Русская современная драматургия. Учебное пособие

Громова Маргарита Ивановна

Часть I. Русская драматургия накануне перестройки

 

 

Глава 1. Публицистическое начало в драматургии 70-80-х годов

 

На протяжении всей истории советской драматургии ее преследовало, как правило, одно главное обвинение со стороны критики: «отставание от жизни». Драматургия 70—80-х годов меньше всего заслуживает этого упрека. Более того, одно из ее общепризнанных достоинств в том, что она смело «Заглядывает в будущее, вступая на стезю футурологии, философских этюдов или социологической драмы. Но, главное, всегда откликается на актуальные, животрепещущие события и проблемы жизни и общества». Г. Боровик, утверждавший с трибуны VIII съезда писателей, что советская драматургия первой из литературных жанров откликнулась на необходимость нравственной и экономической перестройки нашей жизни, имел в виду прежде всего пьесы 70—80-х годов с ярко выраженной публицистической интонацией.

Публицистичность, как острая злободневность, открытость и страстность авторского голоса, в застойные 70—80-е годы становится неотъемлемой чертой искусства, его новым качеством. Об этом шла речь в полемике «Начинается с публицистики» на страницах «Литературной газеты» в самом начале 1986 г. Открывая дискуссию, критик В. Соколов утверждал как примету обновления всех литературных жанров стремление писателей «перевести эмоциональный подтекст предыдущего творчества в прямые программные обобщения», иллюстрируя это положение такими произведениями, как «Пожар» В. Распутина, «Имитатор» С. Есина, «Фуку!» Е. Евтушенко и пьесы А. Гельмана. «В лучшем из нынешней публицистики, – писал он, – два крыла: новое прочтение драматургии фактов, помноженное на новую, более глубокую и последовательную философию истории… Два слова – выбор и память… – доминируют, когда литература поворачивается к такому пониманию своей миссии».

Что касается драматургии, то чертами публицистичности окрашены прежде всего пьесы на производственно-экономическую, а также героико-революционную и политическую темы. При отсутствии гласности, запрете на собственно публицистический жанр, критикующий пороки тоталитарной системы, роль эту взяли на себя художественные произведения. С завидным упорством и мужеством многие драматурги 60-х – начала 80-х годов и их герои демонстрировали с театральной трибуны пороки системы, преступно разрушающей страну, ее природу, деформирующей человеческое сознание, представление о нравственных ценностях.

Быть может, ярче всего это выразила так называемая «производственная» драматургия. Всплеск производственной темы в литературе 70—80-х годов был вообще феноменальным. Определилось целое тематическое направление, связанное с эпохой НТР. В русле остроконфликтной прозы, драматургии, кинодраматургии складывалась аналитическая тенденция литературы, выдвигались социально-нравственные проблемы, давно назревшие, ждущие своего разрешения. Проблема стиля руководства, нового типа руководителя, взаимоотношения народа и власти, личности и государства, поднималась в творчестве Ф. Абрамова, С. Залыгина, В. Тендрякова, Д. Гранина, Г. Николаевой, В. Липатова, В. Шукшина, В. Распутина. Ю. Трифонова и многих других замечательных прозаиков.

В драматургии среди множества проблем особо выделилась производственная, о чем свидетельствует театральная афиша 70—80-х годов. В репертуаре московских театров этих лет значатся «Протокол одного заседания» А. Гельмана и «Сталевары» Г. Бокарева во МХАТе, «Человек со стороны» И. Дворецкого в театре на Малой Бронной, «Ситуация» В. Розова и «Из жизни деловой женщины» А. Гребнева в театре им. Е. Вахтангова, «Дарю тебе жизнь» Д. Валеева в театре им. Ермоловой, «Мои надежды» М. Шатрова в Ленкоме и многие другие произведения. «Производственная» пьеса вышла со сцены на кино– и телеэкраны, питая искусство, имеющее самого многочисленного зрителя. Заслуга авторов этих пьес в том, что термин «производственная тема» перестал ассоциироваться, как это было прежде с конъюнктурными, бесцветными поделками, где наличествовали персонажи-схемы с нарочито полярными качествами (передовик и ретроград, новатор и консерватор), где за бесконечными разговорами на узко технические темы и за чисто производственным декорумом терялся живой человек. Одним словом, это было не только социально значимое явление, но и художественное открытие, удостоенное высокой оценки даже в отчетном докладе Л. И. Брежнева XXV съезду КПСС («Ныне эта тема обрела подлинно художественную форму…»). Производственная тема возродилась в драматургии застойного времени на новом уровне, в конфликтах сложных и напряженных.

Возрождение началось с «Марии» А. Салынского (1969), о которой много спорили при ее появлении на сцене театра им. Маяковского и потом, после выхода на экран фильма «Сибирячка». Рассказ о секретаре Излучинского райкома партии, ведущийся в романтическом ключе, поднимал животрепещущие вопросы и среди них – главный: что значит «строить коммунизм» – на деле, конкретно, в нашей повседневной жизни? Уже в этой пьесе наметилось русло будущих споров «о старых стенах» и новых, «деловых людях». Мария Одинцова убеждает своего оппонента, начальника строительства крупной электростанции Анатолия Добротина, человека напористого, живущего «в ощущении постоянного штурма», что «жизнь человеческая не согреется огнем даже самых сильных лампионов, если не будет душевного тепла»(7,132), что «люди ждут ответственного понимания их души, внимания и любви ждет от нас природа» (7, 140).

Однако в ткани пьесы эта проблема нашего времени не нашла достаточно глубокого художественно-психологического решения. Согласно замыслу написать романтическую драму-песню о человеке одержимом и самоотверженном, для которого партийная работа – святое дело, «наука о будущем», Салынский укрупнил образ героини, поднял ее на пьедестал и противопоставил ей столь же укрупненный, ортодоксально заостренный образ. Конфликт вследствие этого сделался лобовым, категоричным, утратил жизненную достоверность, психологическую убедительность, превратился, по существу, в непримиримый поединок двух упрямцев с явно надуманным эффектным финалом. В начале пьесы Добротин размышляет: «Станцию надо пускать на год раньше, а не позже на год. Подумать только, все может испортить одна маленькая женщина. Фанатическая преданность родным местам. Скалой стала на пути, мраморной». – В конце Мария, так и не сумевшая убедить Добротина в необходимости вести дорогу в обход скалы, чтобы спасти излучинский розовый мрамор, сама бросается под взрывы… буквально «скалой становится на пути». И все же пьеса волновала самой заявкой на острые социально-нравственные проблемы.

Своеобразным «взрывом» в развитии «производственной темы» явилась пьеса И. Дворецкого «Человек со стороны» (1972). Она приглашала к спору о современном руководителе производства. Каким он должен быть в эпоху НТР? В названии пьесы заключен и драматургический прием, ход: дать свежий взгляд на привычное, примелькавшееся. Инженер Чешков вступает в конфликт с коллективом литейного цеха Нережского завода, где давно сложились домашние, дружеские отношения; доброта «без кулаков», всепрощение и попустительство стали нормой взаимоотношений в производстве. Вот почему этот блестяще технически оснащенный цех уже три года не выполняет план, а победные рапорты создавались здесь ценой лжи, приписок, «накачиваний» в конце кварталов. Чешков вызывает симпатии как человек знающий и любящий технику, чувствующий в себе силы и способности на большее, чем то, чего добился на прежнем месте. А между тем развитие конфликта держит в напряженном ожидании: уживется или нет герой в Нереже? снимут его или не снимут?.. Действительно, уж очень сух он и категоричен, неконтактен на первых порах. Многие специалисты не захотели с ним работать и ушли из родного коллектива, спаянного боевыми днями войны, потому что оскорблены манерой Чешкова работать с инженерно-техническим составом. Здесь отвыкли от требовательного тона, а речь нового инженера – вся из реплик-приказов, афоризмов-команд, нацеленных прежде всего «на дело». «Благотворительность не может являться традицией промышленного производства»; «Я больше не могу допустить, чтобы рапорт превращали в словоговорильню, лишенную смысла»; «Пора нам перестать разговаривать на пальцах. Все считать! Все подвергать анализу!»; «В систему накачек я не верю. План делается другим способом. Нужны – ритм, которого пока у нас нет, график по минутам…». «Ложь неэкономична» – один из главных его девизов. «Обман дезорганизует производство. Наш бич – вранье, нельзя обещать и не выполнять. Лучше вовремя сказать: не могу! не успеваю! Но мужественно сказать. И тогда мы начнем разбираться – почему» (4, 297). По существу в его речи автор с публицистической страстностью заострил самые злободневные требования к руководителю производства нашего времени: «Почему управлять должны те, кто не умеет управлять?» (4, 286). «Человек со стороны» – в хорошем смысле публицистическая драма, отразившая жизненно важные конфликты и проблемы, вызвавшая широкий резонанс. Произведение литературы стало фактом общественной жизни. Достаточно вспомнить, какие жаркие споры вызвал образ Чешкова. Несколько гипертрофированно заостренная в нем одна страсть «делового» человека давала повод к обвинению его в бездушии и черствости, а его восторженным защитникам – материал для таких категоричных выводов, что эпоха НТР – эпоха руководителей не «отцов родных», а техников-интеллигентов, «белых воротничков», узких, как рапира, четких и жестких. Спор этот вышел за рамки пьесы в жизнь и продолжен был в целом ряде последующих пьес.

Столь же повышенный интерес к «производственной теме» был вызван пьесой А. Гельмана «Протокол одного заседания» (1974). Уже в самом названии пьесы (в другом варианте – «Заседание парткома») автором утверждалась жизненная достоверность, документальная точность происходящего, заявлялась публицистическая жанровая форма.

В основе сюжета – ЧП на производстве (бригада строителей отказалась получать премию) и обсуждение этого неординарного случая на внеочередном заседании парткома треста. Драматургическое время практически совпадает с реальным. На сцене не происходит никаких иных событий, кроме заседания, дискутирующего неслыханно дерзкий факт. Частный случай на конкретном строительном объекте становится, однако, поводом для страстного публицистического разговора о современном производстве вообще, о просчетах в его организации и руководстве, о труде как категории нравственной. Не случайно бригадир Потапов определяет случившееся как «научно-техническую революцию», начавшуюся в тресте. Ведь по существу отказ от премии – это протест против многочисленных пороков в руководстве производством, вызванных местническими, узко ведомственными интересами, психологией «группового эгоизма» (А. Гельман).

Достоверность ситуации, узнаваемость персонажей в данном случае – залог действенного влияния пьесы на зрительный зал. Рассуждения рабочего Потапова захватывают всех членов парткома, разгорается диспут, в котором нет равнодушных. Как свидетельствуют отклики на спектакли МХАТа и БДТ, равнодушных не было и в зрительном зале. Кирилл Лавров, исполнитель роли секретаря парткома Соломахина, вспоминал, что на его реплику: «Кто за предложение (Потапова. – М.Г.) – прошу поднять руки. Голосуют члены парткома» – руки поднимались не только на сцене, но и в зале.

Текст пьесы составляет диалог-спор, одновременно развивающий остроконфликтное драматургическое действие и раскрывающий характеры – позиции персонажей. Интересны мысли Г. Товстоногова, постановщика пьесы в БДТ, о его работе над этим необычным диалогом: «Особенность анализа позиции каждого – в его публицистичности и сиюсекундности. Это делает ситуацию особенно острой. Решать надо сейчас, здесь, и решать надо самому. Нет времени на раздумья, отнята надежда на спасительные декларации и протоколы с обязательствами. Нельзя спрятаться за другого, переложить ответственность, уйти от решения. Человек оставлен наедине со своей совестью».

Мастерство А. Гельмана проявляется в емкости каждой реплики, являющейся одновременно и поступком, и дополнительным штрихом к характеру. Публицистический пафос пьесы усиливается сочетанием диалога-действия с монологами секретаря парткома Соломахина, играющими в разных случаях разную роль, то направляющую спор, то резюмирующую. В них автор открыто становится публицистом, обращаясь непосредственно к залу.

В критике производственные пьесы 70—80-х годов называли «социологическими» (А. Свободин), аналитическими драмами, сила которых – в документальной достоверности, а слабость – в психологической «непроработанности» характеров. Правда, на следующем этапе авторы «производственных» пьес уже не удовлетворялись тем, чтобы, по выражению драматурга М. Рощина, «быть или не быть?» нашего героя относилось главным образом к внедрению новой поточной линии или увеличению надоев молока «(что, скорее всего, справедливо по отношению ко множеству эпигонских пьес на производственную тему). Конечно же, „правда обстоятельств“ – это еще не вся правда. Важно исследовать поведение героя в этих обстоятельствах, психологически обосновать ту или иную позицию, нравственный выбор. Именно в этом направлении эволюционировало творчество А. Гельмана. Экономист Вязникова („Обратная связь“), Леня Шиндин („Мы, нижеподписавшиеся“), диспетчер Зинуля из одноименной пьесы – это уже характеры, жизненные типы, люди неспокойные, самоотверженные Дон-Кихоты, одержимые, уверенные в своей правоте, хотя и не всегда умело проявляющие свою гражданскую страстность. То есть в дальнейшем откровенная публицистичность приглушалась более традиционными чертами социально-психологической драмы. Но тогда, когда „производственная драматургия“ только заявила о себе как сценическая публицистика, возник и литературоведческий спор о том, можно ли отказывать в „художественности“ этому направлению. Можно ли требовать от публицистической пьесы черт психологической драмы? „Есть пьесы, которые надо разгадывать, а есть, я уверен, такие, которые надо быстро ставить, заботясь больше всего о точной расстановке сил и прямом – да, прямом – донесении смысла. Это один из способов исследования общественно важных проблем, нельзя его отрицать…“, – заявил О. Бфремов в диалоге с критиком Н. Крымовой по поводу этого спора».

Производственную драматургию 70—80-х годов можно назвать поистине подвижнической, так как она приняла на себя роль острой социологической публицистики, и не ее вина, что усилиями застойной критики и чиновников от искусства ей отводилась роль борца лишь с «отдельными недостатками», роль «пьес-однодневок». Невозможно игнорировать феномен общественного резонанса вокруг лучших производственных драм. Их авторы открыли новый тип конфликта эпохи НТР, высветили новый характер елового человека, нащупали болевые точки в разных частях общественного организма, пробивались к правде. А что касается «расчетов на вечность», то А. Гельман, например, говорил о том, что писал свои пьесы «Протокол одного заседания», «Обратную связь» и другие не для вечности и что будет счастлив, если затронутые в них конфликты, противоречия, проблемы скорее уйдут в прошлое.

70—80-е годы – это активизация политической драмы, имеющей большую историю и определенные художественные традиции в нашем искусстве. В числе типологических черт политической драматургии одна из главных – прямая связь со временем, актуальность, предполагающая использование не только материала современности, но и прошлого, а также активизация авторского голоса и вытекающая отсюда публицистичность, острая конфликтность, опора на документ. Все это присуще пьесам Мих. Шатрова на тему Великой Октябрьской социалистической революции. Он выступил в 60-е годы с первым опытом «документальной драмы» «Шестое июля». Суть самого обращения к революционному прошлому нашей страны, по мысли драматурга, – в стремлении осмыслить в свете исторического опыта животрепещущие проблемы наших дней, понять, что мы должны сделать, чтобы наше «завтра» было похоже на то, о чем думали «вчера»; «помочь современнику ощутить это сердцем и душой – значит идейно и нравственно обогатить его». Его пьесам о революции, о Ленине присуща аналитичность, документальность, задолго до того, когда начался процесс демифологизации нашей революционной истории во всех жанрах современного искусства.

«Написать настоящего Ильича» было заветной мечтой М. Шатрова, обратившегося в 60-е годы к ленинской теме прежде всего через документальный материал. М. Шатров не раз говорил о драматургической насыщенности иного, внешне бесстрастного исторического документа: «Никто из нас, какой бы мерой таланта, фантазии и знаний ни обладал, не смог бы придумать конфликты и события столь же острые, яркие и неповторимые, какие встают из архивов со страниц стенограмм и воспоминаний. Я имею в виду в данном случае не историю вообще, а историю нашей революции».

«Опытами документальной драмы» называет он многие свои пьесы, посвященные, как правило, одному конкретному дню в революционной буре. Так, «Шестое июля» воспроизводит драматический эпизод в жизни молодой республики Советов, связанный с заговором левых эсеров против советского государства. Драма «Большевики» («30-е августа») рассказывает о трагических днях революции, когда было совершено покушение на жизнь В. И. Ленина и когда в Совнаркоме дискутировались вопросы о преемственности и коллегиальности руководства, о революции и терроре. Им создан кинороман «Брестский мир» и серия телевизионных сценариев на основе документов, исполненных драматической напряженности: «Новый адрес Совнаркома», «Поименное голосование», «Выстрел Каплан», «Воздух Совнаркома», «Юбилей» и другие. Главное, на что прежде всего надо обратить внимание, это «бытование» документа в произведениях М. Шатрова. Автор не фетишизирует, не компилирует исторические факты, а подчиняет их идейно-эстетической концепции произведения, законам драматургического жанра. При этом документ не просто дает конкретную, живую информацию о прошлом, но и помогает ощутить пульс, дыхание, характер времени в его исторической протяженности. Каждая последующая пьеса, основанная на документах, является новым шагом в развитии жанра «документальной драмы»: «Синие кони на красной траве (Революционный этюд)» (1977), «Так победим!» (1981), «Диктатура совести» (1986). Основная их особенность – открытое обращение к заботам сегодняшнего дня, что подчеркнуто в жанровом определении каждой из трех пьес: «опыт публицистической драмы», «публицистическая трагедия», «споры и размышления восемьдесят шестого года».

Пьеса «Синие кони на красной траве» интересна по своей архитектонике. В ней сочетаются «три пласта»: «взгляд из сегодняшнего дня», «окно в двадцатый год», «эпизоды одного дня жизни В. И. Ленина», – призванные создать ощущение «нерасторжимой связи времен». Сложная композиция пьесы подчинена «сверхзадаче»: показать работу ленинской мысли, процесс рождения известной речи В. И. Ленина на III Всероссийском съезде комсомола 2 октября 1920 г. о задачах союза молодежи. Лейтмотив этой речи – «молодежь должна учиться коммунизму» – определялся конкретными жизненными обстоятельствами и наблюдениями В. И. Ленина за деятельностью многих молодых активистов в 20-е годы. «Тут нам угрожает целый ряд опасностей, – говорил он на съезде, – которые сплошь и рядом проявляют себя, как только задача учиться коммунизму ставится неправильно или когда она понимается слишком однобоко». Сцены в кабинете В. И. Ленина перемежаются массовыми эпизодами из жизни молодежи 20-х годов. В пьесе воспроизводятся массовые сцены-диспуты, документы 20-го года, читаемые со сцены «в зал».

Проблемы, поставленные перед молодежью 20-х годов (борьба с комчванством, невежеством, элементарной безграмотностью в вопросах культуры, семейных отношений, преодоление безоглядного максимализма в постановке и решении задач внутренней и внешней политики), злободневны. Пьеса обращена к молодежи современной, и автор ищет публицистические приемы и средства, чтобы донести до сегодняшнего зрителя самое важное, непреходящее, безотлагательное: Так, автор, материализуя слова Н. К. Крупской «Образ Ленина – это мысль Ленина», отказывается от портретного сходства актера с вождем. Перед нами на сцене наш современник, артист, доносящий до нас мысль Ленина. Этот же условный прием распространяется на образы всех реальных исторических деятелей в пьесе. Столь же условен хор, читающий документы 20-го года. Все это максимально приближает к нам тревоги и заботы тех трудных лет, они воспринимаются благодаря такому «приближению» не как история, а как насущная злободневность.

С большим трудом проходила путь к сцене во время партийного диктата «монотрагедия» М. Шатрова «Так победим!», впервые показывающая Ленина, сомневающегося, не понятого многими из его окружения (точно так же, как и в запрещенной в годы застоя к постановке пьесы «Брестский мир»).

В творчестве М. Шатрова наблюдается процесс модификации историко-революционной пьесы, ее преобразование в открытую политическую драму. Функция документа в его пьесах тоже видоизменялась: от восстанавливающей достоверность эпохи – к интерпретирующей ее. Движение к политической драме сказывается в заострении политической проблематики, в усилении авторского начала. Настоящее и прошлое, их драматическая борьба изначально закладывается автором в структуру пьесы. Показательна в этом отношении «рубежная» пьеса М. Шатрова «Диктатура совести», написанная «на пороге» перестройки. В ней получила своеобразное развитие традиция агитационно-политической драмы 20-х годов. В «спорах и размышлениях 1956 года» используется одна из распространенных форм этого ряда – агитационный суд. Механизм превращения социалистической идеи в свою противоположность, повторяющееся действие этого механизма в истории – в центре внимания автора, организующего эклектичный стилевой и жанровый материал драмы. В пьесе эпизоды бытового характера перемежаются документами разных эпох, используется прием цитирования литературной классики («Бесы» Достоевского), выступают из небытия тени прошлого, напоминая о себе. Необычная эта пьеса стала основой остропублицистического спектакля-дискуссии, политической схватки, привлекающей к участию в ней зрительный зал. В центре этих споров – судьбы социалистической идеи, принципы демократии, необходимость гласности и утверждения исторической правды.

Линия политической, документальной драматургии 70—80-х годов, связанной со все возрастающим процессом демифологизации истории, стремлением ликвидировать «белые пятна в ней», получит новое своеобразное продолжение в период перестройки, когда прошлое окажется перед судом настоящего.

В эти же годы публицистическую окрашенность приобретает политическая драма, связанная с международной тематикой, где «ставятся на глобус» проблемы неспокойного современного мира. Это были отклики на события, о которых кричали газеты, сообщали репортеры. «Сегодня, как никогда ранее, миру грозит ядерная катастрофа; политика врывается буквально в каждый дом, в жизнь каждого человека на Земле, поэтому с особой силой звучит страстное слово литератора, работающего в самых разных жанрах», – так предварялся большой заинтересованный разговор о «политическом» романе, пьесе, фильме, поэме на страницах «Вопросов литературы» (1984. № 4. С. 4). Не случайно к жанру политической пьесы обращались прежде всего журналисты-международники: Г. Боровик, В. Чичков, А. Лауринчюкас, Г. Зубков и др., – авторы остроконфликтных, наступательных, боевых пьес. Их отличительная черта – злободневность, публицистическая заостренность драматургического повествования.

Политический театр в истории советского искусства имеет давние и богатые традиции, созданные пьесами М. Горького и В. Маяковского, В. Киршона и А. Афиногенова, Б. Лавренева и К. Симонова, он жанрово многообразен, но главная его типологическая черта – ярко выраженная авторская позиция. Современные драматурги выстраивают публицистическую драму идей, в которой открыто сталкиваются противоборствующие на международной арене политические силы и типы общественного сознания. И среди этих пьес преобладает жанр пьесы-диспута. Таковы, например, «Неоконченный диалог» В. Чичкова и «Интервью в Буэнос-Айресе» Г. Боровика.

