Жизнь как-то наладилась. Я снова гуляла посреди жилой зоны и тихонько, себе под нос, пела разные песни по настроению: «Вихри враждебные» и «Тихий вечер», «Мы шли под грохот канонады» и что-то весёлое детское, и, конечно, «Нелюдимо наше море». А по-французски и по-немецки мама без неё петь и говорить не велела.

Прошёл слух, что скоро всех нас отпустят. Наши мамы наделали так много саманных кирпичей, что класть их было уже негде. Везде лежал и сох саман. Новый делать было нельзя: не успеет до осенних дождей высохнуть настолько, чтобы его можно было сложить в решётку для окончательной просушки.

Как-то днём я увидела у коновязи целых трёх лошадей. Одна из них была очень красива: высокая, рыжая, с белыми «чулками» на передних ногах. Две другие — обычные гнедые. Очень захотелось рассмотреть рыжую получше, и я приблизилась к рабочей зоне. Место было опасное: ходить туда детям запрещалось, поэтому я делала вид, что просто тут гуляю, но ходила так, что коновязь всё время была в поле видимости — то справа от меня, то слева. Ну, а чтобы на меня вообще никто не обратил внимания, я ходила и пела, а сама смотрела на рыжую лошадь.

Из конторы вышел военный и направился в сторону жилой зоны.

«Нужно уходить, и побыстрее», — мелькнула мысль. Не желая показать, что я испугалась, я шла спокойным шагом и что-то напевала. Я была уже на полпути, когда меня обогнал очень высокий человек. Сделав ещё несколько шагов, он резко обернулся и встал у меня на дороге. Я тоже остановилась. Этого лица я раньше не видела. Ярко начищенные сапоги, скрипучая портупея и много красных штучек на воротнике — их называли петлицы, но что они означали, я не знала.

— Что это ты поёшь? — спросил он.

Я страшно разозлилась. На себя — за то, что я так испугалась, и на него — за то, что я его боюсь.

— Какую песню ты поёшь? — повторил он.

Подняв голову, уставившись прямо ему в глаза, я пошла в наступление. «Вихри враждебные веют над нами», — пела я, делая маленький шаг на каждый песенный такт. Места мне хватило только для двух первых строчек. Про «роковой бой» и «безвестные судьбы» я допевала, стоя в двух шагах от него, сжав кулаки и закинув голову, чтобы не потерять его взгляд. А глаза у него смеялись. Меня чуть отпустило.

— Спой мне ещё что-нибудь. Ты ведь любишь петь?

— Я люблю петь сама себе, — мрачно сообщила я.

— А какой конь тебе больше всего понравился?

— Рыжий.

— Это мой. Мне он тоже нравится. Пойдём, я его тебе покажу.

Спрятав руки за спину, я отступила назад.

— Туда ходить нельзя.

— Со мной можно, пойдём.

— Там рабочая зона, мне туда ходить не положено. Я живу тут, это моя зона, а вам сюда ходить положено? — совсем осмелела я.

— Иногда. А я тебя узнал. Ты та девочка, которая всех кусает, верно?

— Вот ещё глупости, я вообще не кусаюсь. А этот… Он первый начал, а когда пристают, нужно дать сдачи.

— Это хорошо, что ты умеешь дать сдачи. А чего он к тебе пристал, как ты думаешь?

— Может, он совсем не умеет разговаривать… Вот и разозлился, что его пёс подружился со мной и долго со мной разговаривал. Если бы он сам разговаривал с пёсом, он бы не захотел говорить со мной.

— Так пусть бы и спрашивал с собаки. Чего он на тебя накинулся?

— А-а-а! Побоялся, небось: там такие большие зубы — попробуй тронь! Вот он ко мне и полез. Дурак, наверно.

— Очень может быть. Это всё мама тебе объяснила?

— Вот ещё! Я что — маленькая, что ли? Сама подумала и догадалась.

— Но вы же с мамой говорили про это? Что она тебе сказала?

— Не-е… Сначала я очень долго спала, а потом нам некогда было про это говорить.

— А про что же вы говорили?

— Про Толстого, который Алексей Константинович. А вы знаете, у нас целых три писателя с фамилией Толстой. Есть ещё Лев Толстой, он писал про войну и мир, но мне это ещё рано читать. Сейчас есть ещё Алексей Толстой, но про него мама сказала, что и его мне рано читать. А первый Толстой написал про князя Серебряного. Очень интересная книга, только до конца мама ещё мне не рассказала. Осталось ещё несколько дней. А вы не знаете, откуда вылупляются кузнечики?

