Давным-давно жила-была маленькая девочка. Когда ей исполнилось шесть лет, родители устроили для нее праздник. Она сидела на стульчике вся в цветах, а гости качали ее и хором считали года. Взлетев вверх на счет шесть, она расплылась в счастливой улыбке и назначила себе дату смерти: ровно через двадцать лет. В комнате стало тихо. А девочка, посмотрев на сникшие, с болью обращенные к ней лица, воскликнула: «Но это же еще нескоро!»
У нее было худое лицо с выступающими, словно от голода, скулами, и тонкие, похожие на коричневые спички руки и ноги, вечно в расчесах — она царапала себя и во сне, и когда грезила наяву. Часами она просиживала на подоконнике в своей комнате, прикрыв черные глаза, и даже не слышала, если ее окликали. Став постарше, она начала глотать книги, а точнее — это книги поглощали ее, она читала все, до чего могла дотянуться, для детей и для взрослых, и у нее была тайна: на самом деле она не просто девочка, она персонаж своей любимой книги, шпион, сошедший со страниц. Любимые книги менялись. Персонаж должен был жить среди обычных людей так, чтобы никто не догадался, что он лишь выдумка в девичьем обличье. Разоблачение грозило наказанием. Каким именно, Зоара не писала даже в дневнике. Только теперь, став старше, чем была Зоара в день своей смерти, я думаю, что знаю ответ: персонажу предстояло навсегда остаться среди людей.
Спустя еще несколько лет Зоара (или Пеппи Длинныйчулок, или Аня из Авонлеи, или Гек Финн, или Давид Копперфильд, или Дитте — дитя человеческое, или Лесси, или Ромео и Джульетта в одном лице, или дядя Том) стала вести подробные хроники Страны Мертвых. В этой стране те, кто уже умер, продолжали жить, у них рождались дети, Зоара рисовала их на страницах дневника — белых и безглазых, родители водили ее по врачам, но врачи не знали, чем лечить печаль. Один из них посоветовал купить девочке музыкальный инструмент. И в магазинчике на улице Бен-Иегуды в Тель-Авиве ей купили черную деревянную флейту, и она играла на ней с удовольствием, только время от времени замирала, прижимая флейту к губам, и пальцы ее порхали над отверстиями, не извлекая ни звука.
В хорошие, так редко выпадавшие дни Зоара щебетала, как спасшаяся от грозы птичка, пела, подпрыгивала, норовила обнять каждого, прижаться к бьющемуся сердцу щекой. Лицо ее светлело, тревожные морщинки разглаживались, и становилось ясно, что она в общем-то красивая девочка. В такие дни она любила наряжаться во взрослую: наматывала шарф, надевала пеструю шляпу, и прогуливалась с матерью по Тель-Авиву, похожая на яркую заграничную марку, и ловила изумленные взгляды прохожих, точно набираясь сил и красок, прежде чем пуститься снова в долгий одинокий путь.
В хорошие дни Зоара забрасывала окружающих словами. Ей все время надо было говорить, она придумывала разные истории и рассказывала их и дома, и в классе, везде, где только находились желающие слушать. Богатым, красочным языком, точно маленькая поэтесса, описывала роскошные залы, по которым ей доводилось гулять когда-то — может, в прошлом воплощении, и крошечных существ, выступавших перед ней, и принца из далекого королевства, имя которого волшебными законами запрещено произносить, и предсказателя, который уже предрек, что в будущем принц женится на девушке из страны Израиля, из маленького городка под названием Тель-Авив… Все это она рассказывала с удовольствием, прикрыв глаза, едва разжимая губы, будто прислушиваясь к кому-то внутри себя и пересказывая услышанное. Истории у нее получались такие красивые и забавные, что люди называли ее не вруньей, а сказочницей. Сказки Зоары — так все и говорили, и даже одноклассники слушали ее с интересом, хотя недоверчиво: не понимали, верит ли она сама в свой рассказ. А если не верит, откуда у нее столько смелости, и силы, и наглости, и вообще — как можно быть сегодня одной, а завтра совсем другой? Пусть уж определится, кто она на самом деле.