Идейно-политический спор лежит в основе пьесы Н. Мирошниченко «Третье поколение» (1985). Автор использует условный прием «робинзонады», показав идейные столкновения в одной из шести групп консультативной встречи представителей молодежи разных стран по подготовке международного форума, но в этих «локальных» диалогах отражается реальная острота, политическая борьба в рядах международного молодежного движения нашего времени. По сюжету пьесы дискутируется всего один, третий пункт проекта программы форума, гласящий: «Фашизм и неофашизм, нацизм и неонацизм, расизм, реваншизм и великодержавный шовинизм – очаги, грозящие молодежи мира смертью духовной и физической» (5, 103). В столкновении различных позиций, аргументов и контраргументов постепенно четко вырисовывается главный антагонистический конфликт пьесы: конфронтация гуманных, миролюбивых планов всех честных людей мира и военной истерии защитников империализма. «Третье поколение» – молодежь, не знающая трагического опыта второй мировой войны – от нее зависит будущее планеты, поэтому принципиально важно, какую позицию займет она сейчас. Две части пьесы – два раунда политической дискуссии, острейшей схватки, где каждая реплика – это удар и контрудар. В ход пущены документальные материалы, фотообвинения, лозунги-плакаты и даже военизированная игрушка со свастикой – все это веские аргументы в споре.

Велика роль в развитии центрального конфликта представителей старшего поколения. В пьесе это советский журналист Сосновский, западногерманская журналистка-международница Ева Мюллер и наблюдатель от лиги «Независимая молодежь» Ли.

Силы, стоящие за Мюллер и Ли, делают ставку на возрождение неофашизма в среде «третьего поколения». «Я подсмотрела у нынешней молодежи обнадеживающую черту – повышенное любопытство к идеалам фашизма, – самоуверенно заявляет Ева Мюллер в начале пьесы, рассказывая о своей книге „Третье поколение“ оппоненту-коллеге Сосновскому. – Действует извечная сила запретного плода. Ваши проклятия гитлеризму сделали Гитлера самой популярной фигурой. Для юношества он злой гений. Мифическая личность. Он пророк. Он демон. Он крупный игрок века. Сами того не подозревая, вы даровали ему бессмертие» (5, 97). Сосновский, его молодые друзья из соцстран, американец Джон Глен, воевавший во Вьетнаме, выигрывают сражение потому, что в их душах живет историческая память предшествующих поколений. К этой памяти взывает Борис Ярцев, представитель советской молодежи: «Древний мудрец сказал, что память – это не только прошлое человечества, но и его будущее. Это не только честь, совесть и достоинство его предков, но и высокое благородство его правнуков. Поэтому я обращаюсь к памяти истинных интернационалистов. Давайте никогда не забывать имена политических, государственных и религиозных деятелей, отдавших жизнь за национальную гордость, честь и совесть своих народов!..» (5, 156). Насколько драматически напряжен диалог-действие в спорах, настолько откровенно публицистически, без достаточного психологического обоснования автор строит развязку пьесы. Как-то очень легко спасовал, вышел из «игры» пиночетовский выкормыш Гарис, «заколебался» при голосовании и поднял руку председательствующий на заключительном заседании неофашист из ФРГ Шлиттенбург, обеспечив судьбу третьего пункта. В большей степени оправдано всем ходом пьесы трагическое прозрение в финале маленькой китаянки Тао. Пьеса «Третье поколение» Н. Мирошниченко сильна своим публицистическим пафосом, однако проигрывает там, где автор пытается «оживить», «психологизировать» побочные сюжетные линии. Видимо, действует закон «отторжения» инородных для публицистического жанра элементов.

«Публицистическая» драматургия застойного периода, опираясь на традиции отечественной литературы, опережает время, стремится быть на передовой линии борьбы за прогресс, за судьбы человечества. Полемика по поводу «политического» жанра в литературе выявила ряд существенных недостатков произведений на международную тему, в частности, сюжетно-стилевые стереотипы, репортажность, поверхностную прямолинейность «без глубокого проникновения в диалектику жизненных явлений и человеческих судеб». «Писать на международную политическую тему, – отмечал Э. Генри, – для литератора не значит переводить на некий художественный язык то, что он читает каждый день в газете или слышит по радио. Читатель должен ощущать в книге динамическую картину нашего времени, видеть жизнь, борьбу миллионов людей на всем континенте».

Публицистичность – злоба дня, открытость авторской позиции, диалоги-споры, обращение непосредственно к аудитории, герои-борцы, неспокойные бунтари, максималисты – все это, несомненно, сильная сторона драматургии 70—80-х годов, одна из главных линий ее развития, художественный потенциал которой Далеко не исчерпан и получает дальнейшее развитие на современном этапе.

 

Список пьес к теме

1. Абдуллин А. Среди земных дорог. Дилогия. Ч.1. Тринадцатый председатель // За все в ответе. М., 1982. Ч.11. Последний патриарх // «Театр». 1986. № 4.

2. Боровик Г. Интервью в Буэнос-Айресе. ВААП-ИНФОРМ, 1976.

3. Гельман А. Протокол одного заседания // За все в ответе. М., 1982.

4. Дворецкий И. Человек со стороны // Веранда в лесу. Пьесы. Л., 1986.

5. Мирошниченко И. Третье поколение // Испытай себя любовью. М., 1985.

6. Мишарин А. В связи с переходом на другую работу // Совр. драматургия. 1984. № 4.

7. Салынский А. Мария // За все в ответе. М., 1982.

8. Чичков В. Этот странный русский. ВААП-ИНФОРМ, 1984.

9. Шатров М. Синие кони на красной траве; Так победим! // Пьесы. М., 1983. Диктатура совести // Театр. 1986. № 6.

 

Литература

Бугров Б. C. Русская советская драматургия. 1960-е —1970-е годы. М., 1981 (гл. I, IV).

Корзов Ю. И. Советская политическая драматургия 60—80-х годов. Киев, 1989.

Явчуновский Я. И. Драма вчера и сегодня. Саратов, 1980. Политический роман, пьеса, поэма, фильм – сегодня // Вопр. лит. 1984. № 4.

 

Темы для самостоятельного исследования

Горьковские традиции и современная пьеса-диспут.

Проблема героя в публицистической драматургии.

Черты политической публицистики в пьесах на международную тему 70—80-х годов.

Диалог-действие в публицистической пьесе.

Традиции Маяковского в политических фарсах «Дышите экономно» А. Макаенка и «Агент-00» Г. Боровика.

Эволюция производственного конфликта в драматургии А. Гельмана.

Социологическое и психологическое в производственной пьесе 70-х годов.

Жанровое своеобразие пьесы М. Шатрова «Диктатура совести».

«Опыты документальной драмы» М. Шатрова.

 

Глава 2. Война как великая трагедия в пьесах послевоенного времени (к проблеме жанра)

 

Трагедия в истории нашей драматургии – жанр мало распространенный. Для литературы страны, пережившей трагичнейшие катаклизмы истории, – это парадокс, трудно объяснимый. Несомненно, что свою роль сыграла здесь жесткая идеологическая нормативность соцреализма, согласно которой трагическое провозглашалось чуждой социалистическому искусству эстетической категорией, допускавшейся лишь в одной разновидности: «оптимистическая трагедия». И все же наше искусство явило миру высочайшие образцы трагедии, например, в форме эпопеи («Тихий Дон» М. Шолохова), в поэтической форме («Реквием» А. Ахматовой). Вопреки стремлениям поставить «вне закона» советскую трагедию (так же, впрочем, как и сатирическую комедию), поиски в этом жанре велись и в 20-е, и в 30-е, и в последующие годы, хотя высокие художественные результаты были редкими.

В дискуссиях о развитии драматургических жанров высказывалась и такая точка зрения, что трагедия вообще чужда русской литературе, в истории которой нет «безусловных имен трагедийных авторов», подобных Расину и Корнелю, Шекспиру и Шиллеру. Лишь Пушкин «оставил нам несколько трагедий, являющихся на всю русскую литературу недосягаемой вершиной». Причину этого критик видит в том, что русская литература по сути своей гражданственная, миссионерская, «набатная», в то время как «трагедии не свойственны как задачи социального исследования, так и задачи обличения, поучения, агитации». Суждение весьма спорное, так же как и эстетическая характеристика жанра трагедии, данная автором статьи без учета тех видоизменений, которые претерпели драматургические жанры в XX столетии, далеко уйдя от «чистых» образцов античности: «трагедия воспринимает мир и социум… через индивидуальность… трагедия безнадежно больна – или безнадежно здорова индивидуализмом». Для художественного воплощения трагедий общенародных, общечеловеческих, которые уготовал и преподнес нам XX век, видимо, нужны иные, новые формы.

Итак, главная причина нечастого обращения писателей к жанру трагедии – прежде всего эстетическая: сложность самого жанра, являющегося, по словам В. Г. Белинского, «высшей ступенью и венцом драматической поэзии». Овладеть этой ступенью под силу художнику, имеющему философский склад ума, философское видение мира. Идейное содержание трагедии тяготеет к эпохальным, общечеловеческим проблемам; общее и вечное торжествует в ней над сиюминутным и частным; трагический конфликт всегда значителен; героями могут быть лишь люди «высшей породы», что не обязательно означает «великие личности». «Признак „великого“ перестал быть существенным для героя современной трагедии, – замечает критик В. Фролов, – … великим и сильным его делает то, как он мыслит, чего добивается, из-за чего гибнет». Все это делает работу в жанре трагедии непростой и ответственной. Тем более важно с вниманием отнестись к тем пьесам, которые «приближаются» к жанру трагедии.

Истоки трагического конфликта – всегда в обстоятельствах чрезвычайных, ситуациях экстремальных, переломных для общества, народа, нации. Вот почему поиски в жанре трагедии у современных драматургов часто связаны с воплощением темы Великой Отечественной войны. Приоритетное звучание этой темы в советской послевоенной литературе подтверждает пророческие слова А. Толстого, сказанные в те огненные годы: «эта война на сотни лет останется отправной точкой для всех искусств – от эпопеи и трагедии до лирических стансов».

Современные драматурги наследуют опыт драматургии военного времени, и прежде всего Л. Леонова, его трилогии о войне: «Нашествие», «Ленушка», «Золотая карета». Пьесу «Нашествие» критики определяют как психологическую драму, возвышающуюся до трагедии. Народную трагедию «Ленушка» не случайно называли «черной жемчужиной» военной драматургии. Для Леонова война – прежде всего неизмеримые народные страдания. «В логической цепи: война – горе – страдание – ненависть – месть – победа – трудно вычеркнуть большое слово – страдание, – говорил писатель на драматургическом совещании в 1943 г. – …Горе народа, его испытания вызывают великое смятение чувств в душе художника, и тогда возникает созревший в тебе крик». Поэтика «Нашествия», «Ленушки», «Золотой кареты» подчинены художественному воссозданию трагедии жизни советских людей в условиях фашистского нашествия, а также его тяжелых последствий. Жизненные испытания героев воспринимаются в неразрывной связи с судьбой народной, и потому сами герои вырастают до больших символических образов-обобщений. Само «всёмужицкое горе» является народу в облике «женщины в черном» и стариков из «огненной деревни» Грачи; взывает к мести обугленное тело юного лейтенанта Темникова, похожее на «изваяние из дерева» и кажущееся «выше человеческого роста» («Ленушка»);«стучит в сердце» Федора Таланова трагедия истерзанной девочки Аниски («Нашествие»). Олицетворением мужества, мудрости и совести народной выступает старуха Демидьева. Образы полковника Березкина и ослепшего от ранений Тимоши Непряхина («Золотая карета») – это тоже и трагические судьбы, и жизнестойкость народная, и выражение высочайшего нравственного критерия в единоборстве гуманизма и жестокости. О поэтике леоновских трагедий написано много. Должное внимание уделено языковой и вещной символике пьес Леонова о войне, философской глубине сценических метафор, мастерству в создании трагедийно-патетического звучания произведения в целом. Отмечена важная роль в жанровой структуре его пьес развернутых ремарок, помогающих воссоздать психологическую атмосферу действия и одновременно трагическое состояние мира.

Недостаточно, на наш взгляд, оценена критикой и театрами поэтическая трагедия о войне О. Берггольц «Верность» (1946–1954). На ней лежит отпечаток и высокой классической трагедии, и фольклорных традиций. «Что-то древнее, исконно русское, новгородское есть в этом превосходном действе, напоминающем нам о тех стародавних временах, когда народ собирал свою силу, чтобы сообща обрушить ее на врага», – пишет критик А. Павловский об этом произведении.

Основные события этой трагедии развертываются на главной площади разрушенного фашистами древнего города. Оживают двухтысячелетние камни, напоминая письменами о мужестве и героизме предков. Клятва защитников древнего Херсонеса эхом отзы вается в клятве защитников Севастополя, «вот так душа опоры ищет в прошлом». Сюда, на площадь, приносят люди свои страдания и здесь, помогая друг другу, обретают силы; здесь судят предателей и чествуют героев. Ряд образов трагедии навеян фольклорными традициями и исполнен глубокого символического смысла. Таков образ колодца, олицетворяющего силы родной земли. Он чудесным образом наполняется водой, когда надо напоить жаждущих жителей города, его защитников и героев-освободителей. Но колодец пустеет, когда к нему приближается предатель Жиго, приговоренный народом к казни голодом и жаждой. Застыла «с пустым кувшином над пустым колодцем» Анна, обманувшая людей ради собственного спокойствия, лишив их надежды на близкое освобождение. Но та же Анна, подвигом искупившая свою вину, вырастает на страницах трагедии в образ – символ народной мстительницы. В пьесе есть сказочный образ холмика-могилы убитого врагами воина, «цветущий и не увядающий много дней». Хотя фашисты периодически сравнивают его с землей;

на том же месте вырастает холмик, и вновь усыпан красными цветами, и немцам их никак не победить.

Лучшие трагедии прошлых лет о Великой Отечественной войне сильны своей лиричностью, голос автора в них – голос души народной. Такое возможно только тогда, когда писатель, по образному выражению А. Блока, «сопоставляет себя с родиной», «болеет ее болезнями», «страдает ее страданиями», «сораспинается с нею».

Элементы трагедийной поэтики ощутимы в большинстве лучших пьес, посвященных этой теме в послевоенное время («Вечно живые» В. Розова, «Барабанщица» А. Салынского), во множестве инсценировок военной прозы («А зори здесь тихие» и «В списках не значился» Б. Васильева, «Берег» Ю. Бондарева и др.). Современные драматурги, пишущие о войне, несомненно, опираются на опыт своих предшественников, драматургов и прозаиков, ибо они представляют поколение не воевавшее. В последние два десятка лет заметно активизировались художественные искания в жанре трагедии в их творчестве.

Жанр своей пьесы «Эшелон» М. Рощин определил как «трагическая повесть», отведя в ней большое место авторскому голосу. В ней рассказано о войне, «но не о сражениях и бойцах, не о героях-воинах, кому и положено быть мужественными и стойкими, а о тех. кто выжил и выстоял, когда, казалось бы, нельзя было ни выжить, ни выстоять» (9, 4). Речь идет о детях, стариках, женщинах, которых война согнала с родных мест, разлучила с мужьями и отцами, ушедшими на фронт. Вагон-теплушка эвакуационного эшелона «несется в зловещем военном пространстве, словно земля в безжизненном космосе». Здесь, в тесноте вагона, рассчитанного на перевозку четырех лошадей или восьми человек, собрались совсем не знакомые до этого люди, каждый со своим горем, со своими проблемами, сиюминутными и дальними, страхом, отчаянием, надеждами. Сведенные вместе общенародной трагедией, они поставлены в такие условия, в которых нетрудно утратить все лучшие человеческие чувства, озлобиться, озвереть. «Уже взялись за свое холод, голод, грязь и тоска» (9, 12). В первых сценах автор подчеркивает отчужденность людей, недоброжелательность друг к другу, обостренные и бытовыми неудобствами, и постоянной угрозой смерти. Старшей по вагону Галине Дмитриевне никак не удается навести порядок, сплотить людей. Лишь дети, как всегда, беспечны и быстро находят общий язык… Такой первоначально заданный жизненный материал вполне мог стать основой жестокой повести о разрушении человеческой личности… Самыми страшными преступлениями фашизма, – пишет автор, – были преступления против человечности и, может быть, высшей их целью было: поставить людей в такие условия существования, когда низкое в человеке победит высокое, когда страх, отчаяние, отчуждение одолеют добро, идею, сострадание… (9, 4). Однако трагическое повествование Рощина о другом. Писатель психологически убедительно показывает, как постепенно сиюминутные страсти, мелочи быта вытесняются в душах чувством причастности к общенародному горю, чувством патриотическим. Беззащитные, беспомощные, изолированные от большого мира, люди эти начинают осознавать себя частью борющегося народа. Выжить, назло врагу выстоять – это пока все, что они могут в данных обстоятельствах. «Жить надо, – говорит работница Маша. – И пострашней бывало! А сейчас? Тем каково, кто там остался? Кого жгут да расстреливают?.. Станки зачем везем? Фронту без тыла не бывает! А тыл кто? Мы?» (9, 69). В пьесе лейтмотивом звучит бесхитростная песенка девочки Люси о смеющихся людях: «А эти люди, они смеются, они смеются, они смеются… Им говорят, вы что смеетесь. Такая жизнь, а вы смеетесь. Такая жизнь… а вы смеетесь… вы что же, люди… с ума сошли?» Мы видим, как постепенно оттаивают ожесточившиеся сердца, как на смену личным заботам, страхам, переживаниям приходит обеспокоенность судьбой детей, раненых, больных, слабых духом. Чем тяжелее испытания, ощутимее потери, тем больше сплачиваются люди, становятся уступчивее и добрее. «Мы как одна семья, – скажет в конце пьесы Галина Дмитриевна. – Да, вот увидите, мы еще вспомним… этот вагон, эти дни, эту войну вспомним… именно как что-то великое, что было между нами…» (9, 89). В трагически безвыходных обстоятельствах они сильны этим духовным родством. Не случайно все, как уже погибшую, жалеют Лену, которая ушла из эшелона в неизвестность, чтобы не испытывать постоянного страха смерти и где-нибудь в одиночку переждать войну.

Хотя действие трагедии развертывается в среде советских людей, основной ее конфликт – в единоборстве двух идеологий, гуманизма и античеловечности. Всего в одном эпизоде промелькнет лицо врага: мимо эшелона проведут пленного фашистского летчика. «Мама, смотри, он как человек?» – прозвучит недоуменный возглас ребенка. И действительно, Как постигнуть жестокую истину, что несущий людям смерть тоже имеет человеческий облик? Страшный взрыв сотрясает вагон-теплушку, обрывая на самой высокой, чистой ноте детскую песенку о смеющихся людях, перечеркивая мечты о мирной послевоенной жизни. Смерть, кровь, крики, стоны… Но, замерев на секунду перед горящим вагоном, люди «продолжают путь, поддерживая друг друга». Крик новорожденного «гражданина Васи Есенюка» утверждает неодолимость жизни. «Будь проклята война – наш звездный час!» – таков трагический парадокс пьесы М. Рощина «Эшелон».

К жанру трагедии обращается в своем творчестве драматург З. Тоболкин, написавший в 80-е годы несколько пьес о войне: «Реквием», «Похоронок не было», «Баня по-черному» («Сказание об Анне»). Второе название пьесы «Баня по-черному», данное ей в Серовском драматическом театре – «Сказание об Анне», – более удачно отражает ее жанровое своеобразие.

Действие трагедии происходит далеко от фронта, в глубоком тылу, за Уралом. Но война и здесь дает о себе знать. Заметно поубавилось мужчин на селе. Пришли первые похоронки. В каждой семье горе. Только в работе забываются люди, а работать приходится за всех ушедших. Как может поддерживает односельчан председатель колхоза, инвалид Бурмин, сам переживающий личную драму из-за невозможности быть на фронте. Одним словом создается картина, знакомая по многим произведениям о войне. Однако автор находит новые краски и художественные приемы, придающие этой картине большую силу художественного обобщения.

На первый план выдвигается образ Анны, самой горемычной изо всех женщин села, которую война лишила всех самых дорогих и близких. Четыре топора, воткнутые в бревно в центре сцены – удачно найденный сквозной образ-символ, единая внутренняя трагическая мелодия пьесы. Война оторвала от мирной жизни, от труда Демида Калинкина и троих его сыновей, Федора, Кирилла, Ждана. «Баню-то не достроили, а, плотнички?» – говорит Демид сыновьям при известии о войне. Топоры в бревне на опустевшем подворье Калинкиных поначалу «еще хранят тепло родимых ладоней», затем «терпеливо ждут своих хозяев» и, наконец, сами собой чернеют один за другим по мере ухода из жизни их владельцев. Символична композиция отдельных сцен. Так, в доме Анны рождается внук, в тот день и час, когда она получает похоронку на мужа. Одновременно раздаются два крика: горький стон Анны и крик новорожденного Демидушки.

Созвучен общему строю трагедии язык пьесы. Ритмика, метафорическая образность характерна для многих авторских ремарок («Анна закрыла лицо руками. От войны закрылась…»), монологов героев. В форме народного заклинания написан возвышенно-патетический монолог-молитва старика Семена Саввича: «Листья падают с тополя. Век их недолог. Люди-то разве листья? Продли ты их век, господи!.. Срок человеческий – от рождения до старости – тобой установлен. Надо ли его устригать?.. Войны! А человек для сотворения рожден, для хлебопашества!.. Все испытала та земле женщина, созданная тобой из ребра Адамова… Хоть небольшую оставь отдушину: детей ее сохрани…» (11, 244–245). Осуждение бесчеловечности, противоестественности развязанной фашистами войны – в финальных сценах трагедии, выстроенных как «видения» смертельно раненного, умирающего Ждана, «младшенького», последней надежды Анны Калинкиной. «В красном полусвете все кажется нереальным. Все зыбко, все текуче. Посреди этого красного мира Ждан смотрится неуместным белым пятном». Над ним склоняется отец, убитый на войне, и просит сына «быть», не умирать: «Пока есть ты, и я есть». Появляется видение «племянника Петра», не рожденного от погибших на фронте Антонины и Федора… Угасающему взору Ждана является молодая девушка, которая могла бы быть его дочерью, но… не стала. Война – это оборвавшиеся жизни, это неродившиеся дети, неосуществившееся счастье. Проклятие войны, сломавшей судьбы людей, которым было предназначено жить, творить, любить, – звучит на всем протяжении драматического «сказания об Анне», «матери русской, усталой, горькой, гордой» (11, 250).

Тема памяти войны, священного, звездного часа советского народа, особенно волнует современных драматургов. В пьесах, написанных на значительной временной дистанции, ощутимо стремление философски осмыслить героический подвиг народа в Великой Отечественной войне, оценить нравственные уроки трагедии через десятилетия. Во имя чего ушли из жизни миллионы людей? Достойны ли нынешние живущие этой великой жертвы?

Проблема «павшие и живые», глубоко волнующая художников всех видов искусства, нашла достойное воплощение во многих замечательных произведениях. Об этом знаменитое стихотворение А. Твардовского «Я убит подо Ржевом» и почти вся его послевоенная лирика, трилогия К. Симонова, поэма Р. Рождественского «Реквием», незабываемая графическая серия литовца Стасиса Красаускаса, фильм «Летят журавли» и многое другое. В этом ряду мы, к сожалению, не можем назвать пьес столь же высокого художественного уровня.

