Вот уже четвертую зиму старый токарь Алексей Вавилыч сидит дома. Это, однако, не значит, что он сидит без дела. Утром Вавилыч по-прежнему просыпается раньше всех в семье, садится на голбце широкой русской печи, свесив босые жилистые ступни, и ждет заводского гудка.
Сквозь промерзшие окна в избу проникает слабое мерцание сугробов. Ноющая боль в пояснице наводит на мысль о погоде… «Должно, опять снегу привалило», — думает Вавилыч и, пренебрегая болью в пояснице, радуется этому: есть чем заняться с утра! И он уже представляет, как испробует нынче новую лопату. Хорошо ли он обил ее железом вчера? Главное, чтоб заусенцев не оказалось…
За этими мыслями и застает его заводской гудок. Мощный, басовитый, он проникает в комнату откуда-то снизу, содрогая ее. Десятки тысяч раз слышал Вавилыч этот призывный рев своего завода и не мог привыкнуть к нему. А теперь вот, кажется, еще труднее отвыкнуть.
Спустя несколько минут с улицы доносится поскрипывание снега. Поток пешеходов устремляется с нагорных улиц в Айскую долину, где ни днем ни ночью не смолкает металлический звон, свистки паровозов, тяжелое уханье молотов… Словно подхваченный этим потоком, Алексей Вавилыч поспешно слезает с печки и начинает одеваться.
— Старуха! Эй, слышь, Алена! Буди Алешку, проспит, шельмец.
Алена Ивановна подымается с постели, садится на кровать и укоризненно качает головой.
— Ах ты, старый хлопотун! Ну, чего булгачишь всех ни свет ни заря? И парню поспать не даешь. Аль сам молодым не был?
— «Молодым…» — беззлобно ворчит Вавилыч, втыкая худые ноги в разношенные валенки. Кому как не ей знать о его молодости. И вдруг в голову ему приходит простая мысль о том, что неплохо бы знать об этом и внуку Алешке. Пожалуй, что и вовсе необходимо…
1
В субботу Алешка против обыкновения домой пришел поздно. Домашние уже и насумерничались вдосталь, и лучины немало пожгли, а мужиков все не было.
— Что-нибудь неладное, — начала беспокоиться мать, старая Бураниха, собираясь в третий раз подогревать самовар. — Ты бы, Федянька, сбегал, что ли, к Зыковым, узнал бы.
Федянька, белобрысый мальчонка лет десяти, перестал щипать лучину, забросил косарь и ощепок в подпечек и полез под кровать за отцовскими сапогами. Он был очень рад случаю побывать на улице. Но не успел он и первой портянки на ноги навернуть, как дверь широко распахнулась и в избу вместе с седыми космами запоздалого мартовского мороза ввалились Алешка с Гришкой Зыковым… Оба они были в сильном возбуждении. Алешка, так тот и шапку снять забыл, прямо на переднюю лавку бухнулся. В потемках трудно было разглядеть выражение его лица, только широко открытые глаза светились явным восторгом.
Мать с перепугу руками всплеснула и тут же на Алешку напустилась:
— Да вы никак пьяные? Сказывай, разбойник, где был?
Алешка, хохоча, перемигнулся с Гришкой, шапку с головы сорвал, бросил в угол.
— Шабаш, мать! Заваруха на заводе. И вовсе мы не пьяные.
— Батюшки-светы! Да что же случилось-то, скажите толком.
— Бастуем, тетя Маланья, вот что, — степенно пояснил Гришка.
— Что это за слово такое, не разумею я, Гришенька, — притворилась непонимающей Бураниха. — Растолкуй ты мне, сделай милость.
— А то и значит, что — баста! — опять рассек заскорузлой ладонью воздух Алешка и чуть было не загасил чадящую в светелке лучину. — Будь ты неладна, окаянная!
Гришка Зыков с укоризной взглянул на товарища и спокойно пояснил Буранихе:
— В большепрокатном началось. Рабочие все, как один, заявили управителю: довольно, мол, измываться над нами, не выйдем на работу, пока не отмените новых расчетных книжек. Попили, мол, хозяева нашей кровушки рабочей, хватит!
— Там у нас Иван Филимошкин да Ефим Чурилов — ух ты! — не удержался опять Алешка, замахал руками. — Вот люди! Надзирателя Уманского поперли из цеха, никого не боятся.
— Это что еще за сход в моем доме! — раздался от двери негромкий, но густой бас. Никто не заметил, как вошел Вавила Степанович Буранов. Федянька, сидевший до того с раскрытым ртом на полу, быстро довертел портянки, натянул старые тятькины бахилы и шмыгнул за дверь. Мать хотела было прикрикнуть на него, воротить, но, обеспокоенная сердитым видом отца, промолчала, засуетилась вокруг стола.
