Книга воздуха и теней

Грубер Майкл

Майкл Грубер

«Книга воздуха и теней»

 

 

Автор хотел бы поблагодарить господина Томаса Д. Зельца из франкфуртской фирмы «Кляйн и Зельц» за помощь в разъяснении таинств закона об интеллектуальной собственности и за вид из окон его офиса — не похожий на тот, который видел юрист по интеллектуальной собственности в этом романе.

 

1

Стук-стук по клавишам, и на маленьком экране возникают слова. Кто прочтет их? Мне неведомо. К тому времени, когда кто-то сможет их прочитать, я, скорей всего, уже умру — как умерли, к примеру, Толстой или Шекспир. Когда вы читаете, имеет ли для вас значение тот факт, что автор книги еще жив? Я полагаю, это имеет значение. Живому писателю вы можете — по крайней мере, теоретически — набросать письмо, можете даже встретиться с ним. По-моему, о таком думают многие из читателей. Некоторые переписываются и с вымышленными персонажами, что, по-моему, довольно зловеще.

Но я пока еще со всей очевидностью жив, хотя в любой момент ситуация может измениться — потому я и пишу. Это неоспоримые факты: пишущий никогда не знает судьбы текста, который вымучивает, бумага годится на многое помимо того, чтобы выстраивать на ней слова в определенном порядке, а крошечные электромагнитные заряды моего лэптопа, без сомнений, восприимчивы к воздействию времени.

Брейсгедл, безусловно, мертв, стал жертвой многочисленных ран, полученных в сражении при Эджхилле во время гражданской войны в Англии, в конце октября 1642 года. Тем не менее перед смертью он сочинил рукопись на сорока четырех страницах, которая исковеркала мою жизнь и готова уничтожить меня — к чему точно сведется дело, я пока не знаю.

Или, возможно, в моих бедах следует винить маленького профессора Эндрю Булстроуда, подбросившего эту вещь мне, а потом позволившего себя убить. Или Микки Хааса, моего старого друга еще по колледжу: именно он направил ко мне Булстроуда. Микки все еще жив, насколько мне известно. Или некую девушку, а лучше сказать, женщину; я всерьез сомневаюсь, что погрузился бы в это дело, если бы в читальном зале Нью-Йоркской публичной библиотеки не смотрел завороженно на ее длинную белую шею, поднимавшуюся из воротника, и не мечтал страстно поцеловать ее.

Или Альберта Крозетти с его странной мамашей и еще более странной подружкой Кэролайн (если она действительно его подружка).

В общем, всех, кто открыл Брейсгедла, пытался расшифровать его и истолковать; вот оно, мое наказание, без них я бы…

Я не забыл и о настоящих злодеях, но не могу всерьез обвинять их. Злодеи просто существуют, они подобны ржавчине — тупые и элементарные в своей жадности или гордыне. Удивительно, как легко их избежать и как часто мы не справляемся с этим. Не забудем и о Марии, королеве Шотландской (раз уж речь зашла о тупости); прибавим еще один заговор на ее счет, даже если участие королевы в данном деле ограничивается тем, что она просто когда-то жила на свете.

Естественно, я виню и своего отца, старого мошенника. А почему бы нет? Я виню его абсолютно во всем.

Кажется, у меня плохо получается. Ладно, попробую собраться и, по меньшей мере, придерживаться фактов. Начну с личности автора, то есть с себя: я Джейк Мишкин, профессиональный юрист, специалист по интеллектуальной собственности. Полагаю, что в ближайшем будущем некие бандиты могут предпринять попытку убить меня. К разряду юристов, чья деятельность дает основания опасаться физической расправы, я не принадлежу — и сознательно. В юности я был близко знаком с такого типа юристами, и кое-кто из них действительно пострадал. Поэтому, выбирая себе стезю на ниве закона, я предпочел ту, где опасность оказаться поджаренным сведена к минимуму.

Люди, занятые проблемами интеллектуальной собственности, порой производят впечатление буйно помешанных (может быть, не так уж редко); но когда они выкрикивают непристойности и грозятся убить вас и вашего клиента, их угрозы по большей части являются фигурами речи.