И еще одна деталь, от которой у меня и поныне сжимается сердце. В хорошие дни Зоара выбирала кого-нибудь из одноклассников и влюблялась в него. Ей было тогда лет восемь, от силы девять, но влюблялась она серьезно и решительно, всей душой. Избранник ее, конечно, пугался: что нужно этой сумасшедшей, почему она липнет к нему, вываливает на него свою странную недетскую любовь? Зоара не отступала и ничего не стыдилась, писала ему длинные письма, ждала возле его дома, выставляла себя на посмешище, не чувствовала, что ее избранник в лучшем случае, если он оказывался добрым и чутким ребенком, вежливо сторонится ее, а в худшем — смеется в лицо, клянется ей в вечной любви на глазах у приятелей, едва сдерживающих хохот. Зоаре было все равно, ведь она уже выбрала его, она великодушно стерпит насмешки, она знает, что в таком возрасте все мальчишки ненавидят девчонок, это закон природы, хотя жаль, конечно, что даже он, хороший, избранный, вынужден подчиняться. Но она будет сильной и за него тоже, у нее хватит терпения, она сможет пренебречь всеми условностями, перешагнет через все законы, потому что законы у нее есть собственные, она дождется, пока он перерастет этот глупый, детский этап. Ведь наверняка ее слова, ее взгляды оседают где-то у него внутри и он вспоминает их, один, без приятелей, и пройдет еще год-два, и в его душе наконец загорится любовь к ней, и этого достаточно, чтобы радоваться сейчас, ходить, пританцовывая, по улицам, наслаждаться тем, что ты не персонаж, сбежавший из книжки, а настоящая девочка, из плоти и крови, с живой душой.
И вдруг, точно по мановению палочки злого волшебника, гасли ее глаза, уголки рта опускались, будто их потянули за ниточки, лицо сморщивалось, как у многое повидавшей, уставшей от жизни старухи.
Всякая мелочь причиняла ей невыносимое страдание: разбитая чашка, встреченный на улице человек с костылем, невыполненное обещание. Даже весной, в счастливое время, когда дети расцветают, а тело наполняется нектаром, она сидела в своей комнате на подоконнике, ладонью прикрыв глаза от солнца, и вдруг разражалась рыданиями, поняв, как хрупки и недолговечны цветы и травы. Однажды во время урока она с испуганным лицом вскочила с места, будто пробудившись от кошмара: «Нет никаких оград!» Учительница попыталась обнять ее, успокоить, выяснить, в чем дело, но Зоара вырвалась из ее рук, как дикий звереныш, и заметалась по классу, крича, что в мире не существует ограждений и люди могут сорваться и упасть.
К четырнадцати годам, когда врачи уже совершенно отчаялись, внезапные огорчения и странные выпады вдруг прекратились, опять же как по мановению волшебной палочки. Врачи не знали причины. Бормотали что-то о переходном возрасте, гормональных изменениях и сошлись в одном: закончилось, и слава Богу. Зоара и вправду начала взрослеть. Жалкая и несчастная девочка исчезла, все облегченно вздохнули, а вместо нее в мир ступила новая: подвижная, наглая, она заливисто хохотала, рвалась в мир, к солнцу и удовольствиям, и день ото дня становилась все краше. Становилась изумительной красавицей. Стройная, черноглазая и черноволосая, торчащие скулы придавали ее липу выражение дикости и благородства. Отчаянная, острая на язык, небрежная в одежде: брюки, царапины, рваные рубашки, в комнате у нее не было зеркала: «Не на что смотреть! Не хочу!», она стравливала парней и подбивала их на опасные затеи, презирала утонченных, робких сверстниц, грубила учителям, прогуливала школу и убегала к морю, загорелая, с блестящими глазами, мускулистая, как пловчиха, быстрая, жадная до впечатлений, — казалось, она стремится наверстать упущенное за годы неподвижности и задумчивости. К книгам она не притрагивалась, хватит, больше ее не заманят в эту ловушку, это царство меланхолии в красивом переплете. Только флейта иногда притягивала ее, звала обратно, особенно в сумерки, в межсезонье, когда Зоара рассеянно садилась на подоконник и касалась губами мундштука… Но нет! Даже флейту она держала теперь железной рукой: отныне Зоара сама выбирает, что играть и как. И едва флейта пыталась выйти из подчинения, исторгнуть из себя какие-то протяжные звуки, забытые, недоступные уху, — она тут же отправлялась обратно в черный бархатный футляр до тех пор, пока не научится различать, что позволено, а что нет!