— Смутьянщиков на заводе развелось, что тебе черных тараканов в голодный год, — ворчал Вавила Степанович, стаскивая с себя промасленную одежду. — Мутят людей, незнамо што… И вы туда же, молокососы! — обернулся он к Алешке. — Всыпать бы вам плетей, как бывало…
Гришка удивленно покосился на широкую, в косую сажень спину старого Бурана, насторожился. Простоватый Алешка храбрился. Пятерней взъерошил слежавшиеся под шапкой волосы, дерзким взглядом уставился в спину склонившегося над рукомойником отца, спросил:
— А как же, тятя, с новыми расчетными книжками, неуж принимать?
— Не твоего ума дело! — Вавила Степанович бросил утирку на гвоздь и, тяжело сутулясь, направился к столу. — Больно вы прытки стали нынче, умники. А о том не думаете, что делать будете, коли хозяин с завода прогонит. Теперь в рабочих руках не больно большая нужда, эвон сколько их мотается без дела, девать некуда. Оно, конешно, пятачок нашему брату-рабочему, ой, как трудно достается, зря поступаться копейкой тоже не след, — разговорился Вавила, умиротворенный сытным запахом наваристой похлебки. — Ну и на рожон лезть нечего. Рассудительно надо, полюбовно договориться с хозяевами, по-божески. Чай, ведь тоже люди русские, поймут. В случае чего и самому губернатору пожаловаться можно… А забастовки — озорство одно, добра от них не жди. В девяносто седьмом бастовали, сколько шуму-гаму было, да много ли проку вышло? Несчетно народу пересажали, увезли бог весть куда, сирот пооставляли. А восьмичасовой рабочий день — где он? — Вавила Степанович безнадежно махнул рукой, помолчал и жестко закончил: — Плетью обуха не перешибешь. То-то. Бог терпел и нам велел. Плесни-ка, мать, мне еще похлебки-то.
Гришке очень хотелось возразить старику Бурану, но постеснялся, только укоризненно посмотрел на Алешку: вот, мол, какой у тебя твердолобый батька-то! — и вышел, заторопившись домой. Алешка под строгим взглядом отца тоже присмирел. Возбуждение улеглось, осталась одна усталость.
Но заснуть в эту ночь он долго не мог. События дня снова и снова проходили у него перед глазами, каким-то новым горячим чувством будоражили сердце, заставляли непривычно думать не только о себе, о своей семье, но и о всех рабочих завода. Хозяин у завода один, а работников — не перечесть. Неужели так и должно быть? — впервые спросил себя Алешка, чувствуя за этим вопросом что-то тревожное. «Не перешибешь… — обдумывал он слова отца. — А вот Гришкин дядя, тоже старый рабочий, говорит: перешибить можно, если дружно всем взяться. И надо, мол, еще разобраться, кто плеть, а кто обух». Пословицы отца уже не казались такими неотразимыми, как раньше.
2
В воскресенье, после обедни, Алешка, прихватив гармонь, направился к Гришке.
Зыковы жили на той же Долгой улице, поближе к заводу. Вытянувшаяся отлогой дугой по болотной низине, Долгая славилась своей непролазной грязью осенью и весной высокими сугробами — зимой и кабаками — в любое время года. Сейчас сугробы осели, приобрели грязновато-серый оттенок. Из-за вершины Косотура все чаще и все приветливее улыбалось по-весеннему ласковое солнце. Но зима, крепко зацепившись за острые пики Таганая, не хотела уходить. Ночью по-крещенски сильно ударил мороз, и улица покрылась ледяной коркой.
Подходя к воротам зыковского дома, Алешка заметил, как от калитки на крыльцо метнулась легкая фигурка в цветастом полушалке. Алешка почувствовал вдруг, будто в груди у него стальная пружина расправилась и распирает сердце так, что дух захватывает. Аленка!
Вот ведь, с детства водились, а только совсем недавно увидел, разглядел Алешка, какая она красивая. У него было такое чувство, словно он нашел что-то необыкновенно хорошее, нашел — и не верит в свое счастье…
Гришак с Аленкой, брат и сестра, лишившиеся родителей (отца задавило на заводе, а мать умерла от чахотки), жили у дяди Мирона Григорьевича Зыкова, который любил их и считал за своих детей. Мирон был не только-искусным ковалем-оружейником, но и один из немногих грамотеев на заводе. Он и Гришку с Аленкой обучил грамоте. Алешка, не проучившийся в школе и двух зим, сам читал плохо и книжек в руки не брал (отец за такое баловство не похвалит), но любил слушать, как читали другие, особенно если Аленка. Как раз вчера Гришка хвастался, что дядя принес новую книжку, про рабочую жизнь будто бы. Интересно бы послушать. Опять же про забастовку нигде не узнаешь лучше, как у Зыковых.
Но ни послушать новой книжки, ни повидаться с Аленкой Алешке на этот раз не довелось. Гришка не очень-то приветливо встретил приятеля на крыльце и тут же потащил его обратно на улицу. Алешку упирался, косясь на окна, — не появится ли там головка в пестром полушалке.
