1
Они сели за маленький столик в нише. Он был словно специально поставлен сюда для них двоих.
Низенький плешивый официант протянул им меню и исчез. Его собратья уже поужинали, надо было перекусить и старому официанту, хотя в желудке у него еще ощущалась тяжесть от съеденной за обедом солянки и бараньего антрекота. А тут еще эта робкая парочка заняла столик, который обычно приносил такой доход. Девчонка, сразу видать, пришла сюда только ножками подрыгать. И парень совсем неотесанный. Февраль, а он лезет в каком-то зеленоватом костюме — не иначе как по ордеру получил — в перворазрядный ресторан. Впрочем, какие могут быть перворазрядные рестораны сейчас в этом обнищавшем захолустье! Редко промелькнет знакомое лицо, оставшееся в памяти с тех давних пор, когда здесь устраивались пресс-балы и банкеты, поражавшие богатством и изысканностью туалетов. А теперь какая-то девчонка надевает юбку, прикалывает к блестящей шелковой блузке дешевую брошку и является сюда, будто это ее право. Провинциальное захолустье! А ведь официант не забыл еще тихие предвечерние часы в ресторане первоклассного отеля: прохладные интимные сумерки, сверкающая белизна скатертей, тихий гул голосов, изредка позвякивает великолепная посуда. В эти часы ему часто приходилось обслуживать солидных господ из Англии, Швеции. А теперь за столиками ресторана «Глория» сидят заводские парни с грязными ногтями, в пиджаках с хлястиками, приобретенных по ордеру.
Зал ресторана быстро заполнялся. Оркестр тихонько пиликал что-то, музыку заглушали голоса развеселившихся посетителей. Официанты со своими тяжелыми подносами ловко сновали меж столиков.
— Ушел и пропал, — заметила Урве.
— Черт знает, что здесь за порядки, — проворчал Рейн, оглядываясь кругом.
Они были здесь впервые. Рейн оценивающим взглядом окинул просторное помещение, тяжелые плюшевые гардины цвета бордо, буфет с богатым выбором блюд, оригинальную арматуру, паркетный узорчатый пол. Урве интересовали платья и прически женщин. Она чувствовала себя здесь отлично.
Оркестр, собрав все свои силы, поднатужился и сфинишировал на внезапно высокой ноте. Шум голосов стал лишь чуть-чуть потише. Тут и там слышались взрывы звонкого смеха. За одним из столиков, по другую сторону балюстрады, сидела компания солидных мужчин. Густой бас говорил: «Погоди, Карл! Послушай, Карл, что я тебе скажу». Что он сказал, расслышать не удалось, но, очевидно, что-то смешное, потому что сидящие за столиком дружно захохотали. Многие в зале обернулись. Рейн заметил, что официант, обслуживавший этот столик, работал быстро, легко, стараясь угодить посетителям.
Урве беспокойно вздохнула. Куда же запропастился их лысый? Просто зло берет.
Сидевшие за соседним столиком офицеры морского флота попросили Рейна передать им меню.
— Но мы еще не подсчитали, во что нам все это обойдется. Цены, во всяком случае, ужасные, — шепнула мужу Урве.
— Ох! — Рейн сделал широкий жест рукой. — Обойдется во что обойдется, человеку раз в жизни исполняется двадцать лет.
Смешно. Урве исполнилось двадцать лет. Было время, когда она считала двадцатилетнюю Ирену с нижнего этажа старой женщиной. Теперь ей самой столько же, и десятилетняя дочка Ирены считает ее старой.
Официант, в глазах которого Урве была жалкой девицей, падкой до танцев, наконец появился. Ему сразу же закивали с нескольких сторон. Но он подошел к столику, за которым сидели морские офицеры. А ведь они только что пришли.
— Свинство! — нашла верное определение Урве.
— М-да, безобразие, придется выяснить. — Как выяснить — Рейн и сам не знал. В таком солидном ресторане он был впервые.
Этот вечер был задуман таким чудесным, а теперь... Они не разговаривали, они лишь следили за тем, как официант переходил от одного столика к другому. Оба думали одно и то же: стоило ли вообще приходить сюда? Стоило ли досаждать матери, которая считала, что праздновать день рождения в ресторане не что иное, как святотатство?
Наконец официант, которого куриный бульон и пирожок с рисом сделали благодушным, подошел к молодым влюбленным. Двести белого и набор холодных закусок. Так, так. Сто пятьдесят красного портвейна. Это пойло, вероятно, будет пить девчонка. Пусть пьет. Ее дело. И еще — свиную отбивную и телячий шницель. Пока все. Вот оно что — пока!
И все же он провел под столбиком цифр жирную черту, — еще в кухне, прихлебывая бульон, он решил, что сделает так. Счет получился не таким уж маленьким, однако это не изменило его первоначального намерения:
— Все удовольствие обойдется вам в сто шестнадцать рублей пятьдесят восемь копеек.
Оскорбительными были не слова, оскорбительным был тон. Словно официант предостерегал: мужики, куда вы лезете. Сюда могут зайти господа.
Урве почувствовала, как стыд горячей волной прихлынул к лицу. На глазах выступили слезы. Ведь человеку один раз в жизни исполняется двадцать лет. Вдруг она услышала, как будто откуда-то издалека тихий низкий голос Рейна:
— Позовите сюда директора.
— Что, что? — Лысый подался вперед и при этом чуть не опрокинул бокал салфеткой, переброшенной через руку. Неужели этот парень в костюме по ордеру догадался о десятирублевой приписке? В волнении он забыл, что счет еще не оплачен и поэтому приписка не установлена.
Но, как сразу же выяснилось, вопрос был не в счете.
— Я вам ясно сказал: позовите директора. Вы оскорбили нас.
— Но каким образом, гражданин? Произошла ошибка, явная ошибка.
— Думаете, мы свалились с луны? Полчаса заставляете ждать, а потом являетесь со своим счетом. Но беспокойтесь, я еще проверю, не приписали ли вы. Копейки лишней от нас не получите! А теперь ступайте. Ведите директора или несите жалобную книгу.
— Извините...
— Идите, идите! С вами мне больше нечего выяснять.
Урве взглянула на официанта — его согнутая спина и необычное проворство рассмешили ее.
— Побежал!
— А ты что думала? Что у него, ног нет? — Рейн дрожащими пальцами зажег сигарету. — Обслуживал здесь немецких оберштурмфюреров, пока я животом грязь месил. Я ему еще покажу.
Этих хвастливых слов было достаточно, чтобы настроение у Урве поднялось. Человеку раз в жизни исполняется двадцать лет, и он имеет право отпраздновать этот день там, где хочет.
Официант пришел. Один. Без жалобной книги. Его вдруг осенило, что он ошибся и принял уважаемого гостя за другого. Уважаемый гость должен понять и простить его. Затем он хотел сообщить, что красный портвейн — он у них, конечно, имеется — заказывать не стоит: продукция завода, который выпускает его, насколько ему известно, посредственна. Совершенно случайно он обнаружил маленький запас припрятанного мускателя; его особенно охотно пьют дамы.
— О, непременно принесите! — воскликнула Урве так звонко, что морские офицеры за соседним столиком повернули головы, а самый молодой из них улыбнулся.
— Ваше желание будет исполнено, — поклонился официант и, повернувшись, быстро пошел.
— Подлизывается, жук, — сквозь зубы процедил Рейн, в котором гнев уже немного поостыл.
— Пусть себе подлизывается, — миролюбиво ответила Урве. Ее развеселило «укрощение строптивого», окончившееся мускателем. Теперь и она попробует этот нектар, о котором еще в прошлом году с таким восторгом рассказывала Ли.
Когда наконец появились аппетитные кушанья и когда в первую очередь они появились «на их «столике, Рейн заключил мир.
В этот момент в зал вошел коренастый мужчина лет пятидесяти с портфелем в руках. Он остановился и обвел зал усталым взглядом. Солидные мужчины, сидевшие за столиком по другую сторону балюстрады, кивнули ему, и знакомый бас по-свойски крикнул: «Георг!» Вздрогнув, тот обернулся и, улыбнувшись уголками рта, направился в их сторону. Ему с шумом освободили место, стали хлопать по плечу.
Знакомое, удивительно знакомое лицо. Круглый подбородок, большой мясистый нос и светлые с холодным блеском глаза. Внезапно Рейну вспомнилась картина далекого прошлого. Их дивизия шла сквозь метель. Позади были развалины Великих Лук, тяжелые бои и победа, потребовавшая многих жертв; впереди — тыловой лагерь, отдых, рытье землянок в мерзлой земле, учения. В большой деревне, где они сделали остановку, Рейн увидел машины — они принадлежали дивизионной хлебопекарне. Он вошел в избу погреться. С этими веселыми парнями, развозившими хлеб, стоило иметь дело — какая-нибудь трофейная мелочь иногда могла превратиться здесь в теплую душистую буханку. В избе, за столом, разложив перед собой какие-то счета, сидел капитан интендантской службы. Поймав его холодный вопрошающий взгляд, Рейн, буркнув извинение, ретировался назад, в метель. То же лицо. Он видел это лицо не раз и потом у продуктового склада дивизии. Затем на концерте Ярославского художественного ансамбля. Запоминающееся лицо. Надо непременно рассказать Урве о человеке, который в свое время снабжал всю дивизию хлебом.
— Это же отец Юты, — сказала Урве и с интересом оглянулась назад. — Он, должно быть, не узнал меня.
— Отец Юты Зееберг?
— Ну да. Он был у вас в корпусе каким-то большим начальником по снабжению. А осенью сорок четвертого года, как только вы вернулись, его назначили в ЭРСПО. Между прочим, он строит в Нымме дом.
Рука Рейна, державшая графин, на мгновение замерла над столом.
— Строит дом? А когда он будет готов?
— Ну кто может в точности знать.
— И ты только сейчас говоришь мне, Урри!
— Ну и что? Юте даже мне не хочет всего рассказывать. Последнее время мы как-то отдалились друг от друга. Помню, она только сказала однажды, что ей эта постройка не по душе.
— А нам — да.
— Не понимаю.
— Ну как ты не понимаешь?!..
— Знаешь что — не будем сегодня говорить об этом. Я уже по горло сыта разговорами о квартире.
— А кто не сыт? Но как же не говорить, если вдруг появляется надежда. Построят дом, освободится квартира.
— Бедный Rêné, о чем ты только не мечтаешь. У них прекрасная трехкомнатная квартира с ванной. Найдутся претенденты посолиднее нас с тобой.
— При чем тут солидность. Квартиры надо распределять по потребности. Подумай, как мы сейчас живем: твоя мать, старый человек, спит на кухне, мы втроем в одной маленькой комнате.
— Велик ли этот третий...
— Мужчина растет с каждым днем. Человек все-таки. Да ведь и еще появятся.
— Нет, Рейн, нет. По крайней мере, пока не получим жилплощади. Будем надеяться, что получим.
Рейн вздохнул. На кого надеяться? На жилуправление? Там тебе в лицо смеются: квартира, мол, есть, а тысячи людей вообще не имеют жилья. Неужели он не знает, какими темпами растут и расширяются промышленные предприятия в разрушенном Таллине? Каждому новому рабочему нужна жилплощадь. Где ее взять так быстро? В жилуправлении ему посоветовали обменяться. Но с кем? Кто обменяет большую на меньшую? Один случай на пятьдесят тысяч. Все объявления кричат: однокомнатную на двухкомнатную, двухкомнатную на трехкомнатную, две однокомнатные на одну четырехкомнатную.
Урве улыбнулась ему через стол.
— Послушай! — воскликнула она. — Это же вальс! Пойдем потанцуем.
Правильно. Сегодня вечером, тем более здесь, не стоит думать о жилье. Имеет же человек право хоть раз в году, хоть на несколько часов отрешиться от всех этих забот...
Мужчины за столиками смотрели на Урве. Пусть смотрят. С этой женщиной пришел сюда Рейн Лейзик, бывший ефрейтор. Капитан интендантской службы строит в Нымме дом. Но у него старая жена и сам он уже человек в годах, имеет взрослую дочь. Черт побери, жизнь, несмотря ни на что, — великолепная штука! Если человеку удалось выбраться из рощи смерти, его уже не могут выбить из колеи какие-то ничтожные рытвины на дороге. Людей из жилуправления тоже надо понять. Фабрики растут, как грибы под дождем, отовсюду стекается рабочая сила, и конечно же не успевают восстанавливать и строить. Тысячи людей живут в несравнимо более худших условиях, чем он.
После танца Урве захотелось пойти вниз. Они спустились.
Рейн вышел из мужской комнаты раньше — Урве, видимо, еще приводила себя в порядок — и, пораженный, остановился. В одном из кресел фойе сидело, улыбаясь ему, его далекое школьное прошлое.
— Меэли!
Меэли Вайкла встала. Невысокая. Темно-зеленое короткое шелковое платье... Что-то в ней изменилось.
Сильно пополнела. Да, и это. Но не только. Ах вон оно что! Волосы! Завиты и уложены волнами. И все-таки это Меэли — тот же голос, тот же наклон головы...
— Я видела тебя, когда вы поднимались наверх. Я здесь с тетей и ее мужем, на другом конце зала. Это твоя жена? — В последнем вопросе звучало что-то похожее на вызов.
— Да. И у меня уже сын.
— Поздравляю. У тебя очень милая жена.
— А ты что делаешь? Ведь вот где пришлось встретиться... — Рейн вытер носовым платком лоб, который беспрестанно покрывался испариной — так жарко было в зале, где они танцевали.
— Вот, возьми, — Меэли украдкой протянула ему маленький листок.
— Что это?
— Мой городской адрес. На всякий случай, если вздумаешь прийти. Хорошо бы послезавтра, в пятницу, а, Рейн? Вечером?
— В пятницу вечером?
В пятницу он в вечерней смене. Он — накатчик, и его обязанность — стоять у тамбура и следить, как наматывается бумага, снимать с машины полный рулон и отправлять его на дальнейшую обработку.
— Мне бы очень, очень хотелось, чтобы ты пришел именно в пятницу вечером.
— Хорошо. Я приду.
— Чудесно, Рейн. Нам надо о многом поговорить, не так ли?
Просто удивительно. Голос Меэли, когда она произносила эти слова, казался таким близким, знакомым. Когда он слышал его последний раз? На школьном празднике? Или в один из вечеров, когда они, стоя под деревьями, за зданием станции, прощались друг с другом?