Касаясь этой темы, драматурги часто используют композиционный прием «переклички» прошлого с настоящим, но этот сам по себе удачный драматургический ход не во всех случаях «играет» на сверхзадачу: философское осмысление связи времен.

Очевидны достоинства и просчеты трагедии З. Тоболкина «Реквием». Ситуация, выбранная автором, трагична изначально: в торпедированной фашистами советской подводной лодке погибают люди. Над потопленной лодкой завис, как грозный хищник, вражеский корабль. Время от времени, согласно авторской ремарке, высвечивается лицо фашиста, выжидательно застывшего у торпедного аппарата. Люди в субмарине обречены. Отсчитываются последние часы их жизни: иссякает кислород. У автора нет возможности дать героям «самораскрыться» в драматургическом действии, ибо действия нет, а конфликт исчерпан. Остается один шанс: показать, как трагически прекрасны эти люди в ожидании неминуемой гибели. Автор отводит каждому из них сцену-воспоминание о довоенном времени, о родных, близких, любимых, к кому сейчас уносятся их мысли, души и сердца.

Не менее статична и вторая часть трагедии, рассказывающая о том, как через много лет подняли со дна моря потонувшую субмарину и, как живые, заговорили с потомками погибшие, запечатленные на кинокадрах, снятых военным кинооператором Королем в последние часы уходящей жизни. Смысл трагедии – в верности живущих памяти о павших на войне. Мы видим, как «разные люди в разных концах страны смотрят телевизионную передачу» о последних часах жизни героев и как море колышет цветы, брошенные на волны в память погибшей субмарины. Автор пытается выйти за рамки частного эпизода. В пьесе звучат тревожные раздумья писателя о периодических «спазмах земли», из которых самые страшные – «спазмы, изобретенные людьми», а именно – войны (12, 28). Однако обе злободневные проблемы остались лишь авторской заявкой, не получив художественного воплощения ни в сценическом действии, ни в индивидуализированных характерах. В тексте пьесы ощутимо преобладание видового образного ряда, что делает ее близкой к киносценарию.

В дилогии украинского драматурга А. Коломийца «Планета Сперанта» использован тот же композиционный прием соотнесения военного времени и наших дней. Подвиг отцов повторяют их дети в мирное время. Они тоже несут ответственность за судьбы человечества. Сын погибшего военного разведчика Запорожца Ларион первым добровольно испытывает на себе новое научное изобретение, биостимулятор «Юнит», Он идет на этот риск, ибо знает, что «Юнит» нужен людям, он поможет им стряхнуть с себя десятки болезней, «подарит им новые километры жизни». Дилогия задумана автором тоже как высокая трагедия. Однако, как и в предыдущем случае, идейный замысел «отлился в бронзу», особенно в первой, военной части. Условность, обобщенность образов героев-разведчиков (они провели вместе в блиндаже армейской разведки всего несколько часов, даже не узнав имен друг друга) не дает ощутить их как живых людей, они схематичны, абстрактны. Мы знаем только их вымышленные имена (Кузнец, Борода, Интеллигент, Усач, Солдатик) и чувствуем их общее стремление: не пожалеть своей жизни во имя Родины. Это, скорее, некое единство, символ общенародного братства в трагическое время, чем живые конкретные судьбы. Каждого уходящего на задание провожают торжественно ритуально. О невернувшихся, погибших говорят оставленные в блиндаже на лавке солдатские шинели. Последним уходит на смерть Запорожец (товарищи берегли его, зная, что у него в далеком тылу недавно родился сын). Психологическая неразработанность характеров влечет за собой и риторичность языка героев.

Интересно заявлена тема войны, точнее памяти о войне, в пьесе Е. Поповой, тоже тяготеющей к жанру трагедии, «Площадь Победы». Действие ее отнесено в 70-е годы. Память о войне для советских людей священна, герои ее – бессмертны – такова главная мысль пьесы. Площадью Победы названа небольшая площадь провинциального городка, окруженная современными высотными домами. Именно на эту площадь выходит балкон единственного старомодного дома, в котором продолжает жить легенда – генерал Переверзев, герой войны, бывший командир прославленной дивизии. В этот дом в 1945 г. он вернулся с войны на носилках, тяжело раненный, утративший способность говорить и двигаться. Выжившие бойцы гвардейской переверзевской дивизии поклялись ежегодно в День Победы собираться у дома своего генерала. И он каждый раз появлялся перед бойцами, неподвижный, в каталке, ноги укутаны пледом, но неизменно величественный, в кителе, при орденах, как на боевом смотру. И когда с годами все меньше гвардейцев оставалось в живых, а потом будничные заботы, недуги стали мешать людям с разных концов страны приезжать сюда, близкие генерала разными способами продолжали создавать иллюзию праздника, приглашая на площадь то воинскую часть, то киногруппу. Но, как оказалось, не было нужды в таких инсценировках, потому что в душе каждого человека звучит «эхо прошедшей войны». Традицию гвардейцев подхватывают жители городка. Наши современники, люди разных возрастов и профессий, собираются в финале пьесы, самой патетической сцене, на плошали, объединенные священным чувством памяти. Пьеса завершается символическим смотром легендарной дивизии, из которой перед нами лишь два живых представителя: генерал Переверзев да «сержант в отставке, до гробовой доски сержант» Простоквашин. «Все они здесь, генерал! В этот святой день все они здесь! – восклицает сержант, увлекая своей верой и убежденностью всех собравшихся на площади. – Плечо к плечу, рота за ротой, полк за полком! Вон – наши танки, вон – „катюши“! Впереди – наше гордое знамя!.. Все они здесь! Только позови, генерал, только кликни. Поднимутся – хоть из земли, придут! Все до одного!» Начиная «перекличку», Простоквашин называет имена погибших, и всякий раз из толпы звучит отзыв: «Я за него!» (8, 132).

Рассмотренные пьесы дают повод говорить об интересных исканиях в освоении современными драматургами, пишущими о войне, жанра трагедии, но не в меньшей степени и о просчетах на этом пути. Один из них отмечался критикой еще в пьесах военного времени: это высокопарность слога, излишняя риторичность, а также ложно-романтическая театральность и где-то даже экспрессионистическая надрывность.

Совершенно справедливо было замечено исследователями советской драматургии о войне, что высокое патетическое начало наполняется истинно поэтическим звучанием только в тех случаях, «когда это „высокое“ идет от самой жизни, когда в нем нет никакого пережима, педалирования, когда оно является свободной, естественной, единственно возможной и необходимой формой выражения душевного подъема, переживаемого человеком». В современных пьесах «реквиемный мотив» подчас не оригинален, тиражируются порой одни и те же художественные, однажды удачно найденные приемы. Таков образ-символ памятника, скульптурной группы, в которой навеки застывают герои в финале трагического действа.

Пьесы, о которых шла речь, написаны были по существу «в прошлом», ином историческом времени, когда существовал Советский Союз, великая держава, одержавшая победу над фашистской Германией, когда был единый советский многонациональный народ, на своих плечах эту войну вынесший, когда День Победы был самым священным днем. Тогда в обычае были конкурсы «на лучшее произведение о…» и из огромного потока «целевых» пьес легче было выбрать достойные. В этом потоке проходили произведения белорусов А. Макаенка («Трибунал») и А. Дударева («Рядовые»), украинца А. Коломийца («Планета Сперанта»), молдаванина И. Друце («Святая святых»), азербайджанца Р. Ибрагимбекова («Прикосновение»), россиян А. Салынского и З. Тоболкина… Не стесняюсь этого ностальгического отступления через полвека после завершения войны, когда, к сожалению, имеет место и забвение собственной истории, и неуважительное отношение к ветеранам, и осквернение памятников, и, что особенно тревожно, пренебрежение жестокими историческими уроками.

Вот почему хочется обратить внимание на недавнюю пьесу Э. Федотова «Кунктатор», о гитлеровском генерале Ф. Паулюсе, его долгом и мучительном осознании преступности нацистской идеологии. «К великому нашему сожалению, за сорок с лишним послевоенных лет нацизм, похороненный вместе с третьим рейхом, казалось бы навсегда, прибавив всего лишь косметическую частичку „нео“, стал, хотим мы того или нет, политической реальностью. И не какой-то далекой, призрачной, закордонной: метастазы нацизма мы стали с ужасом обнаруживать и у себя дома», – пишет М. Рагинский, предваряя публикацию пьесы.

Одним словом, тема эта неисчерпаема и таит в себе множество неожиданных трагических поворотов. Один из них, по вполне известным причинам, обойденный литературой предыдущих десятилетий, дан в трилогии А. Солженицына «1945 год», написанной еще в сталинское время в концлагере. Сейчас, когда очевидно, что бывшие победители живут во сто крат хуже своих побежденных, трилогия Солженицына с горько-ироническим лейтмотивом «пир победителей» звучит очень злободневно и трагическим напоминанием. Так, трагедия «Пленники» – не только пронзительный рассказ о судьбе советских военнопленных у себя на родине, но и историческая народная трагедия, протяженная во времени, на тему «народ и власть». Ко многим сегодняшним отечественным катаклизмам приложимы слова о русских людях, по-прежнему пленниках и заложниках «большой политики»:

Чья победа? И над кем? Народ, народ безумный! Над самим собой твоя победа…

Война как великое трагическое испытание в истории нашего народа, на много лет определившее нашу духовную жизнь, поверяющее и наш нынешний день, продолжает подсказывать современным Драматургам пути исканий в жанре высокой трагедии, ставит новые задачи, открывает новые ракурсы, определяющиеся временной дистанцией и меняющимся миром.

 

Список пьес к теме

1. Леонов Л. Нашествие. Ленушка. Золотая карста. Собр. соч. В 9 т. М., 1961. Т. 7.

2. Берггольц О. Верность // Избр. произв. Л., 1983.

3. Горин Гр. Прощай, конферансье // Театр. 1985. № 6.

4. Дударев А. Рядовые // Совр. драматургия. 1985. № 1.

5. Кондратьев В. Бои имели местное значение…// Совр. драматургия. 1984. № 1.

6. Кудрявцев А. Иван и Мадонна // Совр. драматургия. 1985. № 4.

7. Макаенок А. Трибунал // Затюканный апостол. М., 1974.

8. Попова Е. Площадь Победы // Театр. 1984. № 5.

9. Рощин М. Эшелон // Спешите делать добро. Пьесы. М., 1984.

10. Салынский А. Барабанщица // Мужские беседы. М., 1974; Молва // Театр. 1980. № 9.

11. Тоболкин 3. Баня по-черному // Театр. 1975. № 9.

12. Тоболкин 3. Реквием // Совр. драматургия. 1983. № 2.

13. Солженицын А. Пьесы. М., 1990.

 

Литература

Борев Ю. Б. О трагическом. М., 1961.

Фролов В. В. Судьбы жанров драматургии. Ч. III. Жанры в наши дни. М., 1979.

Громов Е. Трагическое и героическое в жизни и искусстве // Искусство. 1981. № 9.

Ренчис С. Нравственная позиция в трагедии // Литва литературная. 1984. № 2.

Зырянов В. Восхождение к вечности // Театр. 1983. № 3.

Карим М. Этот особый мир // Совр. драматургия. 1985. № 3.

Гармаш Т. В поисках утраченной трагедии // Совр. драматургия. 1990. № 6.

 

Темы для самостоятельного исследования

Исторические трагедии Ю. Марцинкявичюса («Миндаугас», «Собор», «Мажвидас»).

Современное прочтение мифа о Прометее в трагедиях М. Карима («Не бросай огонь, Прометей!») и Ю. Марцинкявичюса («Поэма Прометея»).

Черты трагедийной поэтики в драмах Л. Леонова «Нашествие», «Ленушка», «Золотая карета».

Трагедия в стихах «Верность» О. Берггольц.

Трагическое в пьесах А. Салынского «Барабанщица» и «Молва».

Трагическое в судьбах и характерах героев драмы А. Дударева «Рядовые».

Война в пьесах В. Кондратьева.

Тема Памяти войны в пьесах «Площадь Победы» Н. Павловой и «Прощай, конферансье» Гр. Горина.

Трагедия в форме народного лубка «Трибунал» А. Макаенка.

 

Глава 3. Драматургия 70-80-х годов. Спор о герое

 

Трудно жилось в годы застоя и нашей социально-бытовой, социально-психологической драме, неумирающей «чеховской ветви», представленной пьесами А. Арбузова, В. Розова, А. Володина, Л. Зорина, А. Вампилова и так называемой новой волны. Именно потому что эти драматурги неизменно обращались к душе человеческой и с беспокойством фиксировали, а также пытались объяснить процесс нравственного разрушения общества, девальвацию «морального кодекса строителей коммунизма», ортодоксы от официальной критики объявляли их пьесы «мелкотемными» и «безгеройными».

Вместе с прозой Ю. Трифонова и В. Шукшина, В. Астафьева и В. Распутина, песнями А. Галича и В. Высоцкого, скетчами М. Жванецкого, киносценариями и фильмами Г. Шпаликова, А. Тарковского и Э. Климова пьесы названных авторов кричали с болью: «С нами что-то приключилось. Мы одичали, совсем одичали… Откуда это в нас?!» Лиричнейший Арбузов в конце своей жизни пишет «драматический опус», назвав так цикл пьес 80-х годов, а В. Розов в форму семейных сцен облекает острую трагикомедию «Гнездо глухаря». А. Вампилов при первых же шагах в драматургии удостоился многочисленных критических обвинений в мрачности, пессимизме, так и не дожив до первой своей столичной премьеры. В творчестве названных авторов звучала тревога, предупреждение о неблагополучной нравственной атмосфере в обществе «развитого социализма»: о двойной морали, жестокости, хамстве как норме поведения, исчезновении доброты и доверия. Типичной оценкой искусства «несгибающихся» явилась статья критика Н. Толченовой «Рядом с нами», опубликованная в 1980 г. журналом «Театральная жизнь» под рубрикой «Герой 80-х». Суммируя свои впечатления от пьес А. Вампилова, подвергая уничтожающей критике пьесы «Мы, нижеподписавшиеся» А. Гельмана, «Гнездо глухаря» В. Розова, «Жестокие игры» А. Арбузова, не найдя в них положительного противостояния злу, автор обвиняет драматургов в подталкивании нынешнего искусства на путь, пролегающий в стороне от больших дорог жизни народа, от предстоящих народу новых задач, от нерушимых «гуманистических идеалов» (Театр. жизнь. 1980. № 19). Знакомые «проработочные» интонации и страшный приговор критика направлен в адрес гражданской, честной, мужественной драматургии, которая давно предугадала и диагностировала пошатнувшиеся моральные устои в обществе, деформацию представлений об этических ценностях, заболевание «души, обросшей жиром». И опять, как в худшие времена, удар наносился от имени «народа», некоего абстрактно-идеального множества, которое «всегда право», выстроенного в фантазиях хозяев системы и их обслуги, «людей свиты», но не существующего в реальности.

По этой же причине как «мелкотемное», ненужное советскому обществу «консервировалось» в доперестроечное время и неохотно пускалось в печать и на сцену творчество драматургов «новой волны». Однако Л. Петрушевская, А. Халин, В. Арро, А. Казаяцев, В. Славкин и многие другие писатели этой плеяды продолжали настойчиво углублять, исследовать, беспощадно «анатомировать» сложившийся быт и его обитателей, а по сути – нравственное состояние общества. Естественно, что главная линия исследования жизни была связана со спорами о герое.

Когда мы говорим о герое времени, то по давней привычке прежде всего имеем в виду героя положительного, чей характер созвучен всему лучшему, новому, передовому в этом времени. Для искусства социалистического реализма было первостепенной задачей создание именно такого образа: героя революции, героя войны, энтузиаста труда, новатора, «тимуровца», «корчагинца» наших дней, образца для подражания. Естественной в этом процессе была, наряду с художественными открытиями, заштампованность и самого героя, и конфликта (особенно в драматургии), как противостояния резко полярных «положительного» и «отрицательного» персонажей, «новатора» и «консерватора», идеализированного носителя черт «морального кодекса строителей коммунизма» и подонка, правда, не окончательно «падшего» и способного «на исправление». Однако ведь в широком смысле слова «наш современник» – это и всякий человек, живущий в одно время с нами. Классический тому пример: в одно и то же историческое время в русской литературе созданы образы Демона и Собакевича; Левинсона, Морозки и Швондера; Павки Корчагина и Остапа Бендера… Парадокс истории! Современная драматургия на протяжении последних двух десятилетий стремится преодолеть устоявшиеся штампы и обратить внимание на тревожные процессы в нравственной атмосфере нашего общества, что прежде всего связано с изменением человеческой психологии в сторону вещизма и бездуховности, с переосмыслением ценностных ориентиров.

Упомянутая статья Н. Толченовой явно вызвана ностальгией по идеальному герою. Современная драматургия между тем настойчиво призывает: «Смотрите, кто пришел!» (Название пьесы В. Арро символично и звучит «набатно».) Испытание человека обстоятельствами жизни, бытовым благополучием и неблагополучием – одна из самых злободневных в драматургии проблем. Бытовой фон многих современных пьес достаточно жесткий, и прежде всего потому, что «не выдает» боевитого героя. Чаше здесь в поле зрения герой «живой вибрации» (И. Дедков), трудно поддающийся четкой нравственной оценке, человек «средненравственный», «который не причастен к крайностям зла и становится плохим или хорошим в зависимости от обстоятельств» (Л. Аннинский), «плохой хороший человек», по определению А. П. Чехова.

Не случайно в последние два десятилетия не ослабевает интерес к пьесам А. Вампилова.

 

А. В. Вампилов (1935–1972)

Рано ушедший из жизни драматург оставил нам небольшое по объему, но глубокое по социально-нравственной насыщенности, высокохудожественное наследие.

«Дом окнами в поле» (1964), «Прощание в июне» (1966), «Старший сын» (1967), «Утиная охота» (1970), «Двадцать минут с ангелом» (1970), «История с метранпажем» (1971), «Прошлым летом в Чулимске» (1972)… Несмотря на небольшой объем написанного, есть все основания говорить о художественном мире, о театре Вампилова как о сложившемся неповторимо ярком явлении. При всем многообразии воссозданных в пьесах Вамлилова ситуаций, разнородном составе действующих лиц, неодинаковой остроте конфликта, они представляют единый цикл пристрастных социально-нравственных исследований нашей жизни с высоких гражданских позиций.

При жизни драматурга его пьесы не были по достоинству оценены. «Вампиловский сезон» в театре начался после смерти драматурга. И это не случайно.

Молодому драматургу удалось чутко уловить и талантливо передать тревожные явления в нравственной атмосфере застойного времени. Хотя большинство своих пьес Вампилов называл комедиями, о жанровом их своеобразии существуют разноречивые суждения. Почти никто не принимает его комедии в «чистом» определении жанра. Их расценивают как «серьезные комедии», «серьезные анекдоты». «притчи» и т. д. Но точнее всего, кажется, представление о каждой из пьес А. Вампилова как о «сложном жанровом синтезе, в котором доминирует над всем психологическая драма» (Т. Журчева).

Его жесткие притчевые комедии меньше всего можно упрекнуть в объективизме, сторонности авторской позиции и мелкотемье. К примеру, одноактная комедия «Двадцать минут с ангелом» только начинается как анекдот. Все ее герои – узнаваемые жизненные типы и когда они по воле автора собираются на одной сценической площадке, чтобы решительно выразить недоверие бескорыстию, простому человеческому участию (готовности одолжить 100 рублей «за просто так»), – картина складывается безотрадная. В бескорыстие некоего Хомутова не верят не только командированные пьяницы Анчугин и Угаров (шофер и экспедитор, «добывающий унитазы для родного города»), не только полуграмотная гостиничная уборщица Васюта, но и человек «тонкий», скрипач Базильский, и «дипломированный молодожен» инженер Ступак. Простой анекдот перерастает в злую сатиру, когда конфликтовавшие до появления Хомутова обитатели гостиницы «Тайга» сливаются в единое мурло воинствующего мещанина. У Анчугина и Угарова по крайней мере просто и без затей: надавать этому явившемуся «ангелу» по шее за обман – и порядок. А Базильский и Сгупак изощренно издеваются над добрыми помыслами, щеголяя эрудицией, упиваясь собственным «остроумием»: «Кто вы такой, чтобы раскидываться сотнями? Толстой или Жан-Поль Сартр?.. Может, вы журналист и ищете себе фельетон? А может – новый почин?» (277, 279). «Хулиган! Шарлатан! Псих! Пьяница!» – сливается в общем реве. Авторское сатирическое заострение доходит до грани гротеска. Перед нами уже не люди, а нелюди, свора, обложившая Хомутова, готовая его растерзать. Непонятное пугает и озлобляет обывателя. Дошедшее до предела, до границы, отделяющей смешное от страшного, напряжение снимается только тогда, когда Хомутов сбрасывает «ангельские крылышки», признавшись, что он непутевый сын, забывший о матери. Эти сто рублей – запоздалые сыновние рубли – жгут ему руки, и он готов их отдать кому угодно. Итак, нет ангела, нет бескорыстного доброго поступка – есть позднее прозрение. Это примиряет «свору» с Хомутовым, делает его «понятным» (ну, конечно же, не бывает, чтобы по первому крику – 100 рублей… взаймы, и уж более того – за «просто так»!). Автор постепенно возвращает персонажам их изначальный облик: оказывается, они не такие уж и плохие. Они даже могут по-человечески посочувствовать «ближнему» и ужаснуться всему случившемуся с ними несколько минут назад: «Это ужасно, ужасно. С нами что-то приключилось. Мы одичали, совсем одичали… Мы должны были вам верить – конечно! Мы были просто обязаны…» (280–281). «Пойми, браток, – подытоживает Анчугин, отойдя от „наваждения“. – Деньги, когда их нет, – страшное дело» (281).

Насколько волнует Вампилова проблема испытания человека бытом, можно судить по всем его пьесам. Смешны и одновременно страшны в своих жизненных установках его «серьезные» герои («серьезные» и «несерьезные», «ангелы» и «грешники» – такая градация вампиловских героев встречается в некоторых критических работах): «Любовь любовью, а… с машиной-то муж, к примеру, лучше, чем без машины» («Двадцать минут с ангелом»); «… если у человека есть деньги, значит он уже не смешной, значит, серьезный. Нищие нынче из моды вышли» («Прошлым летом в Чулимске»). В «Прощании в июне» есть спекулянт и жулик Золотуев, который явно выпадает из ряда «бытовых» персонажей комедии. Золотуев – это заявка автора на острую сатиру, гротеск. Этот человек живет по законам созданного им самим фантасмагорического мира. Всю жизнь свою после отбывания срока за воровство он положил на то, чтобы доказать, что честных людей нет, что он был посажен ревизором только потому, что предложил ему недостаточно крупную взятку: «Где честный человек?.. Кто честный человек?.. Честный человек – это тот, кому мало дают. Дать надо столько, чтобы человек не мог отказаться, и тогда он обязательно возьмет! Возьмет! Ревизор возьмет!.. Я говорю тебе, возьмет!» (47). Этот «кошмарный старик» убежден, что только на дать-взять строятся все человеческие отношения, что «друзей нет, есть соучастники».