— Дай хоть обогреться немного. Экая стужа на улице! — уговаривал он Гришку.
— Да нет, знаешь, там у нас гости собрались, — смущенно пояснил Гришка, отворачивая лицо от удивленного взгляда товарища. — Идем лучше на Большую Славянскую, погуляем.
— Что ж, идем. Мне ведь все ровно, — неискренне согласился Алешка, задумчиво перебирая лады своей тальянки. И вдруг догадка больно обожгла сердце обидой, лицо его вспыхнуло. — Только не по-товарищески это — таиться от меня, будто я не знаю…
Гришка вдруг остановился, схватил Алешку за плечи. Черные глаза его сверкали горячими угольками, кончик носа побелел от гнева, приглушенные слова с трудом отрывались от губ:
— Таиться, говоришь? А если — надо? Молчи! Ничего ты не понимаешь. Лучше иди да разъясни отцу насчет пятачка.
В один миг рванулся Алексей из Гришкиных рук, только гармошка на весь мех распахнулась и жалобно пискнула.
— Подумаешь, секреты какие завели! Будто я не знаю, что это за гости такие у вас собираются. Правду тятька сказывал, смутьянщики вы и есть самые. — Вскинул ремень на плечо, огласил улицу звонким перебором голосов тальянки и, не оглядываясь, с независимым видом направился к заведению купца Шишкина, наипервейшего кабатчика. Правда, в кармане у Алешки и всего-то двугривенный, ну, да ничего, важно пыль в глаза пустить, — знай, мол, наших, бурановских! Вот Ганс Ваныч, старший мастер, переведет его из учеников в настоящие слесаря, тогда… эх!
Пел Алешка, подыгрывая на гармошке, но на душе у него было нехорошо… Значит, вовсе и не его ждала Аленка у ворот. Это ее дежурить заставили: как бы кто не зашел нечаянно. Ясное дело. А он-то дурак вообразил невесть что.
— Никак загулял, Алексей Буранов? — прервал горькие размышления Алешки раздавшийся у него над ухом пискливо-вкрадчивый голос. — А где же дружок-то твой, а?
Алешка поднял голову и увидел перед собой сморщенное в приветливую улыбку косоглазое скопческое лицо Моисея Пешкина, прислужника из заводской конторы. «Чего ему?» — удивленно подумал Алешка. Рабочие не любили Пешкина, подсмеивались над ним, но за насмешками чувствовалась боязнь. Про Моисея ходили слухи, будто он тайно служит в полиции.
— Дружок-то, говорю, твои, Гришенька-то где? Аль у них дома чего неладно, упаси господь? — продолжал между тем Моисей. — Вы ведь все вместе ходите, не разлей вас водой, хе-хе, — усмехнулся он так, что Алешку покоробило.
— Ну, ты… гнида! — неожиданно для себя Алешка выругался похабными словами, и столько неприкрытой злобы было в этом ругательстве, что Пешкин отскочил как ошпаренный.
Сначала Алешка испугался своего поступка, но тут же почувствовал удовлетворение и гордость собой, и это как бы примирило его с Гришкой. От давешней обиды и следа не осталось. Другое теперь беспокоило его: этот собачник Мосейка неспроста выпытывал у него про Зыковых. И ему захотелось поскорее увидеться с другом, предупредить его.
3
Встретились они только через день, у заводской проходной. О размолвке не вспоминали, будто сговорились. Да, по правде сказать, и не до того было: уж больно тревожное время наступило. В предчувствии назревающих событий все личное казалось мелким и отступало. События, будто огромный снежный ком, нарастали, грозили раздавить.
Второй день уже не дымили высокие заводские трубы, потухли и остыли кузнечные горны, холодом запустения веяло от нагревательных печей в Большой прокатке. Из темных, насквозь прокопченных заводских корпусов жизнь выплеснулась на волю, под яркие лучи мартовского солнца. Заводской двор и Арсенальная площадь напоминали потревоженный муравейник.
Утром Алешка, как и другие рабочие, в обычное время пришел на завод. При входе в цех рабочих останавливали выборочные комитетчики — братья Потаповы, сурово спрашивали у каждого:
— Про уговор наш не забыл? К работе не приступать, и в четыре часа — на сход.
Скупые, уверенные слова комитетчиков действовали на рабочих ободряюще. Было необычно радостно чувствовать и знать, убеждаться снова и снова, что на заводе, вопреки власти управителя и жандармерии, действует, подчиняя себе все больше и больше людей, другая, еще невиданная доселе власть — стачечный рабочий комитет. В силе этой власти Алешка имел возможность убедиться, когда ходил по поручению Ивана Филимошкина, одного из членов комитета, в штамповочный и столярный цехи проведать, как там настроены люди. Большинство рабочих дружно откликнулось на призыв комитета и не приступило к работе. И вот что самое удивительное, чего никак не мог понять Алешка: его отец, благонамереннейший Вавила Степанович Буранов, тоже бастовал. «Как народ, так и мы», — только и сказал он. Раз уж и отец так думает, значит дело серьезное.