Школьное прошлое покинуло ресторан вместе с тетей и ее мужем. Прощаясь, Меэли протянула Рейну руку. Рука была теплой и влажной. Адрес надо спрятать подальше, во внутренний карман пиджака. Послезавтра вечером? Договориться бы с Ваттером. Ваттер — хороший друг... Рейн нервным движением зажег сигарету. От ладони правой руки шел тонкий горьковатый запах. Урве таких духов не употребляла. Меэли... Да, это все-таки Меэли. Тот же голос, те же манеры. Мальчишки завидовали ему. Последнюю зиму Меэли ходила в красном пальто с черным каракулевым воротником. Каждое утро она появлялась в этом пальто на перроне. Уже издали было слышно, как скрипел снег под ее быстрыми шагами, когда она шла через сад. «Ты ждал?» — так звучало ее «здравствуй». «Ждал», — «отвечал Рейн. «Долго?» — «Ну, все-таки».— «Пойдем в самый конец поезда, там всегда есть пустые купе». Не произойди сейчас неожиданной встречи, разве вспомнились бы эти вагоны, эти купе, обитые синим линкрустом, где никто не помешал бы им целоваться, решись они на это. Смешно, что они не решались. Тогда не решались. А теперь?
Урве вышла с несчастным видом. Спустилась петля на чулке! Так она и думала, потому что во время танцев кто-то наступил ей на ногу. К счастью, у одной предусмотрительной женщины нашлась иголка с ниткой, и Урве с двух сторон закрепила «дорожку». Веселье могло продолжаться.
Семеня ногами, быстро подошел официант и осведомился, можно ли подавать горячее.
— О да! — Урве хотелось есть. Вообще здесь было совсем неплохо. Рейну пришла в голову чудесная мысль отпраздновать день ее рождения в ресторане. Ты сидишь, тебе приносят, уносят и вдобавок еще можешь беззаботно танцевать. — Что с тобой?
— Не понимаю, — вздрогнул Рейн.
— Ты как-то сник. Ты, я надеюсь, не опьянел?
Он засмеялся. Опьянел? С чего? Нет, нет, все в порядке. Вот разве только внизу, ожидая Урве, он снова начал думать о доме, который строит Ютин отец.
— Ты ведь обещал — ни слова сегодня о квартире. — Она подняла палец и кокетливо пригрозила: — Я рассержусь. Сегодня вечером все посторонние мысли запрещены. Ты только со мной.
Рейн без сопротивления сдался. Такое требование нетрудно выполнить. Но когда на столе появились дымящиеся блюда и любезный официант отошел в сторону, шаловливый тон жены изменился. С каким-то внезапным порывом она спросила:
— Ты никогда не оставишь меня, Рейн, ведь нет?
— Урр, ну зачем ты опрашиваешь?
Рейн взял графин и стал быстро наливать рюмки.
2
Трамвай с обледеневшими окнами. В дверях — кондуктор с лилово-синим лицом.
— Едем только до парка, — сказал он таким тоном, словно все трамвайное движение в Таллине подчинялось ему одному.
— Чудесно! Мы как раз собирались сегодня переночевать в вашем парке, —сказал Рейн, ища мелочь.
Кондуктор хрипло рассмеялся. Но когда на следующей остановке трамвай стали осаждать новые пассажиры, выскочил на площадку и крикнул точь-в-точь, как и в первый раз:
— Едем только до парка.
Вот это да — целый трамвай только для них двоих, а у дверей суровый цербер.
Они сошли в темноту и холод. В самом начале улицы, где сохранилось несколько целых домов, идти было неплохо. Но впереди! Впереди — длинный ряд развалин, а дальше новые высокие заборы, из-за которых поднимались стены и чернели проемы окон.
— Утром этого ряда окон еще не было, — заметил Рейн.
— Да, быстро строят, — ответила Урве, чтобы что-то сказать.
— Кто поселится в этих домах? В жилуправлении говорят, что люди из бараков. Ах, к черту! Не будем сегодня об этом. Помню, я провожал тебя первый раз домой. Тогда тут одиноко торчали белые лестничные клетки. Ничего, ничего. Таллин скоро отстроят, и он станет еще красивее, чем был когда-то раньше. Я в этом уверен.
Слушая мужа, Урве время от времени оборачивалась назад. Она не могла отделаться от чувства, будто кто-то идет за ними по пятам. Слухи о том, что на плохо освещенных и разрушенных улицах людей грабят, держались с дьявольским упорством.
Урве недавно сшила себе зимнее пальто. Простое зеленое пальто, но все же новое, на ватине. У Рейна тоже совсем новое пальто из коричневого драпа. Они купили его в магазине на улице Виру как раз перед самой денежной реформой.
Однако страхи оказались напрасными. Вот и их дом.
Пальто — на вешалку. Легкий поцелуй холодных от мороза губ — благодарность за хорошо проведенный вечер. Затем на цыпочках через темную кухню, где над теплой плитой сохли детские распашонки. Рейн наткнулся на стул и шутливо сказал:
— Тсс!
Хелене Пагар сразу после свадьбы отдала молодым кровать, а сама, забрав кушетку, переселилась на кухню. Она не спала, когда они вошли, и велела зажечь свет.
— Почему ты не спишь? — спросила Урве, пропуская Рейна в комнату.
— Уснешь разве, когда людей в такой час нет дома. Да и Ахто бушевал.
Ну вот! Все! Праздник кончился. Начинались будни. Первый день двадцать первого года жизни.
— Что с ним?
В комнате на столе горела прикрытая черным платком лампа. Урве крутила филигранную брошь на блузке и ждала ответа, хотя наперед знала, что скажет мать. И не ошиблась.
— Сколько раз говорила — рано отнимаешь от груди. Мальчишке больше года, а он... Не дело растить ребенка по книжке. Опять одна зелень у него.
Какое-то время Урве стояла молча, стиснув зубы. Была ночь. Бессмысленно начинать сейчас спорить. Она устало вздохнула и вошла в комнату, прикрыв за собой дверь. Через сетку взглянула на спящего в кроватке малыша. Из-под края ватного одеяла высунулись нежные пальчики. Ребенку было жарко. Он двигал пальчиками и причмокивал. Он не знал ничего, ровно ничего о мире, в который он попал и где ему предстояло медленно, с трудом открывать все то, что до него миллиарды миллиардов раз открывали другие, прежде чем он сможет внести и что-то свое в это бесконечное количество открытий.
Рейн, почти уже раздетый, в шлепанцах, тихонько подошел к кроватке.
— О чем ты думаешь?
Можно одновременно думать обо всем и ни о чем. Ей исполнилось сегодня двадцать лет — что ж, это уже не новость. И все-таки она думала об этом. Первым делом —маленький практический вопрос: надо ли было вообще, чтобы этот лысый обслуживал тебя, надо ли было танцевать, вспыхивать под взглядами морского офицера, волноваться из-за того, что ты впервые попала в такую обстановку, — одним словом, имело ли смысл справлять день рождения в ресторане, когда заранее было известно, чем все это кончится: теплой конурой в отдаленной части города, конурой, которая как будто специально предназначена для того, чтобы отрезвлять тех, кто возвращается домой с праздника, из театра или кино?
Дом. Работа, дом, дети.
Айли Суме тоже двадцать лет, а она уже ждет второго ребенка. И ничего, живет себе. Но ведь Айли и Урве не похожи друг на друга. Айли счастлива, что у нее будет второй ребенок, а Урве расплакалась, узнав, что на свет должен появиться Ахто. Айли радовалась, что ей не придется больше учиться. Урве страдала, предвидя, что ей не так скоро удастся снова сесть за учебники. Айли ушла из конторы к станку, потому что не справлялась с канцелярской работой. Урве же перешла на производство, когда почувствовала, что работа в конторе не удовлетворяет ее. Айли довольна своей маленькой ролью в жизни. А Урве еще только ищет свое место в ней. Сегодня ей исполнилось всего двадцать лет.
Рейн накрыл одеялом высунувшиеся пальчики сына. Какими большими казались его пальцы рядом с этими крошечными.
— Рейн, я очень плохая жена.
Он не первый раз слышал это от Урве. Он понял.
— Я тогда тоже не хотел его.
Может быть. А может быть, он не хотел из-за Урве, которая ходила с таким недовольным лицом. Во всяком случае, то были тяжелые дни. Урве работала в конторе и училась в последнем классе вечерней средней школы. Она строила большие планы, но их перечеркнул вот этот самый мальчишка — тогда еще никто не знал, будет ли это мальчишка или девчонка и вообще будет ли кто-нибудь... Рейн приходил с работы усталый, каждый день очень усталый — на бумажной фабрике, которую так расхвалил Мартин, Рейну сунули в руки примитивнейший инструмент — топор, которым приходилось рубить рулоны мокрой целлюлозы, целую смену только и делать, что рубить. При такой работе нечего было и думать о вечерней школе. Однажды в день получки он купил гитару, да, да, гитару — желтую, лакированную и очень дешевую, и первое время даже с удовольствием играл на ней. Но теперь ему живется легче. Он работает накатчиком на большой бумажной машине, а малыш за этот год с лишним превратился в весьма милое создание. Бегал. Ел. Гремел кубиками. Непонятно, что заставляло Урве время от времени вспоминать тяжелые дни?
— Ляжем-ка спать, пока парень не разбушевался, — сказал Рейн.
Урве медлила. Она не привыкла ложиться спать, не умывшись. Но плескаться так поздно на кухне, где спала мать... Все время какие-то препятствия и преграды, порой настолько ничтожные, что, если серьезно задуматься, самой станет смешно.
— «Кому на Руси жить хорошо?»
— Что? — Рейн хоть и слышал, но не понял. Некрасова читала недавно Урве, а не он.
Так как ответа не последовало, а повторять вопрос Рейну не хотелось, он стал ждать, не разрешится ли проблема жизни на Руси сама собой, когда платье будет устало висеть на вешалке, а горячее тело в светлой пижаме окажется рядом с ним.
Но «светлая пижама» после основательного умывания под краном еще долго стояла у стола. Перелистывала книги, перелистывала их рассеянно, так как мысли ее были далеко: в эту минуту ей претила повседневность устоявшейся жизни, обыденность. Даже слова «моя единственная», «моя красивая Урр» могли звучать обыденно и тускло, так тускло, будто из-под земли. Нет, из-под песка. Обыденность — это песок. Он заглушает звуки и закупоривает кровеносные сосуды. Но никто не должен знать об этих ее мыслях, это нехорошие мысли. С Людмилой говорить о таких вещах нельзя, потому что Людмила поглощена делами комсомольской организации, распределяет поручения и с безжалостной последовательностью проверяет их выполнение. О, стенгазета, стенгазета! Что поставить в следующий номер? Людмила уже просила представить ей план следующего номера. Да и Юте надо написать, поблагодарить за подарок. Как ей живется в Тарту? Наверное, неплохо. А наша жизнь здесь...
Рейн заснул. Неужели он действительно заснул? Он сегодня какой-то странный.
— Рейн?
— Да?!
— Ах, ты еще не спишь, — Урве присела на край кровати. — Скажи, почему люди никогда не бывают довольны тем, что у них есть? — И не дожидаясь ответа: — Я думала о Зеебергах.
— И я думал сейчас о них. Представь себе такую картину. Возвращаемся мы с фронта. Снег. Холодно. По тридцать — сорок километров в полном боевом снаряжении зараз отмахиваем, и все по ночам, чтобы с воздуха нас не заметили немцы. Поспишь в снегу, на еловых ветках, а вечером — снова в путь. Пока однажды не услышали приказ: «Направо!» Свернули в лес. Там нам говорят: «Здесь теперь ваш новый дом». А какой дом? Один снег кругом! А через месяц живем уже в деревянных домишках или в землянках, спим вповалку. Придешь с учений и чувствуешь — ты дома. Странная вообще штука — дом. Вначале, после землянок, эта комната здесь казалась мне ну по меньшей мере графским замком. Да, да, казалась, верь мне. А теперь?
Это были не новые мысли... И вco же они приносили успокоение.
Ладонь все еще немного пахла тонкими горьковатыми духами. Частичка этого запаха осталась, кажется, в рукавице, связанной к рождеству тещей. Что ж. До пятницы еще есть время. Он успеет что-нибудь придумать. Надо будет поговорить с Ваттером. Лучше Эльмара нет парня. Удивительно, что люди, на долю которых выпало много трудностей, становятся от этого только лучше. Разумеется, Ваттер и раньше мог быть хорошим человеком. Но все-таки, если сравнивать его со стариком Меллоком... Старик Меллок. Скаредный, мелочный. Тридцать лет на одной фабрике, изо дня в день — вo времена Пятса, Литцмана, теперь... Ваттер на двадцать пять лет моложе, однако знает жизнь гораздо лучше, чем Меллок. Надо будет поговорить с Ваттером относительно пятницы. Сейчас не стоит об этом думать.
— Начну-ка и я строить. Не смейся. Возьмем ссуду, немного подкопим, и примемся. Люди же строят. Почему бы и нам не взяться.
— Пой, пой, соловушка!
— Запомни! Своими руками дом поставлю. Если начать по-настоящему, с фундамента, если начать строить постоянное жилье...
— И на этом прощай жизнь...
— Для кого? Для меня?
— Для тебя и для меня тоже.
Муж зевнул. Он засыпал. После праздника! Нет, не может быть!
3
Большинство мальчиков, родившихся в 1933 году, назвали Ахто. Однако и в последующие годы немало родителей-эстонцев нарекали этим именем своих сыновей, невзирая на то что фабриканты, выпускающие табачные изделия, шоколад, зубную пасту, сапожную мазь, крем для лица и другие мелочи, спешили использовать это популярное имя для рекламы своих товаров. Так появились папиросы «Ахто», крем «Ахто» и т. д. Это поветрие было вызвано тем, что осенью 1932 года небольшая лодка Ахто Вальтера вышла на парусах из порта Палдиски в кругосветный рейс. Эта смелая затея приобрела известность благодаря тому, что из четырех человек команды двое были писателями, — они-то и снабжали газеты оперативным материалом о том, как протекает путешествие.
Четырнадцать лет спустя, когда вся эта история уже позабылась, именем Ахто новорожденных называли лишь случайно.
Однако едва ли это относится к сыну Лейзиков. Он еще лежал в больнице, когда его отец написал своей молодой жене:
«Назовем его Эвальд».
Через некоторое время сестра принесла ответ:
«Ни в коем случае. Где ты откопал такое страшное имя?»
