Когда я закончил прослушивать последний файл, было уже четыре часа утра, и потом я упал в кровать полураздетый и проспал почти до самого полудня, не слыша будильника и звонков сотового телефона. Моя секретарша встревожилась, тщетно пытаясь до меня дозвониться. Я позвонил дежурному администратору, но никакой Чаз Уилмот не появлялся и не звонил, что показалось мне странным. Я думал, весь смысл этого компакт-диска — встретиться и поговорить. Проверив сообщения, я обнаружил среди них одно от Марка Слейда, в котором он приглашал меня на аукцион, который должен был состояться вечером, и спрашивал, нет ли у меня каких-нибудь новостей от Чаза.

Я собирался возвращаться в Стамфорд, у меня была назначена деловая встреча на час дня, но я позвонил в офис и попросил перенести ее — я до сих пор находился под впечатлением от странного рассказа Чаза, и у меня не было настроения обсуждать детали страхования парка развлечений. Я кое-как убил несколько часов, разговаривая по телефону и пытаясь читать бумаги и электронную почту, без особого успеха. Затем привел себя в порядок, оделся и поймал такси, чтобы ехать на аукцион Сотби.

Я не пробыл в зале и нескольких минут, как Марк оторвался от группы с виду преуспевающих джентльменов и отвел меня в угол. Сегодня он был переполнен собой, переполнен предвкушением того грандиозного события, которое должно было сейчас свершиться. Судя по всему, клуб миллиардеров присутствовал здесь во всей своей мощи, из Европы, Японии, с Ближнего Востока, из Латинской Америки, потому что это была уникальная возможность урвать Веласкеса. Последней картиной художника, выставленной на продажу, был портрет Хуана де Парехи, приобретенный «Метрополитеном» в тысяча девятьсот семидесятом году на аукционе Кристи за четыре с половиной миллиона, и в обозримом будущем другая вряд ли представится. Я спросил у Марка, достанется ли и эта картина «Метрополитену», но он сказал, что об этом не может быть и речи, сейчас музею такое не по плечу. Кому же тогда? Марк указал на женщину в строгом сером костюме, которая стояла в глубине зала рядом с телефонами, посредством которых покупатели, не присутствующие в зале, общаются со своими агентами. У нее были черные волосы с прямым пробором, забранные в узел на затылке, алая помада и ногти такого же цвета. Оливковая кожа. Зеленые глаза. Марк сказал, что она представляет Испанию.

— Ты имеешь в виду Прадо?

— Нет, я имею в виду долбаное королевство Испанию. Ты бы видел, как она разговаривает по телефону.

И затем он перевел разговор на Чаза и снова спросил, говорили ли мы с ним на приеме, и я ответил, что говорили, и тогда Марк прямо спросил, утверждал ли Чаз, что написал этого Веласкеса, и я сказал, да, утверждал. О компакт-диске я не стал говорить. Марк сказал, что он этого опасался. Бедняга Чаз. «Ты знаешь, что у него был нервный срыв?» Я ответил, что не слышал об этом, но Чаз показался мне несколько странным. «Несколько! — усмехнулся Марк. — Да этот парень сбежал из психушки, я никак не могу понять, почему ему разрешают разгуливать на свободе». Далее рассказал о том, как он нашел для Чаза один заказ в Европе, а тот там сошел с рельсов, стал обвинять всех, что его накачивают наркотиками, рассказывать про то, что он может путешествовать назад во времени, становиться Веласкесом и писать его картины, в том числе вот эту, а целые периоды из его настоящей жизни начисто стерлись из памяти. Я сказал, что это ужасно, и Марк ответил: «Да, но вот картины его теперь пойдут нарасхват, если только он соблаговолит что-нибудь написать; люди любят рассказы про сумасшедших художников, вспомни Поллока, вспомни Мунка, вспомни Ван Гога».