Алешка ходил из цеха в цех, полный жгучего любопытства: что будет? Ему очень хотелось разыскать Гришку Зыкова, поделиться с ним впечатлениями, похвастать, как сам дядя Ваня давал ему, Алешке, ответственное поручение. Гришку он нашел в толпе, собравшейся перед зданием заводского приказа. Но поговорить им не пришлось. Гришка, чем-то озабоченный, озирающийся по сторонам, имел явное намерение протолкаться поближе к дверям конторы, откуда доносился возбужденный говор множества людей. Раздвинув пошире локти, Алешка молча последовал за другом.
В раскрытых настежь дверях стоял начальник заводского приказа Глебов. Одной рукой он прижимал к пухленькому животу замусоленную папку, другой отмахивался от наседавших на него рабочих, силясь перекричать толпу, но слов невозможно было разобрать в общем гвалте.
Атмосфера с каждой минутой накалялась, слышались угрожающие выкрики. Один из стоящих впереди рабочих, высокий старик, в котором Алешка тотчас признал машиниста компрессорной Фомича, повернулся лицом к толпе, снял с головы шапку, по-мальчишески прижал ее к груди и негромко сказал:
— Слушайте, люди, и вы, господин начальник! — Гул в толпе понемногу стал стихать. Фомич поднял руку, широко взмахнул шапкой, как бы приглашая всех присутствующих в свидетели. — Все мы православные, все жить хотим, от работы не отказываемся, потому работа для нас — кусок хлеба. Ну, а как быть, если последний кусок отнимают? В нынешнюю получку мне на руки семь гривен пришлось. Это как? — обернулся Фомич к начальнику приказа. И, снова взмахнув шапкой, бросил в толпу гневные, действующие, как порох, слова: — Нету у вас таких правов, чтоб человека живьем в гроб загонять, чтоб ребятишки наши с голоду пухли! Верно я говорю, православные?
— Верна-а! — выдохнула толпа.
— Разве не обманывает нас управитель? На копейках наших, потом облитых, нажиться хочет, — продолжал Фомич свою речь. Глебов замахал на него руками, выронив папку. Полицейский смотритель Коноплев, стоявший рядом с Глебовым, устрашающе шевелил усами, выкатывал глаза, надувал обросшие грязной щетиной щеки, собираясь рявкнуть. Фомич отмахнулся от них, словно от насекомых.
— Правду говорю! Не могём мы принять новых расчетных книжек, вот, видит бог, не могём. Фальшивые они.
Толпа снова угрожающе загудела. Даже малосознательные рабочие понимали, какой кабалой грозит им введение новых книжек с «новыми» условиями найма и правилами внутреннего распорядка. Вот почему все с жадным вниманием слушали Фомича, продолжавшего обличать горнозаводчиков.
— В старых-то книжках хоть немного, а все же сказано было про наши права. А в этих только о том и говорится, на что мы правов не имеем. Верните нам наши права! Восьмичасовой рабочий день установите! Вот наши требования. Так ли я говорю, братцы?
— Правильно! Так, так! — подтвердила толпа.
— Не примем новых книжек, долой!
— Тащи сюда самого управителя!
Алешка видел, как вынырнувший откуда-то сухой, но жилистый Мирон Зыков пожал руку Фомичу и сам шагнул вперед, поднялся на ступеньки крыльца, потеснив приказных.
— Товарищи рабочие! — Его неожиданно громкий голос заставил Алешку вздрогнуть и подумать мельком: «Вот тебе и тихоня-книжник!» — Довольно уж нас обманывали, пора нам и за ум браться. Хитры хозяева: раньше нашего брата били дубьем, а теперь норовят прижать рублем и выжимают последние капли пота. Одно у нас средство — объединиться, твердо стоять на своем. Запомните, товарищи: без рук рабочего не двинется ни одна машина! И не просить мы должны, а требовать своих человеческих прав. Будем же твердо стоять на своем. Долой новые расчетные книжки!
Пока Мирон говорил, а притихшая толпа жадно ловила каждое слово, начальник приказа Глебов успел отлучиться ненадолго. Когда он снова появился в дверях, приосанившийся и важный, из-за его спины уже выглядывало несколько усатых жандармов. Алешке даже показалось, что в проеме двери мелькнуло безусое лицо Мосея Пешкина. Зацепившись пальцами за шелковый поясок и выпятив живот, Глебов объявил:
— По распоряжению господина начальника Главного управления заводами предлагаю вам избрать двух уполномоченных. А смутьянов и подстрекателей не слушать… — Последние слова потонули в поднявшемся над толпой гаме голосов…
— Филимошкина!
— Зыкова!
— Дядю Ваню!
— Симонова, Федора Симонова!
Громче и дружнее всех кричали прокатчики. Вместе с ними выкрикивал фамилию Филимошкина («дяди Вани») и Алешка.