В мире, изображенном Вампиловым, нет масштабных событий, экстремальных ситуаций, в которых обычно ярче всего раскрывается человеческий характер. Есть будничность, размеренное течение жизни, иногда нарушаемое незначительными происшествиями, есть самые обыкновенные люди с их повседневными заботами и интересами – чеховское «все как в жизни». Это и есть та среда, в которой пребывает вампиловский герой.

В театре Вампилова ощутимо пристрастие к одному человеческому типу – рефлексирующему человеку средних лет, ощущающему нравственный дискомфорт, недовольство своим образом жизни и «раннюю усталость» от нее.

В критике бытует мнение, что «непременный атрибут сознания вампиловских героев – сомнения, напряженный поиск-размышление», «анализ собственных психических состояний» – отражение «целостного феномена авторского сознания», что «объектом авторского изображения становится рефлективное сознание как персонажа, так и автора». В пьесах А. Вампилова сильно лирическое, авторское осознание судьбы своего поколения и себя самого на переходе от эйфории молодых людей 50—60-х годов, их надежд изменить весь мир, жить но-новому, быть неповторимыми, непременно состояться как личность – к краху социальных иллюзий, к осознанию себя детьми не коренных общественных преобразований, а лишь временной «оттепели», и как следствие, – к личным утраченным иллюзиям. Процесс, обозначившийся уже в психологической драме 60-х (Арбузов, Зорин, Розов, В. Панова), в творчестве А. Вампилова получил высокохудожественное, аналитическое обобщение. Как пишет исследователь творчества А. Вампилова Е. Гушанская, «Вампилов с фантастической чуткостью уловил момент „смены песен“ – переломный момент в развитии культуры».

Сфера действия в пьесах Вампилова – как правило провинция, таежная глубинка, окраина большого города. Автор внимательно всматривается в быт предместья, в психологию его людей. Однако понятие «предместье» у писателя не столько административно-территориальное, сколько нравственное. Главные герои пьес Вампилова: сельский учитель Третьяков, студенты Колесов и Бусыгин, инженер Зилов, следователь Шаманов – показаны в драматически напряженные моменты своей жизни, на «пороге», который надо переступить, чтобы расстаться со своим собственным «духовным предместьем». Жизненная ситуация, в которую они поставлены, требует от каждого из них решительного шага. От того, как они поступят, зависит вся дальнейшая их судьба. Проснуться перед «порогом» или продолжать существование-спячку; броситься в бой за справедливость или стоять в стороне и равнодушно предоставить другим «добиваться невозможного», «биться головой об стену»; признать свой образ жизни бездарным ее прожиганием, порвать решительно с прошлым и начать новую жизнь или продолжать воспринимать весь этот кошмар как должное – надо всем этим автор заставляет задуматься своих героев едва ли не впервые, приостановив своей волей привычный поток жизни, дав им возможность «осмотреться».

Одним словом, пьесы А. Вампилова по сути «проигрывают» различные варианты одного и того же типа человека, мучимого «внутренним» конфликтом от невозможности (или неспособности) достигнуть гармонии, соединения идеала с реальностью «привычными» способами: пользуясь узаконенными в обществе нравственных «мнимостей» правилами игры. Так, студент Колесов из «Прощания в июне» «должен был выбрать. Одно из двух»: университетский диплом ценой отказа от любви, или любовь ценой утраты будущей карьеры ученого-биолога. И вся безвыходность ситуации в том, что условия выбора выдвинул человек, от которого зависит дальнейшая судьба героя: ректор института Репников, он же – отец любимой девушки Колесова. «Вина» Колесова (и не его одного), по кодексу Репникова, в том, что он талантлив, горд, независим и позволяет себе поступать не по «правилам» репниковых: «Мне никогда не нравились эти типы, эти юные победители с самомнением до небес! Тоже мне – гений!.. Он явился с убеждением, что мир создан исключительно для него, в то время как мир создан для всех в равной степени» (с. 35). К концу пьесы, Колесов все же делает выбор, мучительно мечась между конформизмом и независимой, совестью подсказываемой жизненной позицией. По существу, он отбрасывает заявленную ранее философию жизни «по течению»: «Или жить, или размышлять о жизни – одно из двух. Тут сразу надо выбрать. На то и на другое времени не хватит», принимая вместо «или-или» более мудрое «и-и». Автор дает почувствовать душевную борьбу Колесова, вступающего в самостоятельную жизнь, с Колесовым – удачливым, талантливым, беззаботным студентом, любимцем фортуны. По сути он загнан в безвыходный круг: с одной стороны, однокурсники, не понимающие, чем он не доволен («все у него уладилось, все устроилось, все хорошо»), с другой – бескомпромиссно ненавидящий Репников («Ему сочувствуют – вот почему я его выгнал!.. Одним словом, он вздорный, нахальный, безответственный человек, и Татьяна не должна с ним встречаться!..); сама Таня, которую он предал, получив „взамен“ диплом; Золотуев, наконец, со своим вопросом: „Получил, значит, образование? Как это ты? Сколько дал?..“ Ответ Колесова многозначителен, за ним труднейшая борьба с самим собой: „Много дал… Много, дядя, вам столько и не снилось…“ (55). Он пробовал „играть по правилам“, нравоучительно предложив Тане при встрече „быть благоразумнее“ и забыть „сказку“ об их любви, сон о „беге босиком по лугу“. Но новое вмешательство Репникова прорвало кольцо: „Колесов. Мы соскучились, понятно вам это? Мы, может быть, вообще друг без друга не можем. По-моему, это дороже стоит. Вам не кажется?“ (61).

Не подействовала и „доплата“ Репникова – готовность оставить Колесова в аспирантуре. Конечно же, то, что Колесов в конце пьесы рвет диплом, за который он заплатил, – уже поступок. И в финальной сцене, возвращающей к начальному эпизоду, иной Колесов, хотя произносит те же реплики. Правда, в старом доме рядом с автобусной остановкой разучиваемые кем-то гаммы „звучат много бойчее, чем ранней весной“.

Кольцевая композиция используется автором и в „Старшем сыне“, и в „Прошлым летом в Чулимске“, давая ощутить перемены, происшедшие в героях. Студент-медик Бусыгин входит в „игру о старшем сыне“ человеком неустроенной судьбы (безотцовщина), скептическим по отношению к людям („У людей толстая кожа, и пробить ее не так-то просто“) и потому „подыгрывающим“ Сильве в неожиданно придуманной мистификации: „Надо соврать как следует, только тогда тебе поверят и посочувствуют“ (78). Анекдотично начавшаяся затея оборачивается для Бусыгина серьезным уроком жизни, знакомством с совсем иным, возвышенно-поэтическим взглядом на этот „безумный“, разваливающийся, неустроенный мир, быт, где, как оказывается, ложь может быть привлекательнее правды, где есть открытость, безоглядная доверчивость. Хочется согласиться с критиком С. Имихеловой, которая пишет: „Драматург строит интригу так, что привычная душевная неустроенность, всеобщая запутанность ложью, преодолеваются с помощью… встречи двух сознаний – трезво-реалистического и наивно-утопического, сознаний Бусыгина и Сарафанова“. С точки зрения трезвого рассудка, Сарафанов – „блаженный“, „ненормальный“, „не умеющий жить“. Не случайно его бросила жена; над ним иронизируют собственные дети, не принимая всерьез его творческие порывы, хотя по-своему любят его и оберегают его „тайну“: „Нина. Вот уже полгода, как он не работает в филармонии… Работал в кинотеатре, а недавно перешел в клуб железнодорожников. Играет там на танцах… Конечно, это уже всем давно известно, и только мы – я, Васенька и он – делаем вид, что он все еще в симфоническом оркестре“ (111). Не подлежит обсуждению в семье и тот факт, что отец уже не один год сочиняет „то ли кантату, то ли ораторию“ под названием „Все люди – братья“, безнадежно застряв на первой странице…

Общение с Сарафановым, с одной стороны, пугает Бусыгина тем, что их с Сильвой вранье сродни страшному преступлению („этот папаша – святой человек“; „не дай-то бог обманывать того, кто верит каждому твоему слову“), а, с другой, – он „загипнотизирован“ его искренностью, надеждой на то, что „старший сын“ поможет решить семейные проблемы („Я так тебе рад, поверь мне. То, что ты появился, – это настоящее счастье“) (95). И „выйти из игры“ ему уже не просто. Угрозы Сильвы („Напоили мужика – хватит. Идем отсюда… Смотри, старичок, задымишь ты на этом деле. Говорю тебе по-дружески, предупреждаю: рвем когти, пока не поздно“) проходят мимо ушей, как „косноязычие“ иного, куда-то отодвинувшегося мира. Путь к отступлению Бусыгин обрубает сам, продолжая вживаться в роль, случайно на себя возложенную, и прекрасно с ней справляется и в сцене с никогда не врущим Кудимовым, и в момент, когда Сильва „открывает глаза общественности“… Символична в финале пьесы группа: „Бусыгин; Нина, Васенька, Сарафанов – все рядом. Макарская в стороне…“ Реплика Макарской объединяет их в человеческое родство: „Чудные вы, между прочим, люди“.

А. Вампилов сумел в рамках бытовой комедии создать „страсти по“ духовной близости людей, по доброте и взаимопониманию.

Каждая следующая пьеса А. Вампилова – очередной аргумент в споре о герое-современнике. „Утиная охота“ – самая загадочная из них.

Это – своеобразное исследование опустошенной души человека. Главному герою пьесы, Виктору Зилову, „около тридцати лет, он довольно высок, крепкого сложения; в его походке, жестах, манере говорить много свободы, происходящей от уверенности в своей физической полноценности. В то же время и в походке, и в жестах, и в разговоре у него сквозят некие небрежность и скука, происхождение которых невозможно определить с первого взгляда“. На протяжении пьесы в разных формах звучит мотив духовного падения этого „физически здорового“ молодого человека: сопровождает действие траурная музыка, звучащая попеременно с бодрой, легкомысленной; друзья „в шутку“ присылают ему похоронный венок с издевательской надписью „незабвенному безвременно сгоревшему на работе Зилову Виктору Александровичу от безутешных друзей“; дважды в пьесе звучит реплика, имеющая прямое отношение к Зилову: „Если разобраться, жизнь, в сущности, проиграна“. Проходя проверку на сыновние чувства, на любовь, дружбу, на гражданскую зрелость, герой по всем параметрам нравственности терпит крах. Он плохой сын (четыре года не видел родителей, не интересовался их здоровьем, цинично комментируя тревожные письма от отца и всерьез никак не откликнувшись на его смерть). Он не способен на дружбу: окружение, которое он сам себе выбрал, ему просто удобно: ни к чему серьезному не обязывает. Здесь „обаятельному подонку“ легко царить: „Друзья!.. Откровенно говоря, я и видеть-то их не желаю… Да разве у нас разберешь?.. Ну вот мы с тобой друзья. Друзья и друзья, а я, допустим, беру и продаю тебя за копейку. Потом мы встречаемся, и я тебе говорю: „Старик, говорю, у меня завелась копейка, пойдем со мной, я тебя люблю и хочу с тобой выпить“. И ты идешь со мной, выпиваешь“, – цинично рассуждает он, устроив затем „судилище“ в кафе „Незабудка“ над теми, кого он именует словом „друзья“ (205).

Служба в конторе для Зилова ненавистна и тягостна. Когда-то, может быть, и неплохой инженер, теперь он решает „производственные проблемы“ по принципу „орел или решка“. На предложение сослуживца Саяпина: „Не нравится тебе эта контора – взял махнул в другую… На завод куда-нибудь или в науку, например“, – Зилов отвечает: „Брось, старик, ничего из нас уже не будет… Впрочем, я-то еще мог бы чем-нибудь заняться. Но я не хочу. Желания не имею“ (184).

Самый виртуозно отработанный им способ существования и общения – вранье, вдохновенное ерничество, игра в честность, искренность и в оскорбленное „якобы чувство“. И этот его порок особенно отвратителен, когда речь идет о любви. Шесть лет он обманывает свою жену, учительницу Галину, терпеливо ждущую, когда он опомнится и перестанет паясничать. Его оборона от упреков Галины – наглые, откровенно лживые, циничные поучения. На реплику жены: „Ни одному твоему слову не верю“, – он притворно негодуя, проповедует: „Напрасно. Жена должна верить мужу. А как же? В семейной жизни главное – доверие. Иначе семейная жизнь просто немыслима… Я тебе муж как-никак…“ Последнее слово сбивает ложный пафос с его проповеди. Точно так же он говорит Галине о том, как „горит на работе“. „Я все-таки инженер, как-никак“. Он „как-никак“ сын, друг, инженер, муж, безоглядно растаптывающий жизнь с когда-то полюбившей его Галиной, доверчивое чувство к нему юной беззащитной Ирины. Даже в игре-воспоминании о поре их влюбленности, которую он предложил Галине, он жалок, беспомощен, потому что явно утратил способность волноваться, быть искренним и, естественно, терпит полное фиаско. „Ты все забыл. Все!.. Это было совсем не так. Тогда ты волновался…“ (181) – подытоживает Галина и, навсегда уходя от Зилова, ставит самый страшный диагноз (ей ли не знать лучше других его „болезнь“): „Хватит тебе прикидываться… Тебя давно уже ничего не волнует. Тебе все безразлично. Все на свете. У тебя нет сердца, вот в чем дело. Совсем нет сердца…“ (200).

Есть один монолог, который Зилов, по ремарке автора, произносит „искренне и страстно“, адресуя его жене: „Послушай! Я хочу поговорить с тобой откровенно. Мы давно не говорили откровенно – вот в чем беда… Я сам виноват, я знаю. Я сам довел тебя до этого… Я тебя замучил, но, клянусь тебе, мне самому опротивела такая жизнь… Ты права, мне все безразлично на свете. Что со мной делается, я не знаю… Не знаю… Неужели у меня нет сердца?.. Да, да, у меня нет ничего – только ты, сегодня я это понял, ты слышишь? Что у меня есть, кроме тебя?.. Друзья? Нету меня никаких друзей… Женщины?.. Да, они были, но зачем? Они мне не нужны, поверь мне… А что еще? Работа моя, что ли! Боже мой!.. Я один, один, ничего у меня в жизни нет, кроме тебя. Помоги мне! Без тебя мне крышка…“ (201). По интонации, прерывистости фраз, содержанию монолог вполне мог бы соответствовать трагическому герою („судорожному“ рефлексирующему сознанию героя), если бы не одно обстоятельство: вместо тихо ушедшей Галины на сцене появляется ожидаемая им Ирина, и Зилов, не останавливаясь, „переадресовывает“ ей свое „страстное“ самобичевание и мечту об утиной охоте.

Остается ощущение опять-таки не „искренности и страстности“, а упоенной игры в мученика, несчастного страдальца.

В критике много (и до сих пор) спорят о „феномене Зилова“, о возможности и невозможности его возрождения к новой жизни. Автор нарочито оставляет открытым финал пьесы, предоставляя читателю и зрителю решить: плакал Зилов или смеялся? Кроме того, заставляет о многом задуматься признание Зилова, что „самый близкий ему человек“ – это официант Дима, тот самый, который учит его быть настоящим охотником, то есть хладнокровным стрелком, человеком „без нервов“. И Зилов, как видно, усвоил эту науку:

Официант. …Ведь это все как делается? Спокойно, ровненько, аккуратненько, не спеша… Влет бей быстро, но опять же полное равнодушие… Как сказать… Ну так, вроде бы они летят не в природе, а на картинке.

Зилов. Но они не на картинке. Они-то все-таки живые.

Официант. Живые они для того, кто мажет. А кто попадает, для того они уже мертвые. Соображаешь?

Зилов. (легкомысленно) Ясно… Выпью-ка я еще. За то, чтобы не волноваться. (Выпивает.) На этот раз все будет вот так. (Показывает большой палец.) Ты увидишь… (207).

В конце концов, „плакал ли или смеялся – по его лицу мы так и не поймем“, но зато о многом говорит его „ровный, деловой, несколько даже приподнятый голос“: „Дима?.. Это Зилов… Да… Извини, старик, я погорячился… Да, все прошло… Совершенно спокоен… Да, хочу на охоту… Я готов…“ (224).

Во МХАТе им. Чехова весь спектакль развертывался в интерьере кафе „Незабудка“, который легко перестраивался в квартиру Зилова или служебную контору. Зилов трактовался, таким образом, как „кафейный“ тип, а образ жизни его – как „бесстержневое“ ресторанное существование, где встречи случайны, связи непрочны, слова и обещания ни к чему не обязывают и мало кому видно, что у тебя – ничего святого за душой. А как же „утиная охота“, о которой произнесено столько поэтически возвышенных слов? В спектакле О. Ефремова высоко над сценой был помещен большой полиэтиленовый пакет со срезанными сосновыми ветками…

„Лебединой песней“ А. Вампилова явилась драма „Прошлым летом в Чулимске“, самая „чеховская“ его пьеса, по мнению критиков и режиссеров. Показательно признание Г. Товстоногова: „Когда над ней работал, мне казалось, что там нельзя убрать даже запятой, я относился к ней так, как, скажем, к пьесам Чехова или Горького“.

В пьесе драматически сталкивается ожидание добра, простого человеческого участия, с равнодушием и черствостью. Интересная находка Вампилова, образ-символ, его „вишневый сад“ – забор палисадника, который на всем протяжении пьесы чинит Валентина и разрушают походя посетители чайной, „не утруждая себя лишним шагом“. Этот палисадник с простенькими бледно-розовыми цветами, растущими прямо в траве – своеобразный „пробный камень“ на человечность и душевную грубость. С готовностью помогает Валентине починить калитку старый охотник Еремеев, человек добрый, бескорыстный работяга, по-детски наивный, неустроенный в жизни на старости лет; не видит в этом занятии ничего предосудительного Дергачев, израненной души человек („Нравится девчонке чудить, пусть она чудит. Пока молодая“). Не видит смысла в этой затее его жена Хороших: „…Ходит народ поперек и будет ходить“ (294). Мелочью, не достойной внимания, считает это Помигалов, отец Валентины. На просьбу дочери задержаться на минуточку и подержать калитку, он досадливо машет рукой: „А! Некогда мне… Кому это надо?.. Брось. Детством занимаешься… За боровом присмотри. Да про баню не забудь. Будешь воду носить, смотри, чтобы куры в огород не попали“ (294). Мечеткин с его неудержимой страстью всех критиковать видит в палисаднике „анекдот ходячий“: „Стоит, понимаете, на дороге, мешает рациональному движению“ (294). Обходит палисадник, когда ее просят, Кашкина, напролом идет Павел; Валентина замечает, что ни разу не прошел через палисадник Шаманов, чему он и сам удивляется: „Просто, наверное, я хожу с другой стороны“ (314). Однажды и Валентина разрушила свое „детище“, когда отчаялась найти отклик на свое чувство в душе любимого человека. Таким образом, бытовая деталь исполнена в пьеса глубокого смысла.

Камерность, ограниченность сценического пространства (все действие пьесы развертывается на площадке перед старинным купеческим домом, где расположена чайная, а во втором этаже живет Зинаида Кашкина) и времени (все происходящее занимает одни сутки), не мешает Вампилову показать широкую панораму современной жизни не только в глухом таежном Чулимске. Здесь все знают друг друга и друг о друге. Всем известно, что Шаманов ночует у Кашкиной, даже его милицейскому начальству. Любой может рассказать, почему постоянно ссорятся Хороших и ее муж Дергачев… Даже о прошлом Шаманова известно не одной Зинаиде. Один „слепой“ Шаманов не замечает того, что очевидно всем: любви к нему Валентины. Из текста мы узнаем о полудеревенской жизни в Чулимске, где у многих свои дома, хозяйство, „бани по субботам“, небогатый выбор развлечений (между старой кинокартиной или танцами в местном клубе, а то и в близлежащих деревнях: до Ключей – четыре, до Потеряихи – пять километров). Местным блюстителям порядка не приходится разбирать „преступлений века“: „Одно и то же… – говорит следователь Шаманов о своей работе. – Грабанули киоск с водкой в Потеряихе, в Табарсуке тракторист избил жену“ (302). Молодежь предпочитает не задерживаться в Чулимске. Давно живет в большом городе и „хорошо зарабатывает“ Павел, в Чулимск он приезжает в отпуск, причем только из-за Валентины, которая из „пацанки“ стала красивой девушкой. Разъехались по городам сестры Валентины, правда, от этого не стали счастливее; уехали на учебу из Чулимска ее подруги по школе.

Удивительно талантливо концентрирует большое содержание в своей пьесе Вампилов. Во-первых, в ней много внесценических персонажей, почти каждое действующее лицо постепенно „обрастает“ подробностями биографии, предысторией, и все это входит в пьесу естественно, без натяжки, без видимых авторских усилий. В пьесе упоминается некая Лариса, бывшая приятельница Шаманова, которая и поведала Зинаиде о его прошлом. В одном из сценических эпизодов это прошлое восстанавливается Кашкиной. Ироничная, умная и страдающая от равнодушия Шаманова женщина пытается понять, как он „дошел до жизни такой“: „И вообще, сначала ты процветал… Оказывается, ты разъезжал в собственной машине… Лариса, она так сказала: „У него было все, чего ему не хватало – не понимаю?“ И еще она сказала: „Он бы далеко пошел, если бы не свалял дурака““ (306). Так мы узнаем, что Шаманов хотел отдать под суд „чьего-то там сынка“, сбившего машиной человека, но ему не дали, отстранили от дела, и он сдался, убежал в Чулимск, так как „некуда было деваться“. После этого становится ясным поведение Шаманова, его апатия, безразличие ко всему и ко всем, к себе самому тоже. Автор замечает в ремарке, что Шаманову 32 года и что „во всем у него – в том, как он одевается, говорит, движется, – наблюдается неряшливость, попустительство, непритворные небрежность и рассеянность“. Отношение его к прошлому – С меня хватит. Биться головой о стену – пустьэтим занимаются другие. Кто помоложе и у кого черепок потверже» (307). О работе он говорит со вздохом как о безумии. Ему ничего не стоит забыть свой пистолет с кобурой в спальне у любовницы. Связь с Зинаидой его устраивает до поры, пока ни к чему не обязывает; как только намечается «выяснение отношений», требуется ответ, определенное решение, Шаманов невыносимо мучается. Лейтмотив поведения Шаманова сконцентрирован в одной фразе: «А вообще я хочу на пенсию».

Самая «конфликтная» группа персонажей – Хороших, Дергачев и Пашка. В начале пьесы, пока мы еще ничего не знаем о героях, автор дает нам почувствовать крайне нервное напряжение в их отношениях посредством искусно построенного «косвенного диалога». Многочисленные паузы, недомолвки, раздраженные интонации подготавливают сцену жестокой ссоры, «очередной», как тут же узнаем из реплик других персонажей. В этом «треугольнике» несчастны все трое: Анна Васильевна страдает из-за тяжкой вины своей перед любимым человеком, Дергачев, любя Анну и женившись на ней, несмотря ни на что, мучается, не может забыть, простить ей давнего уже теперь предательства, а потому пьет и ненавидит Пашку, «крапивника». А тот платит отчиму, «инвалиду», тем же и упрекает мать, что та перед ним «стелется». Анна Васильевна любит обоих – но примирения не предвидится. Раскрывает нам горькую историю этих неплохих людей Зинаида Кашкина в разговоре с Шамановым, оставшись с ним наедине. Построение этой сцены интересно внутренней психологической наполненностью. В рассказе Зинаиды – не просто информация «к сведению»… За словами о других людях скрыта щемящая боль о своей безответной любви, грусть о несостоявшемся счастье.

