«Поздравляем именинника с совершеннолетием, да продлят высшие силы его годы, да укоротят его любопытный нос! Надеюсь, наш с папой небольшой спектакль тебя не слишком напугал? А если и напугал — ты уж прости поскорее нас, грешных».
И что мне оставалось делать? Закричать? Открыть окно и крикнуть во всеуслышание: «Я идиот!»? Или обратиться с жалобой на Габи и на отца в Организацию Объединенных Наций? Там ведь как раз занимаются правами детей.
«В любом случае не спеши, по обыкновению, жаловаться на нас в ООН: во-первых, им там, в ООН, уже надоело разбирать твои каракули; а во-вторых, даже преступники имеют право на последнее слово».
Буквы плясали у меня перед глазами, пришлось отложить письмо в сторону. Как Габи с отцом все это провернули? Когда успели?.. Я уткнулся лбом в рваную обивку и зажмурил глаза. Ну какой же я дурак! Эти двое наверняка были актеры. Можно, конечно, ринуться следом и поискать по вагонам — но они небось уже переоделись, так что их и не заметишь среди остальных пассажиров…
Я тупо смотрел в окно и никак не мог снова взяться за письмо. Идея, вне всякого сомнения, принадлежала Габи. Мне было немножко стыдно, что их сюрприз меня ничуть не обрадовал, а только напугал и расстроил, а почему так вышло — этого я и сам не мог понять.
Вот были бы у нее свои дети… — подумал было я и осекся. Даже думать так нехорошо. Но вообще-то Габи и вправду такая, ей нравится иногда сбивать людей с толку, и морочить им голову, и говорить вслух такие вещи, какие обычно не говорят. Отец как-то раз заметил, что утомительно, наверное, все время быть такой необычной и неожиданной. Она тут же отпарировала: «Да уж конечно, легче со стенкой сливаться, как ты всю жизнь делаешь». Что-что, а спорить Габи умеет, и лучше не попадаться ей на язык. Впрочем, отец тоже не немой: в каждом таком споре он ухитряется сказать ей что-нибудь обидное, у Габи сразу по лицу видно, что она обиделась, ей тогда сразу как будто воздуха не хватает, и она только разводит руками, а сказать ничего не может. И потом она еще годы спустя все вспоминает, что отец ей сказал, и обижается, и никак не может ему простить, хоть отец и уверяет, что сказал это просто от злости, а на самом деле вовсе так не думает. Как раз тогда отец заявил, что ей не хватает чуткости и что она толстокожая, как слон, и вот на этом «как слон» — что было конечно же намеком на ее упитанность — Габи встала и хлопнула дверью.
Эта история повторялась раз в несколько месяцев. На работе Габи разговаривала с отцом подчеркнуто уважительно и издевательски вежливо, выполняла его просьбы, печатала его рапорты — и все. Никаких улыбок. Ничего личного. Дважды в день она звонила мне — это, конечно, держалось в страшном секрете, — и мы вместе обсуждали, как лучше взять отца измором. Обычно отец сдавался через неделю: начинал ворчать, что ему надоело обедать в рабочей столовой, и что он не предназначен для того, чтобы гладить рубашки, и что квартира наша стала похожа на камеру предварительного заключения. Ему явно хотелось поспорить, но я молчал и не поддавался, хотя мог бы, конечно, сказать, что Габи нам не уборщица, а если и прибирается иногда, то только потому, что она хороший человек, да к тому же у нее аллергия на пыль. Я-то понимал, что отец скучает не из-за готовки и глажки, а просто из-за того, что Габи — это Габи, и он привык, что она дома, привык к ее нескончаемым разговорам, к ее обидчивости и шуткам, над которыми он изо всех сил сдерживается, чтобы не смеяться.
И еще из-за того, что при Габи отцу легче общаться со мной.
Трудно объяснить, почему ее присутствие так сближало нас. Но и мне, и отцу было ясно: хорошо, что у нас есть Габи, ведь именно она превращает нас с ним в некое подобие семьи.