Рейн набрел на это «страшное» имя благодаря Ваттеру. В тот день Ваттер рассказал ему о своей жизни в годы немецкой оккупации. И один эпизод Рейну особенно запомнился. Произошло это не в Нарвской крепости, и не в Раквереской тюрьме, и не на Батарейке в Таллине. Ваттер и сам не помнил точно где. Скорее всего, в какой-нибудь камере этапной тюрьмы, куда согнали самых разных людей, прежде чем повезти их в Леллеский лесозаготовительный лагерь. Ваттер совсем ослабел от голода. Он сказал об этом сидевшему рядом с ним истощенному человеку, о котором никто ничего не знал, кроме разве того, что он недавно вышел из больницы. Ваттер пожаловался на голод, вовсе не рассчитывая что-то получить. Он просто сказал, что голоден, сказал безучастно, как автомат. И тут ему протянули кусок хлеба, твердого как камень хлеба. Кто же этот добрый и, судя по разговору, образованный человек? А не слышал ли Ваттер о некоем Янкимеэсе? Как же, как же! В свое время не было, вероятно, мальчишки, который не увлекался бы морскими путевыми заметками Янкимеэса. Ну, так вот — этот самый Янкимеэс и сидел рядом с ним. Янкимеэс — это псевдоним, а подлинное его имя Эвальд Таммлаан. Да, да, тот самый, чьими морскими рассказами зачитывался и Рейн, когда был десятилетним мальчишкой. Тот самый, который участвовал в знаменитом путешествии на парусной лодке «Ахто».
На следующее утро Рейн написал:
«Назовем его Ахто».
Через некоторое время сестра принесла ответ:
«Согласна».
Так помощник сушильщика Эльмар Ваттер стал крестным отцом ребенка Рейна, хотя никаких крестин и не было и из-за этого даже произошла серьезная ссора с бабушкой, — она никак не могла понять, как можно оставить ребенка нехристем.
...В пятницу, после обеда, между четырьмя и пятью, когда родители Ахто трудились каждый на своем месте и один снабжал государство бумагой, а другая — хлопчатобумажной тканью, Хелене Пагар, поджав губы, улаживала какие-то дела в старой церкви на Вышгороде. Закутанный в шерстяную шаль комочек, лежавший на холодной скамье, казалось, был доволен новым окружением, и это служило лишним доказательством того, насколько крещеные дети разумнее. Крестины, правда, несколько запоздалые, хотя... внучка Анетты Виркус была на целых семь месяцев старше, когда ей пришлось проделать такую же процедуру. Что поделаешь! Нынешние родители думают только о себе.
Рейн Лейзик действительно думал в этот момент о себе, но это не помешало ему, натягивая в душевой спецовку, завести с Ваттером разговор о внешней политике, а позднее, уже стоя у машины, где приходилось перекрикивать шум, продолжить этот разговор. В тетради комсомольских поручений против имени Р. Лейзика стояло: «В агитбригаде по политмассовой работе». Рейн относился к поручению очень серьезно — читал газеты и всякие брошюры. Ему ничего не стоило на первом попавшемся обрывке бумаги по памяти нарисовать карту Китая и отметить на ней линию фронта. Здесь Тачунг, здесь Тайвань. Правда, они пока еще в руках гоминдановских генералов, но это ненадолго.
Однако нужно же как-то спросить Ваттера, не отпустит ли он его в половине шестого на несколько часов в город.
Бумага бежала безупречно. Галя — она работала в лаборатории — что-то выясняла с Сорком и Меллоком. Очевидно, следя за бумажной лентой, бежавшей по сушильным цилиндрам, увидела в ней дырочки, эти проклятые дырочки, которые выводили ее из себя и из-за которых она всегда сердито повышала голос. Красивое лицо восточного типа, с темно-карими глазами. Рейн сказал ей как-то, что такой красивой девушке не идет быть сердитой. Галя не обратила на это взимания. Позже — это было в красном уголке, до собрания — Галя заметила, что Лейзику, комсомольскому активисту, не пристало говорить такие дешевые комплименты. Или что-то в этом роде. Возможно, по-эстонски это прозвучало бы мягче. Рейн привык к улыбкам, на которые не скупились для него женщины комбината, и Галино ледяное замечание немного задело его.
Бумага бежала. Рейн рассуждал про себя: «Как только намотается полный рулон, договорюсь с Ваттером. И сразу же побегу переодеваться. За три минуты буду у ворот».
От склада технического сукна деловитой походкой шел старший машинист. Рейн с подчеркнутой любезностью приветствовал свояка. Мартин пробурчал что-то недовольным голосом и прошел мимо — ему хотелось знать, чего требует Галя. Меллок и машинист Сорк стали ожесточенно размахивать руками и показывать на Галю.
И все-таки машину остановили. Сорк вынужден был признать — да, дырочки есть, хоть их и немного. Ведь позднее эту тонкую бумагу, предназначенную для оклейки спичечных коробок, все равно нарежут полосками, так что дырки... Впрочем, если Гале так необходимо качество... Собственно, почему бы ей и не требовать качества — она ведь на твердом окладе. Что ж, можно и прочистить сетку.
Рейна сегодня злила любая незначительная помеха. Однако не по той причине, которая заставляла ворчать старого Меллока. Меллоку важна была копейка. Рейн же думал совсем о другом.
После того как бумага снова побежала и Галя с торжествующим видом ушла, Рейн крикнул Ваттеру:
— Мне сегодня в половине шестого надо быть в жилуправлении, по квартирным делам. Не снимешь ли вместо меня рулон?
— Иди давай! — ответил, как и следовало ожидать, Ваттер.
Можно было ничего больше не прибавлять. И все-таки Рейн не удержался. Он стал рассказывать о том, какие нечуткие люди в жилуправлении и как он всем до смерти надоел там. В последний раз, когда он был у начальника, тот обещал подумать и велел прийти в пятницу к половине шестого.
Ваттер, чудесный, простой малый, поверил и сказал, что будет держать за Рейна кулак. В том, что Ваттер поверил, не было ничего удивительного. Удивительнее, что поверил в это и сам рассказчик. Но ведь в конце-то концов он шел к Меэли с твердым намерением поговорить и о квартире тоже. Может, она что-нибудь и посоветует или, может, у нее есть знакомые, которые могут помочь. Ну вот рулон наконец полный, можно идти.
Через три минуты Рейн Лейзик был на улице. Холодный снежный город равнодушно встретил грешника и швырнул его в водоворот спешащих, трудолюбивых и честных людей.
4
Рейна могли задержать какие-то дела — ведь обычно он всегда ждал жену у киоска и всегда приходил раньше, ему не надо было пересаживаться с одного трамвая на другой, как ей. Ох уж эта вечерняя смена, когда приходилось возвращаться домой ночью.
Впереди по белесому снегу шли мужчина и женщина, и от этого пустынная улица казалась надежной и безопасной. Женщина время от времени оборачивалась. Неужели она боится Урве, честного человека, который, отработав вечернюю смену в большом ткацком цехе, торопится домой отдохнуть?
Урве подышала в шерстяную варежку, чтобы отогреть озябшее лицо, и вдруг прыснула. Квадратный фоторепортер из газеты все еще вызывал у нее смех. «Здравствуйте! Вы товарищ Лейзик? Прекрасно, прекрасно! Значит, вы и есть та передовая девушка, которая перешла из конторы на производство?» Ха! Передовая девушка. Жаль, она не рассказала ему, как дрожит сердце у этой передовой девушки — точно овечий хвост, когда ей приходится одной возвращаться с вечерней смены. Слава богу, это случается редко — законный муж этой девушки, в своей солдатской шинели, ждет ее у киоска, словно часовой.
Шинель висела в передней. Значит, не подождал! Ах, верно! Он же надел сегодня пальто, собирался зайти в жилуправление.
В кухне ее ждал сытный ужин. Даже горячие пирожки и булочки. На матери было темно-синее шерстяное платье, которое даже по воскресеньям чаще всего висело в шкафу. После позавчерашнего столкновения из-за ресторана прояснившееся лицо матери и праздничный стол были восприняты Урве как шаг к примирению.
— По какому случаю? — спросила она больше из вежливости, чем из любопытства.
Мать улыбнулась, и Урве поняла лишь одно — к ней вернулось душевное равновесие. Неужели же, чтоб что-то испечь, непременно нужен повод?
Смотри, смотри! И у матери, оказывается, свои маленькие тайны. Но как хорошо, когда у старого человека свои дела и он держится так независимо.
— Ну, а малыш?
— С малышом теперь, кажется, все в порядке.
Какой покой! После утомительной работы человеку необходимо тепло домашнего очага — и не только то, которое идет от натопленных печей, но и то, которое излучают спокойные глаза близкого человека.
— К нам приходил сегодня фоторепортер, — с удовольствием сев за стол, начала Урве.
Мать слушала ее с улыбкой на лице и переживала вместе с дочерью. Жаль, что дочь так редко делится с матерью и почти никогда не рассказывает ей о новой жизни на старой фабрике.
— Ну, а что же ты, «передовая девушка», ответила ему?
— Я ответила: не пойму, что тут передового, если человек меняет профессию, он ведь во всем выгадывает — и работа у него появляется интересная, и заработать можно в два раза больше, чем в конторе... Он все записал, что говорила. Просто смешно — и когда среднюю школу кончила, и сколько часов на восстановлении города отработала, и как наши комсомольцы благоустраивали сквер возле театра «Эстония», точно это имеет какое-то значение. Перо так и летало по блокноту. А потом наставил на меня свой фотоаппарат. Женщины кругом смеются. Когда он ушел, стали допытываться: о чем спрашивал? Ну, разве запомнишь все и расскажешь всем сразу в таком шуме! Ах, да, он еще спросил, как я выполняю план, как будто это зависит от ткачихи. Я ему ясно сказала — месячный в среднем на сто пять процентов. Он записал — сто двадцать пять. Я видела. Он положил раскрытый блокнот на шпульный барабан, когда фотографировал.
— Велела переправить?
— Разумеется. Миленькая получилась бы история! Все подумали бы, что я сама прибавила. У нас даже Махта Палу не вырабатывает такой нормы. Да и невозможно, потому что...
Хлопнула дверь. Шаги замерли на нижнем этаже. Это не Рейн. Вероятно, русский офицер с обожженным лицом.
Странно, за всю их совместную жизнь он первый раз так опаздывает. Рейн не пил, ни за кем не ухаживал. Никакого поручения, профсоюзного или комсомольского, быть не могло, потому что как-никак все эти дела улаживаются днем или вечером, но не ночью.
Волноваться тоже рано. Может быть, авария и срочно потребовались мужские руки? Рейн мог быть только на фабрике и нигде больше.
Урве любила тихие вечерние часы с книгой. Она взяла «Счастье» Павленко — книга со вчерашнего вечера лежала раскрытой на самом интересном месте, и время потекло незаметно. Но потом в голову полезли беспокойные мысли. Три года тому назад она тоже ждала Рейна. Но тогда было совсем другое время. Она не в состоянии была придумать ни одной причины, по которой Рейн мог бы задержаться. А теперь фабрика. Возможность аварии. Приходил бы он поскорее. Уже поздно. Рейн всегда говорил, что не боится — ну, что может случиться со взрослым человеком. Возможно, он действительно не боится ходить по пустынной улице, но разве от этого легче тому, кто ждет, разве это может избавить его от чувства беспокойства?
Надо было написать письмо Юте, остроумное и веселое. Вспомнился сегодняшний фоторепортер из газеты, и Урве взяла перо. Она закончила писать в половине второго. Рейна все еще не было. В кухне поскрипывали пружины старой кушетки. После войны долго не ложились спать в домах, когда кто-нибудь из членов семьи задерживался ночью.
5
Счастье, что за игру в прятки ты ведешь! Три года ты сопутствовало молодым людям. Только позавчера утром ты пожелало им... Хотя нет, об этом позже. Вернемся лучше к одному осеннему воскресенью. Ты уселось с ними в кузов машины, когда они поехали в лес за ягодами. Не ты ли помогло им выбрать живописный берег реки с тенистыми соснами, где они разожгли костер и говорили о всякой всячине? И чтобы не утомлять спины сбором брусники, не ты ли собрало в небе тяжелые тучи, которые пролились радостным дождем, насквозь промочившим их? И сделало ты это главным образом для того, чтобы, вернувшись в свою конуру (так они называют свою комнату), они снова почувствовали себя в ней хорошо и уютно. Возможно, ты и не бродило вместе с ними по всем окраинам и закоулкам Таллина, когда они шли гулять с определенной целью и, ничего не добившись, возвращались домой. Таллин был еще слишком разрушен, и в квартирные дела ты, счастье, не очень-то хотело вмешиваться. Ты искало пути наименьшего сопротивления: мелькало на экране кино, таилось между строк книг, устраивало на театральной сцене громкие споры между хорошим и лучшим. Но в тот раз, когда поиски жилья привели их к станции Лийва, ты, несомненно, было с ними, счастье. Уж, во всяком случае, на обратном пути ты присоединилось к ним. Помнишь пасмурный вечер ранней весны, Раудалуское шоссе? Одному из них оно напомнило ночь накануне того дня, когда корпус готовился пройти через Таллин. С того времени прошло уже немало лет, и теперь можно было рассказать, как в ту ночь, когда она не разрешила ему поцеловать себя, он получил пять суток ареста. Если б тебя, счастье, не оказалось тогда рядом, едва ли она взяла бы его безмолвно за руку и потянула за собой в тень сосен, чтобы сторицей рассчитаться с давнишним долгом.
Так почему же ты теперь смеешься над ними? Почему ты позволяешь сейчас мужчине идти одному по заметенной снегом улице? Или он не знал, зачем зовет его школьное прошлое? Конечно, знал. И успокаивал себя тем, что мораль и верность существуют для слабых людей. Только в силу морали нельзя не откликнуться на голос, который и спустя многие годы звучит так знакомо.
Меэли изучает химию. Студентка последнего курса. Во всю стену — полка с книгами. Книги в основном принадлежат тете. Нет, нет, ее нет дома, она вместе с мужем уехала к родителям Меэли. Поэтому-то Меэли и хотела, чтобы Рейн пришел сегодня. Пусть его не смущают открытые учебники на письменном столе. Сейчас они сядут за маленький круглый столик у дивана. Сумеет ли Рейн открыть бутылку? Ну конечно. Теперь он умеет все.
Как жаль, что стрелки часов показывают уже четверть седьмого.
Часы, часы. Их бы надо повернуть циферблатом к окну. Или Рейн спешит? Нет, нет, он не спешит. Он ведь пришел сюда вспомнить прошлое.
...Однажды утром он не услышал торопливого стука шагов на дорожке сада, которая вела от дома начальника станции к перрону. Не увидел красного пальто с черным каракулевым воротником. И на следующее утро Рейн ехал в одиночестве. А еще через день он узнал, что Меэли тяжело заболела. Ужасная неделя! Потом подруга Меэли передала ему письмо. Выздоравливает! Хорошенькое выздоровление, продолжающееся целых две недели! Каждое утро ожидание и надежда — а вдруг ей уже разрешали выходить? Каждое утро! Дни стояли тогда холодные и ветреные. Это было ровно девять лет тому назад. В феврале, не правда ли?
