В тот же день у въезда на насыпь припарковались два пикапа тамплиеров, и когда появился Мардер на «Форде», они выстроились в колонну: один впереди, другой позади. Гостиница «Лас-Пальмас-Флоридас» оказалась меньше и невзрачней, чем помнилось Мардеру, хотя трудно было сказать, в чем причина – во времени, нерадивости хозяев или в отсутствии глянца, который сопутствует юности и любви. Перед входом по-прежнему возвышалось огненное дерево, но россыпи кроваво-красных лепестков под ним не было. Фонтан, что журчал и искрился на переднем дворе, пересох и превратился в свалку для оберток и пластиковых стаканчиков.

В вестибюле, как и раньше, было прохладно и темно, но появился какой-то затхлый, прогорклый запах, который родители его жены в свое время ни за что бы не потерпели. За стойкой, водрузив ноги на ящик, сидел толстый парень и читал про fútbol; он коротко взглянул на Мардера, когда тот вошел, но быстро вернулся к журналу. Столы в ресторанчике стояли те же и даже на тех же местах, но там, где раньше приятно поблескивал лакированный паркет, теперь лежала дешевая плитка раздражающего химически-синего оттенка. На стенах все еще висели медные светильники, но лампочек в них не было; вместо них зал освещала батарея длинных люминесцентных ламп, вделанных в оштукатуренный потолок. Терраса пустовала, если не считать каких-то желтых птичек, клевавших крошки с неподметенного пола.

Мардер вошел и сел за столик, который когда-то считал своим. Полиэтиленовую скатерть давно не протирали. Он посмотрел на дверной проем, в котором впервые предстала его взору Соледад д’Арьес. А что, если можно было бы – подумал он – вернуться в эту самую точку земного шара, в то далекое время, и записать в его тогдашнее сознание историю всех лет, что последовали за первым любовным всплеском? Выбрал бы тот юноша иной путь? Вряд ли. Он не смог бы так обойтись со своими детьми – не верилось, что смог бы. Нет, если бы теперешний Мардер явился, подобно Старому Мореходу, Мардеру тогдашнему и изрек бы умудренным басом: «Не делайте так, детишки!», то они только посмеялись бы над ним.

Или нет, он посмеялся бы; она бы подняла свои чудесные глаза, серьезные и ясные глаза, в которых сияла чистая душа, и сказала бы: «Да, я верю тебе, старый призрак: все закончится катастрофой. Я верю, что отец навсегда перестанет говорить со мной, если я сбегу с этим бедняком-гринго; верю, что никогда больше не увижу матери, но все равно не отступлюсь. Если мне суждено умереть за любовь, то готовьте могилу!» Она и в самом деле могла говорить подобные вещи – те, что на испанском звучали естественно и которым не поверил бы никто, будь они сказаны на американском английском, этом рассудительном, бесстрастном, расчетливом языке; могла и говорила, когда стала его женой, и он тоже научился у нее этому языку.

Потому он так до конца и не понял, что оторвал ее от корней. Она таила от него это знание, внушила ему, будто все ее истерики в Нью-Йорке – которые случались редко, но метко – только из-за того, что Мардер не способен на идеальную любовь. И Мардер всегда стремился к идеалу. Он полагал, что лучше страсть из-под палки, чем ее отсутствие, чем то полумертвое состояние, в котором он вернулся из Вьетнама и второпях женился на бедной Дженис, а потом укатил на «Харлее» на юг.

И это была не иллюзия, не видимость любви, за которой скрывается обыденное существование. Нет, эта любовь дошла до предела; их жизнь напоминала оперу – может быть, комическую, переполненную неземными эмоциями, внешне даже нелепую, но только внешне. Он пристрастился к шикарным жестам: дарил ей цветы и драгоценности, которых не мог себе позволить, возил на курорты – та же история – и в туры по Европе и Азии, куда угодно, только не в Мексику. В этом расточительстве был весь смысл – в абсурдности ситуации, когда мужчина, живущий на зарплату, покупает своей любимой такие подарки; например, дюжину гардений посреди нью-йоркской зимы, и только потому, что она обмолвилась, как сильно ей не хватает аромата гардений, проникавшего через окно в ее комнату, когда она была маленькой девочкой.

Вот почему Мардер ничего не сказал ей, когда разбогател на «Эппл»: чтобы сохранить видимость расточительства. Это было единственное, что он утаил от нее за всю жизнь, не считая той злополучной интрижки.

