Наутро я первым делом помчался к Вере.

Сейчас объясню почему, но сначала я, наверно, должен рассказать вам, кто она такая, эта Вера, к которой я побежал.

Вера была еще совсем молодой, когда началась Вторая мировая война. Нам рассказывали в школе, что Страной Израиля управляли тогда англичане по мандату Лиги Наций. Муж Веры, Авраам, вступил в британскую армию, и его послали в Ливию, на которую с запада наступали немецкие войска под командованием генерала Роммеля. Авраам был по профессии врач, и у него была здесь своя клиника, но он просто не мог оставаться в Стране, зная, что в ту минуту буквально каждый человек был жизненно необходим на фронте, где шла война против нацистского зверя. Я говорю «нацистский зверь», потому что Вера всегда называет этим словом немцев тех времен. Когда я был еще ребенком, то думал, что она имеет в виду настоящего зверя — какое-нибудь страшное чудовище, огромного воскресшего динозавра, на войну с которым выступил весь мир. Но потом я понял, что она говорит про зверя в переносном смысле.

Как бы то ни было, Авраам вступил в британскую армию и отправился в Ливию. Через месяц Вера получила от него первое письмо. Он писал, что находится в маленьком пограничном городке, где сходятся границы Египта, Судана и Ливии. Он писал также, что там очень холодно по ночам, кормят плохо и он скучает. Когда он мобилизовался, они были женаты всего год, и Вере одной было очень тоскливо. И тогда она решила поехать к нему. Я знаю эту историю, потому что слышал ее от самой Веры. И хотя я слышал ее много-много раз, я готов слушать еще и еще. Вера рассказывала, что была тогда совсем молодой. Она незадолго перед тем приехала в Страну из Вены вместе со своей матерью. «Я в молодости была такой изнеженной и хрупкой — прямо как фарфор», — говорила она. Тем не менее она отправилась к мужу в ливийскую пустыню, даже не подозревая, какие трудности ждут ее в пути.

Она выехала из Иерусалима поездом и после долгой и утомительной дороги прибыла в Каир. Оттуда она отправилась дальше в дряхлом, жутко медленном ночном поезде, который качался с боку на бок и был битком набит арабами. Наутро поезд остановился где-то на берегу Нила, где Вере предстояла пересадка. Она вышла из вагона. На ней были два свитера, меховая телогрейка и шерстяной платок, потому что она помнила письмо, в котором Авраам написал ей, что ему холодно по ночам. Сойдя со ступеньки вагона, она тут же погрузилась по колено в раскаленный песок. Термометр показывал сорок один градус. Мне часто представлялась эта замечательная картина: тонкая хрупкая девушка, закутанная в мех и шерсть, медленно тонет в раскаленном золотом песке.

Потом Вера двое суток плыла на старом нильском пароходе. По пути она рассматривала огромные древние храмы Луксора, боролась с тучами зеленых мух и однажды ночью обратила в бегство забравшегося в ее каюту молодого воришку, который пытался украсть ее золотую цепочку. Последнюю часть пути по Нилу она проделала на фелюке — утлом суденышке местных рыбаков. Потом она еще двое суток ехала верхом на нервном, раздраженном верблюде и лишь затем, наконец, добралась до пограничного городка, где находился ее Авраам.

Мужа она нашла в лазарете, где тот лежал, сжигаемый жаром, в приступе какой-то странной пустынной болезни. В какой-то момент он понял — так он сам рассказывал ей поздней, — что его смерть, наверно, совсем уже рядом, потому что ему стали представляться какие-то фантастические картины. Он вдруг явственно увидел перед собой такое странное существо, которое никак не могло почудиться в этих местах даже такому поднаторевшему в лихорадочных видениях человеку, каким он стал за последние дни болезни. Как вы, наверно, уже догадались, этим фантастическим существом была его любимая Вера.

После войны Авраам демобилизовался, они вернулись в Страну и купили себе домик в квартале Бейт а-Керем в Иерусалиме. Авраам снова занялся частной практикой, а Вера, не желая быть только «женой врача», открыла рядом с домом небольшой магазин. Вначале она продавала там разные деликатесы, потом — декоративные украшения, затем перешла на домашнюю утварь, а кончила тем, что стала торговать подержанными вещами.

Вот в этот ее магазин я и побежал первым делом в тот день, на который Розенталь и Шварц назначили свою дуэль.