Да, это было в феврале. Но ведь и Меэли переживала не меньше, чем он. Каждое утро ждала, пока мимо их дома не пройдет поезд. Этот поезд увозил Рейна в школу. Около четырех часов снова начинала прислушиваться к знакомому пофыркиванию пассажирского, к свистку, к шагам людей на перроне. Одни из этих шагов принадлежали ее Рейну.
Ну конечно, ведь путь Рейна лежал мимо их дома. Но в дом он не входил.
Не хватало решимости, хотя каждый раз он подолгу простаивал у калитки.
Что подумала бы о своей дочери мать, если б в один прекрасный день к ним зашел парень из старшего класса?
Но вот одним морозным утром, когда от холода потрескивали столбы и с проводов сыпался иней, на перрон вышла закутанная в платки и шали Меэли. «Ты ждал?» — слабым, счастливым голосом спросила она. Что можно было ответить другого, кроме: «Очень!»
Однако Рейн не ответил так. Он просто сказал: «А как же». И спросил: «Ты теперь совсем здорова?» Да, Меэли здорова. Эти шали и платки только предосторожность. Они вошли в последний вагон, сели в пустое, обитое синим линкрустом купе. Рейн взял худенькие руки Меэли в свои. Только на миг. Только на то удивительное короткое мгновение, пока поезд мчался мимо нескольких станций...
Конечно, воспоминания порой очень приятная вещь, но настоящее остается настоящим.
В тот раз Рейн держал ее за руку. Юность запрещала им большее. Теперь они не были юными. Теперь им запрещала мораль.
Меэли внезапно встала и взяла с письменного стола альбом. Пейзажи, очень милые снимки. Увлечение Меэли. Фотографии обладают способностью отрезвлять. Да, ведь надо же принести свежего кофе.
Из альбома выпала тоненькая тетрадка. Неужели стихи?
«Если хочешь, чтобы тебя любили, — люби!»
«В золотисто-желтой розе живет мое представление о страсти. Загадочная, трепетная, чарующая душа — опиум моих чувств».
Господи, какая чушь!
«Придешь ли ты сегодня, мой благодатный миг, о котором можно сказать — усталость, о котором можно сказать — покой?»
Что случилось с Меэли? Неужели ей нравится вся эта пошлость? «Придешь ли ты сегодня?» Сама же позвала, так почему бы ему и не прийти — этому благодатному мигу?
А пока чашки наполняются дымящимся кофе.
Пусть остынет. И пусть начнется благодатный миг.
Только и было в этом благодатном миге, что чашечка кофе. Вмешалось прошлое. Почему Рейн не разыскал свою Меэли? Брошенный мягким тоном упрек прозвучал как ласка. И понимать надо было так: вся жизнь могла стать этим благодатным мигом, если б ты вовремя разыскал свою Меэли.
Меэли не нужны были пустые оправдания. Люди ни в чем не виноваты. Война? Возможно. Но, по мнению Меэли, главный виновник — это нынешнее время, лишающее людей их достоинства. Жизнь — не что иное, как долина горя, где процветают бесстыдная ложь, воровство и обман, где люди топчут и попирают друг друга. И над всем этим плывут ядовитые волны атомных взрывов, подтачивая человеческие нервы. И раньше или позже гибель наступит. Таков сегодняшний день. Все бессмысленно. Меэли, Меэли, что с тобой стало! Что такое ты говоришь, неужели ты ничего не замечаешь вокруг? Ведь только недавно кончилась война, и дела у всех столько, что не знаешь, с чего начать. Трудности для того и существуют, чтобы преодолевать их. А брюзжанием ничего не добьешься. Но Меэли — она высоко подняла брови — и не думает брюзжать. Она не понимает, как Рейн, образованный человек, может спорить против этого, да еще такими избитыми фразами. Они сейчас вдвоем. Никто не протоколирует их мысли. Меэли Вайкла не отпрыск какого-нибудь капиталиста. Она дочь простого железнодорожника, была ею и осталась сейчас. Купить ее совесть университетской стипендией невозможно. Она не может думать только о себе. И она не виновата, что жизнь наделила ее более широким взглядом. Смешно, что Рейн не хочет понять этого. Неужели у жены Рейна другие взгляды? Как, значит, Рейн говорил все эти избитые фразы серьезно? Но, несмотря ни на что, у Рейна есть место, куда он всегда может прийти, всегда, всегда...
Холодный свежий воздух и сигарета — до чего же это хорошо!
Итак, вот она, юношеская любовь Рейна. Жалкая мещаночка, ноющая, тоскующая неизвестно о каких придуманных и утраченных идеалах. Неужели он был таким дураком, что не видел всего этого раньше?
Опять трамвай с одним вагоном. А он дал Урве слово — никогда не висеть на подножке. Впрочем, сегодня были нарушены и более серьезные обещания. Его ждет работа. Ждет товарищ, которого интересует, как обстоят дела с квартирой. Лгать — так до конца. И вообще, он торопится. Эй, вы, там, на площадке, неужели вы не можете войти внутрь!
Граждане в трамвае, неужели вы не понимаете — остальные тоже хотят войти, чтобы спокойно постоять и хоть немного собраться с мыслями. Ваттер, конечно, сразу спросит: ну как?
Ложь порой разветвляется, как дельта реки. Первым делом Ваттер узнал, что городской трамвайной линией могли пользоваться сегодня лишь предприимчивые люди, а подобные Лейзику вынуждены были топать пешком — потому-то столько времени и ушло. Ладно, дружище, ничего страшного не стряслось. Бумага бежала хорошо, работа спорилась. Ну, а как все-таки с квартирой?
Как? Предложили какую-то старую, полуистлевшую лачугу. Неизвестно каким образом, Рейну вдруг вспомнился худощавый молодой человек, которого он как-то видел в коридоре жилуправления. Этот молодой человек стоял в длинной извивающейся очереди и ворчал: «Предложили какую-то развалину в Нымме. Выгоднее самому новый дом построить, чем этакий крест на шею вешать». В тот раз они с Урве ходили смотреть этот дом. Ничего, кроме разочарования. Старые, заброшенные дома превращаются в тлен, как и старые взгляды на жизнь. Так что, Ваттер, честный малый, в итоге тебе не так уж и наврали сегодня.
6
Мартин Айгсаар смеялся в этот вечер до слез. Этот человек с бычьим затылком любил забавные истории. Ни в чем не нуждающийся, он охотно слушал про чужие беды, порой давал неплохой совет и с удовольствием вспоминал времена, когда ему самому приходилось туго.
Когда старший машинист мимоходом спросил у накатчика: «Где ты шлялся?» — тот и не предполагал, что своим ответом так рассмешит Мартина. Ложь, стоит ей только покатиться, растет, подобно снежному кому. Ложь должна быть как шар. Тогда она становится похожей на достоверность и, потускнев, забывается. Где он шлялся? По квартирным делам, разумеется. Предложили полупрогнивший дом.
Свояка заинтересовали размеры и цена дома. Пришлось вспомнить все, что когда-то рассказывал в жилуправлении ворчливый молодой человек в очках.
И вдруг совершенно неожиданно удар:
— Смотреть ходил?
Ходил ли он смотреть? Ну конечно, разумеется. Откуда он иначе знал бы, что дом прогнил? Однако Мартин мог рассказать об этом Лийви, та — Урве, а Урве потребует: пойдем, посмотрим вместе.
— Ясно — ходил. — Все последующее было сказано на одном дыхании: — Примчался туда как сумасшедший, черт побери, и что же? Та самая лачуга, которую мы с Урве уже однажды смотрели. Забыл адрес, тьфу!
Самое неприятное было еще впереди. Киоск. Синий газетный киоск. Подойдет Урве, доверчиво возьмет его под руку. И ведь придется рассказать ей все эти небылицы! Какого черта? Только из-за того, что Мартин может рассказать Лийви, а та в свою очередь Урве, и Урр сделает большие глаза: «Странно, мне ты ничего не говорил об этом».
Так произойдет, так может произойти, если промолчать.
А что, если рассказать самому, как только они отойдут от киоска, одним дыханием выпалить все — тогда круг замкнется. Невинное создание, идущее рядом с ним, невольно еще сильнее ранит его душу: «Бедный Рейн, у тебя с этой квартирой столько забот. Мне, лентяйке, просто стыдно». Это или что-то в этом роде она по простоте сердечной непременно скажет.
Рейн кое-как умылся, кинул спецовку на дно шкафа и даже оставил под скамейкой калоши.
В проходной, накуренной и жарко натопленной каменным углем, его остановила женщина. Черная каракулевая шуба, голова повязана старым шерстяным платком и — лицо, знакомое бледнее испуганное лицо.
— Лийви!
— Мартин скоро придет? У нас ужасное несчастье. Если Мартин придет... его надо подготовить. Рейн, ты…
— Что случилось?
— Умер отец.
Мимо торопливо проходили мужчины и женщины, окончившие смену. Сгорбленный сторож со следами оспы на лице перестал жевать булку.
— У Айгсаара отец умер? Старик Айгсаар?
Люди останавливались. Подходили ближе, чтобы послушать подробности.
— Сегодня в половине десятого принес воды из колодца и тут же упал. Кровоизлияние в мозг. Сразу же приехала «Скорая помощь». Я позвонила из дежурного магазина...
Старики помнили покойника. Хороший рабочий. Знал машину как свои пять пальцев. И сына обучил. В свое время даже и дом поставил. Сильный был мужик.
Возможно, раньше, в те времена, когда Рейн еще не знал его, он был и сильным и хорошим. Рейн же знал другого старика, мрачного и злого, который в «нынешней» жизни и в «нынешней» молодежи видел одно дурное, который ничего не понимал в мировой политике, вечно ввязывался в разговоры, спорил. Жил человек, как улитка в своей раковине, и никто о нем никогда не вспоминал. А вот сегодня решил напомнить о себе. Придется пойти туда.
7
Пасмурный воскресный день. Туман. Башни срезаны низкими облаками. Кроны деревьев и провода в стеклянных бусинках. Выбоинки на обледеневших тротуарах до краев полны воды и песка. Инструкция запрещает посыпать тротуары золой. Но, невзирая на это, посыпают, и зола превращается в серо-желтую жижу. Два градуса тепла. Но воздух промозглый. С труб капает. Лицемерит балтийский февраль. Сам даже верит своей мягкости и — плачет.
Похоронное настроение.
Сегодня и правда хоронят тех, кто ушел из жизни в середине недели — в среду, четверг, пятницу. На Рахумяэ везут кого-то из Копли, кого-то из Нымме, кого с Ласнамяэ. Сейчас не война и каждый ушедший из жизни на счету. Есть время для того, чтобы неторопливо отдать ему последний долг. Сам траур, не прибегая к помощи Шопена, определяет темп.
Гроб не тяжелый, и несут его шестеро. Венки могли быть и потяжелее. Тем более, что идти только до фабричных ворот. Дальше поедут на двух грузовиках и в черной закрытой машине. Так сказал Мартин, перед тем как вышли из дому. Мартин — человек деловой. Он уже справился с порывом слабости, которому поддался во время прощания с покойником. Впрочем, какой там порыв слабости! Мартин задумчиво стоял у изголовья гроба, смотрел на белое как бумага лицо покойника и вдруг — склонил набок свою круглую лысую голову, плечи у него затряслись и он прикрыл глаза рукавом темного пиджака. Человек не камень, и мужчине даже посильнее, чем Мартин, простительно по такому поводу уронить слезу.
Рейн заметил, как сразу завздыхали и стали сморкаться люди, до отказа заполнившие маленькую комнату. Согнутая спина и трясущиеся плечи сына растрогали их больше, чем жена покойного, когда она опустилась на колени и в последний раз с отчаянием поцеловала его.
У машин началась тихая возня. Женщин усадили в закрытую машину — с гробом и венками. Ваттер, конечно, в церковь не поедет. Рейн тоже не собирался. Кто-то сунул ему в руки венок и горшки с цветами. Затем в машину влезли жена покойного, его брат, какие-то совсем незнакомые люди, теща с маленьким Ахто, Лийви и Мартин. Дверца захлопнулась. Затарахтел мотор.
Рядом с Рейном оказалась смуглая женщина в зеленой шляпе. Та самая, которая так странно взглянула на него, когда он пришел, и все время посматривала на него, пока они стояли в толпе. Рейн где-то видел это смуглое лицо. Но где? Когда?
— Целование покойника — ужасный обычай, вы не находите? — доверительно шепнула ему соседка.
Рейн кивнул. Соседка прошептала еще что-то, но машины тронулись, и Рейн не расслышал.
В церковь Рейн не пошел. Они гуляли с Урве неподалеку, у катка, наблюдая через решетку забора за фигуристами. Они с удовольствием остались бы здесь — так интересно было следить за красивыми, ловкими движениями конькобежцев, а потом пошли бы с Ахто домой. Но Лийви! Ее раздражала родня мужа, понаехавшая из Пярну и Кейла, и она умоляла Урве и Рейна остаться. В церковь пусть не идут, никто не заметит, там и так полно народу, но на кладбище, а затем на поминки она очень просит.
Совершить обряд погребения пригласили пастора. Он вежливо ждал. Вся власть сосредоточилась сейчас в руках фотографа, а родственников было много, и все хотели сняться возле усыпанного цветами гроба. Дети баловались, и фотографу приходилось одергивать их: «Айвар, не вертись!», «Меэлике, смотри прямо на дядю. Сюда, сюда!»
Рейн отошел в сторону и стал разглядывать покрытые талым снегом могилы. Какая тихая и непритязательная часть города. Кресты, мраморные плиты, высеченные из гранита надгробья.
Жалостная песнь о Иисусе и его жизни. И как это люди не стыдятся петь такими плохими голосами!
Рейн вернулся, когда говорил бригадир. Сорк был учеником старика Айгсаара. Его короткая беспомощная речь растрогала всех. Просто не верится, что этот желчный сгорбленный старик в черном с серебряными кисточками гробу сделал столько хорошего людям. А что, если бы вдруг сказали: Лейзик, выйди вперед, твой черед говорить? Что мог бы он сказать? Когда он в первый раз пришел в дом Айгсаара — это было два года тому назад, летом, — его встретил длинный как жердь, хмурый человек, который глядел исподлобья и беспрерывно ворчал. И в прежние времена не так-то легко жилось, а о нынешних и говорить не приходится, Ничего нет, ничегошеньки. Рейн пытался возражать, но Мартин наступил ему на ногу, а позже, когда они остались вдвоем, сказал, что со стариком бессмысленно спорить. Верно. Какой смысл спорить с человеком, если он выше конька своего дома ничего не видит?
Что мог бы сказать он сейчас, когда добрый обычай требует вспоминать только хорошее?