Ее же тайны, как выяснилось позднее, были куда серьезней. Он не подозревал о таблетках, о том, что его жена годами лечилась от депрессии. Она так ничего ему и не сказала и унесла эту тайну с собой, когда спрыгнула в метель с крыши, и Мардеру потом пришлось восстанавливать произошедшее по кусочкам. Она вела секретный дневник, хоть и нерегулярно – не более чем обрывки чувств, оседавшие время от времени среди поэтических переводов. Тяжкий стыд, к примеру, о котором Мардер и понятия не имел; муки изгнанницы, ежедневные оскорбления. Потому что если в Нью-Йорке вы встречаете латиноамериканку с двумя белыми детишками, то она может быть только гувернанткой, и отношение к ней в нашей великой демократической стране соответствующее. Он не знал о ее надеждах, что отец сменит гнев на милость, что с возрастом он смягчится, призовет к себе дочь и они вернутся в Плайя-Диаманте, что когда-нибудь она примет на себя заботу о родителях, как и подобает дочери. Да у него и мыслей таких не возникало, черт бы все побрал.

И надежды могли бы сбыться, не будь Эстебан де Аро д’Арьес таким гордецом, потомком peninsulares, чистокровных испанцев, и не живи он в Мичоакане в тот период, когда перемирие между мафиозными группировками закончилось и войны наркоторговцев выплеснулись на улицы, и не откажись он продавать свою гостиницу некоему jefe Ла Фамилиа. Но именно так сложилась его судьба. И вот одним воскресным утром он и его жена сели в свой скромный седан – скромный, потому что Эстебан д’Арьес отказался от сребреников Ла Фамилиа, – и направились в церковь.

На полпути какая-то машина столкнула их на обочину, и дона Эстебана под дулом пистолета вытащили из салона. Его жена храбро набросилась на похитителей и за это словила пулю. Серебро или свинец, как говорят в Мичоакане; дон Эстебан выбрал свинец – и в должное время получил то, что выбрал. Какая-то частичка этого свинца, метафорически выражаясь, пересекла северную границу, словно невидимый крохотный иммигрант, и впилась в сердце Марии Соледад Беатрис де Аро д’Арьес Мардер, убив и ее тоже – так же метафорически выражаясь.

И Мардер в это верил, потому что с похорон его жена вернулась (она настояла, что полетит одна – мыслимо ли было брать с собой совратителя-гринго, который, если задуматься, и стал причиной этой трагедии?) уже другим человеком. Поначалу он списывал все на шок от утраты обоих родителей сразу, но шли месяцы, годы, и в конце концов Мардер обнаружил, что женат на какой-то незнакомой женщине. К тому времени они уже остались вдвоем, дети учились в колледжах, и вечера, наполненные молчанием, становились все длинней и длинней. Она забросила работу, пристрастилась смотреть телевизор – американские каналы, неслыханное дело! – перестала готовить и одеваться. Он предложил обратиться к специалисту, она отказалась. Но все-таки обратилась, хоть и втайне – ради таблеток. Начала их принимать, успокоилась. И все же, насколько мог судить Мардер, это была уже не Чоле, любовь всей его жизни.

Краем глаза Мардер уловил какое-то движение – и это была она, одетая в голубое платье с белым фартуком, в котором всегда обслуживала посетителей. Он подумал: «Вот и лопнул мистер Тень; в мозгу открылось кровотечение, и у меня начинаются галлюцинации, так что сейчас она подойдет, поцелует меня и заберет в рай, и там мне наконец объяснят, почему так вышло, почему она оставила вместо себя живой труп и в чем я виноват. А может, и не в рай, учитывая обстоятельства ее смерти». На секунду-другую по лицу его расплылась улыбка, но затем безжалостный объектив реальности сфокусировался вновь. Перед ним была тощая неряха с кислой физиономией, вместо белого, до хруста выглаженного фартука – мятый, покрытый пятнами. Она спросила, чего ему угодно, и Мардер заказал кофе с эмпанадой, просто чтобы отделаться от нее.

Официантка вернулась с мутным, жидким кофе и фабричным пирожком, перегретым в микроволновке. Откусив кусочек и сделав единственный глоток, Мардер подсунул под тарелку сотенную купюру и вышел. Было ясно как день, что за хорошей кухней и обслуживанием в «Лас-Пальмас-Флоридас» больше не ходят; как они вообще умудряются держаться на плаву? Какой-то господин, явно нетрезвый и явно иностранец (рыжеволосый, круглолицый, средних лет), регистрировался у стойки в компании молодой женщины, с трудом балансировавшей в туфлях на четырехдюймовой платформе; на ней был шелковый шарф, повязанный наподобие топа, и юбка, которая едва прикрывала ее круглые высокие ягодицы. Мардер глядел им вслед, когда они удалились в номер, покачиваясь, хватаясь друг за друга и хихикая на двух языках.

Он спросил у портье, где найти Анхеля д’Арьеса. Юнец пожал плечами и снова взялся за чтение. Мардер выхватил журнал у него из рук, повторил вопрос и очень смутился, когда на лице несчастного парня мелькнул неподдельный ужас. Он вложил в журнал сотенную купюру, и портье кивнул на дверь с табличкой OFICINA.