Это было неспокойное для Израиля время, страна находилась под британским мандатом, израильтяне хотели независимости, и ровесники Зоары объединялись во всевозможные подпольные организации и совершали геройские поступки — за которые могли здорово поплатиться и даже попасть в тюрьму. По школе носились шепоты и слухи, звучали пароли, все говорили на одном языке, и только Зоара была вне этого, политика ее не интересовала: «Я иду на море загорать и купаться, а не встречать нелегальных репатриантов», и однажды кто-то увидел, как она танцует в кафе с британскими солдатами, а когда ее попытались предостеречь, чтобы держалась подальше от захватчиков родины, она отвечала презрительно и дерзко, и парень из ее класса — он-то как раз состоял в подпольной организации — сказал: «Оставьте ее, она точно ни при чем. Считайте, что она с Луны свалилась».
Похоже, он был прав. Подожди еще немного, читатель, и я расскажу тебе о том, как Зоара действительно шагнула навстречу луне и спрыгнула вниз, а спустя несколько лет на Лунной горе появился на свет и я.
— Я ничего о ней не знаю, — снова сказал я Феликсу, там, на кухне у Лолы. — Отец ничего о ней не рассказывал. И Габи молчала.
— Я подумываю, — проговорил Феликс, — что наша Дульсинея-Габи находила хитрый способ рассказать тебе о Зоаре.
— Да ничего она не рассказывала!
— Понемногу понимаешь, как много она рассказывала.
— Один раз мне сказали, что она любила клубничное варенье.
— А кто говорил? Отец или Габи?
— Не он и не она, а Цитка, бабушка по отцу.
Я съел у нее банку варенья, и она сказала, что я весь в мать. Слышали бы вы, каким голосом она это сказала! И видели бы, как поджала губы.
— А я рассказываю тебе, Амнон, что твоя мама любила и варенье, и все сладкое, а больше всего шоколад. Была сумасошедшая на шоколаде.
Как я.
А когда я устроил корриду, отец пришел в бешенство из-за того, что я так похож на Зоару.
— И ты никогда не повстречал семью твоей мамы? Ни дяди, ни тети? Никого?
— У нее не было семьи…
Так мне говорили. Или я сам так думал. Или не думал.
— Да? Ты когда-то видал человека совсем без семьи? Даже без одного дяди или кузины? А кем она работала? Какая была ее профессия? Ты даже не спрашивал? Как?
Я молчал.
— Амнон, я должен сейчас рассказывать тебе этот рассказ. Это рассказ не легкий для тебя. И больной. Ты вдруг понимаешь много вещей, которые не понимал раньше. Но я должен рассказывать. Я… как бы сказать… Как раз для этого я хотел, чтобы мы встретились вдвоем.
— Ну, тогда рассказывай.
Будь что будет.
— Подожди. Может, стоит подумывать сначала. Может, ты не хочешь узнать все. Вещи, которые не знаешь, — не болят.
Я подумал, что больно мне уже сейчас, хотя я еще ничего не узнал. И кивнул.
— Хорошо.
Он выпрямился. Отхлебнул воды.
— Я уже говаривал, что знал Зоару с той поры, как она была младенец. Потому что знал ее маму. Потом я знал Зоару, когда она была в возрасте, как ты. Но лучше всего я знал ее, когда ей было восемнадцать. И она была самая красивая и самая особенная из всех, кого я знал, а уж верь мне, Амнон, этот старик, — тут он похлопал себя по груди, — знал много женщин в своей жизни.
— Ты… Любил ее?
Можно даже не спрашивать. У него на лице написано.
— Для меня невозможно не любить ее.
А для меня это было дико. Феликс. Любил мою мать.
— Но это была очень особенная любовь. Как в кино!
Еще не легче.
Неторопливо и негромко Феликс рассказывал мне о себе и о Зоаре. Он говорил просто, без прикрас, и даже почти не сверкал глазами. Я видел, как он изо всех сил старается не сочинять, излагать только факты, даже если факты были удивительными. Видимо, он и в самом деле хотел свести к минимуму свое участие в этой истории.
Я не знаю, как долго он говорил. На улице стемнело, из соседних квартир донесся вечерний гомон и звон тарелок — там садились ужинать. Дважды пропикали новости. Я полностью отдал себя в распоряжение Феликса и пустился вместе с ним в кругосветное путешествие по государствам с экзотическими названиями, в экипаже, на самолете, на корабле. Он рассказывал осторожно, и, хотя поначалу каждое его слово отзывалось во мне болью и переворачивало всю мою жизнь с ног на голову, я знал, что это правдивый рассказ — пусть даже временами он становился похож на красивую и грустную сказку.