Кашкина. Она его любит. Он ее – тоже. Они любят друг друга, как в молодости.

Шаманов. Только бы они друг друга не убили. Последнее время они что-то чересчур усердствуют.

Кашкина. Это потому, что здесь Пашка. Ты знаешь, что Афанасий ему не отец?.. Ты подумай. До сих пор он не может ей простить, до сих пор страдает. Разве это не любовь? Ну скажи… Ты как думаешь?

Шаманов. Не знаю. Я в этом плохо разбираюсь (303).

Скрытая душевная боль – «подводное течение» всего поведения Зинаиды в пьесе. Вампилов использует различные приемы обнаружения психологического подтекста. Например, в речи Кашкиной, которая достаточно трезво смотрит на перспективы отношений с Шамановым, часто звучит грустная ирония. Громко шепчет она вслед Шаманову, который украдкой спускается поутру из ее квартиры по лестнице: «Держите вора… Держите его, он украл у меня пододеяльник…» – и затем: «Послушай, скоро три месяца как ты ходишь по этой лестнице, неужели ты думаешь, что в Чулимске остался хотя бы один человек, который тебя тут не видел?..» А на раздраженную реплику: «Не встречать же нам вместе рассветы на крыше» – в той же печально-иронической интонации отвечает: «Ну что ты – рассветы, где уж нам?.. Ладно уж, давай как поспокойнее. Спускайся. Сначала ты, а потом я» (297). В другой сцене автор дает почувствовать целую гамму переживаний, психологическую дуэль через «косвенную» (как будто не по существу произнесенную) реплику Кашкиной и ответное молчание Валентины. В чайной встретились соперницы, правда, в этот момент Кашкина не видит еще в тайно влюбленной в Шаманова Валентине реальной угрозы своим надеждам. Где уж этой робкой девчонке «расшевелить» Шаманова! И она позволяет себе покровительственно подчеркнуть, когда Валентина подает Шаманову яичницу: «Недожаренная. То, что ты любишь (В отличие от Шаманова, внимательно глядя на Валентину). Наша кухня делает успехи» (302). Мы знаем к этому моменту уже многое о Валентине и по ее молчанию понимаем, как недооценила силы чувств своей юной соперницы Зинаида Кашкина.

Один из приемов самораскрытия персонажей в драмах Чехова является «внутренний монолог», произносимый вслух, для себя, хотя при этом на сцене могут быть и другие персонажи, невольные свидетели такого душевного откровения. Большие возможности этого драматургического приема удачно демонстрирует Вампилов. В начале пьесы раскрывает в таком монологе свои страдания Зинаида, адресуя слова упрека невидимому на сцене, заснувшему в ее комнате Шаманову. Какой одинокой и несчастной в своей безответной любви предстает она в этой сцене! Позднее Шаманов заставит ее выслушать свои восторженные слова о «пробуждении» в нем желания жить по-новому. По существу это тоже внутренний монолог, хотя и адресуется Зинаиде. Упоенный новизной чувств в себе, взволнованный, Шаманов говорит больше для себя, «анализирует» свое состояние, эгоистично ища сопереживания у «умной женщины» и не замечая, как тяжело ранит ее каждое его слово. Увы, не она, не Зинаида Кашкина, – причина такого перерождения, и на протяжении всей сцены она ни словом не прерывает его. «Удивительный сегодня день! Ты можешь смеяться, но мне кажется, что я и в самом деле начинаю новую жизнь. Честное слово! Этот мир я обретаю заново, как пьяница, который выходит из запоя. Все ко мне возвращается: вечер, улица, лес…» (344) – все это воспринимается ею как печальный приговор зыбким надеждам на счастье.

В драме Вампилова «Прошлым летом в Чулимске» психологически тонко мотивировано поведение героев. Достаточно вспомнить сложную сцену объяснения Валентины с Шамановым, сложную особенно в изображении эволюции психологического состояния героя. В разговор с девушкой Шаманов вступает от нечего делать, томясь скучным ожиданием служебной машины; его развлекает смущенность Валентины, ему нравится говорить ей комплименты покровительственно, ироническим тоном; ему доставляет удовольствие наблюдать, как она опускает глаза, краснеет («Я давно не видел, чтобы кто-нибудь краснел»). Но постепенно в игривых интонациях проскальзывают сбои. «Слепой» Шаманов в процессе им же самим начатой игры «обрел зрение», он словно впервые увидел Валентину и с недоумением почувствовал в себе давно забытое волнение. Реплики его замедляются паузами, авторские ремарки подчеркивают настороженность Шаманова, он отвечает «не сразу», как бы прислушиваясь к самому себе, пытаясь разобраться, что же с ним происходит. Он вынуждает Валентину раскрыть свою тайну до конца, а когда слышит это искреннее признание в любви, бесстрашное, как прыжок в пропасть, он «растерян», «озадачен», «удивлен»: «Да нет, Валентина, не может этого быть… (Засмеялся). Ну вот еще! Нашла объект для внимания. Откровенно говоря, ничего хуже ты не могла придумать… (Открыл калитку, сделал шаг и… погладил ее по голове)». – Последующие его слова – это прозрение и бегство от себя самого: «Ты славная девочка, ты прелесть, но то, что ты сейчас сказала – это ты выбрось из головы. Это чистейшей воды безумие. Забудь и никогда не вспоминай… И вообще: ты ничего не говорила, а я ничего не слышал… Вот так» (318). Все в этой сцене выдает состояние душевного потрясения Шаманова, даже те слова, которые он произносит. И мы понимаем, что это маскировка резуверившегося во всем человека. Никому – ни Валентине, ни Зинаиде, ни самому себе – он в этот момент ни за что не признается, что эта решительность и открытость чистой девочки ему не безразлична. Но сдержанность эта изменит ему в следующей сцене, когда Зинаида, ревнуя, учинит ему допрос. Сначала он будет дурачиться, затем «разойдется», начнет кричать. Но взрыв раздражения сменится «внезапным угасанием», надломленностью: «Уй-ди… Я хочу, чтобы меня оставили в покое. Сейчас. С этой самой минуты… (Негромко, полностью равнодушным голосом). Уйди, я тебя прошу» (320). Кульминация этой сцены – «испытание судьбы»: ссора с Пашкой, едва не стоившая ему жизни.

В Шаманове много общего с Зиловым. Однако Зилов растоптал в своей жизни все, даже любовь искренней и доверчивой Ирины. Шаманов же пережил потрясение, когда узнал, что его, изверившегося во всем, любит простая девочка из чайной, Валентина. Ее искреннее признание стало для него лучиком света, заставившим взглянуть на мир и на себя по-иному, без привычной иронии и скептицизма: «Все ко мне возвращается: вечер, улица, лес…»

Видное место в раскрытии психологического подтекста у Вампилова занимают эмоционально насыщенные паузы. Они придают сцене внутреннюю наэлектризованность при внешней немногословности. В финале пьесы «Прошлым летом в Чулимске» у той же чайной собрались все те же люди. Утро очередного дня диктует им обычные повседневные дела и заботы; каждый погружен в предстоящее, но все вместе они переживают происшедшее накануне, хотя об этом не сказано ни слова. Вот почему, когда со своего двора появляется Валентина, все поворачиваются к ней и умолкают. В общей тишине Валентина проходит через двор и начинает чинить калитку палисадника. Жизнь продолжается…

Так что же произошло «прошлым летом в Чулимске»? Произошло многое. Прежде всего – «проснулся» Шаманов, начал обретать новую жизнь человек, который в свои 32 года мечтал как о самом заветном – «уйти на пенсию». В финале пьесы он принимает решение выступить на процессе в городе и добиться справедливого исхода суда. Никогда уже не посмеет Пашка Хороших подойти к Валентине и даже в мечтах рассчитывать на ее хотя бы просто доброе расположение к себе. Своим вероломством он убил в себе человека и, кажется, осознал это. Никогда не осуществятся «серьезные намерения» обывателя Мечеткина, разбиты надежды Зинаиды Кашкиной на личное спокойное счастье… Появление Валентины в финале воспринимается как напоминание каждому о необходимости активной доброты и внимания к людям. Во всем содержании пьесы ощущается непримиримая авторская позиция – протест против равнодушия, черствости и эгоизма.

«Прошлым летом в Чулимске» – яркий пример талантивого проникновения в тайны чеховского подтекста, постижения этого чуда сценического письма. Немного подобных удач можно назвать в современной советской драматургии. Все-таки большинство современных пьес пишутся «открытым» диалогом. Именно «сложный простотой» вампиловских пьес можно объяснить ряд неудавшихся спектаклей. При всей внешней простоте и традиционности произведения Вампилова оказываются под силу не всем театрам и режиссерам, бывают неверно прочитанными, а порой и вовсе не понятыми. Так произошло, по свидетельству Ю. Зубкова, с пьесой «Прошлым летом в Чулимске» в Свердловском драматическом театре (Реж. Е. Лифсон). Неверно расставлены эмоциональные акценты в спектакле театра им. Ермоловой «Старший сын» (реж. Г. Косюков), как отмечает в своей реплике по поводу спектакля Ю. Смелков. Критика не раз писала о неудачных постановках «Утиной охоты». Не случаен вывод Т. Шах-Азизовой: «…Пожалуй, ни в одном из театров его (Вампилова) загадка полностью не решена», нужно время для «вживания» режиссеров и актеров в эту трудную драматургию.

Новаторское искусство во все времена озадачивает. Достаточно вспомнить абсурдность критических оценок почти каждой новой пьесы Чехова, а в наше время – Арбузова (он вспоминал, как били его «Таню», а затем «Таней» били по «Годам странствий»), Володина (за безнравственность героини «Фабричной девчонки» и упадочность «Пяти вечеров»), Розова – за сентиментальность и «бытовизм»… Драматургия Вампилова прошла тот же путь: от критических упреков в «пессимизме» и «мелкотемье» (еще при жизни автора) до «восторженного непонимания» (уже после его смерти). О «загадке» Вампилова любопытно рассуждал В. С. Розов: «В материальном мире мы знаем три измерения: линия, плоскость, объем… Пьесы Вампилова тем и удивили нас, когда были обнародованы, что они четырехмерны… почти каждая пьеса Вампилова начинается как водевиль и даже фарс, а затем достигает предельного драматического напряжения… Театр как бы теряется перед пьесой, в которой есть лед и пламень, они играют воду. Хорошо еще если горячую воду… Но что же, это не беда автора, а его судьба».

Знавшие А. Вампилова вспоминают, как он страдал, когда чиновники от искусства требовали что-то изменить в тексте, дабы «прояснить», «подчеркнуть злобу дня»: они наталкивались при этом на «полуулыбку, добрую, чуть насмешливую», подернутую «дымкой какой-то задумчивой грусти». Он словно бы давал понять, что изменить пережитое каждым нервом, написанное кровью сердца невозможно. Критика не раз отмечала «личностное начало» в его драматургии. Герой его Театра – человек его поколения, сверстник, ищущая, мятущаяся душа которого ему близка и понятна. Столь же пронзительно узнаваема и картина нашей жизни, вплоть до абсурдных и фантасмагорических ее проявлений, что протекает в вампиловских «предместьях», деревнях таежной глубинки, провинциальных чулимсках. Но все это внешнее правдоподобие не мешает автору подняться в своих пьесах до высот философского, притчевого звучания о не перестающих быть актуальными общечеловеческих проблемах, среди которых поиски смысла ЖИЗНИ, одиночество, недостаток взаимопонимания, доброты и человеческого братства особенно волнуют драматурга. О том, «как человеку Человеком быть».

 

Публикации текстов А. Вампилова в 70—90-е годы

Прощание в июне. Пьесы. М., 1977.

Белые города. Рассказы, публицистика. М., 1979.

Дом окнами в поле. Пьесы. Очерки и статьи. Фельетоны. Рассказы и сиены. Иркутск, 1981. Избранное. 2-е изд., доп. М., 1984.

Успех: В помощь художественной самодеятельности. М., 1990.

Кладбище слонов // Экран и сцена. 1993. № 9. С. 14–16.

Записные книжки. Иркутск, 1997.

Вамлилов А. Биобиблиографический указатель. Иркутск, 1989.

 

Литература к теме

Гушанская Е. М. А. Вампилов. Очерк творчества. Л., 1990.

Сушков Б. Ф. Александр Вампилов. М., 1989.

Сахаров В. И. Обновляющийся мир: Театр Александра Вампилова. М., 1990.

Тендитник Н. С. Александр Вампилов. Литературный портрет. Новосибирск, 1979.

 

Герои в пьесах Виктора Розова 70—80-х годов

Мещанство быта и мещанство духа давно волнует В. С. Розова, старейшину нашей современной драматургии. Один из его девизов: «Искусство – это свет». И вся его драматургия служит этой сверхзадаче: просветлению душ человеческих, прежде всего – юных. Всем памятны «розовские мальчики» 50-х годов. Максималисты, борцы за справедливость (пусть на узком, бытовом фронте), они преподносили взрослому окружению уроки независимости в мыслях, доброты и человеколюбия и противостояли тому, что порабощало в них личность. Одним из них был Андрей Аверин («В добрый час!»), не пожелавший идти в институт с черного хода и решивший самостоятельно искать свое место в жизни: «Но где-то есть это мое место. Оно – только мое. Мое! Вот я и хочу его найти. Призвание – это, наверное, тяга к этой точке» (132). Это был поступок. Олег Савин («В поисках радости») – романтик, плывущий «по облакам, и невесомый и крылатый» – в свои 15 лет всем существом своим отторгает мещанскую психологию жены старшего брата Леночки и когда она выбросила в окно его банку с рыбками («Они же живые!»), не выдерживает: сорванной со стены отцовской саблей неистово рубит новую мебель. Реакция наивная и, может, неадекватная. Но тоже поступок.

Как бы ни иронизировала тогдашняя критика по поводу «героев в коротких штанишках», они, эти герои, поражали и привлекали своим романтическим бесстрашием и чистотой помыслов в «неравном бою» со злом. «…Ну разве это самое важное, кем я буду? Каким буду – вот главное!» (147) – сквозной мотив всего творчества драматурга.

Время шло, ужесточалось, повзрослели те розовские мальчики, появились новые, совсем другие. Уже к концу 60-х, в «Традиционном сборе» (1966), зазвучала тема подведения итогов, часто тревожных. Автор отразил то настроение «перехода от социальных иллюзий к трезвости», что и многие другие драматурги на выходе из «своих шестидесятых»: А. Арбузов («Счастливые дни несчастливого человека»), В. Панова («Сколько лет – сколько зим»), Л. Зорин («Варшавская мелодия») и др. «Смена песен» в общественном сознании отразилась и на героях «Традиционного сбора», например, критика Агнии Шабиной. Она сменила честность и смелость ранних своих статей на конформизм нынешних, пишет уже не так «лобово», «все дальше и дальше уходя… от своей личности» (491). Теперь «обаяние таланта» молодых авторов вызывает в ней раздражение: «Надоели мне эти вьюнцы со своими знаменами неопределенного цвета… Посредственность и бездарность куда менее вредны» (438–439). Духовное перерождение в сторону апатии, равнодушия, отказа от идеалов молодости – одна из самых опасных и устойчивых социально-нравственных болезней застойного времени, и В. Розов не ограничивается лишь ее констатацией. Оставаясь верным наиболее близкой ему линии «психологического реализма» в искусстве, он глубоко исследует проблему «несостоявшейся личности» в пьесах 70—80-х годов: «Четыре капли» (1974), «Гнездо глухаря» (1978), «Хозяин» (1982) и «Кабанчик» (опубликована в 1987 г.).

В многочисленных беседах со студентами литературного института и молодыми драматургами В. Розов неизменно отстаивает как специфическую высокую миссию театра его эмоциональное воздействие на зрителя. «Моя любовь неизменна – театр страстей. Если в пьесе одна только мысль, я начинаю протестовать». В доперестроечные времена его как раз и критиковали за сентиментальность и мелодраматизм, но он оставался верен себе: «Автор должен быть добр сердцем и уметь плакать» (584).

Название «Четыре капли» ассоциируется у автора, помимо прочего, с образом: «четыре слезы». Несмотря на жанровые подзаголовки комедийного ряда («шутка», «комедия характеров», «комедия положений», «трагикомедия»), автор говорит о серьезном. Ведь только в нравственно больном обществе 13-летние подростки вынуждены вступаться за честь и достоинство своих «несовременных» родителей от наступающего хамства («Заступница»), а утвердившиеся в жизни хамы наглы и изобретательны в оскорблениях тех, кто не живет по их правилам, они – рабы озлобленности и зависти («Квиты», «Хозяин»); дипломированные и остепененные дети предпочитают самым близким людям-родителям – общество «нужных людей» («Праздник»). Различные варианты бездуховности в характерах и взаимоотношениях между людьми, запечатленные в этих конкретных реалистических сценках-зарисовках – слепок общества, в котором недостает «поразительного, исцеляющего душу тепла человеческой доброты»(629).

К. началу 80-х годов психологический реализм Розова приобретает новые, более жесткие формы. Герой одноактной сцены «Хозяин» швейцар ресторана – и легко узнаваемый конкретный тип, и одновременно страшный символ утвердившегося на «командных высотах» ничтожества. Пожалуй, столь сатирически заостренное обобщение у драматурга встречается впервые. Недаром авторская ремарка в начале пьесы «ориентирует» нас на Л. Андреева: швейцар «в золотых позументах, как будто в „Анатэме“ „Некто, охраняющий входы!“»

Группа веселых молодых интеллектуалов желает отметить в ресторане защиту кандидатской диссертации и, предвкушая «цыпленка-табака», «осетрину на вертеле» и «семужку», натыкается на неожиданный запретительный окрик: «Местов, граждане, нет».

Швейцар чувствует себя хозяином положения («Я здесь хозяин… Кругом один я…») и с наслаждением куражится нал теми, кто не желает заискивать, унижаться, просить, над людьми «нервными», «с принципами». «Я таких знаю, которые с принципами, знаю, чего они хотят. Гнать их отовсюду надо. (Почти кричит.) Я здесь хозяин! (Свистит в свисток)». Безнаказанное хамство рождает, по его признанию, «Первое мая в его душе» (179). В частном случае В. Розов усматривает тревожное общественное явление: абсурдное смещение представлений о ценностях духовных и нравственных, уродливо-мещанское понимание «престижности». Об этом с болью писал В. Шукшин в своей «Кляузе», В. Арро в пьесе «Смотрите, кто пришел». Почти такой же, как в пьесе Розова, эпизод из собственной жизни тех же лет вспоминает В. Войнович: «Швейцар – не то чтобы мужичок с ноготок, но, в общем, щуплый… Но тем не менее хозяин ситуации, чувствовавший себя, как апостол во вратах рая. Подходили какие-то люди, что-то вроде талончиков доверительно ему показывали, и он их пропускал. Очередь деликатно роптала, озвучивая кукиш в кармане» (Известия. 1997. 26 декабря). О такой «перевернутой» системе ценностей в эпоху всеобщих очередей, необходимости что-то доставать, а не свободно покупать, куда-то «попадать», а не просто приходить, о появлении нового типа «хозяина жизни» – из сферы обслуживания, из «людей свиты» Розов предупреждал еще в «Традиционном сборе», призывая к единению честных людей, чтобы противостоять злу: «В наше время… каждый честный человек – полк… Разве ты не чувствуешь, какая борьба сейчас идет?.. Уж если по крупному счету – государству в первую очередь нужны честные люди повсюду. Всякие приспособленцы, как пиявки, по огромному телу нашего государства ползают, едят, сосут, грызут…» (496).

Драматург оказался провидцем, потому что жизненная философия швейцаров, с их «свистком» обернулась еще большим абсурдом в психологии «новых русских» с сотовыми телефонами и вооруженной охраной.

Сатирой, хотя и «мягкой», считает В. Розов свою пьесу «Гнездо глухаря». Главный ее герой – Степан Судаков, в прошлом добрый человек с «потрясающей улыбкой», активный комсомолец, боевой фронтовик – теперь большой чиновник, решающий людские судьбы и хозяин респектабельного «гнезда». Он не понимает, почему его домочадцы не чувствуют себя счастливыми в шестикомнатной квартире со всеми атрибутами «лучших домов»: коллекцией икон, «великим и кошмарным» Босхом, Цветаевой, Пастернаком на полках, «всякой всячиной» из разных стран. По пути к «вершине», на которой, как он считает, все «просто обязаны быть счастливыми», Судаков-старший потерял нравственный ориентир. Его заменили карьера и вещи, «душа его обросла телом» настолько, что стала глуха к болям даже самых близких людей. «Не засоряйте мне голову всякими мелочами… Меня нет, я отдыхаю» – таков принцип его нынешнего существования. А «всякие мелочи» – это трагедия дочери, развивающаяся на его глазах, драма подруги юности, проблемы младшего сына Прова, бунт жены, превратившейся его стараниями в «домашнюю курицу».

Ему не понятны страдания дочери Искры, которой изменяет муж, недовольство жены и ирония младшего сына Прова: «Уж какие я им условия создал. Другие на их месте с утра до вечера танцевали бы» (657).

Автор заставляет нас задуматься, что же сделало Степана Судакова «глухарем»? Имено такое предложение к размышлению звучит в словах девятиклассника Прова, Судакова-младшего: «Вот, говорят. если срезать дерево, то по кольцам его можно определить, какой год был активного солнца, какой пассивного. Вот бы тебя исследовать. Просто наглядное пособие по истории… До чего же ты, отец, интересно сформировался…» (680).

Сам по себе Степан Судаков, может быть, и не очень страшен. Его «титаническое самоуважение» и в то же время угодническое «метание бисера» перед иностранцами скорее смешны, а вера в собственную непогрешимость и крепость своего «гнезда» – весьма непрочное ограждение от «подводных камней», сложностей жизни, что подтверждается финальным крушением Глухаря. Страшнее то, что с благословения и с легкой руки «глухарей» процветают явления и люди более опасные. Драматурги разных поколений – Розов и Вампилов – усмотрели в современной жизни и представили крупным планом легко узнаваемый тип удачливого, достигшего прочного общественного положения, довольного собой человека, внешне очень «правильного», но по сути холодного, расчетливого, жестокого. Вспомните официанта Диму в «Утиной охоте» и зятя Судакова Егора Ясюнина в «Гнезде глухаря». Такие не знают душевных терзаний, раздвоенности, рефлексий, угрызений совести. «Сильная натура», «человек без нервов», – говорит о Егоре жена Искра. Виктор Зилов рядом с официантом Димой – «божий одуванчик», несмотря на многие свои грехи; все его «страсти-мордасти» не от силы, а от слабости, он ведь и себя растаптывает. В Диме же он чувствует какую-то непонятную силу, зависит от этого опытного «стрелка». Не случайно именно к нему он обращается как к единственному другу и учителю: «Получается так, что ты – самый близкий мне человек…» Официант – из тех, кто шагает по жизни победно, по-хозяйски. А заповедь Степана Судакова «живи весело и ничего не чувствуй» очень совпадает с жизненным кредо Егора Ясюнина. Егор – тоже за то, чтобы не волноваться, не переживать. Видя, как волнуют Искру чужие письма, присланные в газету, он говорит: «В своем единоличном хозяйстве каждый должен управляться сам. Приучили просить милостыню» (639). Он учит Прова науке «отказывать» людям в просьбах. «Неприятно попервой, потом тебя же больше уважать будут» (640). Итак, главное в жизни – не волноваться! – И Ясюнин из расчета женится на Искре, чтобы утвердиться в Москве. Теперь «великий рязанец» «подкапывается» под тестя, чтобы, спихнув с дороги это «старье», занять его престижное место по службе. На этом новом витке своего уверенного «полета» он уже видит новую жертву: юную Ариадну, дочь более высокого начальника. «Вы не боитесь Егора, Ариадна?» – спрашивает Искра ослепленную любовью соперницу и предостерегает: «Вы не будете любить цветы, вы перестанете слушать музыку, у вас не будет детей никогда. Он растопчет вас, вытрет о вас ноги и перешагнет» (687).

