Если учитывать эту точку зрения, широко распространенную в оккупированной Польше, нас не удивит, что видные деятели Подпольного государства предупреждали лондонское правительство о надвигающейся — а как же иначе? — сложной проблеме с евреями. Согласно официальному взгляду, оглашенному правительством в эмиграции, все изменения, введенные оккупантами или вызванные оккупацией, касающиеся изменений границ, гражданства, отношений собственности и прочие произвольные действия были лишены правовых оснований, и относиться к ним следовало как к не имевшим места. Однако из Польши в Лондон шли предупреждения, что такие принципы поведения, внешне само собой разумеющиеся, могут привести после освобождения к непредвиденным последствиям.
Уже в августе 1943 г. Роман Кнолль, глава Комиссии по иностранным делам при представительстве правительства, сообщал в рапорте, отправленном в Лондон (как сообщает Дариуш Либёнка), что «<…> возвращение евреев “на их рабочие места и в их мастерские совершенно исключено, даже в значительно меньшем их количестве”. Причина — то, что нееврейское население заняло прежнее место евреев в социальной структуре. Эта перемена, по мнению Кнолля, “носит необратимый характер”». Он предупреждал, что «массовое возвращение евреев было бы воспринято жителями не как восстановление, а как вторжение, от которого они защищались бы, в том числе даже физическим путем». Короче говоря, как утверждал Кнолль в другом, более раннем, документе, «возврат к status quo ante совершенно невозможен».
Другой крупный политик лондонского лагеря, Ежи Браун, который по поручению правительства ликвидировал аппарат Делегатуры (представительства), за что был прозван «последним делегатом», представил в июле 1945 г. очень схожую оценку:
<…> в сельской местности и в местечках сегодня нет места для еврея. В течение последних шести лет в Польше сложилось (наконец-то!) польское положение вещей, ранее не существовавшее, и в его сферу целиком отошла провинциальная торговля, посредничество, поставки, кустарное производство <…> и всякое ремесло. Эти молодые крестьянские сыновья и бывший городской пролетариат, которым раньше пользовался еврей, — озлобленный элемент, упрямый, жадный, почти что лишенный всяких крупиц морали в торговле, превосходящий евреев храбростью, инициативой и подвижностью. <…> Эти массы на этих территориях не отступят. Нет такой силы, которая бы их оттеснила [156] .
Через десять лет после войны чтение воспоминаний еще одного видного деятеля лондонского подполья, Стефана Корбоньского, вызвало бурную реакцию Ярослава Ивашкевича. В дневнике от 4 апреля 1956 г. он отмечает: «Исправляю неточности и пишу на полях: ужасающее чтение. <…> Потрясает недальновидность и глупость этого субъекта. Ни одной широкой мысли, ни одной политической идеи». А тремя днями позже он записывает короткий разговор с Марией Домбровской по поводу той же книги. «Я: Знаешь, меня поражает уровень книги Корбоньского. Она: Так и должно быть. От таких людей нельзя ждать, чтобы они находились на уровне — только на вертикали. Я: Что ты имеешь в виду? Она: Уровень — это мы. Хотя у некоторых из нас нет вертикали».
Для нас острое словцо Домбровской должно служить напоминанием, что действительность времен оккупации нельзя понять, не учитывая этическую сторону человеческого поведения. Многие люди, оставившие свидетельства о тех временах, хорошо это понимали — например, уже цитировавшийся Ян Карский. Другим чрезвычайно проницательным очевидцем того времени был Казимеж Выка. И о том, что отмечают Кнолль и Браун, он писал совсем в ином тоне:
Центральным психо-экономическим фактом в годы оккупации остается несомненное исчезновение из сферы торговли и посредничества миллионной массы евреев <…> [и] инертное и автоматическое стремление польской стихии занять место, оставленное евреями. <…> Разве формы, в которых произошло это вытеснение, и способ, каким наше общество желало и желает этим воспользоваться, были моральны и приемлемы? Хотя бы я отвечал только за себя и не нашел никого, кто бы меня поддержал, — буду повторять: нет, стократно нет. Эти формы и эти надежды были постыдными, аморальными и низкими. Кратко говоря, экономическое и моральное отношение среднего поляка к трагедии евреев выглядело так: немцы, убивая евреев, совершили преступление. Мы бы так не сделали. За это преступление немцы понесут кару, немцы замарали свою совесть, но мы-то — мы-то получили выгоду и будем получать ее и дальше, не бередя совесть и не пачкая руки в крови. Трудно найти более мерзкий пример морали, чем такие представления в нашем обществе. <…>
Способы, которыми немцы ликвидировали евреев, ложатся на их совесть. Но реакция на эти формы ложится на нашу совесть [выделено автором. — Я.Г. ] Золотой зуб, вырванный у трупа, всегда будет кровоточить, даже если никто уже не будет помнить его происхождение [159] .
Подводя итог, следует помнить, что в конечном счете еврейская собственность, которой завладело во время оккупации население польских городов и деревень, осталась в его руках, поскольку евреи во всей Европе, в том числе и в Польше, были истреблены немцами. Часть коренного населения активно включилась в процесс грабежа; большинство же смотрело на происходящее с удовлетворением. Но хотя, в первую очередь, таким образом был использован случай, предоставленный исторической конъюнктурой (т. е. нацистами), следует признать: когда случай подвернулся, им воспользовались без особого сопротивления.