В ворчании и брюзжании проходило еще несколько дней, на работе отец искал повода сказать Габи что-нибудь приятное, а она упрямилась и отвечала, что не понимает таких тонких намеков, потому что слишком толстокожа для них. И тогда он уже впрямую просил ее вернуться и обещал, что теперь все будет по-новому, а она сообщала, что его просьба принята к рассмотрению и ответ поступит в течение тридцати дней. Отец хватался за голову и кричал, что тридцать дней — это бред и он требует исполнения немедленно, здесь и сейчас! Габи возводила глаза к потолку и таким голосом, каким в супермаркете объявляют: «Наш магазин закрывается», заявляла, что прежде всех остальных договоров она подготовит ему ПУДЗНО — Перечень Условий Для Заключения Новых Отношений, — и удалялась из его кабинета, задрав нос.
И тут же звонила мне и торжествующим шепотом докладывала, что старик окончательно сдался и вечером мы все идем ужинать в ресторан.
В такие вечера мира отец казался почти счастливым. Он выпивал кружку-другую пива, сверкал глазами и рассказывал нам в десятый раз, как он поймал японского ювелира и выяснилось, что и сам ювелир не тот, за кого себя выдает, и драгоценности его фальшивые: как целых три дня прятался в собачьей конуре вместе с огромным псом-боксером, у которого была родословная королевского дома Бельгии и вдобавок блохи, а все для того, чтобы задержать профессиональных воров-собачников, которые приехали специально за этим псом из-за границы. Время от времени он спохватывался и спрашивал, не рассказывал ли нам об этом раньше, и мы с Габи мотали головами, мол, нет-нет, что ты, продолжай, а я смотрел на него и думал о том, что когда-то он был молодым и вытворял всякие сумасшедшие штуки, а потом из-за одного-единственного события в его жизни все это прекратилось.
Я сидел в мчащемся поезде и понимал, что пройдет не одна неделя, прежде чем я смогу переварить все, что произошло: как они вошли, эти двое, и как трясли передо мной своими руками в наручниках, и как спрашивали, действительно ли заключенный смотрел на полицейского. И как заключенный дал мне подержать пистолет, и как палец дрожал на спусковом крючке, и как я был уверен, что заключенный выпрыгнет в окно…
Я был похож на мальчишек, которые только что вышли из кино и обмениваются впечатлениями: «А помнишь, как…? А заметил, что…?» Но, в отличие от этих мальчишек, никакой радости я не ощущал. Наоборот — чем больше я вспоминал, тем сильней на меня накатывала злость. Как только отец терпит Габи все эти годы?
Злость и обида терзали меня. Не из-за того, что ей удалось обдурить меня. Нет. Просто вдруг стало очевидно, что я еще ребенок, раз взрослые влегкую могут выкинуть со мной такую штуку.
И отец был с ней заодно, это уж точно. Габи придумала спектакль и написала роли для актеров, а всю организацию отец взял на себя. Сначала, конечно, ей пришлось убедить его, что это несложно. Чтобы он перестал колебаться, она еще сказала, мол, неужели такой человек, как он, не справится с такой простой операцией. Я уверен, именно так она это и назвала — «операция». Специально, чтобы пробудить в нем интерес. Потому что отец точно поначалу сомневался. В каких-то вещах он понимает меня лучше, чем Габи, как-никак я его сын. Наверняка он говорил, что странно устраивать целое представление для одного-единственного ребенка и что я, скорей всего, не пойму такого юмора. А она назвала его занудой и консерватором и добавила, что хорошо бы у него самого была хоть четверть моего чувства юмора, и еще заметила как бы про себя, что ведь и он, прежде чем сделаться сухарем и блюстителем закона, был тем еще хулиганом — или это все выдумки? И тут уже у него действительно не было выбора, надо было доказать ей, что он смельчак и выдумщик и понимает шутки не хуже, чем понимал в юности, когда еще рассекал по иерусалимским улицам с собственным помидорным кустом, вот они и начали соревноваться в смелости и изобретательности, а каково будет жертве их остроумия, то есть мне, — про это они и думать забыли.