Пожалуй, он все же справился бы с речью. Сказал бы так: «Аугуста Айгсаара мы помним как хорошего и инициативного работника. Но жил он в иное время и в иных условиях. Это были нелегкие условия. На плечи Аугуста Айгсаара легло тяжелое бремя. Сколько тягот перенес он, когда строил свой дом. Не каждому рабочему в буржуазное время удавалось вырваться из тисков наемных квартир. Ему удалось. Но в этом таилось и его несчастье. Он, рабочий, стал мелким собственником, и мелкий собственник убил в Айгсааре человека задолго до сегодняшних похорон. Но этого могло и не быть. И тогда Аугуст Айгсаар до конца оставался бы с нами». Так сказал бы рабочий большого завода Рейн Лейзик.
— Не пей много, — посоветовала Урве мужу, когда они вместе со всеми возвращались с похорон. — Я сяду рядом с тобой.
Маленькая передняя не могла вместить всех пальто, и поэтому часть пальто отнесли в маленькую комнату рядом с кухней и положили на кровать.
Слишком много народу в этой тесной квартирке.
Рейн положил пальто и медленно двинулся к столам, которые были накрыты в двух комнатах, — он уже на кладбище почувствовал голод. Люди деловито рассаживались. Мартин и его длинная как жердь тетка тщетно пытались навести какой-то порядок. Лийви уже сидела на другом краю стола, рядом с ней — красивый, седой как лунь старик, затем — Урве и около нее какой-то щеголь в очках...
— Садись, друг, — кто-то потянул Рейна за рукав.
Это оказался Сорк. Рейн подсел к бригадиру. Рядом удобно усаживалась та самая темноволосая женщина, которой не нравился обычай целования покойников.
— Мы снова соседи, — сказала она низким голосом, не глядя на него.
Да, это было так. Урве сидела далеко. Очкастый что-то говорил ей. Урве не слушала его, она повернулась к Лийви. Как хорошо, что Лийви посадила сестру рядом с собой. С пятницы в чувствах Рейна к жене появилось что-то новое. Какая-то виноватая нежность, особенная затаенная нежность с примесью сочувствия и сожаления о своем поступке. Нет, нет, теперь верность и верность до конца!
Урве ни о чем не подозревала, да и не могла подозревать. Но она чувствовала то новое, что появилось в глазах мужа, в звуке его голоса.
Сейчас они смотрели друг на друга, будто только вчера влюбились, и жалели, что сидят не рядом.
Заговорил какой-то незнакомый Рейну пожилой человек. В притихшей комнате отрывисто прозвучало: покойный был хороший человек. Дельный работник. Заботливый глава семьи. В память о таком хорошем человеке не грех поднять стаканчик!
Наконец-то!
Водка, налитая в рюмку из заиндевевшей бутылки, горячей струей полилась в пустой желудок. Студень был восхитителен. Несомненно, сестра Юлии Айгсаар, эта худая, высокая женщина, — первокласснейший кулинар. Такого вкусного студня Рейн никогда в жизни не ел. Кто будет есть этот винегрет, ветчину или колбасу, когда на столе такой студень... И, однако, миски с винегретом то и дело кочевали от одного к другому. Черт возьми, до чего тесно. Неужели это блюдо со студнем так и останется там? Тарелка с хлебом тоже где-то далеко...
— Вам что предложить к холодцу? Глядите — там хрен, — сказала ему соседка слева.
— Извините, я плохо ухаживаю за вами.
— Пустяки. Сейчас так мало мужчин, что все на оборот, — с улыбкой ответили ему.
До него долетали обрывки фраз о холоде и сырости. Рядом говорили о цветах и венках. Их, кажется, было порядочно. Мартин с матерью сидели на другом конце стола. Там было тише.
После второй рюмки стало шумнее, и хотя все еще говорили о покойнике, гости чувствовали себя непринужденнее, и голоса их звучали громче, смелее, радостнее. Горе Юлии Айгсаар и Мартина было всем понятно. Но что поделаешь. Такова жизнь. Могло быть хуже. Удар мог приковать человека к постели на годы. А тут — упал, и все. Если уж умирать, так лучше внезапно.
Рейн потянул к себе миску с винегретом. Ох, до чего тесно! А они все-таки неплохо накрыли стол. Сорк, черт бы его побрал, все подливает и подливает. Куда он торопится?
— Хотите?
Но смуглая соседка уже позаботилась о себе. Она положила горячую руку с темно-красными ногтями на руку Рейна и прошептала:
— Нет, нет, кушайте вы. Намажьте на хлеб побольше масла. С холоду, да еще на пустой желудок, знаете, как бы не подействовало.
Рейн стал возражать, но язык плохо слушался его. Ого! Что же это такое?
— Кушайте, кушайте и не пейте больше до дна, очень уж большая у вас рюмка.
Рейн стал есть. Он никак еще не мог насытиться. Шум в голове немного утих, и тогда он услышал, что сидящие за столом громко разговаривают. Со всех сторон под потолок поднимались синие облака дыма.
— Знаете, я вас где-то уже встречал, — сказал Рейн, внезапно поворачиваясь к соседке.
— Ну конечно. Вспомните!
Легко сказать — вспомните! Темные завитые волосы, разделенные пробором, прямой нос, маленький с тонкими губами рот и зубы. Да, да — эти чуть-чуть выдающиеся вперед клыки. Знакомое лицо, честное слово, знакомое лицо!
Сорк громыхнул стулом, встал. Видимо, будет говорить. Он взял на себя нелегкую задачу, так как речей, по общему мнению, произносилось достаточно, а поднять рюмки можно было и так. Но Сорк и не собирался произносить пространной речи. Он хотел только сказать, что знал покойника и хорошо знает его сына. Если говорить о покойнике — а о нем, кроме хорошего, ничего не скажешь, — то, по мнению Сорка, нельзя не упомянуть еще об одной его заслуге. Он воспитал замечательного сына — это их старший машинист Мартин Айгсаар. Сорк сказал правильно: не будь Аугуста Айгсаара, не было бы сейчас на комбинате и Мартина Айгсаара.
— Вы случайно не родственница Айгсааров? — спросил Рейн.
— О нет, — рассмеялась соседка. — Я подруга Лийви. Мы и с Урве в хороших отношениях, она ведь работала у нас в конторе.
Рейн попытался вспомнить — не видел ли он ее у Айгсааров? Но он был здесь всего несколько раз.
— По-моему, я не встречал вас в этом доме.
— Нет, в этом доме вы не встречали меня, хотя я давно интересуюсь, тот ли вы самый Рейн Лейзик.
— Значит, вы знаете меня, — вздрогнул Рейн и с каким-то тяжелым предчувствием посмотрел на Урве — очкастый что-то с азартом рассказывал ей.
— Вы забывчивы, Рейн. Но я не обижаюсь, все мужчины таковы. Гуннара Эрамаа вы, очевидно, тоже не узнали бы. Это мой двоюродный брат. А я — Ли Неерут. Помните?
Ли Неерут, та самая, которая посылала ему в Курляндию письма на довоенной нежно-розовой почтовой бумаге! Та самая, кого он нечаянно ошарашил письмом, предназначавшимся другой девушке, Вийве из Куресааре.
Рейн вдруг почувствовал, что ему лучше уйти. Как глупо! Ли Неерут — подруга Лийви. Легкомысленное прошлое мстит, не выбирая ни места, ни времени: в один прекрасный день появляется перед тобой и, улыбаясь, говорит: «Не делайте такого серьезного лица, донжуан, мы прекрасно знаем, что вы собой представляете ».
— Вы теперь в гражданском, но я вас сразу узнала.
Конечно, почему бы ей и не узнать падкого до развлечений солдата, который расхаживает теперь в гражданском. Ну и страна эта Эстония. Так мала, что чихнет на одном ее краю человек — а на другом родственники уже знают об этом.
— Лийви рассказывала мне о вас столько хорошего. Урве, разумеется, тоже. Я все думала — тот ли это солдат Лейзик, который так мило играл на гитаре и пел на вечеринке у Эрамаа? Гляжу — тот самый!
Тот самый? Нет, не тот. В ту пору он страдал какой-то идиотской болезнью: ему хотелось нравиться. Окажись здесь сегодня еще и Вийве из Куресааре — мило бы он выглядел! Вийве... Забыл фамилию, ну, та, что писала в Курляндию на бледно-голубых листочках. Урве, Урве, твой муж пошляк. Ты думала, он серьезный и глубокий человек, а он никогда им и не был. Разумеется, повезло, что эта женщина, рядом с ним, не стала Ли Лейзик.
От таких мыслей лоб у Рейна покрылся испариной.
— Вы внезапно стали таким серьезным, — улыбнулась соседка. — Почему? Я же не буду рассказывать вашей дорогой Урве. Да я и не помню, что было в тот вечер. — Последнюю фразу следовало понять так: забудем все оба.
— В самом деле, чего уж там... Старая история. — Рейн попытался рассмеяться и вдруг почувствовал, что не хочет больше ни вина, ни закуски. Сигарету! Только сигарету!
Но вот наконец-то гости зашевелились, стали пересаживаться, выходить из-за стола.
Подошла Лийви и, хитро улыбаясь, сказала подруге, что не может равнодушно смотреть, как та соблазняет ее зятя, рассказывая ему без конца всякие интересные истории. Поэтому она решила ненадолго похитить Рейна.
Лучшей возможности исчезнуть трудно было и ожидать. Но где же Урве? За столом ее нет.
Урве сидела на маленькой железной кровати.
Двое мужчин с веселым смехом ворвались в комнату, но Лийви вытолкала их, сказав, что им надо поговорить о важных делах, касающихся только родственников. Урве добавила:
— О наследстве.
Живая и находчивая Лийви сразу же ухватилась за эту мысль:
— Вот именно, Рейн. О наследстве. Ты слышал, что говорили сегодня о покойнике? Золото, а не человек. Благодарим покорно. О покойниках плохо не говорят, мы и не будем... вообще говорить о нем. Поговорим о доме. Как ты думаешь, кто мы? Рабы. Этот дом, и этот яблоневый сад, и эти грядки — ведь в них вся наша жизнь. Вы ходите в театры, покупаете книги, живете по-человечески, растете. А мы... — Почувствовав комок в горле, Лийви отвернулась. Из-за перегородки несся пьяный гул. — Ну, да ладно, хватит жаловаться. Сами виноваты. Нам с Мартом надо было с самого начала жить отдельно. Бог мой, в то время в Таллине можно было получить любую квартиру, но мы сглупили. Поселились здесь и теперь — рабы собственного дома. И вдруг — что я слышу? Ты, разумный человек, начинаешь думать о каком-то индивидуальном строительстве. Молчи и слушай, что тебе говорят умные люди...
— Милая Лийви, — Рейн рассмеялся открыто и звонко — так вот, оказывается, в чем дело! — Милая Лийви, не всe же строители одной породы с Айгсааром.
— Ты не такой. Сейчас не такой. Но кто поручится, что ты не станешь таким!
Урве тихо сказала:
— Только знай, я с тобой тогда жить не стану.
Рейну не оставалось ничего иного, как прикрыть рукой смеющиеся глаза и попросить о снисхождении.
— Я не шучу, — серьезно сказала Урве. — Навсегда откажись от этой мысли. Обещаешь?
Не так уж трудно отказаться от мыслей, еще не успевших укорениться. Он не возьмется за дело, если почувствует, что не справится, и он не своевольный ребенок, который делает то, что ему запрещают. Когда-то давно, очень давно, — он не мог помнить этого, помнила только мать, — курчавый мальчуган, стоило кому-нибудь позвать его, обязательно шел в другую сторону, но если ему говорили: «Уходи!» — упрямо останавливался. Соседи рассуждали: «О, из этого мальчишки вырастет своенравный парень». Но соседи ошиблись. Он не стал своенравным.
Будь Рейн своенравным, едва ли бы он с такой нежностью в голосе сказал жене, когда они вечером вернулись домой:
— Напрасно ты меня предостерегала, Урри!
Урве — она как раз заканчивала вечерний туалет — уже успела позабыть их недавний разговор.
— О чем ты?
— О доме, который мы не будем строить. Потому что нашей зарплаты на это не хватит.
— А если б хватило? — спросила жена, пряча в ящик стола баночку с кремом.
— Если б хватило и я бы наверняка знал, что мы не получим квартиры, начали бы сами строить квартиру. — Рейн поднял длинный указательный палец. — Да, да, именно квартиру. Покойный Айгсаар построил себе дом. А мы построим квартиру. Это совсем другое дело.
Только сейчас Урве задвинула ящик и села рядом с мужем на край кровати.
— Если б, если б! Но мы-то здесь!
Она нежно провела по пушистым волосам мужа. Это должно было означать, что разговор окончен. Но Рейн еще не сказал главного. Он взял руки жены в свои и крепко сжал их.
— Я сжег как-то дом. Помнишь, я писал тебе об этом из больницы?
— Конечно, помню. Я храню все твои письма.
— В таком случае знай: мои взгляды на жизнь складываются не только под влиянием книг. Я воевал, а взгляды, которые формируются на войне, устойчивее. Вот это я и хотел сказать тебе.
Урве погладила голую руку мужа. Рука была покрыта гусиной кожицей, хотя в маленькой комнатке было, пожалуй, даже чересчур жарко.
8
Когда фотокорреспондент Луйга зашел в полдень в секретариат показать новые фотоснимки, первое, что он увидел там, был вчерашний номер газеты. Разметка была уже сделана, и женщина, технический секретарь, собиралась нести газету в бухгалтерию. От обиды Луйга не мог выговорить ни слова. Сто сорок рублей за фотографию девушки с хлопчатобумажной фабрики! За одну только подпись надо было заплатить столько. В обязанности фотографа вообще не входит давать расширенную подпись. Если он написал так пространно, значит... Неужели редактор Таатер действительно не знает, в каком затруднительном положении находится сейчас фотокорреспондент? Дочери становятся барышнями, вырастают из платьев, у сына, фанатика спорта, тоже замашки, как у взрослого, а у самого Луйги больные ноги, ему надо в санаторий. Жена зарабатывает сущие пустяки на своей ювелирной фабрике. А редактор... Его это не касается. Редактор — человек высокооплачиваемый, к тому же он пишет передовые. Обидно! Товарищ Таатер, видимо, считает, что очень просто найти молоденькую девушку, которая окончила вечернюю школу, перешла из конторы на производство, за несколько месяцев овладела ткацким делом и работает теперь на шести станках, вровень с лучшими ткачихами цеха. Да и к тому же какое красивое, милое лицо! Любой журнал взял бы эту фотографию для обложки. Нет, впредь надо быть умнее.
Из принесенных им фотографий в секретариате отобрали часть (это еще не значит, что все они попадут в газету), а остальные старый фотограф, тяжело ступая по лестнице, понес наверх. В прошлом году фотолабораторию перевели на последний этаж. Словно в насмешку.