Чернявый, коротко подстриженный Филимошкин и широкоплечий, с лопатистой бородой и расчесанными на пробор длинными русыми волосами Симонов стояли тут же, рядом с Зыковым, братьями Потаповыми, Авладеевыми, Фомичем. «Смутьяны! — мелькнула в голове Алешки озорная мысль. — С такими можно!» А что «можно», он и самому себе не мог бы объяснить, только еще крепче сжал Гришкину руку, за которую все время держался.
Подталкиваемый Мироном Зыковым, от группы комитетчиков отделился высокий, рыжебородый столяр Кондратьев и, приподнявшись на носках, крикнул поверх голов:
— Ну, как, братцы, согласны, чтобы нашими уполномоченными для переговоров с управителем пошли Иван Дмитриевич Филимошкин и Федор Григорьевич Симонов? Все их знаете?
— Знаем! Согласны!..
Радостно возбужденная толпа начала расходиться. Гришка потянул за собой Алешку.
— Идем до дяди. Дело есть нам с тобой. Но тут же Алешка почувствовал на своем плече тяжелую руку отца.
— Пошли-ка, Лексей, домой, — сурово приказал Вавила Степанович. — Неча тут без дела болтаться. Айда от греха подальше.
Рука у отца тяжелая — не вывернешься. Понурив голову, поплелся Алешка за старым Бураном.
4
О том, что произошло на заводе в среду, двенадцатого марта, Алешка узнал только вечером, когда вернулся из лесу, куда его с утра погнал готовить дрова отец. Боялся Вавила Степанович, как бы начавшаяся кутерьма не засосала парня, — ведь кто его знает, что еще выйдет из всего этого? И не посмел ослушаться Алешка — велика была сила отцовской власти. И что теперь Гришка с Аленкой подумают про него? Конечно, подумают, — струсил, в лес спрятался… Эх, жизнь проклятая!
Обида на отца была столь острой, что Алешка за ужином даже говорить не мог, молча хлебал щи, не поднимая глаз на отца. А подняв, увидел бы, что Вавила Степанович и сам смотрел как-то виновато. Покашливая и почесывая бороду, он начал рассказывать о событиях этого дня. Федянька, не в меру осмелевший, что Алешка тоже отметил про себя не без удивления, тоже вставлял слова два-три, пользуясь частыми паузами в речи отца.
— Да, вот, значит, как оно вышло! Филимошкина с Симоновым прошлой ночью арестовали и в тюрьму препроводили. По улицам солдаты с ружьями да конные полицейские рыскают — и откуда только их набралось столько! Теперь, гляди, начнутся аресты направо и налево, как в девяносто восьмом уже было, когда кружок Тютева разгромили.
Вавилу Степановича особенно поразил арест рабочих делегатов. Этакое вероломство! Выборные ведь от всего общества посланы, не разбойники какие-нибудь. Да и то взять в толк — сами же хозяева предложили уполномоченных избрать честь по чести. И вот на тебе — заарестовали! За что?
— Ох-хо-хо, нет правды на свете и не будет, видно, — тяжело вздохнул Вавила Степанович, вылезая из-за стола.
«Неужели не устоят наши? — думал Алешка, чувствуя, как при слове «наши» в душе у него зашевелилось еще неосознанное чувство гордости. — Теперь повидаться бы с Гришкой, да отец ни за что не пустит из дому, на ночь глядя».
— Тятька, что же теперь будет-то, — приставал между тем к отцу Федянька.
— А ничего, сынок. Перемелется — мука будет. Все опять пойдет по-старому.
— Не мука, мука мученическая, — вставила мать, высунувшись из чулана. — У Зыковых-то, бают, опять полиция была.
У Алешки дрогнуло сердце. Он потянулся за полушубком.
— Куда? — прикрикнул Вавила Степанович. — Не замай! Слушай ты ее, дуру старую. — Он нахмурил брови, покосившись в сторону чулана, и продолжал уже примирительно:
— Говорят, губернатор приехал. Завтра с утра на площадь, к дому управителя, пойдем. Прошение самому губернатору подадим, вот все и разрешится.
— Хрен редьки не слаще, — опять вставила мать из чулана. — Собака собаку не ест, а с тебя последние портки статут, того и гляди!
— Что ты понимаешь своим бабьим умом! — вскипел Вавила. — Скажет тоже! Чай, он, губернатор-то, самого царя-батюшки наместник, не какой-нибудь Гертум-управитель, а — власть предержащая. Не дарма приехал, дошли, значит, до него наши жалобы. Вот он и рассудит по правде… — Не замечая, что сам себе противоречит насчет правды, Вавила Степанович долго еще толковал о губернаторской справедливости, о царе-заступнике. Казалось, он самого себя хочет убедить, заговорить шевелящиеся в душе сомнения привычными словами. — Ну, ты ложись спать, — обратился он к Алешке, — а я пойду мерину сена задам.
