Повстречались однажды на далеких островах в Индийском океане по воле всесильного случая – или потому, что просто не могло быть иначе? – моряк и преподавательница, которым самой судьбой не было предначертано оказаться вместе. Оба они были одержимы желанием столь плотским, что не смели называть его любовью, оба дивились этой тяге и сами себе не верили и каждое утро ожидали, что вот сейчас рассудок вернется к ним, оба однажды наконец задумались над тем, что же с ними происходит, – как вы и я, как каждый, кто хоть раз в жизни столкнулся с этой непостижимой тайной, в глубины которой лишь поэтам дано было заглянуть, но и они не дали ответа.

Эту встречу я не сумею описать от первого лица. Только спрятавшись за местоимением, хоть немного менее личным, чем «я», смогу я зафиксировать на бумаге откровения Жорж и попробовать разобраться, почему же так властно заявляет о себе желание, которое, быть может, есть не что иное, как величайшая ложь наших тел.

Итак, в маленьком аэропорту Сейшельских островов – еще в шестидесятых это было владение Британской короны – рыбак поджидал ученую даму, терзаясь сомнениями, тревогами и угрызениями совести. Но было уже поздно: не к кому-нибудь, а к нему летела ученая дама на двухмоторном самолетике рейсом из Найроби, и рыбаку ничего не оставалось, как раскрыть объятия этой незнакомке, которая что-то там преподавала где-то в Америке.

В светлых полотняных брюках, загорелый, без своей неизменной темно-синей фуражки, Гавейн на первый взгляд ничем не отличался от английских чиновников, одетых в шорты цвета хаки и белые носки, от денежных тузов, увлекающихся рыбной ловлей в тропиках, прилетевших сюда отвлечься от тягот, связанных с их капиталами. Он один из немногих не носил темных очков, и Жорж сразу отыскала его глазами в небольшой, но плотной толпе, теснившейся у летного поля, – озабоченный взгляд, одна кустистая бровь приподнята. На нем была рубашка с короткими рукавами – мало кому из мужчин такие идут, – которые открывали бугры мускулов на руках, словно созданных для того, чтобы вытащить за шиворот утопающего из волн на ревущих сороковых. Рубашку свою он тщательно выбирал из худших образцов экзотического товара: на кричащем оранжевом фоне ярко-красные пальмы и негритянки с корзинами на головах. Недурное начало! Она помахала ему, но он стоял неподвижно чуть в стороне: не в его духе было спешить навстречу.

Ее тоже подгоняло отнюдь не нетерпение влюбленной, когда она, измотанная долгой дорогой, пробиралась к нему сквозь толпу с вымученной улыбкой на лице. Именно в эту минуту она с недоумением спрашивала себя, что же, собственно, подвигло ее устроить – и с каким трудом! – это далекое и дорогое путешествие к фактически чужому ей человеку, с которым она целовалась раз в двенадцать лет, и по какому недоразумению ей предстоит оказаться сегодня ночью в одной постели с сыном фермера из Рагнеса. Она лихорадочно искала ориентиры, чтобы вернуть себе былую уверенность: в первую очередь его телосложение. Ни у кого она не видела таких широких плеч. И эти сильные руки, надежные руки моряка, волнующие руки любовника – «чем крепче обнимает, тем крепче любит», – густые волоски, медной стружкой покрывающие даже кисти, и после широкой крестьянской ладони – неожиданно красивые пальцы, словно над концом грубо обтесанной доски поработал скульптор.

В конце концов, можно было представить себе, что она награждена «отдыхом на островах мечты» с «самым сексуальным мужчиной года», выбранным из колонны прославленных бойцов любовного поприща.

Единственное, что можно сделать, когда прилетаешь из такой дали, – броситься любимому на шею. Жорж воздержалась бы от этого во Франции и вообще в Европе… но здесь она чувствовала себя свободнее: край света, непривычная обстановка, жара. Гавейну тоже стало легче. Он был немного не в своей тарелке: в роли отдыхающего на роскошном курорте ему никогда не приходилось выступать, а роль загулявшего мужа была ему неприятна. Желание, охватившее его, когда он заключил Жорж в объятия, пришлось как нельзя кстати.

На людях они обменялись лишь несколькими вполне невинными фразами, украдкой разглядывая друг друга, но их смущение постепенно сменялось тем странным ликованием, которое они испытывали, только когда были вместе: это же надо, Жорж Безэс и Лозерек здесь! Да это лучшая в мире шутка, они первыми посмеются до упаду! Покончив с формальностями на таможне, они уселись в открытый джип, взятый Гавейном напрокат, и поехали в отель. Он заказал два номера.

– Ты думаешь, я летела за десять тысяч километров, чтобы спать в одиночестве? – говорит она с нежностью.

– Я подумал, – лицемерно улыбается он, – что тебе надо будет время от времени отдыхать от меня… побыть одной…

– Ладно, оставь его на сутки, там будет видно!

– Все равно отказываться уже поздно, – замечает Гавейн, практичный, как всегда. – Сегодня переночуем в том, что получше – я его для тебя выбирал.

Комната огромная, посередине – большая кровать в колониальном стиле с сеткой от москитов; окна выходят на длинный пляж, вдоль которого тянутся кокосовые пальмы; ветер шевелит их листья, и они стукаются друг о друга с каким-то металлическим звуком. Жорж никогда не видела Индийского океана; ее удивляет, что небо на горизонте свинцовое, а над островом – ослепительно синее и эти переливы красок отражаются в воде. Как это не похоже на подернутые дымкой небеса Сенегала, на его пустой, окутанный туманом горизонт.

Они стоят, облокотившись на перила террасы, делая вид, будто любуются пейзажем, но тела их незаметно тянутся друг к другу; соприкасаются локти, и их захлестывает первая горячая волна. Айсберг долгой разлуки подтаял, но Гавейн еще не решается стиснуть ее, эту женщину, что стоит рядом, унести ее на постель и раздеть. И женщина тоже не решается расстегнуть безобразную рубашку, приникнуть губами к мягкой поросли на его груди, пробежаться руками по его узким бедрам, на удивление чутким для этого мощного тела. Они стоят, прижавшись друг к другу, и слушают, как поднимается прилив, в котором обоим хочется утонуть. Их уже несет, ноги не достают до дна.

Гавейн первым возвращается в прохладную комнату. Срывает покрывало и верхнюю простыню. Кровать простирается перед ними белым пятном, немой картой, на которую они нанесут свои острова и материки. Они торопливо раздевают друг друга, не прерывая поцелуя, пальцы скользят по груди, ниже, задерживаются в ямке на пояснице, следуют вдоль изгиба бедер; они играют в любовную игру, но игра неотвратимо приближает их – об этом говорит пробегающая по их телам дрожь – к следующей стадии; скоро, очень скоро они вступят в нее – как им кажется, навсегда.