Итак, вот какова была версия Марка, и как только он ее изложил, он бросил меня ради двух типов в костюмах с окладистыми бородами, похожих на сыновей пустыни, и я вернулся на свое место. Аукцион начался с полудюжины вещиц на затравку, которые ушли быстро, а затем ребята в белых перчатках выкатили Веласкеса, и зал зашевелился. Распорядитель сказал, что это «Венера с автопортретом» кисти Диего Веласкеса, также известная как «Венера Альбы», после чего вкратце рассказал ее историю и объявил, что торги начнутся со ста десяти миллионов долларов. Серьезных игроков было четверо, и ставки стремительно понеслись вверх скачками по полмиллиона долларов, но после каждого круга распорядитель смотрел в конец зала, и дама из Испании отвечала ему кивком, и один за другим остальные отвалились, и Прадо получил картину за двести десять миллионов, самая высокая цена, когда-либо заплаченная за одну картину. Тем самым бароны нашей эпохи усвоили урок, который короли эпохи Веласкеса преподавали своим баронам: каким бы богатым ты ни был, ты не можешь тягаться с сюзереном, и на самом деле мы увидели, как сама Испания возвращает себе похищенное сокровище. У всех остальных не было никаких шансов.

Когда это было — два, два с половиной года назад? С тех самых пор Чаз Уилмот как в воду канул. Я всегда полагал, что только ядерный взрыв сможет выгнать его из студии, но, судя по всему, Чаз подчистил те концы, что хотел, а от остального просто ушел. Все это я узнал от девушки из галереи Лотты Ротшильд. Лотта по-прежнему продолжала свой бизнес, и дела у нее, судя по ценникам, шли гораздо лучше, чем прежде. Я не стал задерживаться, чтобы встретиться с ней. «Что ж, — подумал я, — прощай, Чаз». Хотя нельзя сказать, что он занимал существенное место в моей жизни. Я решил, что его поместили в какую-нибудь швейцарскую клинику.

Но так получилось, что мне пришлось приехать в Барселону на встречу с одним европейским консорциумом, который возводил неподалеку от города гигантский парк развлечений. Первое заседание продолжалось целый день, а второе, запланированное на следующий день, должно было состояться в Мадриде и было перенесено еще на один день. Мне представился целый свободный день в Барселоне, одном из моих самых любимых городов, таком же прекрасном, как Париж, но без его высокомерия. Каталонцы даже любят американцев, вероятно потому, что испанцы в наши дни относятся к нам очень прохладно. День выдался погожим, теплым, но не жарким, легкий ветерок разогнал обычный смог, поэтому я отправился на такси в парк Гуэлль, чтобы побродить среди мозаик и посидеть на террасе, глазея на туристов, глазеющих на выдающееся творение Гауди.

И там, на центральной дорожке, в ряду африканцев, торгующих дешевыми солнцезащитными очками и сувенирами, стоял один тип с мольбертом, который писал акварелью портреты всех желающих по десять евро за лист. Я нашел, что предложение очень выгодное, и, дождавшись своей очереди, сел на предложенный стульчик. Художник был в соломенной шляпе и темных очках, смуглый от загара, с густой бородой, тронутой сединой. Не сказав ни слова, он сразу же приступил к работе. Ему потребовалось минут десять — двенадцать, после чего он снял лист с мольберта и протянул мне.

На портрете был я, во всем своем непоколебимом величии. Художник облачил меня в наряд испанского гранда семнадцатого века, каких писал Веласкес, и портрет был так же хорош, как и тот, который он сделал двадцать пять лет назад.

Я предложил:

— Чаз, давай чего-нибудь выпьем.

И он улыбнулся, немного глуповато, как мне показалось, и попросил одного из африканцев присмотреть за его добром. Мы прошли к летнему кафе и уселись под зонтиком с эмблемой пивной компании.

— Ты меня искал? — спросил Чаз.

— Нет, чистая случайность. А что, ты скрываешься?

Мы заказали по бокалу белого вина, и, когда официант удалился, Чаз сказал:

— Не совсем. Просто я предпочитаю уединение.

— Что ж, в этом ты преуспел, — сказал я. — Так чем же ты занимался все это время? Уличные портреты за десять евро?

— Помимо всего прочего. Что ты думаешь о своем портрете?

Я снова взглянул на портрет.