К тому же этот их яд обычно предназначен для участников судебного процесса, а я никогда не участвовал в судах. У меня не тот характер. Я человек мирный. Я убежден, что почти все тяжбы — в особенности по поводу интеллектуальной собственности — глупы, а подчас и нелепы; разногласия, лежащие в их основе, разумные люди способны уладить в течение двадцатиминутной беседы. У тех, кто выигрывает суды, голова устроена иначе. Эд Геллер, наш старший партнер, — вот он умеет судиться. Это агрессивный, речистый, несносный маленький человек, отличная мишень для непристойной адвокатской остроты. Тем не менее он (заслуживающий, по-моему, величайшего уважения как профессионал) никогда не слышал свиста выпущенной в него пули и не дрался с бандитами, пытавшимися его ограбить; и то и другое стало теперь частью моей жизни.

Должен сказать, что законодательство по интеллектуальной собственности состоит из раздела об индустрии, куда относятся торговые марки и патенты (компьютерные программы, по всей видимости, тоже), и раздела об авторском праве, охватывающего любые виды искусств — музыку, литературное творчество, фильмы, всевозможные изображения, Микки-Мауса и так далее. Кстати, я только что инстинктивно нажал соответствующую клавишу и добавил священный знак © к имени этого мелкого грызуна, но потом убрал его; это произошло потому, что писать на компьютере для меня внове.

Моя фирма «Геллер, Линц, Гроссбат и Мишкин» занимается проблемами авторского права, и, хотя каждый партнер владеет всем спектром знаний в области копирайта, специализация у нас разная. Марти Линц занимается ТВ и фильмами, Шелли Гроссбат — музыкой, Эд Геллер, как я уже сказал, выступает в судах. Моя специальность — литература, и я много времени провожу с писателями. Этого времени достаточно, чтобы понять: я не принадлежу и никогда не буду принадлежать к их числу.

Многие клиенты говорили мне — подчас покровительственным тоном и с разнообразными цитатами, — что юрист душит в себе поэта. Я никогда с ними не спорил; ведь они беспомощны, точно котята, в любой реальности, кроме собственного воображения. Мне ничего не стоит пресечь иронические замечания в свой адрес, но я редко так поступаю, потому что, по правде говоря, восхищаюсь этими людьми. Только представьте — придумать историю и записать ее так, чтобы другой, совершенно посторонний человек прочел ваши слова, понял и испытал настоящие чувства к выдуманным персонажам!

Приходилось ли вам, к вашему несчастью, оказываться в самолете или поезде рядом с парой идиотов, рассказывающих анекдоты? Какое желание у вас возникало — от скуки перерезать себе горло, правильно? Или убить их. Рискуя повториться, скажу: это чертовски трудно — изложить связную законченную историю. Один клиент как-то говорил мне, что писать книгу нужно так: сначала вспомнить все, что когда-либо случалась с героем, а потом выбросить куски, не имеющие отношения к делу. Конечно же, он шутил. Однако я, похоже, занимаюсь сейчас чем-то подобным.

Возможно, я слишком скромничаю: профессия юриста предполагает определенную долю творчества. Нам приходится много писать; правда, почти все наши бумаги интересны лишь коллегам юристам. Кроме того, нужно уметь изложить суть дела, подготовить сцену, распределить факты и предположения. Молодой Чарльз Диккенс начинал в качестве судебного репортера, и исследователи полагают, что именно этот опыт сформировал присущую его произведениям атмосферу человеческих драм. Кроме того, почти все романы Диккенса повествуют о преступлениях, совершаемых, главным образом, в среде служащих. Так утверждает Микки Хаас, а он знает, что говорит, поскольку преподает английскую литературу в Колумбийском университете.

Что еще вам следует знать о Микки? Ну, самое главное вы уже знаете, поскольку только люди вполне определенного типа, будучи взрослыми, позволяют называть себя мальчишеским уменьшительным именем. (Я не думаю, что «Джейк» — уменьшительное того же рода.) Микки, конечно, мой старинный друг, но он человек несерьезный. Возможно, будь он серьезнее, он бы лучше понял, что представляет собой маленький профессор, и ничего не произошло бы. Но все вышло иначе, и в итоге я оказался в доме Микки, точнее — в его хижине на берегу озера Генри, в глубине парка Адирондак, где в данный момент и нахожусь… или скрываюсь, хотя мне претит столь драматический термин. Пребываю в уединении, скажем так. В вооруженном уединении.