Давным-давно жила-была юная красавица, и звали ее Зоара. Она жила в Тель-Авиве. Морская душа, бедовая, распущенная — роза с шипами. В шестнадцать лет она бросила школу. Решила, что для девушки своего возраста знает уже достаточно. В семнадцать она стала первой красавицей в городе, и ею восторгались не только британские солдаты: за ней ухаживал и известный миллионер в два раза старше ее, и голландский дирижер, и центральный нападающий сборной Израиля по футболу. Зоара всем отказывала. Почему? Не видела среди них достойного себя? Или боялась снова полюбить, как любила когда-то? В восемнадцать лет она впервые выехала за границу с Феликсом Гликом, мошенником международного класса, голубоглазым аристократом и гипнотизером.
Они два года путешествовали по далеким таинственным странам. Таким далеким и таким таинственным, что даже атлас вспотеет, если указать на них пальцем. Они отправлялись в то место, название которого ей нравилось, звучало, как волшебный шепот: Мадагаскар, Гонолулу, Гавайи, Парагвай, Огненная Земля, Танзания, Занзибар, Берег Слоновой Кости…
Там, в роскошных отелях, им встречались люди, как будто сошедшие со страниц забытых книг: принцы в изгнании, императоры в отставке, командующие армиями и наемные солдаты, революционеры, проигравшие свои революции, звезды немого кино, голос у которых оказался неподходящим для кино со звуком…
— Я представлялся как коллекционер из Италии или как директор музея Флоренции, который убегает от налогов, а Зоара — мы говорили, что она мне дочь, единая наследница всех картин Пикассо и Модильяни, которые у меня в банке. Да.
— А смысл? — не понял я. — Зоара тоже говорила?.. Подожди.
— Послушай и узнаешь. Не так быстро.
Они проводили какое-то время в столице, гуляли по берегу реки или брали экипаж, украшенный фальшивым золотом, и любящая дочь заботливо укрывала колени лжеотца пледом из ангорской шерсти. И на таких экскурсиях эти двое знакомились с каким-нибудь монархом в отставке, который острым своим глазом примечал, что красавица уронила батистовый платочек, и спешил поднять его, и целовал ручку, и в знак уважения снимал шляпу. И как бы случайно завязывалась беседа, и король звал отца с дочерью, таких милых, таких скромных (главное, ее, такую красавицу), на ужин в свои роскошные покои. И по завершении трапезы, когда все уже разогрелись от вина, король, успевший плениться странной красотой «дочери» и с головой погрузиться в голубой океан Феликсовых глаз, приглашал их прокатиться вверх по реке на своей яхте. На недельку.
И они, конечно, поначалу отказывались, мол, не хотят причинять неудобства, «Ну что вы, что вы! Я буду страшно рад» — «Как, мы еще не утомили ваше величество?» — «Господь с вами! Едем завтра же!», и они соглашались, и отправлялись в путь; с полудюжиной пустых чемоданов для виду, в соломенных шляпах от солнца, с маленькой деревянной флейтой, купленной когда-то в Тель-Авиве, — приманивать русалок игрой.
— Всегда одно и то же, — проговорил Феликс, не глядя на меня, — пятнадцать раз одно и то же. Тот же разговор. Изменялись только места и люди. Жертвы. Мы охотились на него, а он думал, что охотится на нас. Но не было ни одного охотника такого, как твоя мама.
— Что? Почему? Я ничего не понимаю!
Что он несет? При чем тут моя мать? Пусть уже рассказывает про Зоару.
Феликс примолк. Пожал плечами.
— Это нелегко для тебя, Амнон. Это тяжелый рассказ. Но я должен рассказывать. Я обещал. Она просила.
— Кто просил? — встрепенулся я.
— Твоя мать, Зоара. Прежде того, как умерла. Сказала, чтобы я находил тебя и рассказывал тебе обо всем перед бар-мицвой. Чтобы ты знал о ней правду. Для этого я забирал тебя. Ведь бар-мицва уже скоро.
— Ага, — глупо кивнул я. Я по-прежнему ничего не понимал.
— И к тому же я должен отдавать тебе подарок, — добавил Феликс. — От нее. Для бар-мицвы.
— Что за подарок? Она же умерла!
— Умерла, точно. Но прежде того, как умёрла, готовила тебе подарок. Его можно забирать только завтра утром. Он в банке. В сейфе. Полежал все эти годы. Для этого я просил тебя оставаться до завтра. В сейфе я отдаю тебе последний колосок. И после этого можешь уходить и забывать Феликса.
Я слабо улыбнулся. Такого забудешь.
— Моя мама… — хрипло начал я, но эти два слова придавили меня, и рот мой наполнился одновременно медом, солью и еще сотней разных вкусов.