Для людей этого типа не существует сдерживающих этических норм поведения, нравственных принципов; они считают все это отжившими свое «условностями». «Только абсолютное отсутствие условностей может сделать личность выдающейся», – теоретизирует Егор, современный «супермен» (658).

Персонажи В. Розова обычно показаны в сфере обыденной жизни. «Семейными сценами» назвал драматург и пьесу «Гнездо глухаря», однако смысл ее выходит далеко за рамки бытовой истории, также, как и сюжет «Кабанчика», пьесы, написанной в начале 80-х, но опубликованной в перестроечное время.

Пьеса «Кабанчик» создана автором еще до XXVII съезда, до появления слова «гласность», до открытых разоблачений в печати и судебных процессов по поводу превышения власти, коррупции, взяточничества, приписок.

Драматург А. Салынский, предваряя публикацию «Кабанчика» в 1987 г., писал: пьеса «оказалась столь откровенной, что перестраховщики не на шутку струхнули. Бедный „Кабанчик“ и пискнуть не мог – крепко его держали несколько лет». А когда пьеса все-таки пробилась на сцену (в Рижском русском театре драмы, реж. А. Кац), автору было предложено изменить название пьесы на нейтральное «У моря».

Самое сокровенное для писателя здесь – возвращение к судьбе подростка, молодого человека и к метаморфозам, происшедшим в его характере в новых, жестоких жизненных перипетиях. В 50-е годы Андрей Аверин («В добрый час!»), профессорский сын, рефлексировал по поводу своего незнания жизни («…Я, наверно, оттого такой пустой, что все мне на блюдечке подавалось – дома благополучие… сыт… одет»). Пока инстинктивно, но он ощущал, что благополучие – это еще не все («Вы обратили внимание, Маша, какая у нас в доме тоска?.. Иногда мне хочется пройтись по нашим чистым комнатам и наплевать во все углы…»), что самому лучше зарабатывать, чем клянчить. Однако он очень вяло сопротивляется хлопотам матери об институте, а в разговоре с друзьями, хоть и паясничая, не отвергает гневно «элемента жульничества»: «Эх! Кто бы за меня словечко замолвил!.. В ножки бы тому – бултых! Клянусь! Продаю честь и совесть!» (114). В итоге, как мы помним, он принимает решение сменить домашний уют на дорогу, на поиски себя в жизни.

Девятиклассник Пров Судаков («Гнездо глухаря») таких угрызений совести почти не испытывает, более того, считает, что родители обязаны думать о его будущем, суетиться, бегать, «выполнять свой родительский долг», это противно, но не стыдно. «Стыдно было в ваше время. Мы приучены», – бросает он отцу. Пров вряд ли способен ринуться из «гнезда» в большую жизнь, чтобы искать «свою точку в ней». Во-первых, он скептически относится к этой самой «большой жизни» и ее «героям», вроде «великого рязанца Егора», с которого ему отец советует «делать жизнь». Так же, впрочем, не жалеет он иронии и в адрес отца, переродившегося в равнодушного «глухаря». Во-вторых, родительское «гнездо» не вызывает у него активного неприятия, он охотно пользуется всем этим благополучием и не отторгает уготованного ему будущего. Он будет поступать в престижный МИМО: «Отец туда определяет… – признается он однокласснице Зое. – А что? Жизнь приобретает накатанные формы. Время стабилизации… Отец требует. Ему будет лестно» (636).

В центре авторского внимания в «Кабанчике» – душа 18-летнего Алексея Кашина, на чьи хрупкие плечи свалилась почти невыносимая тяжесть прозрения, осознания зла, среди которого он, не задумываясь, жил до сих пор. Отец – большой начальник – стал «героем» шумного процесса о крупных хищениях, взятках, и мир для Алексея перевернулся. Он ощутил себя на краю пропасти. «При всей своей наглядной современности, в данном случае даже злободневности, „Кабанчик“, по мнению критика Н. Крымовой, продолжает одну из вечных тем. Это – зеркальное отражение одного поколения в другом… Отцы и дети встретились глаза в глаза – и этот момент трагичен». Надо отдать должное драматургу в тончайшем психологическом анализе состояния Алексея, «смертельно раненного существа». Его нервозность, резкость в ответ на любые – добрые и злые – попытки приоткрыть его таинственность, «странность», выдают экспрессивную сосредоточенность на своем, лихорадочное «прокручивание» киноленты своей жизни. Еще в «Традиционном сборе» прозвучала мысль о личной ответственности каждого за свою судьбу в обращении ко всем выпускникам школы старой учительницы: «Раньше вы считали, что все недостатки жизни исходят от взрослых, а теперь получилось, что эти взрослые вы сами. Так что сваливать вам теперь уже не на кого, спрашивайте с себя» (480).

Алексей – еще недоучившийся десятиклассник, понял это в момент свершившейся катастрофы. Разрываясь между чувством жалости к отцу и осуждением собственной инфантильности, он больше всего винит себя: «Почему я не донимал? Я же развитой человек. Учился вполне… Я ничего не понимал. Даже подкоркой не чувствовал. А ведь мог. (Почти кричит.) Нет, не мог я ничего не знать, не видеть! Давил, значит, в себе, вглубь загонял, будто не знаю!.. До чего же человек погано устроен. Ну, на какую зарплату у нас дача была – здесь. И на Кавказе!.. Мне все улыбались все время. Я привык, видимо…» (56). Беспощадный самоанализ – не покаяние на людях, на миру, где «и смерть красна». Алексей, напротив, бежит от «мира», прислонившись на первое время к бывшему шоферу отца, который знал и любил его с детства. Но бросается прочь и от него, когда тот выдает его тайну. Он мечется между людьми и «библейской бездной», торопится написать обо всем, что знал и видел, спешит «успеть». Не случайно он ощущает себя поверженным Демоном («Я тот, кого никто не любит и все живущее клянет»), девяностолетним старцем, перед которым открылась бездна («Я все равно скоро умру…»), и более того он выражает осознанную готовность к смерти: «Нет, я все равно не исчезну, я сольюсь с природой. Поэтому в любой момент и могу. Блаженство» (54). Извечная тема мировой классики обретение гармонии в мире вечной природы, бегство в этот мир от несовершенного, устроенного людьми. Я разделяю вывод Н. Крымовой о том, что «не претендуя на литературный жанр трагедии», В. Розов (после «Вечно живых», наверное, впервые) «вплотную к трагедии подходит и не сулит оптимистического финала».

Название пьесы метафорично, иносказательно. В охоте опытных «стрелков» за всеми возможными благами, безжалостно убиваются души юных: «Грехи отцов падут на детей…» Из памяти Алексея не выветривается страшный образ убитого им во время отцовской охоты маленького кабанчика: «Зубы оскаленные запомнил. Вроде улыбка. Улыбается и улыбается… Зубки» (55). Теперь он сам вроде загнанного кабанчика: «Я умру скоро. У меня не то, что все внутри, в мозгу тоже… уже не горит, догорает, тлеет. Меня огонь охватил» (56). И когда в финале пьесы Василий Петрович (тоже «охотник» по своей жизненной философии) предупредительно «стучит ружьем об пол», Алексей кричит «почти в восторге»: «Давай, давай! Кабанчик! Кабанчик!» Пьеса имеет открытый финал (кажется, лишь в одном из многочисленных спектаклей Алексей «ставит точку» пулей из отцовского пистолета). И здесь В. Розов остается верен правде. На протяжении всего действия автор дает почувствовать, несмотря ни на что, что Алексею нужно время, чтобы все перегорело в душе. Вот почему важно как-то кому-то «выплеснуть» наболевшее. Поначалу он ежедневно «что-то» пишет: «Знаешь, почему я еще живу? Я пишу… Я не знаю, что это… Не стишки, не роман, конечно. Я про себя пишу… Ведь то, что я знаю, никто не напишет» (50), – признается он Ольге, понимающей его, просто внимательно, по-человечески слушающей. Ведь до встречи с ней поделиться было не с кем: Юраша и так все прекрасно знал и, как мог, поддержал парня в трудное для него время. Поэтому пространный монолог Алексея, обращенный к Ольге, – тоже попытка удержаться «на краю». И еще очень важно, что герой воспринял крах отца не только как личную катастрофу, но и отстраненно: «По-моему, это все зараза. Знаешь, есть чума, оспа, холера, тиф сыпной, брюшной. Эпидемии бывали. Один от другого заразится, и пошло, и пошло. Вот эта… Эта мразь вся, обман – они тоже микроб, зараза. Отец заразился! Нет, не думай, я его не оправдываю! Мне все равно его жаль. Но ведь тут совсем в другом дело… Я-то жить больше не могу» (57).

В. С. Розов большую часть своих тревог и писательского таланта отдал проблемам молодежи. Образ его в истории нашей культуры до сих пор ассоциируется с образом проповедника и учителя, но в высоком смысле этих понятий, когда на аудиторию обрушивают не занудные проповеди и «моральные кодексы», а человеческие чувства, страсти, подкрепленные мудростью и честностью, когда автора ведет желание «достучаться до совести, до сердца, до души». Может быть, именно потому в постперестроечнос время, когда достигнуть этого стало почти невозможно, В. С. Розов пишет очень мало. Когда-то он инсценировал «Братьев Карамазовых», написав светлого «Брата Алешу». Сейчас уже не один год обдумывает линию «четвертого брата», незаконного сына Ф. Карамазова – Смердякова…

 

Список сборников произведений В. Розова и отдельных пьес, не вошедших в сборники

Мои шестидесятые. Пьесы и статьи. М., 1969.

Из бесед с молодыми литераторами. М., 1970.

В добрый час. Пьесы. М., 1973.

Избранное. М., 1983.

Хозяин // Сов. драматургия. 1982. № 1.

Кабанчик // Сов. драматургия. 1987. № 1.

Путешествие в разные стороны. М., 1987.

 

Литература о Розове

Анастасьее А. В. Розов. Очерк творчества. М., 1966. Очерки истории русской советской драматургии. Т. III. Л., 1968.

 

Проблема героя в драматургии «новой волны»

Человек в сфере быта стал объектом глубокого изучения работы целой группы драматургов, чьи литературные дебюты состоялись еще в начале 70-х, а сценические – значительно позже. Разные по возрасту, писательскому почерку, тематическим пристрастиям, они, однако, были объединены в критике терминами «новая, волна», «поствампиловская драматургия», «драматургия промежутка». В творчестве Л. Петрушевекой, А. Галина, В. Арро, С. Злотникова, А. Казанцева, В. Славкина, С. Коковкина, Л. Разумовской, Н. Павловой, В. Малягина и других, несомненно, и много общего. Прежде всего их пьесы надо рассматривать как определенный этап в развитии русской социально-бытовой драмы. Непосредственные ученики А. Арбузова и В. Розова, последователи Л. Зорина и А. Володина, они испытали в то же время сильное влияние таланта А. Вампилова. «Новая волна» влилась в драматургию, разрабатывающую труднейший жизненный материал – нравственную проблематику, которая, как правило, снисходительно воспринималась официальным общественным мнением, критикой и квалифицировалась как «мелкотемье», «безгеройность», «обочина», «бытовщина» и т. д. на фоне «магистральной линии» в литературе. Достаточно вспомнить, какие пьесы подвергались разносной критике: «Старшая сестра», «Пять вечеров», «Варшавская мелодия», «В день свадьбы»!

Психологическая драма «новой волны» продолжала настойчиво вести «историю болезни общества», раскрывая нравственный распад, бездуховность, одичание, демонстрируя растлевающую силу системы в условиях застойного времени и потому получила те же упреки в «камерности», «узком мирке семейно-бытовых отношений». На страницах газет и журналов в адрес этих пьес звучали обвинения в том, что это – «бесстрастный фонограф, стоящий на обочине жизни», «неонатурализм», которому не дано отстоять справедливость, честность, истину и что – более того – авторы «опускают обух нравственного обличительства – злого, язвительного, беспощадного… на народную нашу жизнь» (!) Верность избранной нравственной тематике в годы застоя была не менее подвижнической, чем у драматургов «производственной» темы, ибо «дух человеческий излечить труднее, чем экономику» (А. Смелянский). Пьесы названных выше авторов ставили острейшие вопросы: «Что с нами происходит?», «Чем больна душа?» Вопросы не новые, но по-прежнему злободневные, тревожащие.

Естественно, путь драматургов «новой волны» на сцену был не менее трудным, чем у их учителей. Практически театральные дебюты их состоялись в начале 80-х годов, почти одновременно с «вампиловским сезоном» в театре. Именно к этому времени стало очевидным, что на смену «положительному» герою, традиционному для советской литературы, и герою-романтику, максималисту, борцу с несправедливостью 50—60-х годов, верящему, что ему по плечу изменить жизнь и состояться как личность, неповторимая, незаурядная, пришли «не герои», по определениям критиков, «серединные люди», «маргиналы», «вибрирующие», «плохие хорошие» люди.

Как писал критик Б. Любимов, драматургия «новой волны» создала групповой портрет «промежуточного» поколения, несущего на себе различные проявления «негероического героя». Это поколение «людей не очень добрых, но и не так чтоб очень злых, все знающих про принципы, но далеко не все принципы соблюдающих, не безнадежных дураков, но и не подлинно умных, читающих, но не начитанных… о родителях заботящихся, но не любящих; детей обеспечивающих, но не любящих; работу выполняющих, но не любящих… ни во что не верящих, но суеверных; мечтающих, чтобы общего стало не меньше, а своего побольше…»

Именно таковы герои А. Галина («Восточная трибуна», «Ретро», «Стена»), С. Злотникова («Сцены у фонтана» и «Пришел мужчина к женщине»), Л. Петрушевской («Чинзано», «Уроки музыки»), В. Славкина («Взрослая дочь молодого человека», «Серсо»), Э. Радзинского («Спортивные сцены 1981 года»), А. Казанцева («Старый дом»). Быт застойного времени не «выдавал» боевитого положительного героя – и в драмах «новой волны» его нет. В лучшем случае речь в них идет о повседневном героизме преодоления, неприятия лжи, предательства, подлости.

Вопрос о «положительной программе» названных авторов был задан на страницах журнала «Театр». Однако собравшиеся за «круглым столом» молодые драматурги отстаивали свое право на исследование внутреннего мира именно такого, а не иного героя. «У каждого времени свои герои и свои их выразители… При этом изменился не масштаб героя… а наше отношение к этому масштабу. Он стал измеряться не столько „вширь“, сколько „вглубь“» (Олег Перекалин). «Театр сегодня не может умиротворять, утешать, успокаивать. Он должен будоражить, не на шутку тревожить и предупреждать… Прямота, резкость, а порою и беспощадность в постановке вопросов, присущие финалам некоторых современных пьес, это попытка пробиться через жировой слой души, который у части зрителей накоплен годами, – и в результате посещения театра тоже!» (А. Арро). «Моего героя легко не заметить, люди совести скромны и не любят выхорашиваться. Их и глазом не видишь – скорей ощущаешь, как тепло от печки; кто-то топит ее и жить легче, и слабый, глядишь, становится бодрее, умный – умнее…» (Н. Павлова). Но все же чаще всего в центре внимания «поствампиловской драматургии» – герой, который явился главным откровением А. Вампилова: человек, у которого «качающееся коромысло в душе» (Л. Аннинский), Вампилов раньше и ярче других показал драматизм внутреннего конфликта целого поколения мечтателей и романтиков, «детей оттепели», которые оказались, в силу социальных перемен в обществе, «изгнанниками» из своего времени и, взрослея, стали натыкаться вдруг на нечто промежуточное, смутное, зыбкое: «плохих» нет, «злых» нет и виноватых в их душевном дискомфорте тоже не видно. Вампилов точно установил болезнь души своего современника, названную в критике «синдромом Зилова». «Зиловы, – писал Б. Любимов, – прочно укоренились в жизни: их родственники летают во сне и наяву, проносятся в осеннем марафоне – современные Пер Гюнты, катящиеся по кривой, мимо семьи, работы, друзей…» Драматурги «поствампиловского призыва» продолжают исследовать тип разочарованного мечтателя, которому «что-то не позволило стать самим собой».

Чаще всего герои пьес «драматургии промежутка» (Б. Любимов) – 30—40-летние люди, с уже определившейся линией жизни и подошедшие к поре подведения некоторых итогов: каким хотел быть? каким стал? почему «не состоялся»; как замышлялось в юности? Подобные вопросы мучают музыканта Вадима Коняева и его бывших одноклассниц («Восточная трибуна» А. Галина), редактора литературного журнала Нелли («Колея» В. Арро), «стосорокарублевого инженера» Куприянова – Бэмса («Взрослая дочь молодого человека» В. Славкина), их сверстников из пьес «Спешите делать добро» М. Рощина и «Пришел мужчина к женщине» С. Злотникова. И, как правило, оказывается, что «планка» надежд, жизненных целей, принципов в юности была поставлена ими слишком высоко. Они в силу разных причин не смогли «взять высоту».

Врач Шабельников и его жена Алина («Смотрите, кто пришел!» В. Арро) вынуждены признать, что у них «непрочные позиции» в жизни, что они «ничего из себя не представляют», не умеют «сделать счастливыми» себя и близких, что легко уступают свое место людям с деловой хваткой, нуворишам, барменам, банщикам и куаферам, готовым скупить их со всеми «потрохами»: книгами, ученой степенью, амбициями, поэтическими всплесками и т. д. – «За оплатой, как говорится, фирма не постоит».

Рефлексирует по этому поводу Нелли, героиня пьесы В. Арро «Колея». Уже в начале драмы, описывая квартиру героини, автор замечает: «чувствуется, что здесь в прежние годы взращивали новый бытовой стиль, простой и раскованный, но, не взрастив, бросили на середине…». Мотив несостоятельности, «несостыковки мечты с действительностью» – главный в пьесе: «Давно, много лет назад, мне казалось, – говорит героиня, – что мой дом – это весь мир… Ну, а теперь у меня нет дома… Мы вообще утратили понятие дома: дружного, надежного, теплого. А нет дома – нет и семьи. А нет семьи, то… – и ничего нет!»

«Ничего не могу для вас сделать. Простите меня», – признается Вадим Коняев своим одноклассницам, через много лет заглянув в город детства. Когда-то, уезжая учиться в московскую консерваторию, он обещал написать музыку об улице, на которой они жили, о них самих, чтобы люди знали, что они «существовали на свете». «Ждали музыку», а он привез импортные шмотки на продажу… Комплекс вины не покидает героя на протяжении его «свидания с юностью» у восточной трибуны заросшего стадиона (А. Галин «Восточная трибуна»).

Уже двадцать лет мучается оттого, что не может «поставить свое прошлое на полку», Бэмс («Взрослая дочь молодого человека» В. Славкина). Бывший «первый стиляга, король джаза», с болью и обидой вспоминает о том, как они, «поколение Политехнического», в свое время не были поняты ни институтским начальством, ни комсомольскими вожаками и как неадекватно дорого обошлись им невинные, в общем-то, выходки и увлечения: «Двадцать лет… понадобилось, чтобы они поняли, что кока-кола – просто лимонад, и ничего больше», что коронный шлягер «Чаттануга-чуча» – просто «песенка на железнодорожную тематику». «А тогда намвжарили и за кока-колу, и за джаз, и за узкие брюки. Потому что тогда-то было точно известно – если нам это нравится, значит мы плесень! Гниль! Не наши. Двадцать лет!.. Жизнь!..»

Критик Ю. Смелков назвал эту черту поствампиловского персонажа конфликтом «со своей собственной молодостью». У знакомого нам «традиционного» положительного героя такого внутреннего разлада не было, как не было и «самоедства», которым страдает большинство персонажей «новой волны». Бэмс признается дочери: «Я сам себя ем. А знаешь за что? За то, что ты меня не ешь, за то, что мать меня не ест, за то, что не едят меня ни работа, ни развлечения, ни природа… И сам я вегетарианец… А как красиво начиналось!..» «И куда все ушло? – подхватывает тему героиня „Колеи“. – …Во мне сидит ненасытная жаба тщеславия… И именно поэтому отсюда уходят, уходят все, сначала муж, потом дети…» Мучительный самоанализ, комплекс вины перед собой и близкими за свою «несостоятельность» – лучшее, что есть в этих «вибрирующих» героях (И. Дедков). Стыд и совесть не покинули их души. Вызывает сочувствие и их желание что-то исправить, наверстать упущенное. Однако почти во всех случаях метания от одиночества, непонятости, утраченных иллюзий вследствие обстоятельств, не зависящих от героев, приводят их к иллюзиям новым, «выстроенным собственными руками», к играм в дом, семью, счастье и т. д. Неприкаянные и мало знакомые друг с другом люди в пьесе В. Славкина «Серсо» задумывают создать некую «коммуну» в доставшемся одному из них старом загородном доме. Название пьесы символично: как в игре в серсо, герои надеются хоть ненадолго почувствовать радость общения. Хозяин дома, Петушок, признается: «Мне сорок лет! Но я молодо выгляжу! У меня своей квартиры никогда не было! Своего дома… Ни разу!.. Я собрал вас всех вместе, потому что у нас есть нечто общее. Вы все… каждый… и я, – мы все, мы – одни». Пребывание на даче, конечно же, сблизило героев, каждый в этой «игре в серсо» сыграл свою партию. Мотив одиночества в пьесе зазвучит с особой силой, когда к «коммуне» «прибьется» Кока, человек из прошлого, и поведает им историю о несостоявшейся по его вине любви, о неизбывном одиночестве во всей последующей жизни. Призрачность затеи Петушка подчеркивается заключительной репликой Валюши: «Мне показалось… я подумала… что именно сейчас мы все вместе могли бы жить в этом доме».

Точно так же в «Колее» В. Арро героиня наивно полагает, что достаточно купить круглый стол, «чтобы касаться локтями», повесить над ним старинный абажур, похожий на «купол, венчающий здание», починить давно испорченные часы – и воцарится атмосфера дома, подобного дому Турбиных. Но не случайно в самый «пафосный» момент размечтавшаяся Нелли падает на пол со сломанного стула.