Я знаю Микки (или Мелвилла С. Хааса, как обозначено на корешках его многочисленных книг) с юности. С того времени, когда мы оба были студентами-второкурсниками Колумбийского университета и я откликнулся на его объявление: он искал человека для совместного проживания в квартире четырехэтажного дома без лифта на пересечении Сто тринадцатой улицы и Амстердам-авеню. Очень характерно для Микки то, что объявление было выставлено в окне китайской прачечной на Амстердам-авеню, а не в студенческом клубе или университетском офисе. Позже он объяснил мне, что хотел найти сожителя среди тех, кто носит хорошо выстиранные и отглаженные рубашки. Достаточно странно то, что я как раз к их числу не относился. У меня была единственная приличная белая рубашка (ее оставил, за ненадобностью, мой отец), и я пришел в эту маленькую прачечную, чтобы ее там отгладили перед собеседованием для устройства на работу.

В то время я только что сбежал из дома и снимал грязную комнату. Мне было восемнадцать, денег едва хватало, а жилье обходилось в пятнадцать баксов в день, с общей кухней и ванной в коридоре. На кухне и в ванной воняло — по-разному, но одинаково противно, — и вонь распространялась по жилым комнатам. Из-за всего этого я впал в некоторое отчаяние, а квартира Микки была очень приятной, с двумя спальнями и видом на кафедральный собор. Она казалась темноватой — так часто выглядят городские квартиры с длинными коридорами, — но довольно чистой, и Микки производил впечатление славного парня. Я и раньше видел его на территории университета: парень заметный, крупный, почти как я, рыжеволосый, с пухлыми губами, нависающими бровями и выпуклыми глазами кого-нибудь из Габсбургов. Он носил твидовые пиджаки и фланелевые штаны, а в холодную погоду — самую настоящую военно-морскую шинель из верблюжьей шерсти. Говорил Микки с явным, очаровательно спотыкающимся акцентом англофила, какой можно услышать из уст знаменитых колумбийских профессоров английской литературы, имевших несчастье родиться в США.

Несмотря на склонность к эффектам, Микки был, подобно большинству нью-йоркских интеллектуалов и в отличие от меня, типичным провинциалом. Он родился… нет, даже под страхом смерти мне не вспомнить названия этого места. Не Пеория, но что-то вроде. Кеноша. Аштабьюла. Молайн, может быть? Один из индустриальных городов Среднего Запада и среднего размера. Так или иначе, но Микки сообщил мне при первой нашей встрече, что являлся «отпрыском маленькой бизнес-империи», занимающейся изготовлением промышленных заглушек. Помню, я спросил его, что это такое, а он рассмеялся и сказал, что, мол, понятия не имеет, но всегда представлял себе эти штуковины в виде гигантской «молнии» на штанах размером с товарный поезд.

Собственно, деньги сделал прапрадедушка Микки, а отец и дяди просто заседали в совете, играли в гольф и были столпами общества. Похоже, в стране тысячи таких семей — наследники состояний, сколоченных до наступления эры налогов и глобализации. Они поддерживают фамильный капитал осторожными инвестициями и отказываются от расточительного образа жизни.

Потом разговор неизбежно перешел на меня. Вдохновленный искренностью Микки и ощущением, что он ждет от нового соседа какой-то городской экзотики, я рассказал ему о своем почтенном предке Исааке Мишкине. Федеральным следователям и представителям организованной преступности отсюда и до Вегаса он был известен как Иззи Бухгалтер, или Иззи Цифра, а широкой публике — как дипломированный бухгалтер высшей квалификации.

— Вот не знал, что бывают евреи-гангстеры, — выдал Микки стандартную в таких случаях фразу.

Тогда я сообщил ему про «Корпорацию убийств» Луи Лепке, Кида Рилса и Меира Лански. Последний из троих стал инструктором и покровителем моего папы.

Такое случилось со мной впервые — я изложил семейную историю едва знакомому человеку, тем самым покончив с чувством своеобразного стыда, терзавшего меня в школьные годы. Почему я открылся Микки? Потому что отчетливо ощутил: он понятия не имеет, что стоит за подобными вещами. Проще говоря, он воспринял мой рассказ так же, как если бы я родился в цирке или в цыганском таборе. Но, конечно, все это значило гораздо больше.

— Выходит, ты еврей?