Мардеру уже приходилось бывать в этой комнате. В прежние дни обстановка состояла из старомодного стола со сдвижной крышкой и ячейками для бумаг, застекленного книжного шкафа, двух деревянных картотек, вращающегося кресла, двух гнутых стульев из бара и дивана, набитого конским волосом, – на этом диване молодой Мардер тайно и с превеликим удовольствием миловался с девушкой своей мечты.

Сейчас на диване восседал Анхель, на стульях – двое молодых оболтусов, классических ni-nis. На экране большого настенного телевизора трое людей занимались сексом. Раньше на этом месте висел образ Богородицы Гваделупской в рамке под стеклом. В комнате пахло марихуаной и выдохшейся текилой.

Когда Мардер вошел, все глаза обратились к нему.

– Привет, Анхель, – сказал он.

– Чего тебе надо?

– Поговорить. Не мог бы ты выключить эту штуку и попросить своих друзей, чтоб они оставили нас на минутку?

Анхель не шевельнул и пальцем и снова уставился на экран. Свечение от копошащихся тел на экране окрашивало его лицо в нездоровый розовый цвет, как будто у него было что-то с кожей. Мардер встал перед телевизором и обратился к лоботрясам:

– Джентльмены, не будете ли так любезны?..

И сопроводил слова жестом, от которого распахнулась куртка и стала видна рукоять пистолета. Они вопросительно посмотрели на Анхеля, тот махнул рукой и произнес пару слов, позволивших им встать и неспешно выйти без ущерба для их жалкой чести.

Когда за ними захлопнулась дверь, Мардер ткнул пальцем в экран; Анхель взял пульт и приостановил порнушку. Тогда его гость заговорил:

– Анхель, ты знаешь, кто я такой?

– Да, ты живешь в большом доме на Птичьем острове. Я слышал, у тебя есть связи и мы будем с тобой делать дела.

– Я не об этом. Я о том, что был женат на твоей сестре.

Лицо мужчины приняло озадаченное выражение.

– На Хуаните?

– Нет, Соледад. Она уехала давным-давно вместе со мной. Ты тогда был совсем еще маленьким, лет пяти или шести. У тебя недоуменный вид – ты что, никогда не слышал про Соледад? Ни от родителей, ни от соседей, ни от родни?

Анхель пожал плечами.

– Да не то чтобы. А, теперь понятно, почему ты спросил меня про отца, когда мы были в доме Гусмана. Я еще гадал, с какой это стати. Ну да, Соледад… вроде припоминаю ее, но она была намного старше меня, и фотографий не осталось, а отец жутко злился, когда кто-нибудь из домашних заговаривал о ней. Короче, я думал, она давно умерла.

– Умерла, но не так давно, – сказал Мардер. Ему хотелось поскорей убраться отсюда, из этой непотребной пародии на место, которое почти сорок лет жило в его памяти как преддверие рая, – место, где Данте впервые увидел свою Беатриче.

Анхель опять пожал плечами. Мардер спросил:

– Как ты связался с тамплиерами?

– Тут ведь как бы их район. А до этого я работал на Ла Фамилиа.

– А ничего, что они убили твоих родителей?

– С матерью вышло по ошибке. С тем парнем разобрались.

– А как насчет отца?

– Он сделал свой выбор.

– И тебя это устраивает? Не смущает, что содержишь для бандитов дом свиданий? Вот такая у тебя жизнь, значи-т?

– А тебе-то какое дело? Ты и сам бандит, говорят.

– А такое дело, что ты мой cuñado. Семья, если ты не знал, – штука важная. А еще, когда я гляжу на твое лицо, то вижу и ее тоже. Может, ты ее и не помнишь, но она про тебя не забывала. На твой день рождения и Крещение всегда посылала деньги и подарки. А в ответ – ничего.

Лицо Анхеля смягчилось, как будто из-под толстого панциря бандита пытался пробиться давно пропавший человек.

– Знаешь, а если подумать, я ведь нашел какие-то фотки после смерти предков. Они где-то тут.

Он встал и, порывшись в картотечном шкафу, извлек оттуда черную рамку из картона.

– Она только на этой.

Мардер взял у него снимок. Это была студийная фотография большого формата, на которой все семейство представало в официальных позах, как было принято в те годы у мексиканцев с определенным положением. Дон Эстебан восседал на большом стуле; Кармела, его жена, стояла по правую руку, их дети Хуанита и Анхель – по бокам от матери, а старшая дочь, Мария Соледад, – по другую сторону отцовского трона, блистательная в своей невинности.

Чьи-то злые когти впились Мардеру в живот, стали раздирать горло. Он сказал – точнее, прохрипел:

– Анхель, можно взять ее на время?

И снова пожатие плечами.

– Черт, да забирай совсем, чувак. Теперь моя семья – Лос Темплос.

– Вижу, с возвращением к истокам не заладилось, – заметил Скелли, дожидавшийся в машине.

