Мы подходим к самому трудному — к тому, что касается непосредственного участия польского населения в убийствах евреев. Как объять этот вопрос и добиться полной правды, касающейся не только приведенных случаев? Сошлемся для этого на статью из № 1 ежегодника «Холокост. Исследования и материалы» (Zagłada Żydów. Studia i Materiały), описывающую убийства евреев в районе Кельце. Авторы текста, Алина Скибинская и Якуб Петелевич, проанализировали все судебные дела в Келецком воеводстве, возбужденные на основании декрета от 31 августа 1944 г., или так называемые «серпнёвки» (т. е. «августовки»). «В целом по обвинению в преступлениях, о которых здесь идет речь, перед окружным и апелляционным судом в Кельце предстало свыше 250 лиц. Жертвами их преступлений пало как минимум несколько сотен евреев, скрывавшихся на территории сел и волостей Свентокшиского района».

Историки Холокоста здесь же отмечают, что эти материалы позволяют увидеть лишь верхушку айсберга, поскольку в послевоенной Польше с большой неохотой судили за преступления, совершённые против евреев их согражданами. Тем не менее исследование Скибинской и Петелевича дает нам солидную основу для обобщений, так как авторы этой статьи использовали весь свод данных из очень важного источника. Полученные таким путем сведения они дополнили беседами с сельчанами этой округи. Поэтому нельзя попросту считать их материал «сводом примеров». Оба историка остановились на одной категории источников — судебных делах «серпнёвок», а не, например, на воспоминаниях крестьян или сообщениях выживших евреев, — и исчерпали архивные данные полностью. И на этой основе составили свой рассказ и оценку.

Чему может послужить статья Скибинской и Петелевича, и какие вопросы хотим мы задать в свете представленных нам фактов? Речь идет о том, чтобы провести границу между двумя интерпретациями явления — убийства и грабежей поляками их еврейских сограждан во время войны. Согласно одной из этих интерпретаций, война — это хаос, на который всё можно списать. Люди убивают друг друга, насилие везде и часто приватизируется. Множатся грабежи, и люди утрачивают чувство приличия. А так как вообще в каждом обществе есть свои отбросы, не следует обобщать, наблюдая их поведение. Короче говоря, по этому мнению, упомянутые убийства и грабежи были редкими и ненормальными явлениями, отклонениями от нормы, характерными для так называемого социального дна, которое, разумеется, процветает во время войны. Но возможно, что верна совершенно противоположная точка зрения. Итак, чтобы понять, были ли преступления против евреев действиями девиантов или нормализованной общественной практикой, мы должны вчитаться в конкретные случаи и точно установить, что же произошло.

В приводимой здесь обширной цитате из статьи Скибинской и Петелевича фрагменты авторского текста на полтора десятка страниц сведены в связное повествование.

Непосредственным мотивом большинства убийств и доносов на селе был грабеж имущества скрывавшихся евреев, стремление перехватить их добро, представления о котором рисовались воображением. Стереотип о еврейском богатстве сыграл тут зловещую роль. <…> Крестьяне рассчитывали, убивая этих людей, захватить их имущество. Можно предположить, что в психологическом плане факт того, что евреи платили за предоставление им убежища и продовольствия, причем в тех условиях часто по высокой цене, способствовал впечатлению, что у них есть большие средства, которые можно безнаказанно отнять. В какой-то мере этот мотив становился основой преступлений, жертвами которых стали те евреи, которые не могли больше «выплачивать» своим опекунам. <…>

[Убийства] совершались через застреливание <…>, удар топором или деревянными кольями. Исполнителями были польские гранатовые полицейские, члены местных партизанских отрядов любого направления (NSZ [90] , Армия Крайова, BCh [91] и других группировок), а также крестьяне, имевшие доступ к оружию. <…> [Во время преступлений имели место] акты физического и психологического издевательства над схваченными людьми, как то: изнасилование женщин, избиение, пинки, толчки, словесные оскорбления и унижения. <…>

В очень многих случаях обвиняемые занимали какие-либо должности в местной власти: солтысы (сельские старосты) и их помощники, войты, общинные курьеры, члены или начальники пожарной охраны, сельские стражники <…>. Это были люди исключительно римско-католического вероисповедания, обычно ранее не каравшиеся за другие преступления, мужчины в расцвете сил <…>. У них было устойчивое семейное положение, жены и дети, иногда несколько. Некоторые из них были членами ППР [92] или членами Гражданской милиции [напомним, что судебные процессы происходили уже после войны. — Я.Г. ]. На основании властных функций по меньшей мере часть из них можно причислить к сельской верхушке <…>. Женщины <…> часто были свидетельницами и наблюдателями, составляли часть пассивной толпы, совершающей преступления руками предполагаемых активных участников. <…>

Можно рискнуть предположить <…>, что участников и пассивных свидетелей почти каждого из этих преступлений было много <…>. В случае преступления в селах мы можем говорить даже об агрессивной, преступной толпе, в которой несколько исполнителей играли роль зачинщиков и вожаков, а остальные участники, будучи свидетелями их действий, становились фоном и «моральным» алиби для преступления. В некотором смысле, в этом принимало участие всё село, на разном уровне вовлеченности или наблюдения, и всё село после войны сохраняет в своем коллективном подсознании и памяти события, в которых оно участвовало. Эта безличная толпа становится одним из необычайно важных элементов для анализа всего явления. Ее присутствие позволяло размыть личную ответственность за совершение преступления, а также молчаливо подталкивало к действиям против евреев <…>. Как исполнители, так и свидетели взаимно становятся заложниками друг друга, заложниками ситуации, в которой они приняли участие. Как во время самого события, так и после него это приводило к возникновению своего рода табу. Эту тайну скрывали и после войны, так как обвинение касалось всей деревни <…>.