Естественный вопрос со стороны Микки. Уверен, он удивился, когда я ответил, что нет, на самом деле я не еврей.

Я слышу звук лодочного мотора на озере — далекое гудение. Середина ночи. Никто не рыбачит ночью. Или рыбачит? Я не знаю, я не рыбак. Возможно, здесь водится рыба, которая клюет в темноте, как москиты; или бывает ночная рыбалка, раз есть зимняя — малопривлекательный вид спорта, широко практикуемый фанатами-мазохистами.

Или это они.

Вот — снова. Я отошел от письменного стола, сжимая оружие и прислушиваясь, но ничего не услышал. Может, в одной из хижин включили какой-то мотор? Хижин тут несколько дюжин. Они разбросаны далеко друг от друга и, по-видимому, пусты сейчас, в промежутке между летом и лыжным сезоном. А звук по воде распространяется поразительно далеко, особенно в такую тихую ночь. Я взял с собой фонарик и был настолько глуп, что включил его, превратившись в отличную мишень для любого, кто таится в темноте за окном.

Пусть они и не хотят просто застрелить меня, о нет; но нельзя же так облегчать им задачу. Небо сплошь затянули тучи, и, прежде чем до меня дошла нелепость собственного поведения, я с испугом увидел, как мрак над озером поглощает тонкий фонарный луч. Я почувствовал тоску и уныние, глядя на его слабый свет, теряющийся в непроглядной тьме. Может быть, тут чувствуешь нечто вроде «memento mori»? Или это лишнее напоминание о чрезвычайных обстоятельствах моего уединения.

Перечитав написанное, я понимаю, что застрял в отдаленном прошлом. Если так будет продолжаться, мой отчет превратится во второй вариант «Тристрама Шенди», так и не дойдя до сути.

Продолжаю, однако: итак, в тот день я подкормил склонность Микки Хааса к экзотике небольшой частью своей семейной истории. Нет, фактически я не еврей (по правилам, национальность наследуется по материнской линии), потому что моя мать была католичкой. В те дни католика, вступившего в брак с человеком иного вероисповедания, отлучали от церкви, если только супруги не заключали договор, главной частью которого являлось обещание воспитать детей в католической вере. Так нас и вырастили — меня, старшего брата Пола и младшую сестру Мириам. Все по полной программе: крещение, уроки Закона Божьего, первое причастие, служение при алтаре для нас, мальчиков. И, естественно, вероотступничество; за исключением Пола. Хотя Пол тоже грешил этим, точно последний ублюдок, пока не раскаялся и не обрел свое призвание.

И вишенка сверху — еще один взгляд в прошлое. Полагаю, время еще есть: я вдруг сообразил, что мои преследователи вряд ли настолько глупы, чтобы переправляться через озеро Генри в темноте. С чего бы им это вздумалось? Значит, в моем распоряжении целая ночь. Итак, речь пойдет о моем папе восемнадцати лет от роду — умник из Бруклина, все быстро схватывает, многообещающий букмекер в спортивной сфере. К несчастью для его карьеры, на дворе стоял девятьсот сорок четвертый год, и папу призвали в армию. Он, конечно, обратился к своим донам, но те ответили, что нужно идти или они подыщут парня, чтобы проткнуть ему барабанные перепонки. Папа отклонил предложение.

Спустя примерно год он оказался в штаб-квартире Третьей армии в качестве шифровальщика — хорошая работа для славного еврейского парня: чистая, в помещении, никакой стрельбы в пределах слышимости; кроме того, шел уже сорок пятый год, и для американских сил в Европе начиналась самая увлекательная часть Второй мировой войны. Вермахт, по существу, прекратил сопротивление на Западном фронте, и его легионы послушно дрейфовали в расставленные садки. Совсем скоро американские солдаты обнаружили, что в обмен на американские сигареты они могут получить все, что угодно: антикварные изделия, фамильные драгоценности, девочек, спиртного хоть залейся. И папа мгновенно сообразил, что такой шанс сколотить капитал выпадает раз в жизни.