Едва успел старший Буранов выйти из избы, как в окно тихонько забарабанили с улицы, Алешка боязливо поежился и приплюснул нос к холодному стеклу, руками загородив лицо от света. Под окном, в темной, густой синеве мартовской ночи маячила женская фигура, укутанная большим платком. Опрометью выметнулся Алешка за ворота. Перед ним стояла Аленка.
— Ты? Пошто? Да нет, постой, — совсем растерялся Алешка. — Вот что, у вас была полиция?
— То не полиция, солдат Ахтарка с товарищами заходили. По делу… — Она помолчала, как бы не решаясь говорить. — Слышь, Леша… — Аленкино лицо было совсем рядом, оно дышало пьянящим жаром, нестерпимо блестели ее большие темно-синие, как эта ночь, глаза. — Слышь-ка, ты собираешься завтра на площадь?
— А, ты, ты, Лена, пойдешь? — перебил он ее.
— Так вот, возьми это, — сказала она, не ответив на его вопрос. В руках у Алешки оказался плотно обернутый в бумагу сверток. Аленка торопливо заканчивала скупые наставления: — До завтра никому не показывай и не говори. Берегись! Сам понимать должен. Там, на площади, разыщешь Гришку, он скажет, что нужно делать. Понял? У-у, дуралей синеглазенький! — трепанула за чуб и — будто растаяла в темноте.
— Аленка!.. — Молчит Долгая улица, притаившись в настороженном сне.
5
Никогда еще Алешке не доводилось видеть такой огромной массы народа. Взобравшись на большую кучу почерневшего от копоти снега возле памятника Александру-«освободителю», он рассматривал пестрое волнующееся море голов.
Людской прибой накатывался из Большой Славянской, Никольской, Алексеевской, Златоустовской улиц, с Ветлуги и Демидовки, катился зыбью через площадь и замирал у парадного подъезда дома горного начальника.
Многие рабочие пришли на площадь по-праздничному одетые, с женами и детьми; лица их выражали то вдохновенную торжественность, то суровую настороженность. Молодежь сдержанно перекликалась скупыми словами приветствий, старики шли молча.
Беспокойный мартовский ветер гнал из-за Косотура пушистые, белые, как вата, облака; проносясь над площадью, они роняли редкие снежинки, на лица людей ложилась широкая тень, на площади становилось по-зимнему неуютно. Но тень пробегала, на колокольне собора искристо вспыхивал купол, и яркий солнечный свет заливал город, невольно заставляя людей думать о близкой весне, о ручьях с гор.
Алешка переводил взгляд с одного конца площади на другой, отыскивая знакомых. Вот от проходной завода плотной кучкой идут прокатчики, о чем-то оживленно переговариваясь. Алешка хотел было уже присоединиться к своим, но заметил неподалеку одно очень знакомое лицо — широкое, рябое и курносое. Несомненно, что лицо это могло принадлежать только Федорке Бисярину, его однокашнику. Три года назад Бисярины переселились с Долгой улицы на Кусинский завод, и сейчас Алешке было очень любопытно узнать, чего это вдруг Федорка оказался тут.
— Эй, Федорка, черт рябой, глянь сюда!
На Алешку зашикали со всех сторон:
— Чего орешь, не на игрище ведь пришел.
Но друзья уже толкали друг друга кулаками в грудь, радостно похохатывая.
— Экий ты стал битюг! Где работаешь?
— В чугунолитейном. А ты все у Франц Ваныча на побегушках?
Алешка насупился.
— Ну, ты смотри! Говори, какая нелегкая занесла тебя сюда?
— Да ведь я же не один, — захлебываясь от восторга, спешил поведать Федорка. — Как узнали у нас на заводе про вашу забастовку, сразу же решили поддержать. Вчера бросили работу, многие сюда подались, прошение горному начальнику принесли.
Между тем впереди, у подъезда большого дома, произошло какое-то движение, по толпе словно ветер прошел. Алешка с Федоркой бросились туда и кое-как протискались поближе к первым рядам. Тут Алешка неожиданно увидел отца. Вавила Степанович, одетый в новую поддевку и сапоги, стоял в группе пожилых рабочих, степенно переговаривавшихся между собой. Отойдя на всякий случай за спины впереди стоявших, Алешка огляделся вокруг: нет ли где поблизости Гришки Зыкова? Да разве в такой тесноте увидишь!
На балконе дома горного начальника появились нарядно одетые люди, некоторые — в военной форме. Толпа вздохнула и притихла.
— Смотри, — шептал Федорка, не отстававший от Алешки, — вон, в желтых шнурах который, это главный жандарм, да?
— Ротмистр Долгов, — кивнул Алешка. — Заарестовал наших полномочных — Филимошкина и Симонова. Слыхал?
Но Федорка не слушал, таращил глаза на балкон, где появлялось все новое и новое начальство. — Скажи, который тут губернатор?
— Должно быть, вон этот, передний, который всех выше, в фуражке. Молчи, сейчас говорить будет.