— Потрясающе. Он полон жизни. Честно, меня на нем больше, чем мне хотелось бы. И невероятно, что ты работаешь акварелью, а не мелками, как другие уличные художники. Твои клиенты ценят такую работу?

— Одни ценят. Другие очень ценят. А небольшой процент считает свои портреты недостаточно красивыми, а значит, никудышными.

— Совсем как в настоящей жизни, — заметил я. — Но не может быть, чтобы ты этим жил.

— Нет. У меня есть другие источники дохода.

Нам принесли вино, и Чаз обменялся с официантом несколькими беглыми фразами по-испански, из которых я не понял ни слова. Официант рассмеялся и удалился.

— Тогда зачем все это? — спросил я.

— Мне это нравится. Искусство, совершенно не стиснутое рамками условностей, анонимное, подарок чистого удовольствия тем, кто способен видеть, но даже и тот, кто не видит сейчас, возможно, по прошествии какого-то времени сможет оценить свой портрет. Так жили европейские художники в Средние века. Помимо этого, у меня есть студия. Я много пишу маслом.

— И что ты пишешь?

Чаз хитро усмехнулся.

— О, знаешь, холеных обнаженных красавиц, как и прежде. Очень здорово. И еще я занимаюсь кое-чем другим.

Его тон был подчеркнуто таинственным, и я клюнул на приманку.

— Ты работаешь на Креббса, — сказал я. — Собираешь коллекцию Шлосса, сгоревшую в Дрездене.

— Возможно. Хотя ничего из моих слов нельзя принимать на веру. Я ведь сумасшедший художник, за гроши рисую портреты прохожих на улице.

— Но ты же не сумасшедший. Ты это доказал. Все это было грандиозным обманом.

— Правда? Может быть, я это тоже придумал.

— Да, но согласись, Чаз, тебя знали сотни людей, есть документальные свидетельства, налоговые декларации… Пусть у тебя были какие-то проблемы с памятью, но твою жизнь легко проследить.

— Нет! — с жаром воскликнул Чаз. — Жизнь нельзя проследить. Маленькая опухоль выросла в голове не на том месте, и ты уже больше не ты, и никакие документальные свидетельства на свете этого не изменят. Если человек не может доверять собственной памяти — а я не могу, — то все документальные свидетельства, слова других людей ничего не значат. Если я представлю тебе целую кучу доказательств, показаний десятков свидетелей, утверждающих, что ты… не знаю… водопроводчик из Арканзаса, ты в это поверишь? Если твоя предполагаемая жена Лулубель и пятеро детей поклянутся на целой стопке Библий, что ты Элмер Гадж из Тексарканы, неужели ты воскликнешь: «Господи, мне причудилось, что я директор страховой фирмы из Коннектикута, но теперь все это позади, дайте же мне скорее газовый ключ»? Разумеется, нет, потому что твоя память нетронута. Но что, если твоя память стала ненадежной, что, если твоя настоящая жена, скажем, смотрит на тебя и спрашивает: «А это еще кто такой?»

От этих слов мне стало неуютно, и я сказал:

— Наверное, тебе было очень нелегко, Лотта тебя здорово подвела. Полагаю, ты с ней больше не встречаешься.

— Почему ты так думаешь?

— Ну, она ведь тебя предала. Несомненно, она с самого начала участвовала в заговоре, передавала фотографии и все такое, это из-за ее предательства ты увидел перед собой своего преуспевающего двойника, после чего впал в бешенство. Разве что ты ее простил.

— Прощать было нечего, и Лотта меня не предавала. Я сам себя предал. А она заставила меня это увидеть. В каком-то смысле я благодарен ей за это. И если мы и видимся с ней редко, то не из-за того, что она сделала, — все дело в стыде.

— Что ты хочешь сказать?

— Знаешь, как бывает, когда смотришь в калейдоскоп, потом постучишь по трубке и те же самые кусочки стекла образуют совершенно другой узор? Именно это и произошло. В тот вечер я ушел с приема у Марка и отправился на такси к себе в студию. Но когда я вошел, мне показалось, что это совершенно чужое место, полное жутких ассоциаций, словно древняя гробница, населенная злыми духами, и даже несмотря на то что я жил и работал там много лет, мне показалось, что я пришел туда впервые. Я ничего не мог найти, не узнавал то, что там было, словно все эти годы здесь жил другой я. И я здорово испугался, а затем это откровение — калейдоскоп повернулся, и я все увидел. Я увидел, что на самом деле не было никакой разницы между мной и Сюзанной.