В купе все еще стоял резкий запах пота. Спросить бы этих актеров, как они готовились к своему спектаклю! Интересно, трудно было учить роли наизусть? И где они взяли такие костюмы и ядро с цепью и сколько стоило все это представление, представление для одного-единственного меня? А еще Габи с отцом, наверное, заранее выкупили все места в купе, чтобы никто посторонний не испортил им шутку… И впрямь сложнейшая операция.
Злость моя понемногу улеглась. Отец и Габи, конечно, хотели как лучше. Хотели меня обрадовать. Потратили кучу сил. Очень мило с их стороны. Кто другой на моем месте наверняка был бы в восторге. Так я сидел и спорил сам с собой, пока не оклемался чуть-чуть и не смог снова взяться за письмо, и тут же увидел, что почерк сменился, и узнал крупные и неровные отцовские буквы: «Идея, конечно, принадлежала госпоже Габриэле; правда, после того как ей удалось склонить меня на свою сторону, наша выдумщица вдруг струхнула: мол, рановато устраивать для тебя такой спектакль, поскольку ты перепугаешься насмерть. А я сказал ей — да ты и сам знаешь, что я ей сказал…» Что он, когда был чуть постарше меня, уже управлял отцовским бисквитным заводом, и вообще, жизнь — это не страховая компания.
«Это точно! — продолжала аккуратным округлым почерком Габи. — И раз уж отец твой работает в полиции и не оставит тебе даже четверти бисквитного завода, а оставит разве что долги (здесь Габи капнула чем-то на листок, обвела капли в кружок и приписала сбоку: „Слезы крокодила сотоварищи“), то долгом его является укрепить твой дух по достижении совершеннолетия и подготовить тебя к жизни, наполненной борьбой, вызовом и опасностью. И в первую очередь, цыпленок, я должна сообщить, что, вопреки твоим ожиданиям, встретиться с дядюшкой Шмуэлем тебе сегодня не суждено. На этом месте делаю паузу, чтобы оставить тебя наедине с твоей скорбью».
Вдовствующий земледелец, седой, высушенный солнцем, проезжавший на своей телеге неподалеку от железнодорожного полотна, вздрогнул, услышав вопль счастья, вырвавшийся из глотки коротко стриженного мальчишки в вагоне поезда.
«Жаль, пострадавший ты наш, что пришлось так вопиюще нарушить твои права и заставить тебя поверить в то, что нынче вечером ты окажешься в лапах великого воспитателя из семейства совиных, но сюрприза ради, увы, пришлось пойти на крайние меры. Смиренно склоняем головы и надеемся испросить твое прощение».
Я тоже наклонил голову и представил их обоих: как отец стоит, большой и неловкий, и в замешательстве гнет пальцы, а Габи изящно, по-балетному, кланяется, и в глазах у нее смешинка. Все эти перемены, случившиеся за последний час, совсем свели меня с ума. Но досада из-за поездки в Хайфу и этого дурацкого розыгрыша уже начала из меня вытекать, а вместо нее я вдруг наполнился волнением и ожиданием чего-то хорошего. Как тот бассейн из задачки по математике.