Но первой заговорила толпа. Сначала робко, затем все смелее и громче с разных сторон понеслись к балкону возгласы — то умоляющие, то гневные.
— Ваше превосходительство! Явите божескую милость! Отмените новые правила!
— Житья не стало, штрафы замучили!
— На прошение наше ответ дайте!
Возгласы сливались в сплошной рев, все труднее становилось разбирать отдельные голоса; огромная толпа подалась вперед, грозя снести дом, как сносит ветхую плотину полая вода.
— Молчать! — рявкнул губернатор Богданович, вцепившись тонкими пальцами в перила балкона. — Не могу я с вами со всеми разговаривать. Выберите несколько человек для переговоров.
— Да мы уж выбирали, а вы их — в тюрьму.
— Освободите наших уполномоченных! Нет таких прав, чтобы послов вязать!
— Кровопивцы!
С неожиданной резвостью губернатор скатился вниз, выбежал к подъезду, ухватил за бороду одного из стоявших в переднем ряду рабочих, потащил на себя.
— Пойдем-ка, я поговорю с тобой, мер-рзавец!
— Пропал теперь! — ахнул Алешка и скороговоркой пояснил Федорке: — Счастливцев это, из нашей прокатки. Такой отчаянный, все-то он вперед лезет… Смотри, смотри!
— Ну нет, ваше превосходительство, я еще не уполномоченный, чтобы меня за бороду таскать, — смело отпарировал Счастливцев и наотмашь отбил руку губернатора. Алешка видел, как его отец Вавила Степанович ухватил Счастливцева за плечи, отбросил назад, и толпа проглотила его.
— А-а… мать вашу!.. — похабно выругался Богданович, помахал ушибленной рукой, повернулся на каблуках и скрылся в дверях дома.
Толпа качнулась вперед, придвинулась к самым колоннам, подпиравшим балкон, зашумела, будто могучий сосновый бор в предчувствии бури. Снова понеслись возгласы. Откуда-то слева, перекрывая общий гвалт, раздался сильный голос:
— Товарищи! Не ждите милости от царского опричника. Мы требуем отмены кабальных условий! Требуем, а не просим!
Шум еще больше усилился. Алешка бросился было в ту сторону, вспомнив о Гришке, как вдруг с балкона полетели в толпу, словно большие снежные хлопья, белые листочки. Люди хватали их, озирались в поисках грамотных.
У Алешки будто сердце оторвалось, схватился обеими руками за грудь. «Фу! — отер варежкой выступившую на лбу испарину. — Тута, вот он, Аленкин подарок, за пазухой. Но как же быть с ним? Гришку бы увидать…»
Забыв про Федорку, Алешка направился в сторону собора, где толпа была пореже. Кругом раздавались негодующие голоса. Рабочие обсуждали листовку губернатора. «Приступить к работе», «сборища запрещаются», «будут рассеиваться военной силой»…
Военной силой? Что это значит? Только теперь Алешка, как и многие другие, обратил внимание на выстроившиеся перед собором длинные шеренги солдат с ружьями к ноге. Вдоль шеренги, по фронту прохаживался молодой щеголеватый офицерик с саблей наголо. Перед ним металась, не отступая ни на шаг, словно клуша с цыплятами, жена Филимошкина, за сарафан ее цеплялись две девочки.
— Отпустите моего мужа! — наступала женщина на офицера. — Кто мне детей кормить будет? Вы, что ли?
— Прочь! — сразу же надорвав жидкий голос, взвизгнул офицерик и оттолкнул женщину с детьми.
— Ах ты, кобылий хвост! Как ты смеешь детей трогать! — Филимошкина по-мужицки развернулась и влепила офицеру звонкую пощечину. Толпа грохнула хохотом и тут же смолкла: на балконе снова показался губернатор.
— Не галдеть! — он погрозил кулаком. — Я приехал не просьбы ваши разбирать, а усмирять бунт. Да, бунт! У меня в губернии должно быть тихо, — угрожающе сказал он и вытащил из ножен шпагу.
В тот же миг горнист заиграл непонятный Алешке сигнал. Как зачарованный, он смотрел на горниста с медным рожком у рта и незаметно для себя все ближе и ближе подходил к шеренге солдат. Неожиданно кто-то дернул его за рукав. Обернувшись, Алешка увидел хитро улыбающееся пьяное лицо знакомого солдата Ахтарки — соседского постояльца. От него крепко несло сивушным перегаром, так что Алешка невольно поморщился и отвернул лицо.
— Уходи живо, ать-два! Понимал? — шептал Ахтарка, косноязыча сильнее обычного. — Наша мал-мала стрелить будет, — зловеще предупредил он и поспешно скрылся.
Алешка, однако, ничего не мог понять. Только в груди у него что-то заныло, в коленях появилась противная дрожь и во рту сразу пересохло. Но он все еще не мог оторвать взгляда от горниста, уже кончившего играть и вытиравшего губы тыльной стороной ладони. В шеренге солдат произошло изменение: передние пригнулись, встав на одно колено и выставив винтовки, задние высунули дула винтовок над головами передних.