Иногда «заигравшиеся» герои уже теряют ощущение реальной жизни. Психологический феномен, когда трудно разобраться, где жизнь, а где игра в нее, где герой сам, «настоящий», а где – «играет роль», мы встречали в «Утиной охоте» А. Вампилова.

«Поствампиловская» драматургия исследует многие варианты душевного дискомфорта героев, чаще – интеллигентов, как следствия нравственной атмосферы застойного времени, в которой были все условия для процветания конформизма, «двойной жизни», когда духовный потенциал человека стал обесцениваться, а талант и образованность не всегда оказывались востребованными. Но трудно понять, почему так легко отступают эти люди перед цинизмом, хамством. трезвой житейской логикой; почему этих «увядших» романтиков пытаются «реанимировать», растолкать их же антиподы-прагматики: официант Дима и Саяпин «учат жить» Виктора Зилова («Утиная охота»), Олег Потехин – Вадима Коняева и его одноклассниц («Восточная трибуна»), Ивченко – Бэмса («Взрослая дочь молодого человека»). В драматургии «новой волны» эти «антиподы» тоже неоднозначны: не грешники и не злодеи, а практичные люди, предпочитающие рефлексированию – действия, хотя и не всегда «во имя высоких идеалов».

Рядом с «плохими хорошими» взрослыми вырастает поколение «трудных» подростков. Это еще одна больная жизненная проблема, отраженная в спорах о герое в литературе 70—80-х годов и в драматургии «новой волны», в частности. В одной из пьес звучит мысль о том, что дети, поверившие в воспоминания родителей об их борьбе с рутиной и ложью, тоже бросались на борьбу, потому что «им правда еще нужнее», но в это время «примеры для подражания» уже сидели «по кустам и оттуда грозили пальчиком». Немногие, подобно Бэмсу, могут похвастаться своим родством с «новым раскованным поколением», и немногие молодые готовы крикнуть: «Салют динозаврам!»

Вечная проблема взаимоотношения поколений и ответственности взрослых за судьбу детей по-разному поставлена и осмыслена в пьесах «Дорогая Елена Сергеевна» А. Разумовской, «Старый дом» А. Казанцева, «Бумажный патефон» А. Червинского; в публицистически острых драмах, основанных на реальном материале: «Вагончик» Н. Павловой, «Ловушка № 46, рост второй» и «Между небом и землей жаворонок вьется» Ю. Щекочихина, «Остановите Малахова!» А. Аграновского. В 70—80-е годы жанр «подростковой и юношеской драматургии» был ярко обозначен и представлен в литературе и театре.

В нашей книге эта большая тема лишь заявлена и предложена к самостоятельному изучению.

Не новичок в работе с драматургией «новой волны» режиссер Анатолий Васильев откровенно признавался, что самое трудное в «новой современной драме» – это необычный, «размытый» герой. В линии его поведения – отсутствует ход на длинную дистанцию. Он не сосредоточен на одном направлении, у него много выборов, «большое количество малых поступков и малых реакций»; в его жизни «не последнюю роль играет случай»; день соткан из взаимных отталкивающих друг друга общений; нет семьи – есть компания и т. д.

Драматург В. Славкин в своей книге «Памятник неизвестному стиляге» пишет, что прошумевшая в конце 70-х – начале 80-х годов «новая волна» драматургии (и в этом ее главная заслуга) показала героев «обочины», «не желавших принимать участия в прогрессе застоя»: «С какого-то момента стало ясно, что жизнь этих людей – это и есть народная жизнь, основная жизнь, которую надо изучать и которую надо отражать. А то, что происходит на „магистрали“, – это не жизнь. Тоже достойная изучения и отражения, но тут без методов абсурда, гротеска, сюрреализма не обойдешься, а все эти методы, мягко говоря, не поощрялись».

И в перестроечное время «новая волна» органично вписалась в атмосферу гласности, только стала еще резче в разоблачении уродливых явлений общественной жизни, которые в застойные времена замалчивались или рассматривались лишь как «тлетворное влияние Запада», «их нравы».

 

Сборники пьес драматургов «новой волны»

Арро В. Колея: Пьесы. Л., 1987.

Галин А. Пьесы. М., 1989.

Злотников С. Команда; Пьесы. М., 1991.

Казанцев А. Старый дом: Пьесы. М., 1982.

Петрушевская Л. Три девушки в голубом: Сб. пьес. М., 1989. Пьесы молодых драматургов. М., 1989.

Раздинский Э. Театр. М., 1986.

Разумовская Л. Сад без земли: Пьесы. Л., 1989.

Рощин М. Спешите делать добро: Пьесы. М., 1984.

Славкин В. Взрослая дочь Молодого человека: Пьесы. М., 1990.

 

Список пьес 70—80-х годов о подростках

1. Аграновский А. Остановите Малахова! Сб. пьес для юношества. М., 1980.

2. Дворецкий И. Мужчина семнадцати лет // Дворецкий И. Веранда в лесу. Пьесы. Л., 1986.

3. Машин Г. Салют динозаврам! // Театр. 1980. № 4.

4. Павлова Н. Вагончик // Пьесы молодых драматургов. М., 1989.

5. Полонский Г. Драма из-за лирики: // Сб. пьес для юношества. М., 1980.

6. Разумовская Л. Дорогая Елена Сергеевна // Разумовская Л. Сад без земли: Пьесы. Л., 1989.

7. Розов В. Гнездо глухаря // Розов В. Избранное. М., 1983. Кабанчик // Сов. драматургия. 1987. № 1.

8. Рощин М. Валентин и Валентина. Спешите делать добро // Рощин М. Спешите делать добро: Пьесы. М., 1984.

9. Славкин В. Взрослая дочь молодого человека // Славкин В. Взрослая дочь молодого человека: Пьесы. М., 1990.

10. Щекочихин Ю. Между небом и землей жаворонок вьется // Театр. 1990. № 6. Ловушка № 46, рост второй // Молодежная эстрада. 1987. № 2.

 

Список киносценариев 80-х годов о судьбе юных

Миндадзе А. Плюмбум, или Опасная игра // Искусство кино. 1986. № 3.

Нугманов Р. Игла // Киносценарии. 1986. № 3.

Хмелик А. Маленькая Вера // Киносценарии. 1987. № 1.

 

Литература к теме

Бугров Б. С. Русская советская драматургия. 1960—1970-е годы. М., 1981.

Велехова Н. Серебряные трубы. Советская драма вчера и сегодня. М., 1983.

Вишневская И. Л. Драматургия верна времени. М., 1983.

Громова М. И. Эстетические искания в советской многонациональной драматургии 70—80-х годов. М., 1987.

Явчуновский Я. И. Драма вчера и сегодня. Саратов, 1980.

 

Темы для самостоятельного исследования

Герой Театра А. Вампилова.

«Синдром Зилова» в драматургии 70-х – начала 80-х годов.

Эволюция юного героя в жизненных испытаниях (по пьесам В. С. Розова 50—80-х годов).

Проблема «трудных» подростков в драматургии 70—80-х годов.

Приемы психологического анализа в социально-бытовой драме 60—80-х годов (на творчестве Л. Зорина, А. Володина, А. Вампилова, А. Галина, Л. Петрушевсхой).

Герой «новой волны» в испытании бытом.

Проблемы и герои юных в кинематографе 80-х годов.

 

Глава 4. Драматургия А. Н. Арбузова (70—80-е годы)

 

В нашей литературе А. Н. Арбузов (1908–1986) прожил полвека, ни разу не изменив своей главной любви – драме. Все тридцать с лишним пьес писателя, созданные в разные годы, имели сценическую жизнь, одни более, другие менее долгую и счастливую. Арбузов – один из самых театральных наших драматургов, писавший не для чтения, а для игры на сцене. Отсюда – постоянное обновление формы, стремление к жанровой определенности, ибо, по его убеждению, «пьеса вне жанра – не драма, не комедия, не трагедия – деквалифицирует актера». Арбузов никогда не был формалистом в искусстве, не признавал случайного, поспешного, необоснованного шарахания «от бескрылого натурализма к модернизму». Его художественные искания всегда определялись сверхзадачей: как наилучшим образом, ярче воплотить свои заветные темы, мысли, характеры. А для театра Арбузова самые главные проблемы – это поиски смысла жизни, размышления о том, «куда уходят дни?», и любовь как главный критерий счастья и гармонии в человеческих отношениях.

За Арбузовым закрепилась репутация камерного драматурга чеховской школы. С Чеховым роднит его то, что он «не монументален». Арбузова трудно было обвинить в «отставании от жизни». Не было ни одного значительного события в истории нашей страны, на которое бы не откликнулись его пьесы: коллективизация («Шестеро любимых»), строительство метрополитена в Москве («Дальняя дорога»), Великая Отечественная война («Домик на окраине», «Ночная исповедь», «Мой бедный Марат», «Бессмертный», «Годы странствий»), «великие стройки коммунизма» («Иркутская история») и т. д. Но это не была конъюнктура, фиксирование событий, фактов. Это был исторический фон для рассказа драматурга о простых человеческих судьбах, о людях, современниках писателя.

У Арбузова – простые, обыкновенные, но в то же время удивительные герои. Ученик Арбузова, драматург Ю. Эдлис, называл его «маленького» человека «чаплинским»: «Арбузов обнаруживал такие драмы в его повседневной, обыденной жизни… что персонаж его становился знаком чего-то очень существенного в общечеловеческом смысле». Удивительно, что из круга своих героев Арбузов категорически исключает отъявленных подлецов, откровенных негодяев. Они ему не интересны. Вернее, прекрасно осознавая, что в человеке «сидит столько всякого, разного – и отрицательного и положительного», он не спешит осудить, зачеркнуть, поставить крест, а стремится понять, почему человек плох. «…Как только я начинал понимать своего отрицательного героя, – признавался драматург, – я прощал ему его грехи и, прощенный, он переставал быть отрицательным».

Есть у него персонажи особенно любимые: люди, становящиеся в «годах странствий», нравственно беспокойные, ищущие смысла в потоке «уходящих дней». И среди них Арбузову ближе всего неуемные фантазеры, чудаки и мечтатели, наделенные талантом человечности и влюбленные в жизнь – герои, по утверждению друзей и учеников писателя, похожие на него самого.

Театральный мир Арбузова удивительно органичен. Драматург часто говорит об ощущении, что всю свою жизнь пишет одну и ту же пьесу, с продолжением. В связи с этим представляется особенно значительным последний период его творчества. Сейчас, когда прошло уже более десяти лет после его смерти, очевидным становится тот факт, что 70—80-е годы в писательской судьбе А. Н. Арбузова были подведением итогов. Не случайно, наверное, он публикует в это время новые редакции своих старых, особенно дорогих пьес, в чем-то соглашаясь, а в чем-то споря с собой, прежним. Так, в 1980 г. он создал обновленные варианты сразу нескольких произведений: «Двенадцатый час» (1959–1980), «Годы странствий» (1950–1954—1980), «Мой бедный Марат» (1964–1980)… Ему бесконечно дороги многие мотивы и герои этих пьес, созвучные новому времени.

В этот последний период своего творчества Арбузов создает два своеобразных цикла пьес, связанных темой любви, семьи, поисков счастья, отмеченных новыми для автора чертами, но в то же время обобщающих все самое характерное для его художественного мира.

«Сказки старого Арбата» (1970), «В этом милом старом доме» (1972), «Старомодная комедия» (1975) в критике названы пьесами «голубого периода». Их объединяет в один цикл жанровое родство. Это комедии, построенные как причудливая, увлекшая автора игра, с допуском условностей, с большой долей авторской выдумки, фантазии. По законам игры, «мир-театр» этих пьес населен милыми чудаками, «добрыми, как детвора». Здесь ждут чудес, как в цирке, о котором поет песенку героиня «Старомодной комедии»:

Пока мы есть, мы ждем чудес, пока мы здесь, мы им причастны. Побудем здесь, пока мы есть, пока мы в цирке – мы прекрасны.

В «милом старом доме» приморского городка происходят события одноименной пьесы, водевиля-мелодрамы. Здесь все основано на чисто водевильной ситуации. Две женщины, очень разные, не зная до этого друг друга, приезжают в этот городок, чтобы встретиться с одним и тем же мужчиной, сорокатрехлетним Константином Гусятниковым: это его бывшая жена, актриса Юлия, и нынешняя его любовь – Нина Бегак, зубной врач. Поселяются они, естественно, в одной гостинице, в одном номере и на протяжении действия исповедуются друг перед другом каждая о своем, не подозревая даже, что они соперницы.

Комическое в пьесе связано с тем обстоятельством, что население «милого старого дома», семья Гусятниковых, живет по законам «клана», точнее «ансамбля». Все здесь так или иначе музыканты, весь мир делят на «музыкантов» и «немузыкантов» (как у Гофмана). «Немузыканты» – не их люди, каких бы высоких иных достоинств носителями они ни были. Об ушедшем в армию младшем Гусятникове, Макаре, говорят: «выпал из ансамбля» – и теперь обеспокоены задачей «подобрать вторую скрипку». Гусятникова-мать считает величайшей нелепостью, что Константин собирается ввести в дом зубного врача, не играющую ни на каком инструменте: «Я всегда мечтала, чтобы ты женился на второй скрипке» (1,43). Именно под «определенную мелодию» семьи позволяют вернуться в этот дом Эрасту Петровичу, когда-то первому, а ныне «четвертому и последнему» мужу Раисы Александровны Гусятниковой: ведь он хормейстер! Правда, в этой семье «разыгрывают» еще один эксперимент: говорить только правду и не терять при этом чувства юмора. В этом отношении Нина Бегак замечательно вписывается в их ансамбль, внеся в него такую музыку, которая и не снилась этим музицирующим энтузиастам.

И еще в этом мире боготворят любовь. О ней говорят как о великом чувстве, от которого человек становится похожим на безумца, которое опрокидывает все «нормальное», регламантированное. Так полюбила Юлия своего Михаила Филипповича («Наваждение… Все предано огню, все уничтожено – но ты счастлива…»), и это примирило Гусятникова с уходом от него жены («Она полюбила!»). На беду Юлии, она натолкнулась на «бенгальский огонь». что «вспыхивает, ослепляет… и тут же гаснет». На фоне обшей гармонии финала в пьесе зазвучит грустная мелодия одиночества Юлии. слишком поздно понявшей, что променяла на «бенгальский» огонь настоящее счастье.

Чудеса происходят и в доме на старом Арбате, куда однажды явилась «добрая фея» и покорила сердца сразу двух кукольных дел мастеров, двоих непримиримых соперников в искусстве, неисправимых упрямцев, отца и сына Балясниковых. «Добрая фея» – это вполне реальная девушка из Ленинграда, Виктория, Виктоша, мечтающая стать знаменитой модельершей и «одеть всю нашу страну разнообразно и красиво».

Любовь к юной Виктоше – первое настоящее чувство, которое слишком поздно озарило душу старшего Балясникова. Как молитву, как заклинание он твердил по ночам знаменитые стихи Тютчева, чтобы спастись от наваждения, не выглядеть нелепым. Но любовь эта сотворила чудо: помогла Федору Балясникову выйти из творческого кризиса. Неверие в свои силы заставило его отказаться от последнего шанса побороть себя: от участия в конкурсе на лучшие куклы к спектаклю «Прекрасная Елена». Встреча с Виктошей перевернула все: «Мне кажется, что именно сейчас я способен на великое. Меня просто распирает от жажды дела», – признается он другу Христофору Блохину. Куклу «Прекрасная Елена» Федор, не замечая этого, делал с Виктоши, повторив в ней красоту оригинала, и одержал блистательную победу над всеми возможными соперниками.

Любовь – великое счастье, но и великое страдание: «Мне все время кажется, что, если уйдет она, – уйдет и жизнь», – говорит Балясников, печально осознавая, что никогда еще любовь не была ему так необходима, никогда еще не билась в нем так потребность любить. «Читать вместе веселые книги и печальные стихи, встречать рассвет в незнакомых городах, работать до изнеможения и хвалиться этим друг перед другом, молчать в звездные вечера и умирать от смеха в дождливую погоду, – о черт, как я готов к этому!.. Но поздно, поздно…» (2, 354). Виктоша сумела прекратить наконец-то многолетнюю «любовь-вражду» сына с отцом, помогла свершиться давнишней мечте обоих: жить и работать вместе. Словом, «сделала все, что могла», и исчезла, как и подобает фее из сказки, а вернее, сбежала. «А может быть, ее просто не было?» – Была, но исчезла, потому что «так лучше» всем. «Мне грустно и легко… печаль моя удивительно светла», – скажет в финале Федор Балясников и этими словами точнее всего определит общую атмосферу всей пьесы.

Вообще, надо сказать, название «голубой» по отношению к данному циклу пьес может быть принято лишь весьма условно, ибо эти произведения далеки от солнечности и беспечности в изображении жизни, точно так же, как их финалы – от «хеппи энда». Не удивительно, что эти пьесы Арбузова, названные им «комедией», «водевилем-мелодрамой», «представлением», театрами трактуются подчас как серьезные психологические драмы. Так произошло, например, со «Старомодной комедией» в парижском Театре комедии на Елисейских полях. «Я не ожидал такой драматической версии, – говорил о спектакле Арбузов. – В Москве пьеса смотрится как эксцентрическая комедия. В Англии в Шекспировском театре зрители тоже много смеются… Весьма своеобразна постановка пьесы и в Вашингтоне, где ее почему-то назвали „Мы кувыркаемся“… А здесь я видел серьезный спектакль… В Париже оказалось, что моя вещь „тянет“ и как драма».

В пьесе действуют двое. Он и Она. Лидия Васильевна Жербер (ей нет еще шестидесяти) и Родион Николаевич (ему шестьдесят пять). О чем пьеса? – О старости. Но и о молодости тоже, о молодости души и сердца. А. Арбузов рассказывал, что замысел ее возник пол впечатлением встречи с «милыми старичками» на Арбате. «Им было лет по шестьдесят. Они шли, заботливо поддерживая друг друга. Добрые, аккуратные… И что всего интереснее – они хохотали… смеялись, как очень счастливые люди. И я вдруг понял, как много теряют их ровесники, думая, что жизнь кончена…» Подобный дуэт уже был заявлен в водевиле «В этом милом старом доме», где Раиса Александровна Гусятникова в свои 68 лет ведет себя, по ее собственному признанию, «как какая-нибудь тридцатипятилетняя девчонка», подстать ей и 70-летний Эраст Петрович, восторженный влюбчивый романтик. Как ни парадоксально, «Старомодная комедия» поднимает вечную тему первой встречи, зарождения нежного чувства любви.

Она. Я не смогла… вот ужас… Я отпустила такси.

Он. (тихо). Спасибо…

Она. Не знаю, что тебе сказать.

Он. Ничего не говори (Помолчав, улыбнулся). А знаешь – я чуть не умер.

Она. Да… Смешно… Наверное, всю мою жизнь я только и делала, что шла тебе навстречу (1, 382).

Лишь в самом финале прозвучит признание, а до этого, на протяжении всего «представления» герои, пожилые люди, боясь обнаружить свои чувства, говорят не о том, они целомудренны в уважении к прошлому друг друга. Ведет этот дуэт Лидия Васильевна – тонко, умно, виртуозно, постоянно чувствуя состояние собеседника, переводя в нужный момент разговор в другое русло. У обоих нелегко сложились судьбы, оба пережили ужасы войны, утрату близких. Но уверены, что «жить на свете, в общем-то, довольно любопытно».

Она. Я кассирша… И представляете – мне тоже живется довольно весело… Вокруг очень живой народ. И общественная жизнь кипит ключом… И совершенно, совершенно нет свободного времени. Очень, в общем, весело. (Помолчав). Только вот иногда придешь вдруг домой, и как-то никого Нет… как-то пусто… Ну, невесело как-то (1, 345).

Он. Я постоянно окружен множеством людей… Врачу открыто то, что совершенно неизвестно простому смертному… Казалось бы, чужие судьбы. Но стоит тебе как врачу в них вмешаться, и они уже становятся в какой-то мере и твоими… О каком же одиночестве может тут идти речь?.. (1, 346).

Хотя и он проговаривается, что по вечерам испытывает чувство одиночества, когда поднимается в пустующую комнату дочери и подолгу слушает, ни о чем не думая, как шумит море.

Они не из тех, кто ноет и жалуется на судьбу. Напротив, их воспоминания о прошлом – не столько ностальгические воздыхания о том, чего никогда не вернуть, сколько путешествие в бурную, радостную молодость свою и всей страны. «Жить долго не фокус. Жить интересно – вот задача» (1, 358) – в этом они солидарны, так же как и в неутомимом желании радоваться жизни; они не утратили способности удивляться, восхищаться красотой природы. музыкой.

Виктоша в «Сказках старого Арбата» вспоминает о своих родителях – «старомодных чудаках», которые «умерли в один и тот же год, наверное, потому, что одному без другого было просто нечего делать». – «Счастливцы. Завидую», – отвечает Федор Балясников (2, 331). Счастливцами, достойными зависти, можно назвать и героев «Старомодной комедии» уже потому хотя бы, что на долгих, трудных и запутанных дорогах жизни они сумели найти друг друга. По мнению Арбузова, удивительно тонко почувствовали пьесу французские исполнители Эдвиж Фейер и Ги Трежан. «Пожалуй, это лучший спектакль по моей пьесе, который я видел на западной сцене, – говорил он. – Мой бог, как они были благородны на сцене! Не вымаливали успеха у публики. Играли почти незаметно. Еле-еле. Чуть-чуть. Они только намекали. Без малейшего старания. Немножко шаловливые, но полные достоинства… не думая о зрителе, подолгу молчали и смотрели друг на друга. И я в зале… догадывался, догадывался, догадывался… Это было счастье».

Итак, лирические комедии «голубого периода» – по существу своему ностальгические, хотя и светлые раздумья о важных проблемах человеческого общения.

«Жестокие игры» (1978), «Вечерний свет» (1973–1974), «Воспоминания» (1980) сам автор объединяет в цикл «Драматический опус». Добавив сюда последние пьесы Арбузова «Победительница» (1983) и «Виноватые» (1984), можно сказать о повороте драматурга к особому, новому качеству пьес, более острых, жестких по содержанию, более притчевых по форме, чем все ранее написанное.

«Жестокие игры» сразу обратили на себя внимание необычной для писателя резкостью постановки проблем, во многом новых для него. «Я всегда считал, что обязан описывать свое поколение, – рассказывал А. Арбузов в связи с написанием пьес. – Был молодой – писал о молодежи. Потом мое поколение стало взрослеть, повзрослели и мои герои. Они старели, и я старел, начал писать о старых людях… Но что случилось? В студии молодых драматургов, которой я руковожу, все моложе меня. И они пишут о своих сверстниках. О таинственном поколении двадцатилетних. Вот и взяла меня зависть: „Черт-те! А интересно – мог бы я о молодых написать? Понять их, современных, уже других?“

Эпиграф из Э. Олби о „поддерживающих за ручку“ и учащих уму-разуму, а также прозрачно заявленная в сюжете пьесы линия взаимоотношения детей с родителями, семьей, дала повод критике определить пьесу как очередной разговор на тему „отцов“ и „детей“. Однако самый текст пьесы, да и автор в своих выступлениях утверждают иную, более общую и более трудную нравственную задачу, созвучную нашему времени и волнующую не только русских писателей. „Скорее, эта пьеса – об ответственности любого из нас за того, кто рядом, – говорил драматург. – Вот представьте себе: на вершине горы стоят несколько человек. Внизу – пропасть. Если один толкнет другого, тот упадет и погибнет. Хотелось передать именно то ощущение зависимости людей друг от друга, когда иное неосторожное движение, слово могут оказаться губительными“.