Они бросаются на постель, сплетаются все теснее, узнают друг друга, каждый вновь принадлежит другому, но ласки первой ночи еще кажутся обоим восхитительно бесстыдными. Жорж, улыбаясь про себя, нащупывает два тугих мячика, плотно прижатых к паху, – она узнала бы их из тысячи… ну, ладно, скажем, из семи-восьми подобных пар. Потискав их немного, скорее из вежливости, чем из интереса, она переходит к тому, что ее действительно интересует. После морщинистой кожи яичек кажется, что пенис сделан из чего-то более настоящего, более естественного. Она ощупывает его, в который уже раз удивляясь: он твердый, но не как дерево, даже не как пробка; твердый и нежный одновременно, как… просто как любой другой пенис на таком же градусе возбуждения.

Она ощупывает его двумя пальцами – большим и указательным, – простукивает сверху вниз, улыбаясь всякий раз, когда он вздрагивает, точно норовистая лошадь. Он гладкий, как ствол кокосовой пальмы, чуть выгнутый – такими иногда бывают эти стволы, – светло-бежевый, без малейшего оттенка фиолетового. Слово «набухший» ему совсем не подходит, отмечает она. Безупречно круглая головка, высвободившаяся из-под капюшона, напоминает ей солдатскую каску с выпуклыми краями – точно такая была на ручке тросточки, которую вырезал ей один раненый из госпиталя в Конкарно в 1944 году. Она сжимает головку в ладони и тихонько смеется: как же «это» войдет в нее, нет, невозможно, ему не протиснуться в узкий канал, куда ей иногда бывает трудно ввести даже тампакс. Эта штука ей велика, ясно же.

– У вас нет такого же, только на номер меньше? – шепчет она ему на ухо. – Этот мне не подойдет…

В ответ он набухает еще сильнее – вот паршивец! Она смакует собственные страхи и нетерпение Гавейна, который не знает, чего ему больше хочется – тоже ласкать ее всю или извергнуться в нее сейчас же, не медля больше.

Он начинает – нежно, проявляя чудеса самообладания, описывает всеми пятью пальцами концентрические кольца вокруг женского лона, которое сейчас и для него, и для нее стало центром мироздания, морской пучиной, утонуть в ней, умереть… Она лежит неподвижно, чтобы не упустить ни мгновения этого медленного водоворота; волны разливаются в ней по мере того, как пальцы приближаются к воронке, но, едва коснувшись влажных складок, он срывается с тормозов и устремляется в теплую бездну. Без дальнейших изысков он рвется к цели, уже не контролируя свой ритм, вернее, рвется и увлекает его за собой родившийся в нем зверь, который хочет сам вести их неистовую пляску. И они теряются в безбрежном штиле, где желание растворяется в наслаждении, которое снова рождает желание, и уже не отличить одно от другого и непонятно, где начало, где конец.

– Прости меня, я слишком спешу. Прости, – повторяет он, а она говорит, что любит его таким, порой грубым; он не верит ей, и за это она тоже любит его: этот мужчина не успокаивает себя первобытной убежденностью в том, что всякой женщине втайне хочется насилия. – Я не мог больше ждать, мне так хотелось, – шепчет он. – Я делаю тебе больно. Прости.

– Мне не больно. Мне хорошо, – отвечает Жорж, крепче прижимая его к себе.

Он наконец вытягивается на ней, в ней, как возлюбленный из Песни Песней, обманчиво неподвижный и восхитительно тяжелый. Она любит его тяжесть, любит эти минуты недолгого затишья. Он снова ищет ее губы, и опять они не могут говорить, но разговаривают между собой тела, включаются все сигнальные лампочки. Она чувствует, как его пенис, словно велосипедная шина, которую накачивают, вновь обретает форму, наполняется толчками, приходит в движение, сначала медленно, и вот пядь за пядью наглец гость занимает все больше места, заполняет все свободное пространство и даже больше, давит на стенки, раздвигает их, тычется в самое донышко, толкает его.

– Располагайся, будь как дома, – шепчет она. Гавейн глухо урчит в такт своим движениям, не отвечая, а она снова говорит, что любит его сильнее всего в те редкие минуты, когда он теряет над собой контроль, что ее оргазм подождет, ей не хочется спешить, ей нравится чуть-чуть не дотягивать, длить ожидание, держать лучшее про запас. С Гавейном бояться нечего: он сумеет извлечь его в нужный момент. И ей нравится, что это ожидание продолжается подспудно и в неурочные часы – за столом, на улице, на пляже. Любовь не кончается, желание никак не может угаснуть, и даже воздух между ними слегка вибрирует, бьется жизнь, и это делает бесценной каждую минуту, проведенную ими вместе.

В конце концов, оргазм переживаешь в одиночку. Механика достижения апогея сложна, и на высшей точке разрядка происходит в каждом в отдельности. А Жорж не хочется сегодня оставаться одной ни на секунду. Она оценила наслаждение, не стремящееся разрешиться, – оно возвращается, длится, покачивает ее на волнах, наполняя счастливой уверенностью в том, что этим минутам нет равных и что наконец-то, задействовав все ощущения, смогут они заглянуть в тот край, который живет в них, как утраченная родина.

Впервые у Гавейна и Жорж есть что-то впереди: целых десять дней. Они богачи – им некуда спешить. Даже их чемоданы еще не распакованы! Они встают, пошатываясь. В первый раз вешают свою одежду вместе, в один шкаф. Когда глаза их встречаются, они смотрят друг на друга с нежной благодарностью – и за полученный дар, и за возможность дарить.

В чемодане Гавейна почти ничего нет, все место занимает тройная рыболовная сеть. Да уж, только маньяк – или моряк – способен тащить с собой сеть на отдых. Он говорит, что это для одного приятеля-бретонца – такие приятели есть у него во всех портах мира. Конан обещал одолжить ему свой катер. И они вместе поедут на рыбалку, он уже обо всем договорился.

– Ты хоть взял еще какую-нибудь рубашку, кроме этой?.. – спрашивает Жорж, держа двумя пальцами ядовито-красную тряпку.

– А что? Тебе не нравится? Я купил ее в Дакаре.

– Вот и носи в Дакаре, где я ее не увижу. А здесь позволь ее у тебя конфисковать. У меня от нее в глазах рябит.

– Делай что хочешь, Karedig. Мне нравится, когда ты заботишься обо мне. Никто никогда мне не говорил, что покупать, а сам я в этом ни черта не понимаю. Да мне-то плевать, покупаю, что попадется.