– А что, так заметно? Я-то его запомнил милым мальчуганом, а тут какой-то грязный бандюга, заправляющий борделем. Он дал мне вот это.

Скелли взглянул на фотографию.

– Ах, la familia d’Ariés. Да, мой друг, девица просто загляденье. Хотя, говоря по совести, до нашей Лурдес ей все-таки далековато.

Он завел двигатель, и пикап тронулся в сторону дома.

Мардер снова вгляделся в снимок. Да, для идеала нос у нее был широковат, форма лица не строго овальная, глаза меньше, чем надо бы. И все же даже на фотографии чувствовалась живущая в ней поэзия, совершенная чистота прекрасной души. То, чего у Лурдес нет, подумал Мардер; то, что заставило его сердце екнуть в тот же миг, как он увидел ее. Заставило бы и сейчас, какой бы там у нее ни был нос.

– Кстати, о Лурдес, что еще за история с этой поездкой? Хочешь накупить ей шмоток и пристроить в сериал?

– Примерно так.

– Хе-хе, забавно. Как-то не подозревал в тебе любителя малолеток.

– Ах, так ты думаешь, что я решил приодеть шестнадцатилетнюю девчонку и помочь ей в жизни, потому что трахнуть ее хочу?

– А что, не хочешь? Ну я-то ой как хочу. И она тоже хочет. И какой-то пронырливый pistolero вовсю этим пользуется, если я все правильно понял.

– О чем ты?

– По вечерам она снимает эту целомудренную школьную форму, натягивает топик, облегающие шорты и выбирается из дома с каким-то парнем лет под тридцать. Хихикает в чапарале, покрывальце расстилает на пляже, под утесом. И сладко так покрикивает. Вообще-то, от такого даже встает немного. Мне чуть ли не уши затыкать приходится.

– Что ж, это ее жизнь, – проронил Мардер после паузы. – Она мне не дочь.

– «С сожалением сказал он». Снова твой комплекс спасителя прорезался. Ты бы себя сдерживал, шеф. Многие не хотят, чтобы их спасали, а немало и таких, что и хотели бы, да не спасешь уже.

– Ну-ну, и ты у нас такой же страдалец-спасальщик, слыхали. А вообще, пошло все в жопу. Это Мексика.

Меж тем дочь Мардера с унылым видом стояла перед кузницей Бартоломео Ортиса. Она околачивалась здесь с самого утра, пытаясь как-то помочь с изготовлением орнаментальных дверных петель и кованых подсвечников, однако кузнец все более сердито твердил, что ее присутствие возле горна не требуется.

Она побрела по центральной улице colonia, которая больше чем когда-либо напоминала незатихающую строительную площадку и миниатюрную промышленную зону. Издали доносился шум бульдозера – там расчищали кустарник и разравнивали землю; чуть ближе выли моторные пилы, урчал дизельный генератор, жужжали гончарные круги, стрекотали ткацкие станки, и по всему разраставшемуся поселению разносился характерный звонкий стук, с которым ударяются друг о друга шлакоблоки. По-видимому, новые жители прибывали ежечасно: все эти люди имели сотовые телефоны и не замедлили донести до своих друзей и родственников, что какой-то чокнутый гринго раздает участки под дома и готов поддержать финансами всех, у кого есть поделки на продажу или желание трудиться.

Она вошла в гончарную мастерскую Роситы Моралес – навес, крытый ржавой рифленой сталью, под которым было даже жарче, чем на уличном солнцепеке. Стата ясно видела, как жар лентообразными волнами поднимается от печи для обжига, сверкавшей желтым глазом в полумраке. Росита как раз уселась за круг и заработала ножным приводом, и то, что изначально напоминало кучу навоза, под умелыми смуглыми руками стало превращаться в глиняный горшок с тонкими стенками – круглый, зауженный кверху, элегантный.

Стату всегда завораживал акт творения, человеческая способность создавать из ничего нечто прекрасное и полезное.

«Мне важно пройти через это, – сказала она себе, – это обязательно отразится на моей жизни». Только она пока не знала, как именно.

– Где вы научились этому? – спросила Стата.

– У матери, – ответила женщина, взяв законченный сосуд и поставив его на грубо сколоченную фанерную полку к другим необожженным горшкам. – А она у бабушки. В нашей семье всегда были гончары – с далеких-далеких времен, еще до прихода испанцев, когда мы жили у озер.

Стата разглядывала глазурованную керамику, что выстроилась рядком, – горшки разных размеров, каждый из которых предназначался для какой-то особой цели, для конкретного домашнего дела, и каждый был покрыт глазурью с оригинально исполненными переливчатыми черными фигурами на матовом белом фоне: женщина, обмалывающая кукурузу, ворон, цветок тыквы. «Мы больше этого не делаем, – подумала Стата, – не украшаем свои орудия труда – лепить цветок на кухонный комбайн нам показалось бы верхом безвкусицы. И все-таки есть в этом особое наслаждение – из обычных вещей делать прекрасные. У нас это тоже сохранилось, но называется теперь дизайном, что вовсе не то же самое».