В нетерпеливые круглые буковки снова вклинились упрямые, написанные черной пастой строки: «Тринадцать лет — это особый возраст, Нуну. Сейчас ты должен принять на себя ответственность за все свои поступки. Мне в твоем возрасте пришлось из-за беды, обрушившейся на еврейский народ…»
Неровная линия, перечеркнувшая лист поперек, свидетельствовала о том, что чья-то быстрая пухлая ручка вытянула письмо из-под отцовской руки, собравшейся предаться воспоминаниям: «Отец позабыл, что это не инструктаж для подчиненных перед выходом на операцию, и, кстати, порой мне кажется, что не так уж и сильно он отличается от своего старшего братца…»
«С тринадцати лет ты перестаешь быть ребенком, — стояли на своем упрямые буквы, — и хотелось бы мне верить, что эта перемена в тебе наконец произойдет. К сожалению…»
Дальше шло несколько пустых строчек, и я мог представить себе спор, разразившийся у нас на кухне. Что говорила Габи и что отвечал отец, как она возмущалась и топала, а он твердил, что надо пользоваться любой возможностью, чтобы меня повоспитывать, и как победил, как всегда, сильнейший.
«Так, я убедила отца пойти выпить кофе и могу теперь писать спокойно. — Почерк Габи стал вдруг торопливым и нервным. — Нуну мой, мрачный старикан, как всегда, прав. Тринадцать лет — это не просто еще один год, сейчас ты действительно превращаешься во взрослого, и мне очень хочется, чтобы и взрослым ты остался таким же славным, каким был в детстве».
Ну вот, сейчас она вставит: «Видишь, как я тебе тонко льщу» или «Я тебя не похвалю — никто не похвалит», как она обычно добавляет после того, как скажет что-нибудь приятное. Нет, не вставила.
«И мы с отцом решили подарить тебе что-то особенное — не считая субботнего праздника и обещанного фотоаппарата. Что-то, чего нельзя купить за деньги, — чтобы ты никогда не забывал своих детских дней, когда мы, все трое, отец, ты и я, были вместе».
Прочитав это «трое», я снова вспомнил про свои страхи. Она пишет «трое» так, как будто это факт известный и неопровержимый, и отец тоже его признает? Или это намек на скорое расставание? Я перечитал строчку. Тут ведь важно каждое слово. С одной стороны, то, что они сумели вдвоем провернуть такую сложную операцию, меня, конечно, обнадеживало. Оказывается, для совместного творчества я им совершенно не нужен. Отлично, молодцы. С другой стороны, меня резанула прощальная нотка в последних словах: «были вместе». Что значит «были»? Были или есть?
«И тогда мы придумали это все. То есть сначала у меня была совсем скромная идейка, но твой отец, как водится, углубил и расширил ее до невероятных размеров, а теперь еще пытается выкрасть у меня письм…»
Почерк снова сменился. Там и впрямь шла серьезная борьба. На листе осталось большое кофейное пятно.
«Справедливость на стороне праведных! — провозглашал отец крупными уродливыми буквами. — Без лишних слов: в этом путешествии может произойти все, что угодно! Возможно, ты не доедешь до Хайфы! Возможно, тебя ждут невероятные приключения, о каких ты даже не мечтал! — Меня задело, что он копирует Габину манеру говорить, чтобы подкупить меня. Так он похож на дрессированного медведя, который танцует хору. Несмотря на то что сам он никогда не смеялся над моими шутками, я великодушно улыбнулся. — Возможно, ты встретишь новых друзей, а может, и старых врагов. Возможно, ты встретишь и нас! Будь готов, приключение вот-вот начнется!»
«Что за сюрприз мы приготовили для тебя — это ты можешь выяснить прямо сейчас, — вкрались аккуратные буковки Габи. — Если хочешь, конечно. Если, Боже упаси, не хочешь — тогда оставайся на своем месте и скучай еще четыре часа до Хайфы, а когда доберешься, тут же садись на обратный поезд и возвращайся в Иерусалим — чтобы никогда не узнать, что потерял.
Но если ты, сын своего народа, отважен и непреклонен — тогда воспрянь, Нуну Львиное Сердце, и смело ступай навстречу своей судьбе!»
Габи пишет точь-в-точь как говорит. Иногда мне кажется, что только мы с отцом ее и понимаем.