Он стоит перед ней, великолепный, смуглый, глаза синеют ярче обычного под темными ресницами. Он на рубеже молодости и зрелости, на заре своего сорокалетия – ему недавно стукнуло сорок.

– А мне не плевать, я хочу, чтобы и в одежде ты был так же красив, как и без нее. И раз уж на то пошло, если ты не против, я забираю заодно и твои плетеные сандалии. У тебя есть отличные кроссовки и еще резиновые шлепанцы.

– Может, ты и мои брюки прихватишь?

– Я позволю тебе их надевать… изредка.

Он сгребает ее в объятия, и его мужское естество бесстыдно заявляет о себе. Он тронут: Жорж ведет себя как мать, такая мать, какой у него никогда не было.

На другой день они гуляют по Виктории, миниатюрной столице, еще пропитанной стойким французским духом, который англичане, многое у нас отобравшие, тщетно пытаются изгнать с 1814 года. Скоро, когда будет провозглашена обещанная Британской короной независимость, сейшельцы поспешат напечатать на своих первых почтовых марках: «Zil elwagnées Sesel». Сам креольский язык красноречиво свидетельствует о том, что Франция Людовика XIV оставила неизгладимый и, в общем-то, неплохой отпечаток на этих островах, названия которых словно вышли из опер Рамо. Бухта Голубых Курочек и Мушка, Розовая Роща и Буден, остров Засухи, острова Блаженства и Любопытный, а еще – Кузен, Кузина, Прален. Все это говорит о поэтическом воображении мореплавателей и пиратов. Только королева Виктория ухитрилась проникнуть в этот сонм и расположилась в самом сердце Маэ де Ла Бурдоннэ, который вряд ли смог бы ей это простить.

Дождь поливает их целый день теплыми струями, и, только отправившись в джипе посмотреть окрестные пляжи, они обнаруживают, что в двадцати километрах от столицы все это время нещадно палило солнце.

Гористый Маэ вообще слывет дождливым, и они решают поскорее воспользоваться катером друга Конана, уроженца Орэ, чтобы увидеть остров Прален в окружении коралловых рифов – всего два часа морем от Виктории.

Они никогда не плавали по морю вместе, и Гавейн счастлив, что может блеснуть перед Жорж в своей стихии. Она открывает его с новой, лучшей стороны: быстрый, но не суетливый, скупой на движения, как всякий опытный моряк. Чувствуется, что с соленым простором он давно на «ты» и ему известны все его коварные ловушки… все до последней, до той, где уготован ему «саван из зеленых водорослей».

Трижды на них обрушивался тропический ливень, и они с хохотом подставляли лица под теплые потоки воды. Жорж не помнит, когда она в последний раз так смеялась. Она смеется просто от полноты жизни. Как будто вернулось детство. Наверное, так самозабвенно смеяться можно только с мужчиной, с которым ты только что самозабвенно предавалась любви. А со своей женой Гавейн когда-нибудь смеется так? Нет, он скорее зубоскалит с друзьями-мужчинами по церковным праздникам. А женщины в его краях все больше прыскают в кулачок и тут же спохватываются: «Ладно, некогда тут веселиться, дела-то ждут!» За несколько лет нелегкой жизни, углубляющей пропасть между мужчиной и женщиной, жизни, в которой каждый при своем деле: муж – в море, жена – по дому, на заводе или в поле, – забывается смех беззаботного детства.

Они подходят к Пралену с востока, со стороны бухты Вольбер; после долгих колебаний ставят сеть между – так по крайней мере им кажется – песчаной косой и коралловой отмелью; место как будто многообещающее. Конан часто ловит здесь, только бреднем.

Потом они высаживаются в рыбачьем селении: тот же Конан предоставил им свое крошечное бунгало, крытое пальмовыми листьями, на островке Летучих Мышей, в нескольких кабельтовых от побережья, отделенном от него проливом бриллиантово чистой воды (говорят же: бриллиант чистой воды). Здесь можно жить только в лучшую пору пылкой любви, когда двое знают, чем заняться в знойные послеполуденные часы, во время ливней и в душные вечера, утопающие в зелени, откуда доносятся пронзительные голоса птиц, лягушек и прочих тварей, сливаясь в оглушительную какофонию.

На следующий день на рассвете они отправляются выбирать сеть, одолжив пирогу у юного негра; тот взирает на них с откровенной насмешкой: надо же, эти чудаки белые забавы ради взялись за работу, которой он вынужден заниматься круглый год, чтобы прокормиться! Улыбка его становится еще ехиднее, когда он видит, где «туристы» поставили сеть. Улов – четыре акулы, скат в синюю крапинку, барабульки; добыча неплохая, но кроме того – килограммы кораллов, ощетинившихся шипами и клыками, которые теперь нужно отодрать от дна, иначе придется оставить в море новехонькую сеть – для рыбака об этом не может быть и речи, – а потом потратить много часов, выпутывая из каждой петли сероватые обломки кораллов, которые крошатся в руках и нещадно колются.

Пока все трое возятся в пироге, перегнувшись через борт, – пальцы в крови, солнце припекает спину, – какое-то насекомое длиной сантиметров в десять, вроде коричневой гусеницы, шлепается со скамьи прямо на ногу Жорж; у нее вырывается крик.

– Стоножка! – вскрикивает вслед за ней молодой негр и бросается на нос лодки, обнаруживая все признаки паники. Он хватает багор, пытается убить тварь, ползущую по дну, и одновременно косится краем глаза на Жорж, будто боится, что она сейчас отдаст Богу душу. Лодыжка Жорж раздувается на глазах, но она ни за что не станет разыгрывать из себя кисейную барышню при Гавейне.

– Я, конечно, чувствую укус, но ничего страшного, – твердит она в ответ на вопросы испуганного парня, и тот заключает, что стоножка, верно, была не ядовитая.

– Если б она вас вп'авду ужалила, – успокаивается он, – вы бы 'евмя 'евели.

С каких это пор белая женщина «'евмя 'евет» от боли? Она переносит страдания молча. Жорж как ни в чем не бывало берется за работу. Но очень скоро ей в очередной раз приходится признать, что храбриться – дело неблагодарное. Мужчины уже позабыли о происшествии и снова заняты только сетью. Где вы, старые добрые времена дяди Тома, когда туземец упал бы на колени, чтобы высосать яд из ранки?