Он находился в Ульме, и его официальные обязанности — кодирование сообщений — были не слишком обременительны. Настоящая работа разворачивалась на черном рынке: продажа украденного с армейских складов топлива и продовольствия. Организовать дело не составило труда, поскольку к тому времени Германию наводнили оказавшиеся не у дел головорезы. Они сбросили эффектные нацистские регалии, которые носили на протяжении двенадцати лет, и предпочли свободное предпринимательство государственному разбою. Папа помогал им получить денацификационные сертификаты и покрывал мелкие кражи, используя свой бухгалтерский талант. Он не чувствовал угрызений совести, привлекая в свой бизнес бывших гестаповцев. Напротив — я думаю, ему доставляло удовольствие видеть, как они смиренно исполняют приказы еврея. Время от времени он тайно сдавал одного из них властям или, хуже того, активно действовавшим тогда еврейским подпольным мстителям. Это держало остальных в узде.

Официально папа проживал в казарме штаб-квартиры Третьей армии, но большую часть времени он проводил в номере отеля «Кайзерхоф» в Ульме. У отца была одна странность — он всегда являлся в публичные заведения не через главную дверь, а через служебный вход. Думаю, он перенял этот заскок у гангстеров сороковых годов, те всегда так делали. Возможно, они действовали из соображений безопасности или просто могли себе это позволить — кто бы остановил их? Как бы то ни было, зимней ночью сорок шестого года, возвращаясь из ночного клуба в «Кайзерхоф» через кухню, он нашел мою мать среди мальчишек и старух, что рылись в помойных ведрах. Как обычно, он не обращал внимания на них, а они — на него. Только одна вскинула голову от отбросов и сказала:

— Дай сигаретку, солдат.

Он посмотрел — и узрел ее лицо, частично скрытое под слоем грязи и вонючими тряпками, которыми она обмотала голову. Я видел тогдашние фотографии, и это поистине изумительно — она выглядела точно молодая Кэрол Ломбард, золотоволосая и изящная. Неделю назад ей исполнилось семнадцать. Конечно, папа дал ей сигарет; конечно, он пригласил ее к себе в номер помыться и сменить одежду. Он был потрясен. Как такое создание выжило в Германии сорок пятого года и никто не прибрал его к рукам?

Ответ на вопрос он получил чуть позже, когда она появилась из ванной — свежая, сияющая, в розовом шелковом халате — и он предпринял обычную попытку получить услугу за услугу. Но у девицы оказался пистолет, и она самым решительным образом направила его на папу. Она сказала: война там или не война, но она хорошая девочка, дочь офицера, она застрелила уже троих и его тоже прикончит, если он покусится на ее добродетель. Папа был ошеломлен, очарован, пленен. Ведь, в конце концов, в те дни за фунт сахара вы могли бы поиметь и графиню. Однако девочка сумела защитить свое тело от орд скитающихся по стране перемещенных лиц и беглых пленников вкупе с остатками побежденной армии и солдатами трех армий-победительниц, что свидетельствовало о ее незаурядной moxie. Это одно из папиных словечек — moxie. Он утверждал, будто в нашем поколении у сестры его в избытке, а мы с братом страдаем moxie-дефицитом.

Под дулом пистолета папа успокоился, они выпили, закурили и поведали друг другу свои истории — словно подростки, какими, собственно говоря, и являлись. Ее звали Эрментруда Стиф. Родители умерли — отец погиб летом сорок четвертого, а мать случайно угодила под бомбежку в последние недели войны, в Регенсбурге. Девушка несколько недель скиталась в хаосе агонизирующего рейха. При ней был маленький чемоданчик, она прятала его в своем шкафчике в госпитале; людям тогда приходилось принимать подобные меры предосторожности на случай крайних обстоятельств.

Иногда она передвигалась вместе с группами гражданских и, в зависимости от сорта людей, использовала два средства установления дружеских взаимоотношений. Одно из средств — желтая звезда вроде тех, какие нацисты заставляли носить евреев. Другое — узкая полоска черной ткани с вышитыми на ней словами «DAS REICH»; такие повязывали на левый рукав мундира солдаты Второй бронетанковой дивизии СС. Мать никогда не рассказывала, откуда взяла желтую звезду, а вот фирменный знак СС достался ей от гауптштурмфюрера Гельмута Стифа — ее отца, павшего за фатерлянд в Нормандии и похороненного на том самом кладбище в Битбурге, из-за которого несколько лет назад у президента Рейгана возникли неприятности.