«Если ты решишься ступить на тропу опасностей, которую мы так старательно проторили, отправляйся сейчас же в вагон слева от твоего, в третье купе. (Слева, если стоять спиной к окну купе, не перепутай, Колумб, не то окажешься в Индии!) Что там случится? Это известно одному Богу, а он, как обычно, обещал молчать. Там тебя — именно тебя и только тебя! — будет ждать человек. Старый или молодой, мужчина или женщина, как он будет выглядеть — этого я тебе не скажу. Место под номером три предназначено для твоей тощей задницы. Устраивайся на нем поудобнее и наблюдай. Как только поймешь, кто из сидящих в купе — „твой“ человек, скажи ему пароль, которого он ждет».
— Пароль? — воскликнул я вслух.
«Ш-шш! — одернула меня Габи. — Уши на стреме, язык на замке! Нет, это не пароль. Паролем будет вопрос. Простой вопрос, его надо задать тому, кого ты выберешь: „Кто я?“ И все».
— Кто я? — пробормотал я дважды. Ничего сложного.
Силы небесные, поразился я снова, что они с отцом затеяли! Затеяли вдвоем, без меня!
«Если ты не ошибся в выборе, в ответ услышишь от него свое имя, и только после этого он станет твоим провожатым на эту часть пути. Он постарается, чтобы ты получил как можно больше удовольствия от этого таинственного и непредсказуемого путешествия, а после того как ты оправишься от полученных впечатлений, он отправит тебя в следующий вагон, к следующему этапу нашей игры. Там тебя будет ждать другой человек, и он тоже постарается развлечь тебя и заострить твое и без того наблюдательное око, а свершив свое недоброе дело, он укажет тебе, как перейти к следующему этапу… и так далее, пока не найдешь настоящий сюрприз!»
Я отложил письмо и перевел дух. События сменяли друг друга с такой скоростью, что только сейчас до меня начал доходить масштаб замысла. Кто знает, сколько дней и ночей они потратили на эту игру, сколько человек вовлекли в нее? И каждому написали роль, которую он должен сыграть исключительно для меня… У меня перехватило дыхание. Я пытался читать дальше и не мог, в глазах стоял туман, я понял, что отец подошел к идее Габи, как подходил к раскрытию преступлений: исследовал все варианты, попытался представить все повороты событий, все осложнения, все возможные и невозможные линии поведения… И все это специально для меня! И ведь справились одни, а я-то всегда думал, что нужен им, чтобы ладить, что без меня они даже не знают, как вести себя друг с другом, что я отвечаю за то, чтобы они все время не ссорились, и вот, гляди, как они…
«Нуну Львиное Сердце, Нуну — зеница ока моего, если только хватит у тебя разума и наблюдательности — наблюдательности настоящего сыщика, — чтобы выбрать нужного человека, будь готов к приключениям, каких никогда еще не выпадало на долю тринадцатилетнего мальчишки. И в конце пути ты сойдешь с поезда достойным своего возраста стойким и отважным подростком, выдержавшим сложное испытание на смелость и сообразительность. Словом…»
И тут отец снова отнял у нее письмо и протрубил во всеуслышание: «…Словом, станешь как я!»
«…Главное, станешь как ты сам», — приписала она и пририсовала поцелуй, а рядом широкое отцовское лицо и свою круглую рожицу с мышиными ушками и нимбом, как у ангела.
Еще с минуту я посидел на своем месте. Я думал о том, как Габи и отцу одним махом удалось превратить этот старый скрипучий поезд в Луна-парк, полный приключений. И что вот сейчас в нем сидят несколько человек, неизвестно, молодых или старых, мужчин или женщин, каждый в своем вагоне, и ждут того, кто придет к ним, как задумали Габи с отцом. Ждут меня, только меня, с таинственными лицами, а те, кто едет вместе с ними, даже не догадываются, что все это путешествие — ради одного-единственного мальчишки. И если я не приду к ним, если на минутку предположить, что я не отважный и непреклонный сын своего народа, — тогда все эти люди так и просидят напрасно в своих вагонах до самой Хайфы…