Ипполит (так зовут негра) то и дело предлагает Гавейну свой нож: слишком трудно выпутывать кораллы из петель, но Гавейн и слышать об этом не хочет. Нельзя за здорово живешь портить сеть, да еще чужую. Скорчив гримасу, Ипполит уходит. Ну и чудаки эти белые, в самом деле! Для них ведь рыбалка – развлечение, верно? Так и нечего по'тить себе к'овь! Гавейн и Жорж трудятся над сетью до вечера, пальцы их ободраны до мяса, ладони изрезаны, зато Конан получит свою сеть в целости и сохранности – ну, почти.

С ногой, однако, дела обстоят не столь блестяще. Она распухла, стала бесформенной, кожа на ней блестящая и горячая, боль невыносимая. Гавейн злится на себя: надо было ему раньше обратить внимание. Они еще не понимают, что благодаря стоножке из ослепленных страстью любовников станут почти супругами.

Он усаживает Жорж в тени, подложив под больную ногу подушки, извлекает из маленького холодильника лед для компрессов, переправляется на Прален, берет напрокат велосипед, мчится в поселок за бинтами и примочкой, встает ночью, чтобы принести ей попить, и столько заботы и тревоги в его глазах, что никогда еще ей не было так приятно болеть. В справочнике для туристов они прочли, что укус сколопендры очень опасен. Но Жорж не допустит, чтобы какая-то козявка испортила ей эту драгоценную неделю: собрав всю свою энергию, она борется с болью, пытается существовать отдельно от своей ноги, как бы изолировать ее от всего остального, не дать распространиться яду.

Ее ступня, превратившаяся в большой шар, меньше всего весит в море; им достаточно сделать несколько шагов, чтобы устроиться в ласковой теплой воде. Весь день они проводят на островке; Гавейн массирует ей ногу, не притрагиваясь к темному пятнышку на месте укуса, и отек постепенно спадает. «Не бойся… Я умею», – успокаивает он ее. На судне обычно капитан или старший помощник выполняют роль фельдшера, а то и хирурга, если требуется вправить вывих, наложить шину или вскрыть нарыв.

Немного растерянные, оттого что не нужно заниматься любовью, они ищут других занятий: беседуют, узнавая друг друга не только как мужчина и женщина. Говорили ли они прежде о чем-нибудь, кроме любви? Робко делают они первые шаги в этих новых для себя отношениях. Жорж не хочет больше быть для Гавейна «терра инкогнита». Ей хочется, чтобы он узнал, что она любит в жизни, чем заполнена вся бездна времени, которое она проводит вдали от него. И еще ей хочется объяснить ему, почему она любит свою работу, и научить его внимательнее смотреть на мир. Для первых уроков не придумаешь лучшего места, чем этот архипелаг, где История – открытая книга: французские и английские завоевания, пираты… Гавейн никогда не заглядывал даже в туристический справочник. Море для него – рабочее место, он добывает его богатства, оно кормит его. Ни разу в жизни он не задумывался о великих мореплавателях, чьи корабли бороздили здешние воды. Эти острова существуют для того, чтобы на них работать. Тунца надо ловить, для этого он живет на земле, и так же будут жить его дети. Ему просто некогда интересоваться каким-то там прошлым. Любознательность – это роскошь, а он не может позволить себе роскошествовать. Ему даже в голову не приходит, что подобными вещами можно заниматься с удовольствием. Но здесь он обречен на вынужденное безделье, а Жорж, оказывается, историк. Что ж, история так история.

Она начинает с интересного, чтобы не отпугнуть его. Все мальчишки обожают разбойников и искателей приключений.

– Ты читал когда-нибудь воспоминания великих мореплавателей?

– Знаешь, на судне с этим не густо, только детективы да комиксы. А, да! Читал я как-то книжку про Христофора Колумба. Я ее выиграл на ярмарке в Кемперле!

– Я подарю тебе книгу – историю Сейшельских островов, на память о нашем путешествии. Это получше всякого детектива, вот увидишь. Англичане и французы владели ими поочередно, нападали друг на друга, называли и переименовывали острова, насаждали каждый свою религию, наживали несметные богатства, убивали друг друга из-за них, а львиная доля всегда доставалась пиратам обеих стран. Говорят, на этих островах полным-полно кладов. Пираты устроили здесь свое логово, тем более что в те времена острова были необитаемы.

– Пираты! – мечтательно произносит Гавейн. – Да, это, верно, поинтереснее, чем грабить виллы!

– Не смеши меня! Пират из тебя никогда бы не получился! Слишком ты нравственный, Лозерек! И на любовника-то с трудом тянешь…

Гавейн шутливо дает ей тычка кулаком – совсем не сильно, любя и подальше от больной ноги. Ему нравится, что с ним говорят о нем самом, он к такому не привык.

– Нет, ты был бы капитаном и верно служил бы своему королю. Из каждой экспедиции ты привозил бы ему золото и бриллианты, отобранные у туземцев или у врага – это за кражу не считалось, – и отдавал бы государю все до последней щепотки. А в награду, я думаю, провел бы остаток своих дней в какой-нибудь крепости, потому что ты с твоей честностью непременно ухитрился бы поссориться с могущественными людьми при дворе… или взбунтовавшиеся матросы сбросили бы тебя за борт, за то, что ты отказался выделить им большую долю добычи.

– По-твоему, значит, я такой дурень?

– Ну… Честность ведь тогда ценили еще ниже, чем в наше время. А знаешь, что выручило многих? Слава искусных любовников!

– Вот видишь! Может, из меня и вышел бы пират! То есть ты сама мне говоришь, я-то в этом не понимаю, – добавляет он, прикидываясь скромником.

Оба смеются. Это тема, в которой они на равных, и это так чудесно. Жорж гладит его – слегка, только чтобы убедиться, что он на месте и увеличивается в объеме, даже когда она говорит об истории.

– Правда, я не шучу: французы покорили Таити, потому что матросы Бугенвиля были лучшими любовниками, чем матросы Кука. Королеве Помаре не угодил в постели истый британец пастор Причард, и она предпочла подарить свой остров французам, после того как провела несколько ночей с каким-нибудь Лозереком с французского корабля. Я подарю тебе еще «Путешествие вокруг света» Бугенвиля, уверена, что тебе понравится.

– А почему ты не подаришь мне свою книжку? Я все удивляюсь: ты – и книжку написала. Мне всегда казалось, что писатели не такие люди, как все… до них и дотронуться было бы страшно, понимаешь?..

– Нет, не понимаю! По-моему, ты как раз прекрасно дотрагиваешься до писателей! Не думаю, чтобы моя книга тебе понравилась. Это научная работа, понимаешь?.. И вообще, женщины… и революции – эти две темы не очень тебя волнуют. Ну… скажем, ты о них никогда не думал. Ты даже сам не знаешь, интересно тебе это или нет.