– Моя мать продавала такие горшки на рынке в Гвадалахаре по пятьдесят песо. El patrón говорит, что я могу получать за каждый по сотне долларов, если продавать их comuna. Как думаешь, он серьезно?

– Думаю, да. Это произведения искусства. В Нью-Йорке я видела в дорогих магазинчиках горшки за двести, триста, четыреста долларов, и они были далеко не так хороши.

Росита пожала плечами.

– Дикость какая-то. Это же просто горшки. Можешь помочь мне, если хочешь. Надо загрузить вторую печь, а девочка, которая обычно мне помогает, уехала сегодня в Карденас с двоюродными сестрами.

– С радостью, – сказала Стата.

– Да, вот такую работу ты можешь выполнять, потому что она годится для женщин. Но от горна держись подальше. Говорят, если рядом крутятся женщины, то металл становится хрупким.

Несколько мгновений Стата стояла с раскрытым ртом, потом рассмеялась про себя. И подумала: «Ах, девочка, черт возьми, как же далеко от МТИ тебя занесло».

Три часа спустя Стата, разгоряченная, покрытая пылью и вымазанная глиной, вернулась в Каса-Фелис. Проходя мимо ворот, она заметила очередь из людей, терпеливо чего-то ожидающих в скудной тени декоративных деревьев. Ампаро и молодой человек, которого Стата раньше не видела, беседовали с первым мужчиной в очереди – indio в поношенных джинсах и чистой, но изорванной футболке. Он показывал Ампаро какую-то резную поделку из дерева. Направляясь в дом, Стата помахала им рукой, и Ампаро рассеянно помахала в ответ. Молодой человек поднял глаза, улыбнулся – белая вспышка на фоне темной кожи – и что-то записал в блокнот.

Стата пошла на кухню, рассчитывая выпить чего-нибудь прохладненького. Там еще одна незнакомка, крупная женщина средних лет, помешивала варево в горшке, над которым плавали восхитительные ароматы mole. Как выяснилось, ее звали Эванхелистой, она приходилась Ампаро двоюродной сестрой и приехала из Апатсингана помогать с хозяйством, поскольку Ампаро теперь с головой ушла в устройство comuna de los artesanos и не успевала делать все сама. Стата с похвалой отозвалась о соусе, достала из холодильника пиво, поднялась в комнату, быстро ополоснулась в душе и надела спортивный купальник.

Потом она плавала. Количество кругов пришлось увеличить вдвое, потому что по длине бассейн не дотягивал до олимпийских стандартов; это немного напрягало, но по крайней мере можно было попрактиковаться в разворотах. Стата вспомнила, как в последний раз плавала в МТИ, как размышляла об отце и его планах; теперь она все знала, но волновалась за него еще больше, чем в прежнем своем неведении. Сам факт его переезда был странным, но то, чем он занимался здесь, тайная механика этих событий оставалась неясной – как и, осознала она внезапно, причины, которые удерживали здесь ее саму. Стата повидалась с отцом, убедилась, что он здоров и не безумней прежнего. Он стрелял в людей, люди стреляли в него – не самое обычное разрешение кризиса среднего возраста, но это его жизнь. Ей не хотелось уподобляться дочерям, которые из ложного чувства вины видят в родителях великовозрастных детей.

Она сделала сто кругов, не особенно заботясь о времени, сосредоточив внимание на совершенствовании разворотов. После финального круга – руки и ноги у нее горели, дыхание сбилось – Стата привычным движением, по-дельфиньи, выскользнула из воды. Она сидела на кромке бассейна и пыталась перевести дух, когда кто-то протянул ей полотенце.

Это был тот самый молодой человек, что стоял с Ампаро у ворот. Стата взяла полотенце, вытерла лицо и снова взглянула на незнакомца. Он выглядел и держался как юноша, но тонкие морщинки на смуглом лице свидетельствовали, что он не так молод, как кажется. На нем были потертые джинсы и рубашка с короткими рукавами; поверх жестких и черных как вороново крыло волос indio пристроились солнечные очки. Он радостно улыбнулся ей и проговорил:

– Впечатляюще. Никогда еще не видел, чтобы кто-то так плавал.

– Я много тренируюсь, – откликнулась она. – Мы знакомы?

Он протянул руку, Стата приняла ее. Ладонь у него была шероховатая и теплая.

– Теперь да. Я Мигель Сантана.

– Кармел Мардер, – произнесла она.

От Статы не ускользнуло, что он внимательно смотрит на нее, но при этом не было чувства, которое обычно возникало у нее под взглядом привлекательных мужчин – например, майора Наки. Сантана смотрел на ее лицо, а не на соски, которые из-за испарения влаги четко проступили сквозь тонкий нейлон ее «Спидо». Она встала, обернулась полотенцем и присела на краешек шезлонга. Сантана последовал за ней и примостился на другом.