Чаз бросил на меня взгляд, казалось, требующий какого-то отклика, и я сказал:

— Это смешно. Ее проблема в том, что у нее нет таланта, но она хочет признания. У тебя же огромный талант.

— Да, ты тоже ничего не понимаешь. Это одно и то же, черт возьми! Иметь талант и не воспользоваться им — это абсолютно то же самое, что не иметь таланта и отчаянно жаждать признания. Это так же достойно презрения. Тут нет никакого благородства. Нет ничего возвышенного в том, чтобы использовать технику Веласкеса для рекламы духов и тайком смеяться над заказчиком, который не улавливает нюансов. Это жизнь из сплошного дерьма, и я определенно признателен Лотте и Креббсу за то, что они меня из нее вытащили.

— Сделав сумасшедшим.

— Нет, просто сумасшедшим другого рода, — поправил Чаз и улыбнулся улыбкой человека, довольного своей судьбой.

Я не имел понятия, о чем он говорит.

— Я никак не могу тебе поверить, — наконец сказал я. — Я не могу понять, почему ты не позвонил своей сестре. Уж она-то точно не оставила бы от этой лжи камня на камне.

— Ах да, Шарли. Да, конечно, но Шарли тогда была недоступна. Какой-то анонимный благодетель пожертвовал ей кучу денег на то, чтобы развернуть полевой госпиталь в Чаде, обязательным требованием был ее незамедлительный отъезд, к тому же, если ты помнишь, телефона у меня не было. В течение шести недель с Шарли не было связи, поэтому, когда я позвонил ей в ту ночь, меня охватило бешенство, потому что я услышал сообщение «такого абонента нет», хотя в ее организации должен был кто-нибудь быть. Какое-то время мне казалось, что Шарли я тоже выдумал.

— Ты звонил с телефона Креббса. Быть может, с ним что-то сделали.

— Да, и еще Креббс устроил так, чтобы Шарли не было на месте, и все остальное, что свело меня с ума. Тайная международная организация с щупальцами повсюду. Разве ты сам не чувствуешь, каким безумием все это выглядит?

Это действительно выглядело полным безумием, поэтому я переменил тему.

— Значит, Шарли вернулась?

— О да. Более того, сейчас она живет со мной в… в общем, там, где я живу. Время от времени ей приходится уезжать с благотворительными миссиями, но мы очень мило устроились вместе.

— Совсем как в твоих детских мечтах.

— Совсем.

И снова эта раздражающая улыбка.

— А Мило? Я так понял, с ним все в порядке.

— Да. Ему сделали пересадку, и теперь он пышет здоровьем. Ему уже четырнадцать, а мы не думали, что он доживет до такого возраста. Плоды моего падения.

— Кстати о падении: ты выяснил насчет того, ты ли написал эту «Венеру» Веласкеса?

— Разве это имеет какое-то значение? Ты располагаешь всей информацией. Что думаешь ты?

— Ну, я думаю, что ты потрясающий художник, но ты не Веласкес.

Должен признать, это прозвучало довольно грубо, но меня почему-то разозлило то, как все обернулось. Как будто какой-то человек останавливает тебя на улице со своей проблемой, и ты начинаешь ему отвечать, вежливо, стараясь помочь, но через несколько минут до тебя вдруг доходит, что этот тип сумасшедший, и тебе становится жаль, что ты впустую потратил время и сострадание.

— Ты прав, я не Веласкес, — сказал Чаз. — Но ты хоть раз видел ее вблизи? Я имею в виду саму картину, а не репродукцию.

— Нет, но завтра я буду в Мадриде и намереваюсь ее посмотреть. И я так понял, у тебя больше нет этих, как ты их называл, видений. В которых ты воображал себя Веласкесом.