– Лучше скажи опять, что я дурень.

– Еще как скажу! – Жорж сопровождает свои слова ответным тычком.

– Интересно, что я тут с тобой забыл? – фыркает Гавейн, не зная, обратить ли это в шутку.

– А я с тобой? Это тебе не интересно? Пора уже признаться себе, что мы любим друг друга, дурень мой любимый!

Она обнимает его за шею, изо всех сил пригибает к себе его голову, и оба ни о чем больше не думают, пока длится их поцелуй.

– Ты мне интересен, если хочешь знать, – продолжает Жорж. – Я люблю твой характер, твой гнусный характер. Люблю твою нежность. И ты умеешь быть тонким в любви, как мало кто из мужчин, дурень этого точно не смог бы… Вот видишь… А мою диссертацию, если хочешь, я тебе пришлю с компрометирующей дарственной надписью! Тебе придется читать ее тайком, а потом зарыть в своем саду.

Солнце все ниже над шаткой верандой наших бугенвильцев. Кстати, думает Жорж, надо сказать ему, что имя Бугенвиля носит сегодня не остров, хотя он открыл их немало, а кустарник. Они пьют креольский пунш – пожалуй, даже слишком много, – и Жорж рассказывает о своей жизни, о работе в университете. Она говорит с легкостью – это семейное, да и классовое тоже. В среде Гавейна открывают рот, только чтобы сказать самое необходимое. Даже с друзьями откровенничают лишь изредка, за бутылкой, и то как бы шутя. Эти люди никогда не говорят о том, что их задевает за живое. Такое здесь показалось бы неприличным! Как если бы бабушка Лозерек вздумала вдруг одеться не в черное или мать не пожелала утром встать с постели. Все общение сводится к кратким: «Хорошо нынче поработали!», «Ох и попотели же мы в тот раз!», а в ответ раздается задумчивое: «Да-а! Ничего не скажешь!» Затем все умолкают, мысленно обращаясь к собственному опыту.

Но в этот вечер на острове, названном именем Габриеля де Шуазея, герцога Пралена, после четвертого пунша Лозерек перестает быть Лозереком. Просачивается наконец наружу частица того невысказанного, что он хранит внутри себя. И это пугает даже больше, чем любовь. И сильнее волнует: откровенничать с женщиной – ничего подобного он не делал в своей жизни. Пожаловаться на тяготы – это еще туда-сюда. Но рассказывать о том, что ему дорого, – все равно что допустить чужого в святая святых. Жорж тоже немного опьянела от лекарств и от выпитого… Это его успокаивает. Они не выходят даже поужинать из-за ее ноги, наедаются до отвала экзотическими плодами, и Гавейн говорит, говорит, не закрывая рта: о тунце у берегов Сенегала и Кот-Дивуара, о том, что каждый лов – это захватывающее приключение, о лихорадочном возбуждении, которое накатывает, когда нападешь на косяк, о том, как бурлит вода, когда рыба, почуяв приманку, всплывает наверх, как нужно быстро схватить толстое бамбуковое удилище, как льют воду из шланга, чтобы заслонить от тунцов изготовившихся одержимых рыболовов, как раздает приманку старший механик. А потом этот миг, он налетает, как любовь, – да-да, он так и сказал: налетает, как любовь, – когда все, поднатужась, втягивают на борт тунцов, лучшую в мире рыбу, тыщу раз попадались рыбины больше двадцати кило… алчно клюет рыба, спешат охваченные азартом люди, кровь на плащах, шлепающие звуки бьющейся на палубе рыбы, крючки без шпеньков, чтобы быстрее отцепить, и снова забрасываются снасти…

Жорж уже давно заметила, что всякий раз, когда Гавейн говорит о своей работе, он употребляет больше бретонских слов и заметнее становится акцент. Он с удовольствием расшифровывает ей свой закодированный язык, жаргон своего ремесла, объясняет, как нужно искать косяки, отмели, где кормятся тунцы, как на соленую икру ловят сардинелл, на которых в свою очередь будут ловить тунцов, как идут подготовительные работы перед сражением… Да, потеть приходится куда больше, чем с сетями: все время нужно насаживать наживку на крючки. Действовать надо быстро, бывает, снасти рвутся или кто-то упадет в воду, но это же спорт! Глаза его блестят. Она читает в них уважение к противнику, прожорливому хищнику по имени тунец.

– Потрясная рыба, и постоять за себя умеет, ты бы видела! Нас тринадцать человек, бывало, вытаскивали по триста рыбин за полчаса. Да еще каких здоровенных!

Она кивает:

– Это, должно быть, грандиозное зрелище.

– Ну да, потрясное, – отвечает он. Грандиозное – это не из его лексикона. – Но теперь-то этому, можно сказать, конец, – добавляет он со свойственной морякам покорностью судьбе. – Арматоры – они все решают, корабли им нужны новые, люди тоже. Мы теперь гроша ломаного не стоим. Наши снасти – это же каменный век. У этих америкашек теперь нейлоновые сети, они ловят по десять тонн в день. А мы – за один лов столько! Да уж, долго не продержимся, – вздыхает он.

Жорж вдруг видит, что он сейчас очень далеко от нее. Как будто говорит сам с собой.

– Но ведь на сейнере ты зарабатывал бы гораздо больше, разве нет? И условия лучше, и работа не такая изнурительная.

– Зарабатывал бы больше, ясное дело, да только… Он умолкает, не договорив. Не может облечь в слова свою боль, свою любовь к ловле по старинке, к тем временам, когда человек был единственной истинной ценностью, когда радар еще не заменил чутье капитана, а электроника – мужество и опыт.

– В тринадцать лет я уже ходил за тунцом. Ну, тогда-то был белый тунец, не совсем то, что здешний, красный…

Прежней ловле конец, но он не сдается. Лучшее тому доказательство: он здесь. Уж если работать с размахом… Поговаривают о том, чтобы с вертолетов высматривать стаи птиц, охотящихся за мелкой рыбешкой, косяки которой у самой поверхности в свою очередь указывают на крупную рыбу в глубине. Стягивается кольцо вокруг тунца. Северную Атлантику опустошают, но здесь их ждут несметные стаи тунцов. Его глаза снова загораются. Плевать ему на окружающую среду, которую называют еще Природой. Ему нравится опустошать, разорять – это его ремесло. Чем не пират? Будущее человечества его не касается.