На сегодня довольно. Сейчас он доберется до своей каморки, наденет хотя и старое, но из добротного английского сукна пальто, поглубже надвинет шляпу и отправится домой отдыхать. Пусть до конца рабочего дня сидит тот, кого товарищ Таатер ценит больше, чем фоторепортера.
Человек предполагает, а судьба располагает. На площадке его ждали люди. Заведующий промышленным отделом Оявеэр, заведующий отделом культуры Эсси и хорошенькая девушка — та самая, которая перешла из конторы на производство... Красивое лицо не улыбалось, оно было серьезным, даже сердитым. В чем дело?
В чем дело? Как появилась эта цифра — сто пятьдесят процентов? Она же ясно сказала, когда они беседовали, — сто пять!
Оявеэр покачал головой и пообещал посоветоваться с редактором насчет поправки. Этого еще не хватало! Это же не политическая ошибка, да и у кого не случается промахов. Так думал, отдуваясь, «квадратный» человек. В последнее время лестница очень утомляла его, он задыхался, и на лбу у него выступал пот. И стоило ли из-за таких пустяков давать поправку? И вообще, как Оявеэр представляет себе поправку?
Урве это не интересовало. Ошибку необходимо исправить — и все! Ей вовсе не хочется, чтобы хорошие люди на фабрике смеялись над ней. Не может же она объяснять каждому, из-за чего получилась ошибка.
Кто знает, чем бы все кончилось, не вмешайся этот симпатичный Эсси. Он считает, что ошибка типична для фотокорреспондента Луйги. Луйга любит все приукрасить, раздуть. Да и какой глубины можно ждать от человека, который выключает радио, потому что ему действует на нервы вздор, который приходится слушать. Как раз сегодня утром Эсси заходил в фотолабораторию по делу и остановился послушать радио, которое фотокорреспондент не успел выключить. И как вы думаете, что посчитал вздором достопочтенный фоторепортер Луйга? «Чаконну» старого итальянского композитора Витали. Человечество три столетия восхищается этой вещью, лучшие скрипачи мира включают ее в свой репертуар, а фотокорреспондент Луйга... Ну, что можно ожидать от него? Пусть себе идет в свою каморку, а Оявеэр... Оявеэр мог бы договориться с Урве Лейзик относительно подвала. Какой все-таки милый Эсси, как он хорошо это сказал.
Оявеэр, молодой и преуспевающий человек, уже забыл о том, сколько потов с него сошло, когда он писал свои первые заметки, поэтому испуганное лицо девушки развеселило его. Бояться нечего. Пусть напишет о своей жизни и работе. Получится великолепно! Не получится — тоже ничего страшного. На то и редакция, чтобы доказать, помочь, научить. И никто не будет смеяться, если не получится. И почему это — не получится?
Какой странный дом. Чувство горечи и досады заставило Урве прийти сюда прямо с фабрики, чтобы разыскать обманщика. Все утро она держала наготове камень, чтобы швырнуть в лицо этому бессовестному человеку! Какие отточенные фразы приготовилась она выплеснуть в него! Пусть газетный фоторепортер не думает, что молодая работница круглая дура, пусть он не воображает, что с ней можно позволить себе любые шутки! И вдруг в коридоре ей встречается человек, которого она где-то видела. Они разговаривают уже как старые знакомые. Что поделывает Рейн? Ведь вот как бывает в жизни! Собственно, ведь благодаря Эсси они и поженились. Ведь это он принес ей письмо, которое решило ее судьбу. Увидев фотографию, Эсси решил сразу же позвонить в отдел кадров фабрики, узнать адрес и, не откладывая, навестить семью друга. А теперь они могут договориться даже о дне и часе, чтобы застать дома и Рейна. Ошибка в подписи под фотографией? Да, нескладно получилось. Надо выяснить. Первым делом они зайдут к Оявеэру, так как фотография шла через его отдел.
Странный дом. Все здесь так сложно! И куда вдруг подевались заранее приготовленные фразы, когда к ним подошел этот огромный «квадратный» мужчина, красный и задыхающийся. Тот самый, который считал вздором Витали... Как же Эсси назвал это произведение?
Учиться! Больше читать. Нельзя отставать от жизни! Эти люди здесь знают так много. Они пишут статьи, очерки и могут читать их в газетах и журналах. Интересно, какое это чувство? Ей тоже советуют написать. Вон тот длинноносый, в очках советует. Оявеэр — он даже настаивает. В самом деле — чего бояться? Надо будет попробовать.
Странный дом. Слова, приготовленные для фоторепортера Луйги, так и остались невысказанными. Урве уже не думала о нем...
9
«Продается недостроенный индивидуальный дом. Обращаться с 17 до 21 часа, ул. Каабли, 12—3. М. Пуусте».
Один продает, другой покупает, третий собирается покупать. Продающий выгадывает, покупатель считает, что он тоже выгадывает, ну, а тот, кто надеялся купить, становится чуточку умнее.
Рейн шел прямо с работы, останавливая по дороге встречных, он понятия не имел, где находится улица Каабли. Воротник пальто поднят, лыжная шапка лихо сдвинута набекрень, на раскрасневшемся лице — надежда. Продается недостроенный индивидуальный дом, продается за цену, которая меньше фактической, — ясно, что тому, кто продает, нужны деньги и он хочет отделаться от своего товара. И как это Рейн раньше не подумал об этом.
Строить не просто. Но достраивать — это уже другое дело. Только недавно Рейн отнес в газету объявление о том, что ищет квартиру. Никто не откликнулся, хотя в объявлении стояло: «Согл. на ремонт». Что это означало? Во-первых, что пометивший такое объявление не побоится черной работы, а во-вторых, что у него есть деньги, на которые можно приобрести материал для ремонта или помочь, если нужно, хозяину квартиры. В эти годы квартирного кризиса люди проявляли особенную чуткость к тем, кто имел лишнюю площадь, и не скупились на денежную помощь. Только в одном Таллине добровольные пожертвования искателей квартир в «специальный фонд» квартирохозяев составили несколько сот тысяч рублей. И эта цифра далеко не полная, далеко не тщательнейшим образом проверенная; надо заметить, что альтруистические акты «пожертвований», являясь замечательным примером взаимного доверия, совершались без лишней бюрократии. Названную сумму удалось выявить главным образом на основании данных, полученных таллинским народным судом путем упорной работы. Таким образом, сокращенное «согл. на ремонт» представляло собой пароль, за которым большей частью скрывалась сумма от трех до десяти тысяч рублей на сберкнижке у тех граждан, кому издерганный работник жилуправления обычно говорил: «Где-то вы ведь живете!»
Каабли, 12. Вот он — двухэтажный дом, как две капли воды похожий на тот, в котором жил Рейн. Удивительное совпадение. Даже мачты радиоантенн, прикрепленные к трубам и покачивающиеся на ветру, ничуть не отличались от таких же облезших палок над их домом. Продающий и покупающий жили в одинаковых домах.
Квартира номер три. Звонить здесь или у дверей мадам Хаукас — разницы никакой. Впрочем, откуда он мог знать — ведь он ни разу не был у мадам Хаукас.
Дверь открыла полная женщина. Какие глаза! Огромные, цвета кофе. Интересно, сколько ей лет? Вероятно, как и Лийви, двадцать восемь — двадцать девять, не больше. Платье на ней сидит как мешок, а передник как у золушки — старый. Хозяйка предложила ему войти и немного обождать. Она ничего ее знает о продаже. С минуты на минуту должен прийти муж.
Широкая кровать с никелированными шариками на спинке, этажерка с цветами, маленький с резьбой буфет, круглый стол и старые, обитые клеенкой стулья. Встанешь с таких, и они обязательно заскрипят, а фланелевые брюки непременно оставят на них часть своего ворса.
Минут через десять зазвенел звонок, и темноглазая хозяйка впустила в комнату супружескую пару — оба в очках. Он долговязый, она — коротышка. Чтобы не дать мужу почувствовать свое превосходство, она без умолку болтала. Она щебетала, словно веселая птичка, перескакивая с одного на другое, хотя кареглазая хозяйка не могла поддержать беседу — она ровно ничего не знала о продающемся доме. Ровно ничего! И все же «птичка» разведала, что недостроенный дом находится в Меривялья, неподалеку от автобусной остановки.
Рейн усмехнулся. В этом доме муж, видимо, крепко держит вожжи в своих руках.
Он не ошибся. Муж пришел в тот момент, когда его жена, едва не заклеванная «птичкой», пыталась ретироваться в переднюю. Радостно, как человек, избежавший опасности, она сказала мужу, что пришли по объявлению. В ответ ей пробурчали что-то насчет глаз, которые, слава богу, и сами еще видят.
На вешалке в прихожей осталась блестящая кожаная куртка, а в комнату вошел среднего роста человек с обветренным смуглым лицом, кого-то очень напоминавший. Официант! Лысый официант, который «помог» отпраздновать день рождения Урве. Разумеется, не тот самый официант, а его сын или его двойник, только в омоложенном виде. Даже голос показался знакомым, когда, достав из буфета тетрадку и раскрыв ее, он сказал:
— Вот так выглядит проект.
Супружеская пара быстро придвинула к себе проект, и поэтому покупатель, который пришел первым, вынужден был встать за их спиной.
— Сделано много? — спросил мужчина, разглядывая проект.
— С виду немного, — сквозь зубы процедил хозяин. — Фундамент, перекрытие похвала. Строительство идет по графику. Все как в договоре.
— Ага, это и я хотел знать, — с видом знатока заметил Рейн, хотя понятия не имел, что такое договор и график для индивидуального застройщика.
— И сколько вы за него хотите? — поинтересовалась женщина.
— Погоди, Лейли, сперва надо установить, сколько завезено материалов.
Ничего не ответив, хозяин вытащил вложенный в тетрадку листок с перечнем материалов.
Тонны извести и кубометры пиломатериалов ни о чем не говорили Рейну. Но он стоял и слушал, словно эти цифры и названия обладали какой-то магической силой. Особенно сильно он ощутил это после того, как лысый молодой человек поделился кое-чем из бездонных запасов своего личного опыта. Например, он сказал: «Силикатного кирпича имеется больше, чем на полдома», «Известь хорошо загашена, и ее хватит на всю постройку», «Цемента нет, да и все равно он бы за зиму испортился». И так далее.
— А цена, цена? — не унималась «птичка».
— Цена... — вздохнул сутулый мужчина, словно ему нелегко было расставаться с чем-то очень дорогим. — Цена — двадцать три тысячи.
— Двадцать три тысячи! — воскликнула женщина.
— Тише, Лейли, — одернул ее муж и тут же повернулся к хозяину: Что же так вздуло стоимость этого фундамента?
— Вы, очевидно, не очень ясно себе представляете, что значит строить дом в нынешнее время. Подвал — вовсе не такая дешевая штука. На одно рытье котлована идет около сотни рабочих часов...
— Подсчет неофициальный, — прервал его покупатель.
— Подвал — наиболее дорогостоящая часть дома. Кроме того, ведь материал остался, он рассортирован, уложен. Транспорт. Работа. Все это стоит денег. Наконец, участок.
— Участок ничего не стоит, — заметила притихшая «птичка».
— Вы правы, официально участок ничего не стоит. Но ведь он расположен в очень хорошем месте. За такие участки люди дерутся.
— Я не спорю, участок действительно в хорошем месте. Но все-таки — двадцать три тысячи! За такие деньги можно самим дом построить.
— Что ж, попытайтесь. Попробуйте приобрести участок в Меривялья, да еще в нескольких шагах от автобусной остановки... Сколько же вы предлагаете?
Покупатель задумался. Рейн напряженно ждал. Он тихо похоронил все свои надежды, и только какое-то непонятное ему самому любопытство заставило его остаться.
— Предельная цена — десять тысяч, — сказал в конце концов покупатель.
— Ну, знаете, глупо вести детский разговор.
Покупатель вскочил, и стул заскрипел.
— Лейли, пошли, здесь бессмысленно разговаривать.
Чета удалилась, не попрощавшись. Рейн едва было не присоединился к ним, чтобы вместе обругать рвача, но в последнюю минуту изменил решение. Он кое-что придумал.
— Двадцать три, пожалуй, дороговато, — начал он осторожно. — Вы здорово взвинтили цены на материалы...
— Назовите, на какие?
Для Рейна это был трудный экзамен, он же никогда не имел дела с ценами на строительные материалы.
— У вас получается, что кубометр пиломатериала стоит в среднем шестьсот рублей. Откуда такая цена? Я найду и подешевле.
— Может, и найдете. А я продаю недостроенный дом вместе с материалами.
Так начался азартный спор, в течение которого одну спорящую сторону все больше и больше посвящали в тайны строительства, а другую вынуждали постепенно сбавлять цену.
В конце концов хозяин извинился и ушел на кухню — вскоре оттуда донесся его приглушенный голос и взволнованный шепот жены. Уверенный в себе покупатель с удовольствием вынул сигарету и усмехнулся. Про себя он честил рвача самыми отборными словечками, какие только накоплены в эстонском языке за столетия.
Видимо, семейный совет закончился, лысый вернулся и сообщил свое окончательное решение: восемнадцать тысяч: из них десять сразу, остальные — в течение полугода.
Покупатель встал, застегнул пальто и сообщил свое окончательное решение: восемнадцать тысяч, из них десять сразу, остальные в течение года.
Его вежливо проводили до передней. Дверь из кухни приоткрылась, и карие глаза укоризненно взглянули на мужа:
— Макс, ты бы хоть адрес спросил.
Рука Рейна задержалась на ручке двери. Как это он сам не догадался. Адрес. В самом деле, он ведь мог на всякий случай оставить свой адрес. Вот только у него нет с собой ни карандаша, ни бумаги. Пока хозяйка ходила за ними, покупатель как бы про себя пробормотал:
— Разумеется, я предложил солидную цену, ну да бог с ней, очень уж в хорошем месте участок, черт бы его взял!
Впервые на лице хозяина появилось какое-то подобие улыбки. Он тоже считает, что участку цены нет, и ему ужасно жаль, что обстоятельства вынуждают его отказаться от постройки.
Появились карандаш и бумага. Покупатель быстро набросал свой адрес:
Улица Сое, 7—2. Юхан Тухк.
Лысый не знал, в каком районе находится улица Сое. Покупатель объяснил, что это за Лиллекюла, и, любезно кивнув хозяевам, которые стали вдруг на редкость вежливы, ушел.
10
Почему в домах долго горят одинокие лампы?
Почему люди взбираются на вершины недоступных гор, пересекают под парусом океаны, посещают изо дня в день тренировки на стадионе, ставят, пренебрегая смертью, опасные опыты, переплывают широкие заливы, поднимаются на неизведанную высоту, берут из рук павшего товарища обагренное кровью боевое знамя и устремляются вперед?..