Особая категория исполнителей — <…> сотрудники гранатовой полиции, в большинстве своем служившие в предвоенной государственной полиции. Полицейские, замешанные в преступлениях против евреев, <…> сами были главами семей и отцами нескольких детей. Их материальное положение обычно было неплохим <…>.

В сельской местности, на территории, подчиненной своему участковому, гранатовые полицейские действовали весьма независимо, порой терроризируя всю округу. В действиях, предпринимавшихся ими против еврейского населения, заметен немалый элемент свободы и отсутствия зависимости от вышестоящих немецких властей <…>. В подобных случаях не бывало, чтобы схваченных евреев эскортировали в гетто или под арест, что и так означало бы для них смерть. Пойманных обычно убивали на месте или в ближних лесах, а погребение останков возлагали на местных крестьян. В этих действиях заметен также элемент мстительного удовлетворения от совершённых действий и отсутствие каких-либо моральных устоев. Следует заметить, что в одном отношении эти действия специфичны. Те, кто укрывали евреев, редко несли наказание, предусмотренное за это немецкими законами <…>.

В полутора десятках рассмотренных дел говорится также о красноречивых фактах, сопровождавших преступление. После его совершения крестьяне собирались в доме кого-либо из исполнителей и вместе пили водку, как бы скрепляя попойкой свое «солидарное» действие и раздел добычи, а также, наверное, снимая напряжение [93] .

Приведенные наблюдения — это не наш вывод из чтения материала «серпнёвок» келецкого суда. Это вывод двух молодых исследователей. Собирательный образ событий, с которым мы только что познакомились — хоть и ясно, что не все его элементы заметны в каждом отдельном случае убийств, — не вмещается в понятие «социального отклонения», как бы широко мы его ни трактовали. Напротив. Из приведенных отчетов ясно видно, что убийство евреев во время оккупации было публичным действием и предметом всеобщего интереса. В нем участвовали обычные члены местного общества, а не какие-то «люди со дна», которые хорошо всем известны в любом малом сообществе. Даже более того: участие в этих преступлениях представителей местных верхов и общественности давало убийствам своего рода imprimatur, общественную санкцию, «позволяющую размыть ответственность» и таким путем превратить особо тяжкое преступление — убийство — в форму общественного самоконтроля, осуществляемую коллективно.

Общественная атмосфера вокруг убийств евреев напоминает настроения, сопровождавшие линчевание чернокожих в Северной Америке. С одним лишь важным различием: непосредственной целью линчевания было не только покарать (воображаемое) преступление выбранной жертвы, но и «дать науку» всему обществу. Таким способом в сознание чернокожих вбивалась мысль о том, что они занимают подчиненное положение в общественной иерархии и обязаны безропотно повиноваться белому человеку.

Напротив, евреев убивали вовсе не затем, чтобы научить их выживших сородичей чему бы то ни было. Это не был в буквальном смысле механизм общественного контроля, поскольку еврейское общество более не существовало и не должно было существовать в будущем. (Более того, эта своеобразная педагогика была адресована тем полякам, которым пришло бы в голову укрывать евреев.) Поэтому убийства, санкционированные общественностью, не рассматривались инструментально — как предостережение для других, — а были самоцелью: истребить всех евреев до последнего.

Непосредственные исполнители и самые активные участники преступлений часто оставались столпами местного сообщества. Некоторые из них, о чем мы только что читали, после войны стали членами коммунистической партии, видим мы их и среди персонала Гражданской милиции. Как отмечают авторы, почти в каждом деле можно найти коллективные прошения жителей деревни «в защиту доброго имени и чести обвиняемых <…>. Это подтверждает, что село солидаризировалось с обвиняемыми и что, с точки зрения его жителей, потребности в компенсации и судебном преследовании преступлений не было».

Информация о деталях преступлений, совершённых в Свентокшиском районе, которые засвидетельствованы А. Скибинской и Я. Петелевичем, позволяет понять, что баланс этого самого трагического аспекта польско-еврейских отношений во время оккупации следует мерить какой-то совершенно иной меркой, чем до сих пор. Ведь не число жертв, а только число убийц точно засвидетельствовано. Главный вопрос (на который, впрочем, мы не найдем точного ответа) состоит не в том, сколько евреев было убито в Польше местным населением, а в другом (хотя и тут мы не получим исчерпывающего ответа): «Сколько местных жителей принимало участие в убийстве евреев?» Один еврей, убитый руками одного непосредственного исполнителя, — но при поддержке, на виду и с одобрением толпы местных жителей, — это групповое преступление и вместе с тем социальная катастрофа, поражающая местное сообщество на десятилетия — хотя бы потому, что и дальше ему предстояло жить бок о бок с убийцами. Ибо «преступление, совершаемое открыто, ведет к тому, что делает соучастниками всех, так как все — свидетели, и никто не попытался его предотвратить». Это одна из причин, по которым, как хорошо известно из наблюдений этнографов и статей журналистов, память об этих преступлениях сохранилась в польском селе спустя поколения.