Эта история свидетельствует об изворотливости обоих моих родителей и, наверное, о моем собственном характере, поскольку именно ее я избрал, чтобы позабавить или поразить Микки Хааса в тот день на Сто тринадцатой улице. А ведь многие люди предпочитают помалкивать о таких вещах. Мать, кстати, полностью отрицала оригинальную версию встречи с папой. Она утверждала, будто познакомилась с ним на танцах и решила, что он джентльмен. Она никогда не рылась в мусорных баках и никогда ни в кого не стреляла. Она признавала, что ее отец действительно был офицером СС, но очень старательно разъясняла нам, детям, разницу между Ваффен-СС, Альгемайн-СС и собственно СС — людьми, ответственными за лагеря. Ваффен-СС были храбрыми солдатами, они сражались с русскими — этими ужасными коммунистами.

Пустая болтовня. Кому есть дело до этого? Несомненно одно: истина для моих родителей всегда была чрезвычайно эластичной. И это касалось не только давно прошедших дней. Отец и мать нередко кардинально расходились в описании событий вчерашнего вечера. Это быстро сформировало во мне циничное отношение к историческим фактам, что добавляет иронии в мою нынешнюю ситуацию: ведь я, в некотором отношении, пострадал из-за событий четырехсотлетней давности.

Ну, теперь перенесемся вперед лет на двадцать. Как уже сказано, я стал юристом по интеллектуальной собственности, а Микки по-прежнему находится на расстоянии броска камня от того места, где мы впервые встретились: он профессор английской литературы в Колумбийском колледже. Микки обладает большим авторитетом в литературно-критических кругах. Несколько лет назад он возглавлял Ассоциацию современного языка — по-моему, это большое дело; он пользуется уважением (в сочетании с разной степени неприязнью) у большинства групп интерпретаторов, на которые в наши дни распался литературно-критический мир. Предмет его изучения — пьесы Уильяма Шекспира, благодаря чему Микки и познакомился с Булстроудом. Профессор Б., тоже специалист по Шекспиру, работал в Оксфорде, а в Колумбии читал курс лекций.

Однажды Булстроуд пришел к Микки и сказал:

— Послушай, старина, нет ли у тебя знакомого юриста по интеллектуальной собственности?

А Микки ему отвечает:

— Вообще-то есть.

Ну, примерно так.

Позвольте мне вспомнить тот день.

11 октября, вторник, прохладная погода не оставляет сомнений в том, что лето кончилось, в воздухе пахнет дождем. Все в плащах, и я тоже. Я почти вижу свой рыжевато-коричневый плащ, висящий на вешалке в углу моего офиса. Офис тесноват, но достаточно удобен. Мы сидим в здании на Мэдисон, и в мое окно видна одна из смотровых площадок кафедрального собора Святого Патрика; это зрелище — почти единственное, что связывает меня с религией моей юности. Офис обставлен в неброском современном стиле, смутно наводящем на мысль о жилище Жан-Люка Пикара на космическом корабле «Энтерпрайз».

На стене висят мои дипломы, лицензии и три фотографии в светлых рамках. Одна из них — профессиональный портрет двух моих детей, какими они были несколько лет назад. На второй сын Нико учится кататься на двухколесном велосипеде, а я бегу рядом; очень хороший снимок, сделанный его матерью. Единственный не совсем обычный предмет в комнате — это третья фотография. На ней изображен крупный, очень коротко остриженный молодой человек в красно-бело-голубом костюме тяжелоатлета, удерживающий над головой штангу. Штанга такая тяжелая, что слегка провисает с обеих сторон: спортсмен относится к самой тяжелой весовой категории, свыше ста девяносто двух с половиной фунтов, и на фотографии он поднимает больше пятисот фунтов. Пятьсот тридцать два, чтобы быть точным.

Человек на снимке — это я сам, а фотография сделана в Мехико на играх 1968 года, где я выступал за олимпийскую сборную США. Это наибольший вес, взятый мной в рывке, и он должен был принести мне бронзовую медаль. Но я напортачил в подходе, и победа досталась Джо Дьюбу. После игр я продолжал тренироваться — на более низком уровне, конечно, — и все еще могу вскинуть над головой груз весом в четверть тонны.