— То есть как?

— Ну, из гусеницы получается куколка, а из куколки вылупляется бабочка, а кузнечик — тоже из куколки или из чего? Мама забыла.

— Извини, я тоже не знаю. Я смотрю, ты уже перестала на меня сердиться. Почему ты так сердилась вначале?

— А я думала, что вы тоже будете драться прикладом.

— Я не дерусь. Кто же это тебя?

— А у меня был день рождения, и фея Моргана подарила мне красивый тюльпан. Он был рядом, но по ту сторону. Я его даже сорвать не успела. А он меня прикладом.

— А дальше что?

— Не помню. Мама говорит, что я всё забыла, и это очень хорошо, и не нужно ничего вспоминать.

— Мне говорили, что ты никогда не плачешь. Ты смелая девочка. Знаешь, когда я был маленьким, я тоже никогда не плакал на улице. А вечером жаловался и плакал маме, и она меня утешала. А тебя как утешает мама, когда ты ей жалуешься? Какие слова говорила мама, когда ты плакала ей, что тебе больно?

Он затронул очень тревожное, про что я даже думать боялась… И я взорвалась.

— Вы что, совсем… — я махнула рукой, не придумав вежливого окончания. — Ну как я буду ей жаловаться?! У мамы же руки болят! Мы даже есть ходим самые последние, когда уже всё остынет. У неё руки горячую миску держать не могут!

Он отвёл глаза. И меня понесло.

— Я сама каждое утро слышу, как бригадирша кричит на маму: «Ну ты, белоручка колченогая, опять ни хрена не держишь, — это такой рубанок, наверно, — пойдёшь саман сушить». А мама ничего не сушит, она целый день большущие кирпичи переворачивает. Вон с той стороны хорошо видно площадку. Я же вижу оттуда, как мама работает. Она всё наклоняется и переворачивает. А у неё нога не гнётся, она на одной ноге наклоняется. Что она вам — цапля, что ли, чтобы на одной ноге стоять?! Она потом на коленках там ходит! — бушевала я. — У неё коленки уже распухли, а мама никому даже не жалуется. Она мне всегда улыбается. И сказки весёлые рассказывает, и поёт красивые песни. А ночью, когда думает, что я сплю, руки укачивает. Ей же так больно! У мамы все руки в крови, а кирпичи грязные. А здесь никаких бинтов и йода нет и ничего нет в санчасти, одна пьяная рожа. Я этого красномордого каждый день вижу. Ходит тут. Я и так всё время боюсь, что у мамы кровь заразится и будет ган… гар… гаргена. Я думала, вы… а вы… вы… сами вы жалобщик дурацкий, — выпалила я.

И переведя дух, добавила:

— И вообще я больше с вами разговаривать не хочу.

И убежала. Спрятавшись от всех под чемоданом, я долго плакала. А потом уже и плакать сил не было.

Оказывается, если плачешь по делу, слёзы никогда не приносят облегчения.

Неожиданно, задолго до окончания рабочего дня, появилась мама и ещё несколько женщин. Они весело переговаривались и пересмеивались.

— Ну, атаман! — бросила мне одна. А смеющаяся мама добавила:

— Ты крепко нажаловалась на всех начальнику НКВД, а под конец, говорят, даже накричала на него. Там сейчас такой сыр-бор, дым коромыслом! А нас всех освободили от работы, пока не поправимся. Даже лекарство с собой дали, — показала мама баночку с мазью и порошки. И тут я заметила чисто забинтованные руки, головы, ступни, коленки — у кого что.

— И вообще Арсентьев распорядился готовить на всех проездные документы. Нас всех скоро отпустят в ссылку.

Работы по строительству бараков заканчивались, и лагерь был готов к приёму «своего контингента», то есть новых заключённых. Тогда я и узнала, что нас вообще-то не должны были отправлять в лагерь, мы были приговорены только к ссылке как ЧСИР — «члены семьи изменника родины». Но лагерей в стране не хватало, и надо было кому-то строить новые. Потому мы и другие такие же жёны и дети «врагов народа» попали сюда.

Через несколько дней всем вручили проездные бумаги. Село Калининское раньше называлось по-киргизски Кара-Балты; теперь это название сохранилось только у посёлка при железнодорожной станции. Всем ссыльным нужно было добираться до этой станции и ехать дальше. Женщины с детьми разъезжались к местам ссылки по всей Киргизии.

Только нам никуда ехать было не нужно. Мы должны были явиться за назначением к начальнику НКВД Калининского района товарищу Арсентьеву.