А он сразу на меня волком посмотрел и отвернулся, будто меня и нету в комнате. Я тогда говорю: «А если у тебя с ней всерьез пошло, то поговори с этим другом, без дураков чтобы. По такому делу и морду набить вполне законно будет!» А он как вскочит с дивана — здоровенный такой, голова под самый потолок, — я думал, он меня пришибет на месте. Но он только постоял надо мной, а потом так грубо говорит: «Иди ты знаешь куда!» И дверь, главное, настежь раскрывает, чтобы я не задерживался. Ну, я ему сказал, что думал, в двух словах и дверью хлопнул. Подумаешь, хронофизик! В гробу я видал таких ученых!

Ничего себе, к месту пришлась поговорочка! Я совсем, видно, позеленел: Марчелло даже перепугался, начал бормотать что-то насчет сердечных заболеваний. Я наспех попрощался с ним и нырнул в первый попавшийся двор, чтобы отвязаться поскорее от Марчелло, не слышать его брюзгливого бормотанья, его рассказов об Аркадии, о совершенно одиноком Аркадии, до того одиноком, что он не выдержал и пожаловался первому встречному именно потому, что это — первый встречный, не друг, не сотрудник…

Я пробежал темный туннель подъезда, очутился в тихом зеленом дворике и растерянно огляделся. К счастью, дворик пустовал, только голуби лениво топтались и ворковали у деревянного крылечка на солнцепеке. Я поднялся по ступенькам, толкнул дверь, вошел в узкий темный коридорчик и постоял немного, пытаясь отдышаться. Марчелло не зря, видно, заговорил о сердечных заболеваниях: сердце у меня прыгало так, что я невольно прижимал руку к груди — вот-вот оно выскочит наружу.

В таких коридорчиках долго не простоишь, жильцы сразу отреагируют. Я это отлично знал, но мне хотелось подстраховаться на случай, если Марчелло заглянет во двор. Даже не понимаю, почему я решил, что Марчелло будет за мной следить, — глядел он на меня подозрительно, что ли, когда мы прощались? Конечно, минуты через две какая-то бабушка высунулась в коридорчик из своей двери и активно заинтересовалась моей персоной. Я спешно сочинил, что ищу Галю, и сочинил неудачно: бабушка с удовольствием сообщила, что вот сейчас она разбудит Витьку, и тогда я узнаю, как бегать за чужими женами. Мне этот запас сведений показался излишним, я решил отказаться от знакомства с Витькой и поспешно удалился из коридорчика под веселое хихиканье бабуси.

Оказалось, что дворик этот относится к дому номер девять по Октябрьской улице и что, следовательно, я нахожусь на полпути к собственному жилью. Улицы тут тихие, зеленые, тротуары вымощены плитками, и ходить по этим плиткам очень как-то уютно и приятно. Только меня сейчас ничто не радовало и не интересовало. Такое было ощущение, словно проткнули мне сердце холодной иглой и все время ее там поворачивают, то медленно-медленно, а то как рванут — аж в глазах темнеет! Я еле плелся, из меня словно воздух выкачали, и я трепыхался на ветру, как пустая оболочка, — ни мускулов, ни костей, ни крови. Только одно сердце и существовало, а в нем эта проклятая, неутихающая боль.

Придя домой, я достал из подвесного шкафчика пачку снотворного и долго глядел на нее с тупым отвращением. Потом решился: морщась, глотнул белую таблетку и через полчаса провалился в глубокую, мягкую, непроглядную тьму.