Этот мотив подспудно звучал и в предыдущих пьесах Арбузова, тревожно и предупредительно, особенно в „Годах странствий“, „Моем бедном Марате“, „Иркутской истории“ и в „Счастливых днях несчастливого человека“. А в „Сказках старого Арбата“ Христофор Блохин произносит многозначительную реплику, от которой тянется нить к названию и сути „Жестоких игр“: „А по-моему, все дело в том, что надо быть добрым. А быть добрым – это значит быть осмотрительным… Человек всю жизнь играет в игрушки. Но в детском возрасте ему их покупают в магазине, а потом… страшно подумать“ (2, 350).

Почти все герои причастны к этим „играм“. Родители Нели, подавляющие любое проявление самостоятельности у дочери, „доигрались“ до того, что дочь наделала много глупостей, сбежала из дома в Москву. И хотя добротой своей и непосредственностью, открытостью она и „растопила“ ледяное сердце Кая и его друзей – „мушкетеров“, но продолжает „играть“ на грани жестокости, не думая о других, когда увозит маленькую Лесю в Москву и выдает ее за свою дочь, чтобы испытать на прочность чувство к ней Никиты. „Все играем, играем – наиграться не можем“, – с горечью говорит Маша Земцова после гибели Миши, своего мужа, врача, веселого, любящего и самоотверженного. Подытоживая прожитое рядом с Земцовым время, Маша поняла, что „пробежала мимо счастья“, недодала мужу тепла, отмахиваясь от его чувства, небрежно и раздраженно бросая, что „не обучена играть в эти игры“, то есть любить. „Господи, боже мой, как невнимательно живем мы… И Мишка на прощанье сказал, как неосторожно. Сколько бед сеем… без оглядки“. – говорит она Неле (2, 414). „Брось игры, а то убьешься“, – советует она ей (2, 423). „Играют“ родители Кая, живя за границей для себя, не оглядываясь на сына, успокаивая свою совесть тем, что он (сын) прекрасно обеспечен материально, имеет большую квартиру в Москве, учится в престижном институте (не зная, что он институт бросил). Мать выражает родительские чувства в письмах, отпечатанных на машинке. „Играют“ в большую, дружную трудовую семью в доме Никиты. Почти не видят друг друга, редко встречаясь за семейным столом „по праздникам“, каждый занят собой. А у детей растет обида, и даже ненависть к родственникам. Кай переполнен жалостью к себе. Двадцатилетний художник, он постоянно рисует дождь. Никита так же, как и его родители, живет „бегом“, не оглядываясь, спешит всегда лишь к одной цели: быть первым. Пожинает плоды своих „жестоких игр“ отец Терентия. Пьяница, он свел в могилу жену и фактически лишился сына. Терентий, пожалуй, единственный, кто к жизни относится серьезно, не „играет“, и потому прочнее своих друзей стоит на ногах. Ему не на кого надеяться, он самостоятелен, сам работает. И не он, а отец ждет от него помощи. Квартира Кая, „мушкетерский союз“ необходим всем троим, здесь им „теплее“, они согреваются в своей ностальгии по доброте воспоминаниями о детстве.

В центре пьесы – несомненно, Миша Земцов, вернее его отношение к жизни. Не „играть“, а жить, „весело проживать самые сложные события своей биографии“ – вот суть этого характера, противопоставленного другим персонажам. „Он у нас личность – энтузиаст шестидесятых, – иронизирует Кай. – …Сидит в районе Тюмени на нефти. В тайге медведей лечит“. – „Модные местечки, – вторит Никита. – У меня там двоюродный дядя пропадает. Чем-то кого-то снабжает. С некоторым успехом“ (2, 382). Однако Мишка легко парирует эту иронию, четко ставя „диагноз“ душевному состоянию Кая и его друзей: „слишком драматизируете все“. „Вот ты бунтуешь, из института ушел, а на чьи деньги живешь?“ – обезоруживает он двоюродного брата вопросом в лоб. О живописных упражнениях Кая он не без жестокости замечает: „Мертвое у тебя тут все… Без света, без отблеска дня… не в моде солнечная погода?“ (2, 385). А по поводу бравады Никиты, его бездумного, победного шествия по жизни и нытья, что он при этом никому не нужен, Мишка опять бьет безжалостно: „Понятно. Большой опыт успеха имеешь. А опыта беды не было у тебя?“ (2, 382).„…Тускло вы живете, ребята. Кисловато, в общем“, – резюмирует он. С Мишкой, бывалым человеком, в этот искусственный мир, развивающийся по правилам игры в разочарованность, рефлексию, врывается сама жизнь, трудная, противоречивая, сурово и жестоко испытывающая человека на прочность и потому – яркая и прекрасная: „Но вообще-то у нас жизнь любопытная, – рассказывает он, не хвастаясь подвигами, не поучая. – Тайга вокруг – на поликлинику-то не смахивает. А если с поисковой партией в глушь отправишься, там жизнь вовсе особого рода. По болоту ползешь, как по минному полю: движение неосторожное – и прощай, Мишка! Иной раз один километр за пять часов проползешь – не более. Или речку вброд переходить, когда шуга идет: чуть замешкался – и вмерзнешь в лед. Да… Чего видеть не пришлось! Первое время совсем не мог я в тайге уснуть, особенно если не в палатке приходилось, у костра. Шорохи вокруг, шорохи… Словно обнаженным чувствуешь себя… Неприкрытым, что ли. А затем привык, и нигде уже так крепко не спалось. Развесишь на колышках рубаху над головой – вот тебе и дом! Спишь, и сны видишь, как нигде… А проснешься с первым солнцем, раскроешь глаза – жизнь!“ (2, 384).

В последних пьесах Арбузова с особой силой звучат мотивы, которые заставляют вернуться к самому началу его творчества, – к Тане», с которой началось очень многое в театре Арбузова. И прежде всего тема любви. «Любовь всегда будет просто переполнять все пьесы Арбузова. Если говорят, что Арбузов написал свое новое произведение, никто не сомневается – оно обязательна будет рассказывать о чувстве между мужчиной и женщиной», – пишет в своей книге «Театр Арбузова» критик И. Василинина. Доказательству этого положения в книге посвящена интересно написанная, эмоциональ ная глава «За что?.. Никто никогда этого не знает». Но уже с первой своей пьесы Арбузов утверждает нерасторжимую связь личной судьбы человека с временем, велениями дня, с общественно полезным трудом. Он сурово наказал свою Таню за желание спрятаться от жизни в маленькой, уютной квартирке на Арбате, в личном мире. где «ты да я, да мы с тобой». Муж Тани, Герман, предпочитает «деловую» женщину, геолога Шаманову. Однако приветствуя таким поворотом сюжета эмансипацию советской женщины, Арбузов все-таки смягчил категоричность осуждения Тани, заставив усомниться в жизненном выборе героини, когда она признается Игнатову: «Важно, что я чувствую себя здесь полезной. Остальное не существенно. Только работа может принести человеку истинное счастье. Все прочее – выдумка, ложь». Но ощущается за этой репликой несогласие, самооборона, боязнь повторения той боли, которую пережила Таня. Однако было же счастье любви и – пусть короткое – но счастье материнства! Вот почему на недоверчивое возражение Игнатова («Неужели все?») она спешит ответить «резко» – «да». Авторская позиция здесь и в последующих пьесах однозначна: конечно же, работа – далеко не все. Особенно, если с категоричностью антитезы ставятся на чаши весов любовь и любимое дело. Это опасно. Это граничит с бездуховностью. Вспоминается крик Никиты в «Жестоких играх»: «Беззащитен! Жил в расчете на чудо… Надеялся – кто-то придет, явится, возникнет… и я поделюсь. Никто не явился, незачем! А любимая семья? Ха-ха… Они души во мне не чаяли, если у них было на это свободное время» (2, 409).

Но с особенной тревогой этот мотив звучит в размышлениях о женской судьбе. Крайности, гримасы эмансипации сейчас вызывают общую тревогу. Пользуясь «классификацией», предложенной в произведениях искусства последних лет, «деловая женщина», конечно, нравственно возвышается над «сладкой женщиной», но явно проигрывает перед женщиной «странной» и «летающей», которая вне зависимости от регламентированных благ, комфорта, «золотой кареты» счастья, хочет просто любить и быть любимой. В поздних пьесах Арбузова не принимается «производственный фанатизм» женщины. Так, Маша Земцова («Жестокие игры») осуждается автором за то, что «не умеет дома быть», что она прежде всего геолог, а все остальное у нее потом, что материнство воспринимается как наказание, как плен: «Прыгаю, как дура в клетке… – страдает она. – В конце лета на Тужке вот-вот должны мы были нефтяной пласт пересечь… Так нет: отозвали мою поисковую, – сомнительным объявили участком. А там есть нефть! И это доказать мне надо… Выложить материал… Мне одной! А я с вами тут сижу лялякаюсь» (2, 387). «Ну ты зверь», – вырвется у Мишки в ответ на эту тираду. Маша переживет большое потрясение, прежде чем осознает свою неправоту, трагизм неполноты и обделенности своей жизни. В последних пьесах Арбузова, «Воспоминания», «Победительница» и «Виноватые», – все подчинено «женской» проблеме.

«Воспоминания» – типичная арбузовская пьеса. По словам режиссера-постановщика спектакля на Малой Бронной, А. Эфроса, «привлекательная и раздражающая одновременно, как почти всегда у него. На грани банальности, вычурно… Правда, в этой вычурности есть своя законченность и своя поэзия. К тому же – безусловная душевность». Опять камерная драма с неприхотливым сюжетом «ухода» мужа от жены, но поднимающая извечные проблемы любви и долга. Гимн любви вопреки довольно распространенному в наше время легкому, бездумному взгляду на отношения мужчины и женщины как отголоску «сексуальной революции» на Западе. Вера в любовь как спасение от бездуховности случайных связей. Пьеса о бесценном даре – отдавать себя другим.

Астроном-профессор Владимир Турковский, талантливый ученый, весь погруженный в свое звездное небо, рассеянный чудак, после двадцати лет жизни с Любовью Георгиевной, врачом, спасшей ему жизнь, «собравшей его буквально по частям», он, «ее творение», признается, что полюбил другую и готов к уходу из налаженного комфортабельного мира в комнату в обшей квартире к женщине с двумя детьми, двумя «невоспитанными девочками», лишь бы Люба отпустила его. То есть он готов и остаться, если (по крайней мере, он так говорит) Люба потребует этого. Вся пьеса – по существу о драматической борьбе в душе героини на протяжении нескольких часов ее жизни, которые ей отпущены на раздумья. Тем более сложно разобраться в себе, когда она наталкивается на различное отношение к сложившейся ситуации ее близких. И прежде всего дочери Киры, студентки-социолога. Кира не хочет верить, что поступком отца руководит любовь. «При чем тут любовь? Ведь ее нет в современном мире». «…Наступила славная эпоха НТР, – горько бросает она отцу, – отравливаются воды, вымирают звери, пропадают травы, обезличивается человек, оскудевает лес… И вслед за этим ты поспешно оставляешь нас. Все закономерно. Звенья одной цепи – даже то, что ты изменил нам. Напалм сжигает не только хижины – и любовь, пугаясь, торопливо покидает мир…» (2, 440). «Не забавно ли, – с горечью замечает она, – в жизни никто любить не умеет, не хочет, вернее, а в кино на любовь взглянуть бегут, толпятся у касс. Все-таки экзотика для современного человека» (2, 436). Еще дальше в скептицизме, граничащем с цинизмом, в рассуждениях о любви заходит Денис, двоюродный брат Турковского, 27-летний человек без определенных занятий, озлобленный на весь мир. В разговоре со своей очередной партнершей по «жестоким играм», Асенькой, он бросает: «Любила? Не смеши, Асенька, это уж из области легенд. После Джульетты и Ромео не слыхать что-то. Народ иным занят… Престижный брак? Не банально ли в наш век? Себя ведь и иначе прикончить можно» (2, 445). Однако если молодежь с присушим ей максимализмом не принимает случившееся всерьез, для Любови Георгиевны «уход» мужа – глубокая травма, драма жизни. Вся вторая часть пьесы – трагедия утраченной любви, а с нею – счастья. «Наверное, мне надо было удержать его от этой нищенской, беспризорной жизни, которая его ждет, – говорит она дочери. – Надо было. Но вот что забавно – в этом безрассудном Володином поступке есть нечто возвышающее его в моих глазах. Отчаянно больно – но это так» (2, 453–454).

Пьеса «Воспоминание» – один из вариантов любимой арбузовской темы. «У меня, – говорил драматург, – о чем бы ни шла речь в пьесе, каких бы профессий люди в ней ни действовали, какие бы конфликты рабочего порядка ни возникали, любовь является определителем душевного состояния человека. Мне кажется, что без любви человек в мире живет вхолостую. Любовь может быть несчастливой, но даже несчастная любовь более благо, нежели пустое, мертвое пространство вокруг человека».

Сила любви помогла преодолеть героине тяжесть утраты, удержаться от ревнивого, а потому и несправедливого сопоставления себя с Женечкой, которая при первом взгляде явно проигрывает. Любе достало мудрости не выяснять, за что Владимир полюбил Женечку. ибо испокон веку известно, что на этот вопрос не существует ответа, который можно было бы «сформулировать» ясно, четко, однозначно. «Нет, нет, я допускаю эту мысль – человек способен любить не один раз в жизни… Ведь если он душевно богат, он может одарить этим и вновь встреченного… Конечно, я могла, могла его заставить не покидать дом… Но ведь он мое творение! Я вернула ему жизнь не для того, чтоб он стал несвободен. Я родила его для счастья, и не мне его разрушать» (2, 478–479). Случайно став свидетелем такого благородства и самоотверженности в любви, «доверенным» страданий Любы, Денис впервые в жизни столкнулся с тем. во что не верил. И это его потрясло, перевернуло все его представления о мире, о жизни. Это потрясение спасает его от неминуемого падения в пропасть, к которому он стремительно шел, совершая по пути много бессмысленно жестокого. «Ты научила меня… Отдавать, – скажет он Любе на прощание, а Кире посоветует: И ты прости отца – ведь он любит. Я не верил в это, думал, все пустяки, сказочки… А он так любит, ты сама видела. Прости ему, девочка» (2. 474).

Константин Гусятников предпочел блистательной красавице Юлии («В этом милом старом доме») близорукую, немножко нелепую, маленькую Нину Бегак. Владимир Турковский уходит от «лучшей женщины на свете» Любы к неприметной Жене, библиотекарше обсерватории, человеку пока «на самых маленьких ролях» («Воспоминания»). Уходит профессор Генрих Антонович («Победительница») от жены к простой «обольстительной», «бестолковой женщине», «растрепе-хохотушке» и счастливо живет с ней в Ленинграде. Все это различные варианты несложившейся личной жизни, которые исследует драматург, чтобы попытаться ответить на вопрос «почему?» И всякий раз писатель утверждает мысль о необходимости оберегать как огромную ценность то, что предназначено женщине от века: быть хранительницей семейного очага и матерью. Самое высшее и сложное искусство – быть женщиной в наш стремительный, «деловой» век, который требует от нее деловитости, и умения быть на уровне быстро бегущей современной жизни, и при этом оставаться слабой, нежной, хрупкой, быть самобытной личностью – и исподволь, ненавязчиво и незаметно приносить себя в жертву интересам дома, семьи, любимого человека.

Пьеса А. Арбузова «Победительница» не случайно имела рабочее название «Таня-82». Ее героиня Майя Алейникова, процветающая деловая женщина, по существу – «Антитаня», так как превыше всего в жизни ставит свое дело и на пути к достижению этой «деловой» цели не останавливается ни перед чем.

По жанру эта пьеса – притча-исповедь женщины, которая, «земную жизнь пройдя до половины», наступательно, победно, достигнув высот карьеры и всеобщего признания своей «чисто мужской хватки», вынуждена признать эту свою жизнь «проигранной». На пути к «вершине» (Майя третий человек в институте, все административные дела, по существу, сосредоточены в ее руках), в погоне за синей птицей она растоптала, предала любовь Кирилла – самое Дорогое, как оказалось впоследствии, в ее жизни. Едва не разбила семью своего учителя Генриха Антоновича, не любя его, а исключительно из желания «подстраховаться», укрепить свои позиции. Из карьеристских соображений отказалась иметь ребенка, то есть совершить «лучший поступок женщины на земле». Она не умеет любить, не умеет дружить, неизменно подчиняя окружающих своей эгоистической воле, не беря в расчет их личность. На преданного ей Игоря Константиновича она смотрела как на очередного воздыхателя. «Примеряя» его к себе, она решает, что он «мужчина в доме… не более»; «Какая нелепица!.. Нет. С Кириллом было не так… Слезы, восторг, отчаяние… Двадцать лет прошло, а все думаю неотступно…» (3, 17).

Воспоминания о Кирилле прерывают диалоги героини с людьми из «нынешнего» ее окружения, в котором она отмечает свой сорокалетний юбилей: Зоей, Игорем Константиновичем, Полиной Сергеевной, Марком. Она виновата перед ними всеми, но перед Кириллом больше всего, и память неотступно казнит ее за давнее предательство. «Я думала, что и не вспомню его никогда, а теперь…» (3, 36). Каждый из персонажей дает ей почувствовать, что «жестокие игры» неизменно отзываются на судьбе «игрока». «Не огорчайтесь, – не без иронии замечает Игорь Константинович на признание Майи в ее неспособности к кулинарии. – Нельзя одерживать победы на всех фронтах сразу» (3, 17). Полина Сергеевна напоминает Майе, что когда-то она действовала жестоко, но в расчете по крайней мере «небеса штурмовать», т. е. из увлечения наукой, а вылилось все в довольство административной властью. Но резче всего бьет по ее честолюбию и нынешней триумфальной победности Марк Шестовский, журналист, с которым она захотела вдруг однажды «отдохнуть» от жизненного марафона, построить «тихую пристань» и чья любовь к Майе была преданной, страстной и молчаливой. Он не может ей простить, что она отказалась родить ребенка только потому, что «Назревали события в институте». «Счастье? – говорит он ей на юбилее. – Что ж, случается. Однажды и нас с тобой оно чуть не посетило… Только спутал карты некий Петренко, с которым ты тогда мужественно боролась… Кстати, это кажется, он нынче сидел с тобой рядышком за праздничным столом и вещал в твою честь заздравные тосты… И как уютно закончилась ныне ваша знаменательная тогда идейная борьба. Мир! Мир во всем мире! Общий вальс! А прошлое забыто. Отошло в небытие… Но нет и счастья, которое было тогда рядом» (3, 45). Марк первый и единственный прямо и недвусмысленно говорит ей о том, в чем она в течение двадцати лет боится признаться себе, в том, что она предала Кирилла: «Как легко и просто ты расправилась с этим мальчиком. Но так и не призналась себе до конца в преступлении. А оно было совершено!» (3, 41). И если Майя где-то, иронизируя над своими победами («все одерживаю победы, все одерживаю…»), все же шадит себя (не пригласила на свой юбилей из всех свидетелей своего пути к триумфу лишь Кирилла), то Марк, произносит ей приговор беспощадно, начисто снимая со слова «победительница» его прямой, неиронический смысл. «Неясно только, к чему ты затеяла этот юбилей. Что хотела доказать? О каких доблестях жизни собиралась поведать? Что ты стала деловита и смекалиста? И что твой женский ум почти не уступает нынче мужскому разуму? И в делах административных нет тебе равных? Какое великое достижение – наконец-то перестать быть женщиной! Вполне в духе славной эпохи эн-тэ-эр» (3, 49).

Сцены-диалоги и сцены-воспоминания перемежаются в пьесе звуковыми заставками, воспроизводящими хаос звуков в эфире. Эти фонограммы символизируют бурный поток жизни, где смешалось все: и шепот влюбленных, и голоса детей, и современные песни, и объявления о приходе и отправлении поездов, о научных открытиях, о пропавшем щенке, за которого маленький владелец голосом, полным отчаяния и мольбы, обещает «любое вознаграждение… Любое… любое…» В нее же вплетается информация о разбушевавшихся стихиях в разных концах планеты, о преступлениях против окружающей среды, против человечества… И над всем этим хаосом величественно и мудро, как подобает вечности, звучат стихи японской и корейской классической поэзии, философские, символические миниатюры о красоте гармонии и трагедии её утраты. Эти прорывы в тишину в бешеной пляске звуков – как призыв остановиться, возвыситься над суетой сует, оглянуться на свою собственную жизнь. В Рижском ТЮЗ'е, впервые поставившем этот спектакль, сцена воссоздает салон легкового автомобиля, как бы мчащегося в шумном вихре жизни, – и в нем современная, изящная женщина – «проигравшая победительница».

Автор, как никогда, суров к своей героине. Когда-то она предпочла «золотую карету» той жизни, о которой мечтал Кирилл: «Обещаю тебе неспокойные дни – горе и счастье, радость и печаль» (3, 66). Теперь бы она многое отдала, чтобы вернуть прошлое. Но…

Посети меня в одиночестве моем! Первый лист упал… …И человек реке подобен — Уйдет и не вернется вновь… Устали стрекозы Носиться в безумной пляске… Ущербный месяц. Печальный мир. Даже когда расцвели вишни… Даже тогда.

Она безнадежно опоздала на давно назначенное свидание с Кириллом. Он погиб.

Пьесы А. Арбузова 70—80-х годов создавались в очень непростое время начала перестроечных процессов, разрушения атмосферы показушного благополучия, казенного лозунгового оптимизма. Трудно сказать, куда повернулось бы его перо в дальнейшем. Время это во всех его жестоких реалиях воссоздано его учениками, влившимися в «новую волну» драматургов. Учитель все понимал. Он попытался сказать свое слово о «жестоких играх» но по-своему. По-Арбузовски. Посвятив пьесу «Жестокие игры» «товарищам по студии», он не изменил себе. Светлая грусть последних произведений Арбузова не отменяет «пиршества жизни во всех ее проявлениях», каковым была вся его драматургия.

 

Список произведений А. Н. Арбузова

1. Арбузов А. Выбор. Сборник пьес. М., 1976.

2. Арбузов А. Драмы. М., 1983.

3. Арбузов А. Победительница: Диалоги без антракта // Театр. 1983. № 4.

4. Арбузов А. Виноватые // Театр. 1984. № 12.

 

Литература

Вишневская И. Л. Ал. Арбузов. Очерк творчества. М., 1971.

Василинина И. А. Театр Арбузова. М., 1983.

 

Темы для самостоятельного исследования

«Жестокие игры» как нравственная проблема в драматургии 60—80-х годов.

Жанровые искания в драматургии А. Арбузова 70—80-х голов.

«Чудаки, которые украшают мир», в пьесах А. Арбузова.

Категория «чудесного» в реалистических пьесах А. Арбузова.

«Музыка текста» арбузовских пьес.

Чеховские традиции в Театре Арбузова.