Почему лампы горят иногда так долго? Кругом темные, дремлющие квадраты окон, а там, там и вот там — в окнах свет.
Забыли погасить? Возможно. А может быть, надоедливые гости? Любовь? Интересная книга? Боязнь темноты, оставшаяся с той поры, когда вся Европа по ночам окутывалась темнотой и только Швейцария и Швеция сверкали огнями, сигнализируя о своем нейтралитете? У окон сотни причин светиться по ночам.
На стол падает свет. Человек работает. Завтра, через год, а может, и через десять лет выяснится, над чем он сегодня работает. А может, и вовсе не выяснится. Последнее бывает чаще, и тогда окно перестает светиться, но это ничего. Где-нибудь в другом месте засветится новое окно.
На дворе разыгралась буря. Жестяная крыша дрожит, будто огромные звери, перебирая мягкими лапами, носятся по ней друг за другом. Порой такая буря, наперекор календарю, предвещает приближение весны: она разламывает на куски ледяную бронь, сковывающую поверхность моря, срывает с оголенных деревьев слабые и засохшие ветки, сдавливает высокие сугробы, словно для того, чтобы солнце, становящееся день ото дня горячее, могло помериться с ними силой.
Бегут мысли. По бумаге, на которую падает свет настольной лампы, скользит перо. Болит спина, и немного гудит голова. Завтра будет трудно стоять за станками. Завтра? Уже сегодня, ведь сейчас половина третьего. Значит, уже сегодня люди, посторонние люди, прочитают все, что она написала. И тот длинноволосый, в очках, Оявеэр. И, быть может, Эсси.
А завтра или послезавтра смогут прочитать все. Бывшие одноклассники и теперешние друзья с фабрики. Кто, безусловно, обрадуется, так это Юта.
А Рейн! Странно, он отнесся к этому без всякого одобрения. Прямо он этого не сказал, но по лицу было видно. Он не верит, что жена справится. Считает, что это напрасный труд.
А он вот, этот труд! В нем целый отрезок ее жизни. До чего же приятно читать собственные мысли, изложенные на бумаге, и знать, что это писала ты сама.
И все же... Чего-то она не додумала:
«...Придя чудесным утром раннего лета в контору, я вдруг почувствовала неприязнь к своему столу, к бумагам, ко всему этому однообразному бумажному делопроизводству».
Нет, нельзя, не годится так. Какое чувство будет у тех, кто остался в конторе? Кому-то ведь надо и в конторе работать. Нельзя так пренебрежительно.
Всю страницу пришлось переписать из-за каких-то двух-трех строк, которые звучали теперь так:
«...Чудесным утром раннего лета, торопливо шагая в контору, я задавала себе вопрос: много ли я могу дать, как счетовод? А что, если мне овладеть какой-нибудь специальностью и приобрести интересную рабочую профессию?»
Ну вот. Теперь можно, пока не зазвонит будильник, немного отдохнуть.
Ахто никогда не слышал, как мать с отцом уходили в утреннюю смену, но он привык к тому, что всю неделю, когда он просыпался, большая кровать в противоположном углу была пуста. Значит, они придут днем, после того, как он немного поспит. Придут в хорошем настроении, будут разговаривать и играть с ним.
На этот раз они вернулись в плохом настроении. Не обращали на него внимания. Поужинав, мать прилегла. Но она не была больна, потому что серьезным голосом разговаривала с отцом. А отец сидел за столом с газетой в руках, и лицо у него тоже было серьезное. Потом отец стал читать газеты (в эти часы его нельзя было тревожить), а мать взяла книгу, в которой не было ни единой картинки. И хотя мать, когда читала, всегда держала в руках карандаш, она никогда не рисовала картинок, а лишь проводила черточки.
Такой вечер не представлял собой ничего интересного.
11
Настроения меняются. Жизнь не ткань, которая ровной белой полоской наматывается на станок. Жизнь, не артикул 135, а на языке других людей — попросту сатин, которого нужно выработать по два метра на станок за смену. Даже на самой пестрой ткани узор повторяется, повторяется, как природа, как сирень, расцветающая каждой весной. А у человека жизнь может меняться ежегодно, и именно в пору цветения сирени.
Четыре года назад в ее жизнь вошел Рейн. Первое время казалось, будто до этого дня ничего и не было, будто вся жизнь только тогда и началась.
Год спустя Рейн сказал: «Поженимся». Рука об руку возвращались они в тот раз песчаным берегом, тихими улицами, благоухающими сиренью, и у них уже были общие воспоминания, которые связывали их. А мать и слышать не хотела о свадьбе, плакала из-за того, что дочери придется бросить школу, что негде жить. До чего смешно! Квартира! Какое значение может иметь квартира, если двое любящих решили пожениться?
Еще через год был певческий праздник. Нет, нет, праздник был позже, в июле. А когда цвела сирень, они... Не пошли ли они в одно из воскресений на стадион, на большое спортивное торжество? Нет, торжество было позже — она хорошо помнит, они еще ели крыжовник из маленьких пакетиков, и ей было ужасно жарко в просторном платье из толстой материи. Она ждала тогда Ахто, и не имело никакого смысла шить несколько платьев, которые потом все равно не пригодятся. Но весна, весна, что они делали весной? Она перешла в цех. Триста рублей ученических в месяц, вплоть до отпуска. Мать не захотела идти на пенсию. Верно! Тогда-то они и решили разъехаться. В утомительных поисках квартиры прошла вся весна. Удивительна человеческая память! Однообразное, скучное быстро забывается, но иной раз и в этом однообразном мелькнет какой-то яркий кусочек и запомнится.
А что было в это время в прошлом году? Неделю они провели в продымленном, пропитанном запахом битума поселке, где Рейн на каждом шагу что-то вспоминал: «Здесь когда-то была мельница», «В этом доме раньше помещалась почта», «Этих сосен раньше не было, и мы спускались отсюда на лыжах», «По этой дороге я каждое утро ходил на станцию, а вечером возвращался домой», «Эти дома мы с отцом ремонтировали». Отец был тихим, серьезным человеком, совсем еще молодым, а мать жаловалась на боли в животе и принимала лекарства. В Таллине — она приезжала поглядеть на маленького Ахто — мать казалась старой робкой женщиной. А здесь, у себя дома, она была веселая, живая. И очень радовалась за молодых. Сколько интересного порассказала она о Рейне, сидя вместе со всеми за столом. Иногда она называла Рейна — Эро. Привычка. Старший сын так давно не был дома. Вот и теперь — приехал всего лишь на неделю домой и отправился в трехдневный поход вдоль побережья. И никто не рассердился. Помогали снаряжаться, давали советы. Даже отец, на три дня лишившийся партнера в шахматы, принял во всем самое живое участие.
Сейчас снова цветет сирень. Яркое солнце врывается в окна. Цех шумит. В этом году надо обязательно сдать экзамены в вуз и с осени начать серьезно заниматься. Нельзя больше терять ни одного года.
В феврале ей показалось, что вот-вот наступит какой-то перелом в жизни. Она написала о своей работе на фабрике. Ее пригласили в редакцию, поздравляли, просили, чтобы она сотрудничала и впредь. В печати появилась ее первая статья. Слова, написанные чернилами на чистом листке бумаги, эти же самые слова разместились ровными печатными рядами на пяти столбцах подвала, и крупными буквами подпись: У. Лейзик. И все-таки ничего не изменилось. Эсси ни разу больше не навестил их. За это время столько было прочитано книг, столько просмотрено спектаклей. С Рейном серьезного разговора почему-то не получалось. Юта писала редко, у нее никогда не было времени. Она училась. Приглашала Урве в Тарту, словно не понимала, что та замужем и у нее семья.
Неужели в этом году не произойдет ничего, что изменит ее жизнь?
Ах, эта основа, эта основа! Где же отрывщица? Неужели она не видит, что шпуля поставлена на станок торчком? Ну и что? Кто сказал, что отрывщица сразу же со всех ног кинется поправлять основу. У нее восемьдесят станков, ее ловкие руки ни минуты не отдыхают. Ей, старой, опытной женщине, не сделаешь замечания, не то что какой-нибудь молоденькой зарядчице, которая должна носиться взад-вперед и всюду поспевать, потому что ничего другого она еще не умеет.
Кто-то положил на плечо Урве руку: обернувшись, она увидела Людмилу Герасимову; ее широкое, приветливое лицо улыбалось.
— После смены в красном уголке закрытое собрание! — прокричала она Урве на ухо и собралась идти дальше.
Невозможно разговаривать в этом шуме. Но должна же Урве узнать, какая повестка дня.
— Короткая! — прокричала Людмила. — Решим, кого послать на комсомольский актив.
Ясно. Такое собрание много времени не отнимет. Решить нетрудно. Людмилу Герасимову — она секретарь, она и пойдет, а потом доложит первичной организации. Всегда так было.
Изменения в жизни человека происходят не всегда и не у всех в одно и то же время. Пестрая жизнь вносит перемены в судьбы людей в любое время года.
Рейн был дома, когда пришла Урве. Он уже пообедал и вместе с малышом поджидал ее, чтобы всей семьей отправиться на прогулку. По его лицу, по тому, как он держался, она сразу заметила — произошло что-то важное, что-то такое, о чем нельзя было говорить в присутствии «старшего поколения».
Они поехали в Кадриорг. Погода стояла прохладная, однако солнце и сухой воздух манили в парк. Сколько детей! Ахто, шествуя между родителями словно в движущейся крепости, бесстрашно кидал взгляды на мальчишек постарше. Только один раз у него в страхе сжалось сердце — мимо, на уровне его глаз, пробежало страшное лохматое существо, но, когда на «существо» взглянул издали, оно оказалось собакой. Те двое над его толовой словно и не заметили этого происшествия, они вообще ни на кого не обращали внимания и были заняты тем, что произносили какие-то, только им одним понятные слова. Ахто понимал лишь, что отцу и матери сейчас очень хорошо друг с другом.
Урве не знала, кто такой Сельямаа.
— Наш парторг, — с ударением сказал Рейн и продолжал: — Пришел, поглядел, как мы работаем, спросил, как дела, и сказал, что хочет со мной побеседовать. После смены. Я все ломал себе голову — что ему надо? Информации я провожу, правда, не всегда регулярно, но ведь в других бригадах и того не делают.
— Какой же смысл брать пример с плохого, — поучительно заметила жена и лукаво усмехнулась при этом.
— Я и не знал, что думать, решил: уж не из-за последней ли ссоры с Меллоком?..
— Что за ссора? Я не знаю.
— Я же рассказывал, помнишь, когда увеличили скорость машины.
— Ах, да, да, припоминаю.
— Меллок в тот раз ужасно обозлил меня своим нытьем: какая, мол, рабочему человеку польза от этого увеличения скорости? Работы прибавится, а деньги те же. Я не выдержал и сказал ему — чертова рохля ты, а не рабочий, если дальше своего кривого носа ничего не видишь. Вот я и решил, что Сельямаа доложили, как я ругался, и он станет выговаривать мне: как я мог так нагрубить старому человеку, можно было сказать и повежливее. Или что-то в этом роде.
— Ты и в самом деле можешь иногда обижать.
— Если бы ты знала нашего Меллока...
— Ну ладно, что же все-таки парторг хотел от тебя?
— Ха, в том-то и дело, что Сельямаа ни о чем прямо не сказал. Спросил, в каком служил полку, как был ранен...
— Ты ведь и после войны...
— Его все интересовало. Ну, затем о дальнейших планах.
— О школе? Он, конечно, удивился, что ты до сих пор еще не окончил среднюю школу, не правда ли?
— Ты что — под дверью подслушивала? — рассмеялся Рейн, но сразу же стал серьезным. — Черт побери, многое перезабыл, но, если приналечь, может, будущей зимой и кончу. Говорили с ним и о квартире. Он согласился, что живем стесненно, но тут же сказал, что многим еще труднее. Конструктор Ниинепуу — инженер, а... Ну, да это так, между прочим. Я все ждал, когда он скажет. Мы все говорим, говорим, и вдруг он взглянул на часы — ему пора. Вот и все.
Какое-то время они молча шли вдоль берега. Вдруг Урве остановилась и посмотрела на корабли в гавани.
— Одно ясно — ты уже этой осенью должен поступить учиться. И готовиться надо начинать.
— Я согласен с тобой. Но квартира, квартира! Мне пришла в голову мысль — что, если нам сходить сегодня к Зеебергам? Может, они что-нибудь посоветуют?
Закутанная в белую шаль мать Юты — она открыла дверь — очень обрадовалась гостям. Она еще не видела маленького Ахто, да и с Рейном не знакома, хотя некоторое представление о нем имеет по рассказам дочери. И потом, с того времени, как врачи запретили ей работать, она чувствует себя оторванной от жизни. Особенно после отъезда Юты в Тарту, в университет. Их дом в Нымме — ох, как он надоел всем, — едва ли удастся закончить к будущему году.
Спрашивать, оказывается, было не о чем. Гости пили маленькими глотками кофе и сами отвечали на многие, многие вопросы.
12
В тот день, когда должен был собраться городской комсомольский актив, дул резкий холодный ветер. Не будь зелень скверов и лужаек так свежа и не играй солнце на белых стенах так ярко, можно было бы подумать, что октябрь захватил в свои руки державный скипетр. Эстонский июнь любит поиграть с градусником. Достаньте шелковые платья и летние рубашки, потому что явился я, июнь, с гроздью сирени на груди. Он так весел, так приветлив, этот месяц, и все верят ему. И вдруг, безо всякого на то основания, он морщит свои свежие губы и принимается дуть как бешеный — задирает платья, накидывается из-за угла на светлые новые шляпы и унизительнейшим образом катит их.
Собираясь утром на актив, Урве туго подпоясала кушаком свой ненавистный плащ, а вместо шляпы, новой очаровательной шляпы из черного велюра, повязала платок. Она ведь шла не для того, чтобы показать свою новую шляпу и купленный в комиссионном магазине светло-серый костюм: она шла выступать.
Сегодня она будет стоять одна перед тысячами. Ничего страшного в этом нет. Так сказала Людмила. Но ведь Людмила — оратор со стажем.
После яркого солнца свет от ламп в гардеробе концертного зала «Эстония» показался тусклым. Народу было много.
Людмила ждала ее. Главное — не надо нервничать. Ну что может произойти, если все, о чем они предварительно говорили, Урве записала. Ведь записала же?
А как же! Разве она решилась бы выступать без конспекта!
По лестнице они поднялись наверх. Сколько народу!
Великие композиторы на стенах, казалось, были немного недовольны тем, что так много молодежи явилось сюда слушать не музыку, а речи.