Было без двадцати восемь, но Вера уже заняла свое место. По утрам в ее магазине было сумрачно. Вера сидела в полутьме и пила чай из стеклянной чашки. Сигаретный дым висел над ней, как маленькое неподвижное облако. Увидев меня, она испугалась:

— Что случилось, майн кинд? В такое время? Дома всё в порядке?

— Дома всё в порядке, — сказал я. — Все здоровы, спасибо, нет причин для беспокойства.

За спиной Веры тянулись в темноте бесконечные полки, где я чуть ли не каждую вещь знал наизусть. Закопченные самовары, громоздкие настольные лампы из дерева, большие картины в позолоченных рамах, стопки старых открыток, элегантные костюмы, которые жители Иерусалима носили тридцать и сорок лет назад, — целый мир был там, в глубинах магазина и в прилегавшем к нему маленьком складе. Люди приходили сюда со всех концов города, чтобы оставить Вере на комиссию старые вещи, которые они находили у себя на чердаках и в подвалах. Беда в том, что почти никто не приходил их покупать. Но Веру это нисколько не беспокоило. Она говорила, что ей нравится в ее магазине, потому что куда больше, чем торговать, она любила разговаривать с людьми, которые приходили к ней что-нибудь продать или купить. Я, конечно, ничего ей не продавал и ничего не покупал, но тем не менее часами торчал в ее магазине, перебирая и разглядывая все эти старинные вещи. Это была еще одна из тех моих «странных» привычек, которые так выводили маму из себя.

Но в это утро меня не интересовали старые вещи. Я торопился расспросить Веру о совсем другой старине.

Время подгоняло, до начала уроков оставалось минут двадцать, поэтому я не стал ничего объяснять, а перешел прямиком к делу.

— Вера, — сказал я, — я хочу спросить тебя кое о чем, но только при условии, что ты не будешь задавать мне никаких вопросов. Идет?

Вера могла, конечно, отказаться, но я знал, что она очень любопытна. И я не ошибся. Ее глаза за позолоченными очками сразу зажглись интересом.

— Конечно, идет. Я сама люблю секреты.

— Скажи, Вера, ты знала такую художницу — Эдит Штраус?

Она посмотрела на меня с явным удивлением. Такого вопроса она не ожидала.

— Конечно, знала, — сказала она. — Я даже разговаривала с ней раз или два. Но это было давно, еще в сороковые годы. А что вдруг тебе — нет-нет, я помню, что я обещала ничего не спрашивать. Так что ты хочешь узнать о ней?

— Все, — сказал я и посмотрел на часы. Без четверти восемь. Двух минут мне хватит, чтобы добежать до школы. Мой расчет оправдался. Мне не зря пришло ночью в голову, что, если кто из моих знакомых знает что-нибудь о Эдит, так это Вера. Теперь оставалось как можно подробней расспросить Веру. Настоящие сыщики всегда так поступают. Они собирают у людей вроде бы ненужную информацию, а потом бац! — и находят в ней долгожданную нить. А вдруг Верин рассказ подскажет мне, как расстроить предстоящую дуэль. — Все, — твердо повторил я.

Вера пристально посмотрела на меня. Думаю, она поняла, что мне это действительно важно.

— Эта Эдит была из Германии, — сказала она. — Очень красивая девушка. Все парни в Иерусалиме буквально с ума по ней сходили. О ней много рассказывается в книгах по современному искусству и в энциклопедиях, потому что она считается большой художницей. Говорят, что ее рисунки продают на аукционах за миллионы долларов. Жаль, что она не так много успела нарисовать.

Вера замолчала, посмотрела на меня искоса, словно размышляя, стоит ли рассказывать дальше, а потом, как видно, решилась:

— Понимаешь, у нее был неустойчивый характер, у этой Эдит, — сказала она задумчиво. — Она сильно поддавалась настроению. То могла целыми днями кутить в ресторанах, на вечеринках, пить, танцевать, веселиться, крутить голову кавалерам, а то вдруг у нее наступала депрессия, и она никого видеть не хотела, даже рисовать не могла. Говорили, что это, мол, у нее творческие муки, что у всех больших художников так бывает, но если хочешь знать мое мнение, то я всегда думала, что она просто больная, несчастная женщина, которая даже любить не умеет по-настоящему, только другим крутить голову может…

Она вдруг быстро глянула на меня поверх очков.