Уже час ночи. Гавейн озирается, будто упал с небес на землю. Жорж прикорнула у него на плече. Он и впрямь говорил сам с собой, но сам себе он никогда не стал бы всего этого рассказывать. И братьям не стал бы, и жене. Ребятам с траулера – может быть, но им можно о делах, о планах, а не о своих чувствах. Чувства – дело бабье. Почему же с этой женщиной он как будто становится другим человеком, говорит такое, чего никому не говорил и даже не знал, что ему хочется это сказать?

Он бережно несет ее на кровать, свою золотую рыбку.

– Не надо тебе ступать на ногу. Кровь прильет. Сейчас сделаю тебе компресс и поменяю повязку на ночь.

Жорж утыкается лицом в его шею. Впервые в жизни ее вот так носят на руках, лечат, нежат и холят. Она растворяется в блаженстве, какого не испытывала никогда. Нет, испытывала: она вспоминает руки отца; на войне он был санитаром, потому что в юности тяготел к естественным наукам и год учился на медицинском факультете, прежде чем стать художником. Эти руки так хорошо умели промывать раны. А мать не выносила вида крови. Жорж чувствует едкий запах йода. «Щипет!» – кричала она, это был своего рода ритуал. «Вот и отлично, – отвечал отец, – значит, действует».

Они засыпают, окутанные нежностью, и, быть может, впервые обнимаются сейчас их души в унисон их телам, тесно прижавшись друг к другу, как дети.

На следующее утро нога выглядит настолько лучше, что они решают прогуляться по Пралену. Берут напрокат единственную на острове машину: для Жорж это будет менее утомительно, чем крутить педали.

Они объезжают все бухты, и, как ни странно, самая скромная – бухта Марии-Луизы – дарит им настоящие подводные сокровища. Совсем близко от берега – не надо даже плыть – под метровой толщей чистейшего хрусталя встает лес диковинных водорослей, ослепительно яркие рыбы скользят между ними, и зеленые стебли чуть заметно колышутся. Именно здесь высадились мореплаватели со «Счастливой Марии», открывшие знаменитую кокосовую рощу в Долине Мая – они пойдут смотреть ее завтра. А совсем недалеко отсюда бросил якорь пират Лабюз – англичане, не способные произнести «ю», называли его «Лабуш», – захватив самую баснословную в истории добычу: золотую посуду вице-короля Индии, священные сосуды архиепископа Гоа, усыпанные драгоценными каменьями… Они вместе читают туристический справочник, лежа под пальмами на раскаленном песке, так далеко от современного мира.

Вечером можно будет заняться любовью. Впервые они могут позволить себе роскошь ждать. Впервые Гавейну кажется, будто он не берет женщину, а сам отдается ей. Он робеет, волнуется, словно юноша. В этот вечер он позволит ей поцеловать его «там» – так он выражается, – долго, очень долго, и даже не станет скрывать, как это ему приятно, но ей не удается губами довести его до оргазма. Ему немного стыдно. В последний момент он притягивает Жорж к себе, прижимает ее лицо к своему.

– Я слишком тебя уважаю, – шепчет он. – Глупо, наверно, но не могу я кончить вот так, тебе в рот.

– Да перестань, я же делаю то, что мне нравится, а если мне будет неприятно, остановлюсь сама. С тобой мне никогда не приходится себя принуждать.

– Верю, только я сам так не могу. Ты не сердишься?

Гавейн водит языком по губам Жорж, словно хочет отмыть их после соприкосновения с его членом.

– Мне здесь, наверху, тебя не хватает, я так люблю чувствовать тебя всюду. Ты не сердишься? – с тревогой переспрашивает он. – Мне нравится больше кончать так.

Он уже устраивается во влажной ямке между ног Жорж, прокладывает себе дорогу, она впускает его. Нет больше ни малейшей неровности, два тела, гладкие, наполненные, вписываются друг в друга изгиб в изгиб. Он лежит в ней, не шевелясь.

– Ты мне не сказала, ты не сердишься? – снова допытывается он, хотя сам прекрасно знает, что нет.

– Уж сейчас-то я не стану уверять тебя, будто мне нравится по-другому! Я так тебя хочу, что, кажется, на всю жизнь осталась бы в позе номер один!

Он смеется от радости. Она смеется его радости. Оба смеются радости друг друга, чувствуя себя хранителями секрета детства. За этим секретом, пожалуй, можно гоняться всю жизнь, говорит себе Жорж.

Он приходит в движение, медленно, ласково, они целуются, и зубы их стукаются друг о друга, потому что оба еще улыбаются, хотя счастье их очень серьезно.

Во время кратких интерлюдий Жорж порой спрашивает себя, сможет ли она снова… Тем более что хозяйство Гавейна имеет внушительный вид даже после… Она уже обратила на это его внимание однажды, когда он ходил голый по комнате.

– Пока ты поблизости, он не может опасть. До конца не может. Это какой-то ужас! – Гавейн смеется своим мальчишеским смехом. – А уж стоит об этом заговорить – вот, сама видишь… – Он глядит вниз с умилением, как отец на своего несносного отпрыска. Он полон наивной гордости, оттого что нравится ей, и ничуть не стесняется. Его комплексы лежат в другой плоскости. Что касается тела, тут у него все в порядке, и он это знает.

– Надо же! Подумать только – пришлось забраться в тропики, чтобы я увидела, как ты расхаживаешь голышом, и заметила твою аномалию! То есть, лучше сказать, анималию!

Она берет его член в руку, взвешивает его на ладони.

– Пустой, а тяжелый… сколько же?.. Грамм двести пятьдесят, наверно?

Ей нравится льстить ему, говорить глупости, опускаться на колени, как леди Чаттерлей, про которую он не читал, перед Божественным Механизмом. Даже чуточку привирать, чтобы он выказывал еще больше пыла, словом, вести себя как самая примитивная «женщина для утех» и не обуздывать этой развязности, даже какой-то вульгарности, которой она и не подозревала в себе. Еще и за это любит она Гавейна: за эту незнакомку, какой она становится только с ним. Что это за женщина, которая больше не читает по вечерам, чтобы скорее оказаться в его объятиях, одевается согласно его сексуальным критериям, прощает ему его грубость, все его промахи, все, что в любом другом раздражало бы ее, только за ласки, которых ждет от него, только потому, что в ней живет желание – безрассудное, ничем не оправданное? Но с какой стати оправдываться? Что за мания – пытаться постичь секс логически, как математику? Секс не имеет иного смысла, кроме секса.

Это все несерьезно и ненадолго, говорит себе Жорж, когда верх в ней берет «дуэнья». Только романтическая обстановка поддерживает это пламя. В конце концов, они никогда не проводили вместе целых десять дней, но можно было надеяться, что, если они лучше узнают друг друга и будут без конца повторять одни и те же телодвижения (которые неминуемо приедаются, уточняет дуэнья), она покончит с этим наваждением, и от него останутся лишь окрашенные изысканной грустью воспоминания, что лучше соответствует ее, да и его образу жизни.

