Что это была за ночь! Кажется, всякие ночи случались в моей жизни, но такой, право, еще не доводилось видеть.

Я шел с одного из полуостровов в глубь материка и почти не верил, что приду куда следует. Ярый ветер побережья выл, орал, хлестал снегом в лицо, и где-то рядом охал, обрушиваясь на скалы, Ледовитый океан.

На всем огромном каменном плато полуострова нельзя было найти местечка, где бы не свирепствовала пурга.

Стояла полярная ночь, снег и ветер были хозяевами на скалах побережья. С такими хозяевами лучше не иметь дела!

Не надо бы ходить в ночное время по этим местам, да делать было нечего: приказ есть приказ, — и я пошел. Пограничники дали мне лыжи, но уже вскоре я снял их: на лыжах плохо чувствуешь дорогу.

Брел я, закрыв глаза, — все равно ничего не было видно! — и постукивал лыжной палкой о землю, стараясь не свернуть с твердого грунта дороги.

Мне надо было пройти километров пятнадцать. Я шел и шел. И вот полезла в голову всякая чертовщина. Вспомнил путников, бродивших сутками вокруг места, из которого они вышли. Люди выбивались из сил и застывали на снегу в десяти шагах от дома. .

Друзья перед походом советовали мне «держаться волны», и я двигался, до боли в ушах прислушиваясь к реву морского прибоя.

На шестом часу пути ноги одеревенели и очень захотелось спать. Тянуло лечь на снег и отдохнуть. Совсем плохой признак!

Но все-таки продолжал идти. Только бы не поддаться слабости, не махнуть на себя рукой!

И я тащился вперед. Когда открывал глаза — видел: прямо в лицо бьют потоки черного снега. Дышать становилось все труднее, стало болеть обожженное морозом горло. Тело было в горячем поту, а ресницы смерзались. И наконец, я остановился, ловя задубевшими губами порывы ледяного ветра. «Немного постою, лишь опамятуюсь», — твердил я про себя, уже чувствуя, что больше нету сил. «Нет, иди! — приказывал себе. — Ведь замерзнешь».

Снова навалился грудью на ветер, деревянно переставляя ноги.

И вдруг увидел огонек. Он мерцал в десятке шагов от меня — маленький, слабый живой свет, а я смотрел на него равнодушно. До того, верно, измотала проклятая дорога, что даже не удивился этому спасительному чуду. А может, и не поверил в него. Мало ли что покажется человеку, из которого выжаты все силы!

Еле-еле поднял руку, содрал с ресниц намерзший снег и, широко открыв глаза, смотрел и смотрел на желтый расплывшийся квадрат. Нет, он не исчезал! Это было, и в самом деле, чье-то живое, близкое окно!

И я, задыхаясь, потащился к огню.

Мне казалось, барабаню в окно так сильно, что меня должны сразу услышать. Но дверь долго не открывали: верно, обитателям домика мерещилось, что это буря бьется в стекло.

...Проснулся я от пристального взгляда старика, сидевшего на табуретке около кровати. Это был интересный и сразу привлекавший к себе внимание человек. У него серебрились седые мягкие волосы, зачесанные от высокого лба к затылку. Немного выцветшие серые глаза пытливо смотрели вперед и, кажется, видели то, что другим видеть не дано. И, вместе с тем, светилось в его взгляде что-то наивное, по-детски простодушное, что сразу располагало к нему и вызывало доверие. Он, вероятно, мог широко и открыто радоваться чужим удачам, помогать людям и принимать их помощь.

— С кем имею честь?.. — спросил человек и, получив ответ, назвал себя.

Я знал фамилию этого большого ученого. Он исследовал здесь много лет природу северных сияний, собирал на побережье минералы, цветковые растения, мхи, лишайники. Это был подвижник науки.

Я обрадовался встрече. Но тут же неприятная мысль уколола меня.

— Простите, — забеспокоился я, — вы давно перебрались на берег?

Хозяин дома пожал плечами и обернулся к жене.

Только теперь я заметил маленькую седую старушку, молча сидевшую в легком плетеном кресле.

— Мы никуда не перебирались, — сказала старушка. И она назвала район, где расположен их домик.

Тогда я понял, какая беда миновала меня. Видно, в самом начале пути потерял дорогу, ушел в сторону. Что — «шум волны», когда все кругом воет и ревет! Не попадись на моем пути огонек этого домика, — плохо бы мне пришлось, ох, плохо!

За чаем ученый, позванивая ложечкой в такт словам, рассказывал об этой суровой и величественной земле, обжитой еще в начале одиннадцатого века новгородцами, о Студеном море, о горах и реках края, о сполохах и пазорях. Радуясь новому человеку, хозяева домика с видимым удовольствием сообщали о прошлом побережья, о природе и богатствах его. И почти ничего — о себе.

— Вы знаете, — отхлебывая чай с блюдечка, говорил хозяин дома, — когда-то Архангельского генерал-губернатора маркиза де Траверсэ попросили учредить на Мурмане кампанию для рыболовства, мореходства и звероловства. Вы не слышали, что ответил этот сановный глупец? Он сказал: «Там могут жить только два петуха да три курицы...» Мнение недалекого чужестранца вполне разделял вице-губернатор Сафронов. Доморощенный недоросль считал, что и куриц не разведешь на Мурмане.