Мгновение спустя на площадку перед бассейном вышла Пепа Эспиноса, облаченная в коротенький махровый халатик и бикини, которое поражало как яркостью расцветки, так и своими символическими размерами. Стата считала, что в возрасте сеньоры Эспиносы женщинам таких нарядов лучше не носить, но не могла не признать – этой все к лицу. Журналистка поприветствовала ее коротким кивком и направилась к другому концу бассейна. Там она достала из соломенной сумки телефон и принялась до кого-то дозваниваться. Стата отметила, что Сантана не смотрел вслед репортерше. Гей, что ли? Или просто из вежливости?

– Это вас я недавно видела с Ампаро? – спросила она.

– Да. Из Эль-Сьело и окрестных деревень приходит много народу, у нее небольшой завал с делами.

– А вы ей, значит, помогаете по административной части?

– Вроде того. У меня есть кое-какой управленческий опыт, так что она попросила меня помочь с распределением участков под жилье и поименной регистрацией, а также выяснить, кто каким ремеслом владеет. Вообще-то, в этих краях сильная ремесленная традиция. Тараски до недавних пор пребывали в изоляции, и их традиции сохранились в более-менее первозданном виде. И еще к нам многие переехали из Оахаки.

– Тараски – это индейцы?

– Да. Я тоже индеец, между прочим.

– Без шуток? Знаете, стыдно признаться, но раньше я индейцев не встречала, вы первый. Вот индийцев – да, там, где я живу, они повсюду. Но вы явно получили образование.

– Получил, – сказал Сантана, но его тон не поощрял к дальнейшим расспросам.

Пепа Эспиноса грязно выругалась и швырнула телефон обратно в сумку. Она только что выяснила, что сотовое покрытие в Каса-Фелис крайне ненадежно. В конце концов она достала ноутбук и начала набирать текст.

– А чем вы занимаетесь, когда не организуете ремесленные общины? – поинтересовалась Стата.

– Работаю в Сан-Игнасио.

– Это где?

– Это церковь. Здесь же, в Плайя-Диаманте. – Он широко улыбнулся ей. – Вы не католичка, надо полагать?

– А вот и нет, католичка. Прошла крещение, конфирмацию и прочее. Мой отец – верная опора церкви.

– Но не вы.

– Нет, я забросила христианство, когда мне было тринадцать. Предпочла верить в факты.

– Да, эта религия тоже из древних. А чем же занимаетесь вы сами, когда не гостите в нашем милом городке?

– Прохожу магистратуру в МТИ. Я инженер.

Практика показывала, что на этом признании разговоры обычно заканчиваются, если только собеседник Статы не приходится ей коллегой. Однако на лице Сантаны отразил-ся живой интерес, и он сказал:

– Чудесно! Как, наверное, здорово, когда умеешь проектировать и строить разные вещи. А в какой конкретно отрасли вы трудитесь?

Она начала говорить и, к собственному изумлению, не могла остановиться: рассказала о работе в МТИ, о Шу и остальных коллегах, о затруднениях с эшеровскими машинами и своем невероятном прорыве, о том, какое значение он имел и как она фактически бросила все, чтобы приехать сюда, и о том, почему осталась здесь, как наблюдала за ручным производством и какие чувства при этом испытывала. Говорила и говорила: о своей жизни, о плавании, о том, как ей не хватает чемпионской жилки и что это означает, о личной сфере и о том, почему в ней тоже не все гладко. И о семье: о спятившей покойной матери, об отце, о своей убежденности, что непременно надо что-то сделать, чтобы и у него не съехала крыша. Ей давно не доводилось вести задушевных бесед на испанском, но с матерью они общались постоянно, и Стата поймала себя на том, что рассказывает Сантане о вещах, которыми не стала бы так охотно делиться на английском.

Пока она рассказывала, солнце перебралось с одной стороны террасы на другую. Пепа Эспиноса поплавала немного и ушла. Вернулись из школы дети. Ампаро вынесла поднос с чипсами из тортильи и сальсой, ведерко со льдом и местным пивом, а Стата все говорила, забыв о смущении, изливая накипевшее, глядя в необыкновенные, бездонные черные глаза Мигеля Сантаны. Он же почти не задавал вопросов и совсем ничего (что удивительно для мужчины) не советовал, однако Стата, пересказывая ему самые невероятные эпизоды своей жизни, осознала вдруг, что хочет его одобрения и сочувствия, что ее гложет незнакомый прежде стыд.

Когда солнце начало заваливаться за крышу дома, Сантана взглянул на наручные часы и сказал:

– К сожалению, меня зовут дела.

– Затошнило от скуки?

Он не улыбнулся. Она на миг смутилась и подумала, что слишком часто ведет себя так – отпускает дурацкие шутки, чтобы сбросить неуютное бремя искренности.