— Она была очень особенная женщина. — Феликс погладил меня по руке. — Красивая и дикая, как леопард. Молодая и самая красивая в Тель-Авиве, королева над всеми женщинами, она делала пальчиком вот так, и самые богатые мужчины готовы были стреляться для нее. Не было в мире ни одной вещи, которой она захотела бы и не сделала. И никто в мире не мог говорить, что ей делать.
Я слушал и не верил. Такой она была? Моя мать? Несмотря на то что я никогда не пытался ее выдумать, она превзошла даже мои ожидания.
— Она была красивая, Амнон, и у нее была сила очень красивых людей. Жестокая, да. Не понимала силы, которую имеет на людей. Не понимала, что красота и сила — это тоже опасно. Были люди, которые разрушали всю свою жизнь из-за нее. Потому что влюблялись в нее, а она играла в них, а потом бросала, когда надоели.
— Жестокая?
Не может быть. Он говорит о ком-то другом. Он врет! Он все выдумал от начала до конца!
Но его лицо не лгало.
— Жестокая. Как котенок играет с мышью. Не знает, какие у него сильные когти. Думает — играет, а бедная мышь уже умерла.
— Но как она вышла замуж за моего отца? Как они познакомились? Почему ты ничего не рассказываешь?
Мне хотелось поскорее направить этот рассказ в нужное русло, поближе к отцу. Поближе к нормальной жизни.
— Не так быстро она познакомилась к твоему отцу, Амнон, — вздохнул Феликс. — Надо пройти еще много дорог, прежде того, чтобы встречать твоего отца.
— Ага! — воскликнул я. — Так вот почему ты меня похитил! Ты мстишь моему отцу за то, что он отбил у тебя Зоару! За то, что она полюбила его сильнее, чем тебя!
Феликс помотал головой:
— Прошу извинения, Амнон, но надо, чтобы ты послушал весь рассказ про нее. От начала до конца. По порядку. Так она просила. По-другому не понимаешь ничего.
Ладно. Пусть рассказывает. Я уже сам не знал, чего хочу. С каждым его словом моя жизнь переворачивалась с ног на голову, становилась чужой, и сам я менялся вместе с ней. Похоже, к концу рассказа я узнаю совершенно нового себя. Нуну Файерберг, очень приятно. А может, и не очень.
— Она была мой сообщник. Твоя мама. Она сама так хотела! — быстро добавил он, как будто оправдываясь. — Говорила, что именно такую жизнь хочет. Это правда!
— Жизнь… преступницы?
Он молча опустил голову.
— Моя мать — преступница? Врешь! Ты мне опять врешь!
Я встал. Снова сел. Посмотрел на потолок. Потом на пол.
— Послушай, — окликнул меня Феликс. — Она сама так хотела. Это не я. Она говорила мне: Феликс, все остальные — трусы! Их жизнь скучная! Я говорил ей: Зоара, жизнь преступника очень короткая! Каждую минуту он может умирать. А она говорила: жизнь так и так короткая, давай жить сколько у нас есть. Может, год. Может, месяц. Но мы будем жить так, как мы хотим! Большой жизнью! Как в кино!
Моя мать — преступница. Поэтому мне о ней не рассказывали. Что ж, бывает всякое. Бывают целые тюрьмы для женщин, там полно таких. Но почему именно моя мать? А почему бы и нет? Если это должно с кем-то произойти, то почему не с тобой? И какая тебе разница, ведь ты никогда ее не знал? Мне есть разница, почему-то сейчас для меня нет ничего важнее этого. А может, он просто врет? Да нет, не врет. Моя мать совершала преступления по всему миру. Поэтому отец никогда не упоминал о ней — ну, если не считать того раза, после Песии, когда он крикнул, что проклятие Зоары перешло и на меня.
Но почему он женился на ней? Как мой отец мог жениться на преступнице?
Я — сын преступницы и полицейского.
С ума сойти. Хоть пополам порвись.
— Почти два года мы были сообщники, — сказал Феликс. — Два года за границей, будто сон. Потом ей надоедало. Ей все всегда надоедало. Но я не встречал человека, который получил от этой работы такое же удовольствие, как твоя мама. Для нее все было как игра. Она все время смеялась.
Я разглядывал клетки на скатерти. Красные и белые. Клетки как клетки, ничего особенного. Хотелось, чтобы отец и Габи оказались сейчас рядом и обняли меня с обеих сторон, и чтобы никто, кроме них, не видел меня.
— Я продолжаю? — осторожно уточнил Феликс.