— Нет, — подтвердил Чаз, и в его голосе прозвучало сожаление. — С того раза, как я видел его смерть. Похоже, у меня и без того хватает проблем оставаться самим собой.

— Разве тебе нисколько не хочется выяснить истину?

— «„Что есть истина?“ — спросил насмешливо Пилат и не стал дожидаться ответа». Ты должен помнить это по университетскому курсу философии. Френсис Бэкон, «Об истине». Оглянись вокруг, друг мой. Истина ушла. Теперь можно манипулировать всем, даже фотографией, а искусство ложно изначально. Это сказал Пикассо, и я с ним полностью согласен. Все мы лжем, даже рассказывая самим себе о своей жизни, даже в самых потаенных глубинах наших личных мыслей. Но иногда, я не знаю как, быть может, через то, что моя сестра называет благословением, эта ложь производит нечто, что все мы признаём за истину. И когда я пишу, я жду этого самого чуда.

Я не знал, что на это ответить, и наша беседа быстро выдохлась. Мы еще поговорили ни о чем, о европейских городах, о том, что происходит в мире, и расстались по-дружески.

На следующий день я приехал в Мадрид и провел все утро на совещании, обсуждая, как оценить риск возможных террористических акций и диверсий в предполагаемом парке развлечений, сейчас эта проблема приобрела особую важность, затем я пообедал со своими коллегами, после чего отправился пешком в Прадо. «Венеру Альбы» повесили в двенадцатом зале, справа от «Фрейлин», что, наверное, нужно было рассматривать как большую честь, потому что далеко не всякая картина выдержит сравнение с этим шедевром.

Перед «самой дорогой картиной в мире» бурлило небольшое столпотворение, неудержимое притяжение сплава секса и денег, и рядом с картиной стоял служитель, следивший за тем, чтобы зрители не задерживались слишком долго и не загораживали вид другим. Я дождался своей очереди, и, когда оказался перед картиной, до меня долетели едва различимые вздохи, словно говорившие: «Ах, если бы только любовь могла быть такой, если бы только секс мог быть таким всегда». И вот она, несомненно, та же самая натурщица, которая позировала для «Венеры Рокеби», но только теперь она лежала на спине, прикрывая рукой промежность, но не ладонью вниз, скромно, а ладонью вверх, шутливо приглашая, но не нас, а вспотевшего мужчину, отражающегося в зеркале с черной рамкой, того же самого, которого можно увидеть с палитрой в руке в центре великого полотна слева.

Знаете, я думаю, у каждого мужчины, имеющего опыт в любви, в сердце есть образ девушки, которая ушла, и этот образ без спроса всплывает в сознании в минуты покоя, именно вокруг него сосредоточена неизбежная тоска, как бы ни был мужчина удовлетворен своей супругой и домом. И я подумал, что именно это и притягивает в картине; художнику удалось каким-то таинственным и чудесным способом изобразить ту самую девушку. Однако в моем случае это нужно было понимать буквально, потому что когда мне наконец представилась возможность увидеть «Венеру Альбы» вблизи, я увидел, что тело, изображенное художником, я сам знавал интимно, хотя и слишком мимолетно, несколько десятилетий назад. В особенности мне запомнилась маленькая темная родинка чуть ниже пупка, справа. К сожалению, мне довелось увидеть ее всего два раза, после чего мой старый приятель Чаз Уилмот заявился на ту встречу выпускников и навсегда вырвал Лотту Ротшильд из моей жизни.

Впрочем, может быть, это и к лучшему; для такого человека, как я, Диана гораздо более подходящая жена. И может быть, я тоже все это вообразил: маленькая черная точка — разве можно вспомнить ее точное положение по прошествии стольких лет? Хотя это именно то, что сделал бы Чаз, хитрый ублюдок.

А затем мне пришлось двинуться дальше, и я обошел толпу и постоял перед величайшей картиной в мире, «Фрейлинами» Веласкеса, размышляя о том, каково было бы быть им, быть им по-настоящему, и я не смог справиться с этими мыслями и ушел, возвращаясь в долгое, серое здравомыслие своей жизни.