Сцену от края до края занимал длинный, покрытый красным сукном стол, перед ним — цветы в горшках, позади — стулья. На кафедре — микрофоны и графин с водой. Торжественно!
Взгляд Урве скользнул в зал. В проходах и между рядами толпились люди, суетились кинооператоры, устанавливая свои тяжелые штативы. Мимо, не заметив ее, прошел кто-то очень знакомый. Да это же Оявеэр. Она узнала его по длинному носу и очкам в толстой оправе. Уселся в первом ряду, поздоровался за руку с соседом, кивнул головой сидящим в отдалении знакомым. Что ему! Вообще большинству из тех, кто пришел сюда, чертовски хорошо! Сиди и слушай. Скажет кто-нибудь что-то интересное — запомни или запиши. Сморозит глупость — смейся.
— Главное — не нервничай, — уговаривала ее Людмила. — Цель твоего выступления тебе ясна. Здесь сидят ответственные работники, выступления стенографируются, газеты публикуют их. Это ведь совсем другое дело, чем говорить на фабрике, где тебя слушают только свои.
Это был нужный толчок в нужный момент. Да, она поднимется на трибуну не для того, чтобы продемонстрировать себя или блеснуть красноречием. Она скажет о том, что волнует молодежь их фабрики.
Большие собрания напоминают великанов, чья поступь медлительна, но непоколебима. Партер и балкон были уже до отказа заполнены молодежью и гудели как улей, когда на сцену вышел молодой человек в сером костюме: началось длинное и торжественное вступление к большому собранию.
После перерыва первым выступил секретарь комитета комсомола машиностроительного завода.
В резком тоне критиковал он какое-то ремесленное училище, выпускающее плохо подготовленную молодежь. Не заглядывая в бумажку, а непринужденно обращаясь прямо в зал, он рассказал несколько историй о поведении молодежи, вызвавших дружный хохот.
Вспыхнул магний, при свете жарких «юпитеров» застрекотали киноаппараты.
После такой речи просто неловко выступать. Но думать об этом было уже некогда, потому что:
— Слово имеет товарищ Устинова с завода «Коммунар». Подготовиться товарищ Лейзик.
Спокойствие! Спокойствие и хладнокровие! Теперь все равно не избежать. Надо было раньше не соглашаться.
— Товарищи! — прозвучал радостный, многообещающий голос, и затем слова посыпались, как из пулемета. В зале задвигались, а председательствующий постучал карандашом о стол.
Урве, в общем-то уже неплохо знавшая русский язык, схватила наушники.
Какое-то время оттуда не доносилось ни звука. Затем звонкий альт выпалил по-эстонски:
— Молодежь нашего завода... (Молчание.) В начале прошлого года мы взяли обязательство... все... все кружки... (Молчание) Но если в райкоме говорят... (Молчание.) То выполнить мы не сможем... (Молчание.) У нас в кружке по изучению краткого курса истории партии двадцать три человека... Из них... (Молчание.) В то же время пропагандистов... (Молчание.)
Урве повесила наушники на спинку переднего стула и покачала головой. Все вокруг нее тоже качали головами и смеялись.
Неловко, неловко! И чего она так торопится?
Ну вот. Теперь сидящие в зале и напряженно ожидающие люди смогут наконец узнать, что Урве не просто девушка в черной юбке и белой блузке, а передовая ткачиха крупного комбината.
Она пошла.
Кто был следующим выступающим, ее уже не интересовало. Она шла в огонь. «Юпитеры» засияли. На этот раз из-за нее. В школе, в литературном кружке, не было фотографов, не было кафедры, микрофона, и все знали друг друга. Только и разницы. Выступать надо было и тогда и теперь.
— Товарищи!
Защелкали фотоаппараты, засуетились кинооператоры.
— Мне бы хотелось рассказать о том, как работает и живет молодежь нашего старого текстильного предприятия.
Взгляд скользнул по залу. Сколько доброжелательных лиц! Снизу ей улыбается Людмила. Она тут, поблизости. Рядом, на пустом стуле, лежит старенькая черная сумочка, ее сумочка. «Юпитеры» погасли. Сразу стало прохладнее.
И вдруг волнение покинуло ее. Она заговорила о том, что молодежь комбината совершила немало достойных дел. По инициативе молодежи зародилось движение — «патриот своего завода», они знакомились с революционным прошлым своей фабрики, стали бороться за честь фабричной марки.
Произнося фразу — «не все золото, что блестит», — она смело взглянула в зал и продолжала, уже не глядя в бумажку:
— Ростом наших рядов за последние годы мы могли бы быть довольны, если опираться только на цифры.
Зал слушал. Те, кто пользовались наушниками, не качали головами — видимо, перевод был нормальный. Заговорив о росте рядов, Урве неожиданно указала рукой на себя и сказала:
— Вот перед вами я. Я пришла в фабричную комсомольскую организацию из ученической. Я и есть этот рост рядов, потому что наша комсомольская организация растет только за счет пришедших в нее людей.
В президиуме и в зале одобрительно засмеялись. Цифры показывали, что за последний год в организацию пришло четырнадцать комсомольцев извне, а из числа молодежи предприятия принято только трое. И снова маленькое творческое дополнение.
— Три — это хорошая цифра, цифру три вообще любят, но мы... — Взгляд Урве остановился на лице Людмилы, та одобряюще кивнула ей. — Но нашу Людмилу Герасимову эта цифра не устраивает.
Людмилу знали по активам, по выступлениям в печати, и поэтому свободно брошенное замечание снова вызвало одобрительный смех. Журналисты в первом ряду что-то быстро записывали. Чувство меры подсказывало оратору: «Не переборщи. Сейчас ты подошла к самому главному. Это у тебя довольно хорошо и живо изложено. Спокойно читай». Она так и поступила, а затем снова обвела взглядом зал. Следующую фразу она снова бросила в зал, не глядя в конспект:
— Но как можно завоевать молодежи авторитет, если сами мы, комсомольцы, когда дело доходит до выполнения собственных решений, колеблемся.
И она рассказала печальный эпизод из жизни двух соревнующихся бригад, когда, взяв на себя обязательства и подняв вокруг этого шумиху, они так и не довели дело до конца. Виновата ли эта бригада, что так случилось? Можно ли считать нормальным положение, когда рабочим приходится ходить в кладовую за материалом, да еще клянчить, хотя есть подсобники, которые получают за это зарплату? Долго ли между прядильным и ткацким цехами будет существовать состояние войны? В ткацком цехе отведен уголок под кладовую, она разделена пополам проволочной сеткой. По другую сторону сетки — кладовая прядильного цеха. Казалось бы, чего проще сделать в проволочной сетке дверь?
— Но у нас славная погранохрана! — взволнованно воскликнула Урве, и зал весело засмеялся. — Дверь, правда, есть, но она забита железными гвоздями, и для того, чтобы перетащить тяжелые ящики с катушками из одной кладовой в другую, приходится делать большой круг. Прядильщицы не доверяют ткачихам. Однако сами норовят обвесить их. Иногда в ящики с пряжей кидают мокрую ткань, чтобы увеличить вес. Порой в ящике вместо восьмисот катушек оказывается семьсот, а это значит, что чистой пряжи получится на три с половиной килограмма меньше. Пряжу № 40 приносят сверху, с четвертого этажа. Лифт есть, но им не разрешается пользоваться. Между тем сколько раз говорилось — надо организовать производство пряжи на месте.
Когда Урве сказала, сколько ткацких станков простояло в течение полугода из-за этого, тут и там раздались сочувственные возгласы.
— Долго ли можно терпеть такое безразличие, мириться с крайнею бесхозяйственностью? Мы, молодежь, хотим работать. — Разгоряченная фантазия подсказала еще один довод: — В конце концов, все мы хотим быть хорошо одеты и зарабатывать.
Или вот еще. Осенью у нас провалился прекрасный план озеленения заводского двора. Почему?
Разве в этом виновата только молодежь? Все, что можно было сделать без транспорта, уже сделано.
Она знала: так получилось потому, что никто не выяснил, откуда брать землю. Но небольшое преувеличение показалось ей допустимым, тем более что уж очень не хотелось лишать себя удовольствия кончить выступление такими словами:
— Христос в свое время учил: зачем, дескать, птице заботиться о том, как и где добывать еду. В этом смысле наши снабженцы истинные христиане.
Еще дома, записывая эти слова, Урве думала, что они вызовут в зале смех. И она не ошиблась.
Гуляя в перерыве по коридору, она ловила на себе доброжелательные взгляды, улыбки. Потом к ней подошел человек — она заметила, что он сидел в президиуме.
— Товарищ Лейзик, у меня к вам несколько вопросов. Отойдем немного в сторонку.
Когда они оказались одни, на нее посыпались вопросы: окончила ли Урве среднюю школу? Какие у нее планы на будущее? Давно ли работает на фабрике? С какого времени в комсомоле? Она ли написала статью, опубликованную в газете в феврале? Самостоятельный ли это труд, или редакция помогла? Писала ли она что-нибудь раньше?
И вдруг: не хочет ли Урве Лейзик стать журналисткой? К нему в отдел нужен литсотрудник, который умел бы писать и который знает производство. Газета молодежная, и работать в ней интересно. Пусть товарищ Лейзик все взвесит, предложение серьезное.
В обеденный перерыв Урве сидела в маленьком кафе с Эдуардом Эсси.
— Насколько я понял, вы хотите попытаться? — спросил Эсси, выслушав рассказ Урве. Рассказ этот был — сплошные восклицания.
— Это так интересно.
— Знаете что, хочется поработать в молодежной печати — работайте. Возможно, вам и понравится. Вы справитесь, я уверен. Но я бы не советовал вам идти туда. Чересчур узкий профиль. Идите лучше к нам.
Что за день сегодня! Да, да. Сирень! И хоть на улице свирепствовал холодный ветер, это была весна — время цветения сирени, удивительное время, вплетающее новый узор в ткань ее жизни.
— Но вы же мне ничего не предлагаете, — сказала она тихо, обжигая язык горячим кофе.
— Куда вас определить? — Молодой человек на мгновение задумался: — Ага, письма! Вот туда вы на первых порах и пойдете. Только на первых порах. Там, правда, больше канцелярия, но там вы быстрее акклиматизируетесь и скорее привыкнете к острому воздуху редакции. Решено. Ха! Как бы не так! Мы открываем человека, а у нас хотят из-под носа утащить его. Не выйдет!
Допив кофе, они вместе отправились в редакцию.
13
Человек порой сам не знает, почему у него становится плохое настроение, старается не докопаться до истинной причины, хитрит сам с собой и, чтобы успокоить себя, выдумывает какой-нибудь совершенно посторонний предлог.
Едва ли плохое настроение Рейна было вызвано переходом Урве в редакцию. Этого не могло быть. Урве хотела уйти на другую работу, кто мог помешать ей? Да и не было никаких оснований запрещать.
Но вот отпуск! Урве теряла отпуск. Какой же отпуск осенью или зимой?! Отдыхать надо теперь, летом. И, как договорились, поехать всей семьей к родителям Рейна. Погода хорошая, и с каждым днем становится лучше.
Урве перешла в редакцию. Теперь они ходят на работу в разное время. Казалось, все внезапно изменилось. Рейн твердо решил поступить в техникум. Конечно, нелегко будет заниматься в их тесной квартире. На работе все хорошо, вырисовываются неплохие перспективы. Меллок собирается уходить на пенсию. Ваттер станет сушильщиком, а сам Рейн из накатчика — помощником сушильщика.
Урве перешла в редакцию. Работает там всего несколько дней. Вот бы получить ей через редакцию квартиру! Но она не станет просить. Не из той породы.
Придя домой, Рейн не сразу поднялся наверх, а за глянул сначала во двор, чтобы убедиться, могуч ли противник — штабель березовых дров. Теща, гулявшая тут же с Ахто, предложила зятю свою помощь.
— Поди-ка лучше к Хаукасам и попроси у них шведскую пилу, я один тогда справлюсь, как по маслу пойдет, — отказался зять. Он торопился домой. Урве, вероятно, уже пришла.
Урве была дома. Она стояла в дверях кухни, держа в руках письмо. В ее глазах появилось какое-то особенное выражение, когда она сказала:
— Ну, Рейн, наша Эстония действительно маленькая страна. Все друг друга знают.
— Ого! — воскликнул муж. Красный как рак, он повернулся к умывальнику и принялся мыть руки. Этого еще не хватало! Конечно же Ли. С самых похорон старика молчала. А может, и не она. В конце концов, старая, позабытая история... Но чертовски неприятно, если начнутся объяснения...
— Не плескайся так громко, послушай, что пишет Юта.
— Юта?
— Ну да, я получила сегодня от нее письмо. Она блестяще сдала экзамены, остался только марксизм, и тогда она на третьем курсе.
— Ну, а по поводу того, что в Эстонии все друг друга знают? — вытирая руки, спокойно спросил муж.
— Нет, ты слушай. Погоди, тут про их последний вечер. Ага, нашла.
И она стала читать:
«...Итак — один танец за другим. В конце концов я спросила у парня, не покажется ли ему вечер чересчур однообразным — ведь он все время танцует только со мной. Он ответил, что характер его слишком слаб, чтобы отказаться от очаровательного однообразия, и что я... Нет смысла повторять, что он говорил. Общее веселье захватило и меня, и я решила не закалять больше характер этому филологу. Весь этот шутливый разговор еще не давал повода для знакомства. Но терпеливый филолог проводил меня в общежитие — оно напротив университета, — и так как провожание длилось два часа восемнадцать минут, то мы, конечно, познакомились. Я назвала ему свое имя, он свое: «Эро Лейзик».
Рейна это известие поразило. Брат, младший братишка, который был еще совсем ребенком, когда Рейн уходил на фронт, теперь ухаживал за девушкой на одном конце Эстонии, и родственники на другом знали об этом.
— Так, значит, Юта? Странно, ведь Юта... Впрочем, дело вкуса.
Урве думала, что муж будет приятно удивлен, обрадован. Все последнее время он ходит как в воду опущенный, а сама она живет полною жизнью, горит, все ей интересно, все внове. Нет, дальше так продолжаться не может. Надо встряхнуть его, проветрить, повернуть лицом к солнцу, чтобы он понял, что жить только домом, только постройкой нельзя.
— Скажи, Рейн, что с тобой происходит в послед нее время?
— Со мной? А что может происходить со мной?
Урве присела на стул и посмотрела на мужа, который без аппетита жевал что-то.
— Я пришла вот к какому выводу, — сказала она взволнованно. — На новом месте я могу заработать больше. Значит, нам будет легче, чем раньше. И знаешь что, Рейн? Начнем-ка мы строить. Теперь нам это под силу, согласен?
Порой роковые слова звучат именно так — просто, сердечно и заманчиво.