– Отнюдь, – ответил он. – С большим удовольствием послушал о вашей жизни. Она так не похожа на нашу. У меня четыре сестры, все они замужем и живут в нескольких километрах от места, где родились. Вы поразительная девушка. – Он протянул руку, и Стата пожала ее. – Что ж, надеюсь снова с вами увидеться. – Он улыбнулся. – Может быть, в церкви.

Сантана ушел.

Она вернулась в дом, переоделась в шорты и гавайскую рубаху и на звук голосов двинулась к кухне. Голоса были громкие и злые, а принадлежали они Лурдес и ее тетке. Войдя в комнату, Стата увидела Эпифанию и Ариэля за дальним концом длинного стола – очевидно, они там делали домашнюю работу и держались при этом тише воды ниже травы, как принято у детей, когда старшие сами ведут себя как дети. Ампаро и Лурдес стояли у двери и ссорились: сверкающие глаза, раскрасневшиеся лица. При появлении Статы обе умолкли.

– Что здесь происходит? – спросила она.

– Она говорит, мне нельзя ехать со всеми в понедельник! – выпалила Лурдес. – Дура!

– Это я-то дура? Так не я же плохо учусь. – Ампаро повернула голову к Стате. – Мне сегодня звонили из школы. Она даже на половину занятий не ходит. – Женщина беспомощно заломила руки: она явно была близка к отчаянию. – Я не могу справляться со всем сразу, со всеми этими новыми делами, да еще присматривать за ней.

– А кто тебя просит? – закричала Лурдес. – Ты мне не мать! И когда я попаду на телевидение, всем будет плевать, какие у меня там оценки по геометрии!

Вопли продолжались, пока на кухню не вошел Мардер.

Оценив обстановку, он спросил Ампаро, в чем дело. Та ответила, и когда Лурдес попыталась встрять с комментариями, Мардер осадил ее одним взглядом.

– Лурдес, прошу тебя до ужина удалиться в твою комнату. Обсудим все позже.

На глазах Статы Лурдес превратилась в маленькую девочку и без единого слова покинула комнату.

В наступившей тишине Эванхелиста, все это время незаметно трудившаяся в уголке, произнесла:

– Сеньор Мардер, скажите, пожалуйста, когда вы хотели бы отужинать и сколько будет человек.

Стата уставилась на отца, удивленная и немножко испуганная. Привычного мягкого, легкого в общении человека с его юморком, свободомыслящего жителя Нью-Йорка, которого она знала всю жизнь, словно и не бывало – его место занял мексиканский патриарх. И она не сказала бы, что ей это нравится.

В воскресенье все они отправились в церковь; Скелли тоже присоединился к ним и сел за руль. Ампаро с детьми и племянницей ехала в фургоне, за ними пыхтел красный грузовик, а следом – вереница всевозможных колымаг, забитых людьми в выходной одежде. Спереди и сзади колонну прикрывали тамплиеры на пикапах, ощетинившихся автоматами. Из всех обитателей Каса-Фелис от посещения службы отказалась только Пепа Эспиноса. Стата едва не последовала ее примеру, но все-таки удержалась в память о матери, которая из любви к Мардеру водила детей в церковь во всех положенных случаях, хотя сама отнюдь не отличалась религиозностью. Стата не предвидела ничего, кроме обычной скуки, но ее ожидало три сюрприза.

Первым оказалась церковь Святого Игнатия. Снаружи Сан-Игнасио выглядела самой обыкновенной, даже немного несуразной постройкой с белеными глинобитными стенами, однако изнутри не походила ни на одну известную Стате церковь. Никаких унылых статуй и полотен девятнадцатого века: стены переливались всеми цветами радуги. На фресках, исполненных в местной народной традиции, библейские сцены были населены индейцами в белых хлопковых одеждах, соломенных сомбреро и полосатых серапе былых времен; ярко раскрашенные статуи изображали страдания святых и пророков – а те, кто их создал, знали толк в страданиях. Пьета, святой Себастьян, пронзенный стрелами, а за алтарем – огромное распятие с уродливо скорчившимся телом Христа, прибитым к массивному кресту из необработанной древесины огромными чугунными гвоздями и обильно источающим кровь из пяти священных ран.

Второй сюрприз преподнес Скелли, сидевший по другую сторону от отца: он повторял все необходимые жесты и с самым искренним видом произносил требуемые слова, хотя Стата доподлинно знала, что Скелли – язычник не хуже викингов, задира и насмешник. Она не совсем понимала, в чем тут подвох: может, и вправду что-то такое было в местной воде – или делал все из элементарного уважения к отцу, как и она сама?

Паства на две трети состояла из женщин и детей, но присутствовали и мужчины – типы с суровыми лицами и татуировками в виде слезинок на лицах. Любопытно, подумала она, как выглядит духовная жизнь убийцы?

