О фотографии обычно говорят, что как аргумент она стоит тысяч слов. В то же время сведения, которые она нам дает, совершенно уникальны: она фиксирует долю секунды между открытием и закрытием заслонки объектива. Что же в таком случае позволяет оценить единичное событие как способ заглянуть в суть дела? Поступая так, становимся ли мы жертвами иллюзии или совершаем злоупотребление? Ведь попросту, когда мы смотрим на снимок — например Гитлера, принимающего парад членов партии на съезде в Нюрнберге, — мы понимаем, что получаем общее знание о природе национал-социализма; и то же происходит, когда мы видим фотографию раздетых догола людей, которых расстреливают эсэсовцы.
В основе такого познавательного механизма лежат уже ранее полученные сведения о мире, подсказывающие, что единичная ситуация коренится в широком потоке событий и что эти события подчиняются какому-либо порядку. Жизненный опыт убеждает, что всё происходящее обычно имеет какой-либо смысл и что общественная жизнь, о которой идет речь, не есть цепь случайных и независимых друг от друга событий, вроде серии счастливых лотерейных билетов, вынутых подряд из шапки. Между тем, что случилось чуть раньше, и тем, что следовало за ним, существует некая связь. А потому, кроме единичного события, служащего исходным пунктом рассуждений историка, только некоторые события могли произойти на интересующем нас участке пространства и времени, а другие — скорее всего, нет.
Перед лицом единичного факта мы всегда можем спросить: ну и что с того? Конкретное событие — только исходная точка, с которой начинается выстраивание знания об общих вещах. Но вернемся к одному особому аспекту отношений между общим знанием и единичным фактом. Вот доля секунды, один снимок, единственное свидетельство, и оно обладает ошеломляющей разоблачительной силой, позволяющей в мгновение ока перевернуть установившуюся версию событий — на том самом основании, на котором одно свидетельство, один противоположный пример в естественных науках принуждает отказаться от господствовавшей до того теории или доказанного индуктивного утверждения.
Когда мы пишем о Холокосте, нужно обратить особое внимание на сложность отношений между конкретными фактами и общим знанием, так как мы больше, чем другие исследователи современности, пользуемся личными документами — данными об индивидуальных судьбах: снимками, дневниками, письмами, записями и свидетельствами перед судом или перед учреждениями, занимавшимися после войны увековечением памяти об эпохе. Поскольку различные организации во время оккупации камуфлировали свою деятельность и заметали следы своих деяний, нет полноценной институциональной документации многих существенных событий того времени. Немцы хотели сделать Холокост бесследным. В таком случае возникает вопрос, на который нужно найти убедительный ответ: как трактовать эпизодические свидетельства, касающиеся лишь некоторых событий, чтобы понять то, что произошло в целом? Каким образом информацию о судьбах конкретных людей превратить в знание об эпохе?
Столкнувшись с такими проблемами, гуманисты разработали методологию критики источников. Но поскольку события, о которых заходит речь в теме Холокоста, по своей природе экстремальны, документация времен войны, оккупации и массовых преступлений отрывочна и нередко скомпонована злонамеренно, поэтому выяснение так называемой исторической правды об «эпохе печей» требует особого усилия. Взвешивать эмпирический материал или род данных, которыми мы располагаем, описывать оккупационную действительность с помощью чаще всего используемых инструментов группировки данных — например процентов (скажем, какой процент крестьян помогал ищущим спасения евреям), приводить конкретные цифровые данные (например, сколько евреев было убито крестьянами в Подлясье) или выводить средние цифры (например, какова была стоимость еврейского имущества, захваченного соседями-поляками, в расчете на одного жителя) — в принципе невозможно или не имеет большого смысла. Чтобы понять общие черты случившегося, нам придется использовать более рафинированные способы аргументации, включая метод «плотного описания», используемый в антропологии.
Однако как тип источников, дошедших до нас, так и чуждость коллективного опыта, к которой были принуждены евреи (это было невообразимо, это нельзя было ни описать, ни объяснить тем, кто этого не видел сам — единодушно отмечают летописцы Холокоста), подсказывают аналогии из познавательной сферы антрополога, наблюдающего экзотические обычаи дальних племен, пользующегося для этого удачной встречей с информатором, с которым можно друг друга понять. Время и опыт Холокоста — это тоже своего рода другой мир (хотя аналогия, как всегда, хромает и несправедлива даже для людоедов), мир, из которого до нас доносятся лишь единичные голоса свидетелей — тех, что выжили.