– Пора бы уже приучиться хотя бы два часа подряд сдерживать себя, нельзя же хотеть этого» типа постоянно, говорит дуэнья. Пора перестать таращиться на него с этим отвратительно двусмысленным выражением. – Но, сударыня, что же мне делать, если, даже когда я сплю, малейшее его движение возбуждает меня и мой сон превращается в желание, как на тех гравюрах, где видишь птичье крыло, приближаешься, и вдруг оно становится парусом, и невозможно определить, в какой момент это произошло. И даже утром, сударыня, на рассвете, когда все так невинно, достаточно ему коснуться пальцем моего тела, даже очень далеко от критических точек, чтобы мое дыхание стало счастливым стоном, чтобы наши губы впились друг в друга, чтобы наши тела расплющились друг о друга, чтобы мои ноги раздвинулись… – Довольно, обрывает дуэнья. Вечно одна и та же песня. Надоело…

Каждое утро Жорж просыпается со страхом: а вдруг дуэнья сумела за ночь образумить предающуюся ребяческим шалостям девчонку, которую никто на свете не видел, кроме Гавейна? Но каждое утро та самая девчонка из Рагнеса вздрагивает от первой ласки этого мужчины – он всегда просыпается раньше ее и смотрит на нее спящую, борясь с желанием погладить кончиком пальца ее сосок.

– Моряки – ранние пташки, – оправдывается он, разбудив ее прикосновением, и каждый день это – поражение дуэньи. И настоящий праздник для них: оказывается, им предстоит еще день вместе, и обоих охватывает неудержимое веселье. И опять они предаются любви два-три раза подряд, почти без передышки. Порой им кажется, что они больше не в силах, и принимается твердое решение «сначала» встать и позавтракать, но одно неосторожное движение – и они остаются в постели.

К счастью, весь следующий день они проводят далеко от своей хижины, на большом острове, а Гавейн никогда не решился бы заниматься любовью вне дома – он не из таких. Вечером ужинают рыбой и другими дарами моря в маленьком ресторанчике между пляжем и немощеной дорогой, откуда не доносится шума машин, зато слышны звуки барабана, скрипки, аккордеона и треугольника – туземный оркестрик играет забытые кадрили, словно пришедшие прямо с придворных балов Людовика XIV. Пять музыкантов, одетых кто во что горазд – потрепанные пиджаки, яркие рубашки, – и старуха туземка, в длинной юбке, босая, широкие, хорошо послужившие ступни напоказ, воскрешают здесь, под тропическими пальмами, менуэты Короля Солнце. Женщина танцует грациозно, как маркиза – если бы маркизы были беззубыми, – плохо выглаженный платок на тощих плечах, оборка на подоле наполовину оторвана, плутоватый, искрящийся весельем взгляд; вся она прекрасная и настоящая, как ее остров. Благодаря им возвращаются на один вечер те времена, когда первооткрыватели не были генералами и еще не обосновались здесь деловые люди. Как только Прален соберет больше двадцати туристов, старую танцовщицу отправят на покой, и ей на смену придет какая-нибудь отвратительная девица в сопровождении «типичного» оркестра с электрогитарами.

В этот вечер музыку слушают всего шестеро: они и соседи, тоже французы, но, похоже, без ностальгических настроений. И без возраста. Они уже «на обратном пути». Но откуда? Мадам безупречна: серые волосы стянуты в пучок, прямая спина, ухоженное лицо, пожалуй, немного квадратное, но красивое, хотя слишком долго хранимая добродетель оставила на нем отпечаток. Ее супруг, по виду бывший колониальный чиновник, придавленный тридцатью годами семейной скуки, клюет носом в конце стола. Их дочь – тоже без возраста, волосы выкрашены в черный цвет с каштановым отливом («так выглядит веселее, ты не находишь?»); при ней – бедняга, следующий по стопам тестя. Тропическое солнце не расплавило панцири черепах-буржуа. Мать и дочь внимательно рассматривают тарелки в поисках какого-нибудь местного микроба, хмурятся, глядя в меню: ничего, кроме рыбы, – потом подзывают официантку и просят принести «тосты». Они сегодня побывали в Долине Мая и купили гигантский кокос, о чем уже сожалеют. Так дорого, и они никогда не решатся выставить его на всеобщее обозрение в своей гостиной: слишком непристойная форма, они только теперь это поняли.

Переговариваются только женщины, а мужья после каждой фразы согласно кивают. «Какой был прекрасный отель, помнишь, мама, на берегу озера… – О да! Вы помните, Анри?» Мадам обращается к мужу на «вы». На его лице отчетливо читаются все отпуска за тридцать лет, проведенные в обществе супруги, и последний бесконечный отпуск – пенсия… Но терпению его настанет предел. Он уже на всякий случай позволил себе небольшой приступ и ходит запинаясь.

Но, как бы то ни было, французы в десяти тысячах километров от дома, в тысяче километров от Мадагаскара, ближайшей земли, не могут не познакомиться. Поводом служит гигантский кокос.

– Представляете, они все пронумерованы, их вывоз теперь строго контролируется, – сообщает Мамаша.

– Да, любопытно, что такие встречаются только здесь. Когда-то арабские шейхи покупали их на вес золота: считалось, что они возбуждают любовный пыл, – откликается Жорж.

В глазах Мамаши мелькает недовольство: ее еще, чего доброго, заподозрят в пропаганде эротизма. Гавейн поднял бровь. Последняя фраза ему о чем-то говорит.

– Странно, зачем этим восточным шейхам были нужны такие штуки? Они и так могли иметь столько жен, сколько хотели, – вставляет он.

Дамы, сочтя, что разговор принимает нежелательный оборот, поспешно ищут более безопасную тему.

– Названия всех этих островов просто очаровательны, не правда ли?

– Да, – соглашается Жорж. – Очень трогательно, что здесь, на краю света, без конца поминают имя герцога де Пралена, министра Людовика XVI, чьей ноги никогда не бывало на этих островах.

– А почему же тогда Прален? – спрашивает Гавейн.

Жорж знает, что вообще-то ему наплевать, но все же объясняет: не далее как сегодня утром она прочла об этом в справочнике.

– Потому что герцог де Прален был главой морского министерства и лично финансировал экспедицию сюда, как раз за теми самыми кокосами, которые уже тогда ценились очень дорого.

– По крайней мере, – замечает Папаша, – на Сейшелах в те времена не было ни одного аборигена. Путешественникам не грозило быть съеденными, как бедняга Лаперуз.