— Бог с ними, — сказала жена ученого, — один из них не знал нашего народа, другой не верил в него. Пустые это были начальники, Сереженька.

Мы уже кончали пить чай, когда я совершенно неожиданно услышал воркование голубей. Ошибиться было трудно: голубь ухаживал за голубкой, и она отвечала ему коротким, почти куриным клохтаньем. Так «разговаривают» голу́бки, когда сидят на яйцах.

Я удивленно посмотрел на профессора, и он, заметив этот взгляд, засмеялся весело, заговорщицки поглядывая на жену.

— Удивляет? — спросил хозяин дома. — В беллетристических произведениях ученому надлежит иметь у себя в доме бивень мамонта, мешки с минералами или что-нибудь в этом роде. А я вот, молодой человек, — он опять заговорщицки посмотрел на жену, — голубей развожу.

И, потирая руки, предложил:

— Хотите посмотреть?

Хотел ли я посмотреть? Да я, черт возьми, готов был во все глаза глядеть на милых моих пичуг, о которых в Заполярье знают разве только понаслышке!

В соседней небольшой комнате, в фанерном чемодане без крышки, помещались две пары голубей. Чемодан был разделен посередине картонной перегородкой.

— Вот, — сообщил профессор, прибавив фитилька в лампе, — синие почтари, из Ленинграда привез. Знаете, что такое почтари, молодой человек?

— Минуту, — сказал я, посмеиваясь, и взял одну из птиц в ладонь. — Так. Ясно. Это — голубка. Ей полтора года. Она не чистых почтовых кровей. Видно, один из ее родителей был простым голубем белого или желтого цвета. Объяснить, по каким признакам?

— Феничка, — удивленно произнес профессор, — этот молодой человек начинает мне нравиться.

И мы втроем уселись тут же, около фанерного чемодана, и стали рассказывать друг другу всякие истории из жизни голубей. Я вспомнил об Орлике, о Кирюхе, о голу́бке Туманное Утро, спасшейся от ястреба на моем плече, о Девочке с бантиком, находившей дом в ночной темноте. Потом спросил профессора:

— Сергей Романыч, что делают ваши голуби полярной ночью?

Это был не праздный вопрос. Дело в том, что полярная ночь вовсе не означает полной двухмесячной тьмы, как это представляют себе многие. Два месяца на небе нет солнца, но его приближение, особенно к концу этого срока, ощущается все явственнее. Сначала это похоже на поздние сумерки в средней России, затем — на белые ночи Ленинграда и, наконец, ночь превращается почти в день, только в день пасмурный и не очень приветливый. И вот на несколько минут выглядывает солнце.

Профессор выпускал своих голубей на воздух, как только появлялись «световые прогалинки», и постепенно увеличивал срок прогулок. Все остальное время птицы находились дома.

— Я решил, — продолжал профессор, — использовать с наибольшей выгодой время вынужденного затворничества моих птиц. Пусть они в это время кладут яйца и выводят птенцов. Тогда летом, когда наступит двухмесячный полярный день, у них останется больше времени на прогулки и игры...

Сделать так было сравнительно нетрудно. Старики хорошо отапливали комнату и создали в ней ту температуру, при которой голуби обычно кладут яйца. Здесь также постоянно горел свет. И обе голубки снеслись, совсем не подозревая, что за окнами домика трещат морозы и стоит ночь.

Я полюбопытствовал:

— Федосья Павловна, дружно они у вас живут, голуби?

Старушка улыбнулась и хитро посмотрела на мужа. И улыбка и взгляд говорили: «Сам знает, а спрашивает!». Потом заметила:

— Иным молодым людям не мешало бы у голубей верности поучиться. Ей-богу, молодой человек. Нет, нет, вы не конфузьтесь, это я вас к слову молодым человеком назвала. А так, что ж, действительно у этих птичек славные верные сердца. Смотришь на них и думаешь: так-то живут душа в душу, так-то уж любят друг друга, — лучше некуда. И радуешься, что ты этим птичкам даешь возможность жить и любиться, детишек пестовать. Верно, Сереженька?

Профессор пожал плечами: «Женщина — и разговор у нее женский». Но я отлично видел, что Сергей Романович совершенно согласен с женой.

— А вот наступит теплое время, — поблескивая глазами, сказал профессор, — приедут ко мне люди с Большой земли — студенты, геологи — начнем мы погуливать по бережку, тут мне голубки и службу сослужат. Ведь как раньше получалось? Уйду — и нет меня неделю, две. Феничка изведется вся, легко ли одной здесь время тянуть? Да и за меня боится: ну, а как мужа медведь задерет? А теперь не так будет. Прошла неделька, сейчас почтаря — из корзинки, записку ему на лапку: «Феничка, медведей на побережье не водится. Жив и здоров». И в воздух его: лети, братец! Ведь жена в избушке ждет привета, как соловей лета. Кажется, так в альбомах пишут?

Мы все весело посмеялись нехитрым шуткам Сергея Романовича. Однако я понимал, что за этой шутливостью скрываются серьезные чувства и мысли много повидавшего на своем пути человека.

Потом мы беседовали о семьях, о детях, обменялись адресами, и я вышел в свистящую черную ночь, унося в сердце тепло, которое излучали вокруг себя эти милые и добрые люди.

До свиданья, Сергей Романыч и Федосья Павловна! До свиданья, голуби!