Как обычно и бывало в тех редких случаях, когда Стату заносило в церковь, ее мысли плавно перетекли от службы к ее собственной жизни и делам. Она подумала, что стала жертвой некоего расстройства, упадка сил, поражающего иногда энергичных, сверх меры честолюбивых людей. Ей вспоминались бывшие одноклассники, которые пробивали себе дорогу в самые престижные колледжи, потом в лучшие программы для аспирантов, но затем, практически уже сделав образцовую карьеру, попросту исчезали. Одна девушка повесилась; из прочих кто уехал в Индию, кто в глушь – жить в каких-то коммунах, кто ушел в круго-светное плавание. И вот теперь сама Стата оказалась вместе с отцом, который тоже чокнулся, хотя оставалось непонятным, как и почему (но она обязательно все выяснит, это уже вопрос гордости), в центре этакой гражданской войны в родном городке своей матери. Ну не странно ли?

Священник читал проповедь о блудном сыне. Многие люди, говорил он, отождествляют себя с дурным братом, с беглецом, потому что это проще всего. Ты поступаешь плохо, но получаешь прощение. Однако большинство похоже вовсе не на дурного брата, а на праведного. Люди хотят понять, почему нечестивцы процветают, почему для них закалывают откормленного тельца. Они исполнены зависти, вынашивают обиду на отца – и грозящая им опасность коварней, потому что дурной брат знает, что он дурной, и стремится к прощению, тогда как праведный считает себя хорошим и не мыслит о прощении, а потому достается дьяволу.

Стата слушала эти наставления внимательно, хотя их посыл влетал в одно ее ухо и вылетал из другого, поскольку она верила лишь в один вид морали: можешь делать все, что хочешь, пока это не вредит другим людям. В зеленой рясе и со строгим лицом священник выглядел несколько иначе, но это, вне всяких сомнений, был Мигель Сантана: вот и третий сюрприз.

– А вы не говорили, что вы священник, – шутливо упрекнула она его, встретив после службы в дверях церкви.

– А вы и не спрашивали, – парировал он, – но наверняка догадывались, иначе не было бы этой прекрасной исповеди.

– Я не исповедовалась. На исповеди ведь положено каяться в грехах и обещать, что больше так делать не будешь.

– Ну а вы что делали? – спросил Сантана, бросив на нее такой странный взгляд, что она потупила глаза и сменила тему.

– А церковь у вас ничего так. Куда подевались старые плаксивые святые?

– Их сожгли во время революции. Как мне рассказывали, тогдашний священник, отец Хименес, был настоящим гением. Он дал революционерам спалить всю безвкусицу, а потом объявил церковь музеем народного искусства и нанял людей, чтобы ее украсили живописью и скульптурой в традиционном стиле. Он даже открыл что-то вроде школы ремесел, и когда сельское хозяйство развалилось и люди начали голодать, он набирал местных умельцев, чтобы те учили детишек. Вот почему в вашей colonia так много хороших мастеров. Когда светские власти спохватились, церковь уже была национальным достоянием, а после того как революционная горячка пошла на спад, отец Хименес стал потихоньку проводить службы, ну и вот результат.

Он хотел что-то добавить, но тут Стата обратила его внимание на оборванного мужчину в дверях, который явно дожидался священника. Он попросил, чтобы ему освятили четки. Отец Сантана исполнил скромный обряд со всей торжественностью, тощий смуглый крестьянин коротко его поблагодарил и удалился.

– Хорошо, наверное, иметь сверхспособности, – заметила Стата.

– Есть такое мнение, – сказал отец Сантана, снова улыбнувшись, – но оно ошибочно. Уверен, вы достаточно разбираетесь в теологии, чтобы не впадать в подобное заблуждение.

Подошел Мардер, пожал священнику руку и похвалил проповедь, а потом добавил:

– Должно быть, трудно быть священником в краях, где убийства, пытки и похищения в порядке вещей. Как вы справляетесь с этим?

– Обычно никак. Совершаю службы по усопшим.

– И не выступаете против насилия?

– Нет.

– Вы боитесь? – спросила Стата.

– Нет, за себя не боюсь. Но если я заговорю, то меня сразу же убьют, и какое-то время некому будет служить по усопшим. Я вижу, вы разочарованы. Что ж, бо́льшую часть своей истории Церковь вела деятельность в людских сообществах, где убийства и грабежи были обычным делом, Мичоакану до них далеко. Любой представитель Анжуйской династии или рода Сфорца, не говоря уже о типичном конкистадоре, сожрал бы Ла Фамилиа с потрохами. Вы могли заметить, что в церкви было множество тамплиеров и их родных, в то время как Ла Фамилиа относится к религии несколько иначе.

– Своего рода христианский культ, но с кулаками, я так понимаю, – сказал Мардер.

– Христианский только в том смысле, что они по-прежнему убивают людей во имя Господне, – проговорил священник, погасив улыбку. – Помилуй нас всех Бог.