«Что же это они? Как сказал Ахтарка — «стрелять будем». Зачем это?» — мысли беспорядочно теснились в голове у Алешки. Надо было как можно скорее разыскать Гришку, разыскать немедленно — тогда все станет ясно.
Он повернул к парадному подъезду, где народ сгрудился еще теснее. Теперь толпа повернулась лицом к шеренге солдат, в напряженном молчании наблюдая за их артикулами. Алешке вдруг показалось, что между колоннами мелькнула долговязая фигура Гришки, и он заторопился.
И вдруг раздался треск, будто лопнуло огромное полотнище неба, и сильный удар в спину подтолкнул Алешку. Он споткнулся и упал. Быстро вскочил, инстинктивно метнулся за колонны, и в это время что-то снова оглушительно треснуло и раздались тонкие комариные голоса.
Оглянувшись, Алешка увидел множество бегущих людей. Середина площади как-то сразу опустела; густой человеческий поток прижимался к скверику у памятника Александру II и к немецкой кирке. Там и сям на снегу чернели бесформенные кучи тел, некоторые из них шевелились, расползались, оставляя за собой ярко-красный след. Красные пятна на снегу дымились, от них трудно было оторвать взгляд… Алешке хотелось кричать, кричать долго, протяжно, во всю силу легких, широко раскрыв рот. Но крик застрял у него в горле, затрудняя дыхание. Перед глазами плыли красные круги, мельтешили быстрые тени.
Один штрих этой невероятной картины особенно ярко запечатлелся в памяти у Алешки: он видел, как человек в длиннополой визитке, поднявшись с земли, обернулся лицом к балкону и, потрясая сжатыми кулаками, громко крикнул:
— Будьте вы прокляты, палачи! Мы вам припомним это! Придет день — и падет гром на ваши головы!
Оторвавшись от колонны, за которую он крепко держался, Алешка впервые с ясно осознанным чувством ненависти поднял глаза на балкон и… с ужасом увидел, как прямо в него целится из револьвера штатский человек с перекошенным от злобы лицом. И в тот же миг какая-то неведомая сила отбросила Алешкино тело в сторону, он упал и пополз вдоль ограды.
Раздался еще один залп. Он прозвучал уже не так громко, как первые, несколько выстрелов запоздало. Стиснув зубы, Алешка полз, пока не наткнулся на что-то мягкое.
— Гришка, Гриша, друг!
А Гришка лежал ничком на утоптанном снегу, подвернув под себя левую руку. Терпкий запах крови ударил в голову Алешке. Преодолевая слабость, охватившую все тело, он затормошил друга, зачем-то подул ему в лицо. Гришка открыл глаза, едва разжал спекшиеся губы:
— Леша… Убили меня, подлецы. Прости меня, Леша.
— Бог тя простит, — быстро зашептал Алешка. — Ты, может, того, встанешь?
— Нет, Леша, умираю. Ты… — Слабеющей рукой Гришка уцепился за воротник Алешкиного полушубка, чуть приподнял голову. В глазах у него вспыхнул последний отблеск жизни. — Ты запомни… Слышь, отомсти… Вот тут… — Рука его упала на грудь, голова глухо стукнулась о землю.
— Гришка! Не умирай! — казалось, на весь мир крикнул Алешка, но он едва лишь разжал губы — кричала его душа. Он выхватил из-под полы умершего друга красный, может быть, облитый его, Гришкиной кровью, сверток и — бросился бежать. Задыхаясь, на ходу рванул полушубок, полы его широко распахнулись и из-под них рассыпались, взвились подхваченные ветром голубые листовки, закружились над улицей. Алешка бежал, ничего не замечая.
Кто-то толкнул его в незнакомый двор, проводил в избу.
…Когда Алешка увидел распростертое на полу тело отца и хлопочущую над ним Аленку, он не удивился (он уже не мог больше удивляться), а только выдавил из себя одно слово:
— Убили?
Аленка подняла на него заплаканные глаза и резко побледнела: Алешка все еще держал в руках красный сверток.
— Он? — беззвучно спросила она.
Алешка не в силах произнести ни слова кивнул головой. Опустился рядом с Аленкой на колени, накрыл тело отца красным полотнищем, на котором горели слова: «За дело рабочего класса» — и положил голову на высокую отцовскую грудь…
Из соседней комнаты приглушенно, но внятно доносился басок Мирона Зыкова:
— Теперь ясно, товарищи. Просить нам у царя нечего. Только борьба, беспощадная борьба не на жизнь, а на смерть. К этой борьбе и призывает вас социал-демократическая партия. Близится великая гроза пролетарской революции, и мы уже слышим первые раскаты грома…
* * *
Вот о чем однажды мартовским вечером рассказал старый токарь Златоустовского завода Алексей Вавилович своему внуку Алешке.