— Постой-ка! Помнишь, ты приводил ко мне сюда своего друга?! Ну, этого симпатичного старика, как же его… Розенгар? Розенблюм? Розенталь! Да, Розенталь! Он ведь был ее близким другом, этой Эдит. Ну конечно! О, это была та еще любовь! Весь Иерусалим о них сплетничал. Он был фотограф, кажется, да? Или поэт? Я уже не помню. Говорили, что они будто бы влюбились с первого взгляда, а потом все это почему-то вдруг кончилось, вроде бы без всякой причины. Но у Эдит никогда не было причин. У нее были только настроения. Потом она еще с кем-то крутила роман, а под конец внезапно вышла замуж за какого-то английского офицера, который служил здесь во времена мандата и…

— За английского офицера? — переспросил я. — А как его звали? Случайно не Шварц?

— Нет, — медленно сказала Вера, припоминая. — Нет, не Шварц. У нее здесь было много ухажеров, может, кого-то из них и звали Шварц, кто ее знает. Я только слышала, что замуж она вышла в конце концов за англичанина и что это вызвало в нашей богеме большой шум. А что было дальше, я уже не знаю, я в это время встретила Авраама, так что больше на эти вечеринки не ходила и сплетнями тоже перестала интересоваться. Но один слух все же до меня дошел.

Она вздохнула.

— Понимаешь, это был очень неприятный слух. В те дни у нас очень не любили англичан, хотели освободиться из-под их власти, было даже вооруженное еврейское подполье, и эти подпольщики наказывали тех девушек, которые встречались с британскими солдатами или офицерами. И когда Эдит стала гулять со своим англичанином, ее вроде бы тоже предупредили, чтобы она перестала, а она, по своему обычаю, не обратила внимания. Посмеялась, и все. И тогда однажды ночью, когда она возвращалась домой, так, во всяком случае, рассказывали, подпольщики как будто ее подстерегли, связали и наголо обрили ей все волосы в знак позора.

Вера замолчала, и ее глаза за очками, обращенные куда-то в даль воспоминаний, стали совсем печальными.

— У нее были золотые волосы… Несчастная женщина! Говорили, что она едва не сошла с ума. Но я тебе скажу, что под конец эта Эдит действительно стала словно сама не своя. Я это случайно знаю, потому что она тогда какое-то время лечилась у Авраама. Она говорила ему, что больше не может жить здесь, потому что эта страна не дает своим людям жить своей частной жизнью, а она не может творить в таком месте. Потом она и в самом деле вышла замуж за этого офицера и уехала с ним в Англию. Я слышала, что у них родилась дочь. Или может быть, сын? Не помню. Знаю только, что она очень быстро умерла после этого.

Вера опять замолчала. Потом махнула рукой, как будто отбрасывала от себя все эти воспоминания, и наклонилась ко мне:

— Послушай, но ведь с тех пор прошло больше двадцати лет, с чего вдруг ты заинтересовался этой Эдит!

— Вера, — сурово сказал я. — Ты обещала ни о чем не спрашивать. Потерпи. Скоро я сам тебе все расскажу.

После такого разговора настоящий сыщик, вроде Шерлока Холмса, должен сесть, закурить трубку и начать о чем-то размышлять. Но я не курил, а времени для раздумий у меня совсем не оставалось, потому что было уже без двух минут восемь. Поэтому я только махнул Вере рукой и помчался в школу.

В класс я вошел ровно в восемь. Оставалось всего девять часов, чтобы распутать странный клубок событий, нити которого протянулись уже в целых три страны: Германию начала века, Израиль перед Второй мировой войной и Англию после нее — ив котором сплелись теперь старые любовные истории, украденный кем-то рисунок ценой, возможно, в миллионы долларов и, что самое неприятное, — два заряженных настоящими пулями револьвера времен Первой мировой войны. Наверно, настоящий сыщик, тот, который с трубкой и с увеличительным стеклом, давно бы уже разыскал в этом клубке какое-то случайно оброненное кем-нибудь важное слово или другой намек, и все это позволило бы ему предотвратить злополучную дуэль.

И вдруг мне показалось, будто я тоже, кажется, что-то такое услышал. То ли вчера от Розенталя, то ли только-только от Веры. Но увы — сколько я ни силился, никак не мог припомнить, что именно.