– Сешель тоже здесь никогда не бывал. Он был инспектором королевской казны. Его полное имя Моро де Сешель, – уточняет Зять. – Я сам финансовый инспектор, – добавляет он с самодовольным видом.

– А красивое название. Хорошо, что Ньюком или еще кто-нибудь из англичан не успел окрестить этот райский уголок «Новым Южным Уэльсом» или «Саут-Ливерпулем»! – Здесь, на краю света, в Жорж просыпается шовинистка, и она не преминет подпустить шпильку коварному Альбиону.

– Саут-Ливерпуль? Креолы быстренько превратили бы его в «Соус-Ливер-Пульс»! – Гавейн не упустит случая скаламбурить. Он сам этого не знает, но словесное чутье и живость ума во многом компенсируют его невежество.

Но французы не желают продолжать разговор. Они не знают, как отнестись к этой странной паре. Все четверо прощаются с пресными улыбками и расходятся по своим номерам в единственном на острове отеле.

– Только не покупай себе гигантский кокос, – предостерегает Жорж Гавейна. – Даже не прикасайся к ним. А то мы не выживем!

Наутро они отправляются на остров Дамба. Дни теперь бегут быстро, как будто кончается песок в песочных часах. Это последний остров в их маршруте. Шаткая пристань на деревянных сваях; к ней причаливает через полчаса древняя шхуна «Прекрасная Коралина».

Шел дождь – здесь он всегда где-нибудь да идет, и они стояли на палубе в облаке брызг. Решительно, от любви впадаешь в детство.

На Дамбе нет ни порта, ни поселка. Там и сям разбросаны низкие домишки, копровая мельница, приводимая в движение быком, католическая церковь и заброшенное кладбище, на могильных плитах – французские имена. На запряженной быками повозке они едут в «Грегориз-Лодж», единственную гостиницу на этом острове, где транспортных средств – всего четыре на две тысячи жителей. Капли дождя стучат по листьям, простыни в комнате насквозь мокрые, ночной концерт лягушек, насекомых и птиц, перекрываемый время от времени пронзительным криком, сливаясь с непрестанным шелестом пальм, окончательно прогоняет сон. Дороги в это время года размыты; волны выносят на берег тонны водорослей, острый запах напоминает им о Рагнесе. Но на подветренном берегу среди нагромождения огромных скал розового гранита в этой тропической бретани прячутся пляжи невыносимой белизны под сенью кокосовых пальм и лагуны цвета светлого абсента.

Лучше всего здесь вечера: на закате ветер стихает. Дивный час затишья перед ночной какофонией. Сидя перед «коктейлем из лучших фруктов», как называет Гавейн местные плоды, обильно заливая их джином, они вспоминают свое детство, когда они были так близки друг другу и так далеки, его земляков, которые становились и ее земляками на несколько недель каникул. Обоим приходят на ум одни и те же люди, одни и те же места, но как редко им удается совместить свои воспоминания.

Они взяли напрокат велосипеды и колесят по острову, добираются до бухты Бататов, где вздымаются глыбы отшлифованного водой и ветрами гранита, где моря почти не видно за этими гигантскими колоннами.

Вечером они в последний раз бредут по светящейся кромке воды, подставляя обнаженные тела ветру, и ветер кажется им жидким, потом спешат в постель, в свое пристанище, пришвартованное у самого океана среди ночных шорохов и воя.

Конан приедет за ними, чтобы отвезти их на Маэ. Последнюю ночь они проведут в «Гостинице Людовика XVII», где хозяйка в тысячный раз будет рассказывать легенду о том, как маленький потомок Капетингов прибыл сюда со своей утварью, украшенной гербами Бурбонов, и провел здесь остаток своих дней под именем Пьер-Луи Пуаре.

Завтра они расстанутся, а расстаться для них – значит потерять друг друга, может быть, навсегда. В который раз уже сталкиваются они с этим «навсегда». Теша призрачную надежду наполниться им впрок, Жорж хочет получить от него сегодня все, хочет досыта напитаться его ласками и дает ему в этом руководящие указания. Обычно она предоставляет инициативу ему… когда ему кажется, что вступление было для нее достаточным и пора переходить к следующему этапу… часто это бывает слишком рано. Чуть-чуть рановато, и эта неудовлетворенность тоже сладка. Ей легче оценить любовный экстаз, когда он приправлен капелькой фрустрации. Именно своей мимолетностью дороги ласки. И Гавейн возбуждает ее так, что и она уже не может терпеть, а потом встает на колени, лицо сосредоточенное, почти страдальческое – теперь его очередь! – брови нахмурены, глаза бешеные, как будто собирается штурмовать Анапурну, и с яростной решимостью привлекает ее к себе. И они любят друг друга сидя, лицом к лицу, глядя глаза в глаза, и это почти невыносимое счастье.

В эту ночь ей не придется удерживать его – он даже не пытается встать. Затихает, прижавшись к ее мокрому бедру в теплом запахе их близости, забыв о том, что надо бежать, смывать следы своих утех. Мари-Жозе, наверное, не нравятся эти излияния. Побаловались – нужно сполоснуться, застегнуться и снова стать достойным отцом семейства, который может, не стыдясь, смотреть в глаза своим детям. Гавейн так удивился в первый раз, когда Жорж не выказала отвращения к растекшейся сперме, наоборот, была недовольна, что он оставляет ее одну на холодных простынях и бежит в душ. Сама она не вставала мыться, хотя бы ради того, чтобы покончить с отвратительным ритуалом своей юности, когда с каждой секундой рос страх перед последствиями и даже одеколон, впрыснутый в опасную зону, не мог гарантировать безнаказанности. Но сейчас они лежат обнявшись и каждый боится заговорить о будущем.

Их будущее разлетится завтра в разные стороны. Жорж будет писать, как обычно, в Пуэнт-Нуар до востребования. Он будет отвечать каждые две недели, сходя на берег. Но что он ей может написать? «Сильный ветер, сударыня…» Как это грустно – любить альбатроса. Но в здешних морях он хотя бы меньше рискует.

Жорж едва ли хватит пятнадцати часов обратного пути, чтобы вновь собраться, вернуть все на свои места… в первую очередь то, что ниже пояса.

– Да, подружка, да, это я тебе говорю. Отдохнешь немного. Пора уже, право! За десять дней ты не знала ни минуты покоя, тебя терзали, атаковали, оккупировали, а ты была всегда готова, как юный скаут! Я стала твоей рабой; ловко же ты взяла надо мной верх. Вот так пригреешь змею… только не на груди, а ниже. Но не вечно тебе командовать.

Праздник окончен, подружка!