Абсолютно бесполезное умение, чем оно мне и нравится. Я начал этим заниматься в десять лет, поднимал самодельные гири на протяжении учебы в школе и в колледже. В настоящее время во мне шесть футов два дюйма роста, вес под сотню, окружность шеи восемнадцать дюймов, грудь пятьдесят два, и остальное под стать. Многие считают меня грузным, что определенно не соответствует действительности. После появления на экране Шварценеггера люди склонны путать ваяние тела путем подъема тяжестей и соревнование по подъему этих тяжестей.

У тяжелоатлетов почти никогда не бывает ладно скроенных тел, чья красота напрямую связана не с силой, а с отсутствием подкожного жира. Любой настоящий тяжелоатлет запросто переломит мистера Вселенная через колено — гипотетически, разумеется. Я имел возможность убедиться, что большие сильные люди, как правило, обладают умеренным темпераментом, если, конечно, не прибегают к стероидам, что теперь широко распространено. Сам я противник стероидов и, соответственно, человек мягкий.

Я опять ушел в сторону, хотя просто пытался воспроизвести атмосферу моего офиса в тот знаменательный, совершенно обыденно протекавший день. На утреннем совещании мы обсуждали увеличение пиратского производства китайских маек с изображениями рок-альбомов. Спокойная встреча, назначение экспертизы и вежливый намек, что тяжбы в таком деле — пустая трата времени, поскольку китайские пиратские майки — неизбежная цена за занятие бизнесом в нашем падшем мире.

После встречи я вернулся к себе в офис. Было уже минут двадцать двенадцатого, я предвкушал ланч, но секретарша остановила меня. Моя секретарша — мисс Оливия Малдонадо, женщина одновременно эффектная и компетентная. Многие в офисе не прочь переспать с ней, и я в том числе. Однако в «Геллер, Линц, Гроссбат и Мишкин» придерживаются железного правила: никаких интрижек с персоналом; что я полностью поддерживаю. С моей стороны это почти единственный пример воздержания, чем я по-дурацки гордился.

Помню, на Оливии был наряд, который мне особенно нравился: серая обтягивающая юбка и темно-розовый кардиган с двумя расстегнутыми верхними пуговицами. Перламутровыми пуговицами. Блестящие темные волосы высоко подобраны и схвачены янтарным гребнем, оставляя на виду прелестное маленькое коричневое родимое пятно у основания шеи. От нее исходил слабый запах ириса.

Она сообщила, что меня ждет какой-то человек, он не значится в моем расписании. Могу ли я принять его? Некий мистер Булстроуд. К нам редко приходят с улицы — мы же не поручительством занимаемся — и я был заинтригован.

Я вошел в кабинет, уселся за письменный стол, и вскоре мисс М. ввела человека: дородная фигура в потертой твидовой «тройке», портфель в руках, на маленьком остром носу — очки в черепаховой оправе. Через руку перекинут поношенный, но дорогой плащ, на ногах хорошие туфли цвета бычьей крови, из нагрудного кармана торчит носовой платок. Жидкие волосы табачного цвета, умеренной длины аккуратно расчесаны, чтобы прикрыть лысину; в этом проглядывало что-то тщеславное. Его лицо залилось краской от шеи и вверх по щекам, когда он протянул мне руку (мягкую, слегка влажную), мигая бесцветными ресницами. Я подумал: наверняка профессор. И оказался прав.

Посетитель представился. Эндрю Булстроуд, профессор из Оксфорда, С. К., сейчас читает цикл лекций в Колумбийском университете. Профессор Хаас был столь любезен, что назвал мне ваше имя…

Я усадил его и после обычной вступительной болтовни спросил, чем обязан. Он сказал, что ему нужен совет специалиста по интеллектуальной собственности. Я сказал, что он попал по адресу. Может, спросил я себя, профессор пришел ко мне с какой-то гипотезой? Не люблю гипотез; когда клиент ударяется в гипотезы, это обычно означает, что он не склонен прямо смотреть в глаза реальности.

Предположим, сказал он, я обнаружил рукопись литературного произведения, забытого литературного произведения. Кто может предъявить на него права? Я сказал, что это зависит от целого ряда обстоятельств. Автор умер? Да. До 1933 года? Да. Есть наследники или правопреемники? Нет. Я сказал, что, согласно последней редакции Акта по защите авторских прав США от 1978 года, неопубликованная рукопись, созданная до 1 января 1978 года, авторы которой умерли до 1933 года, с 1 января 2003 года становится всеобщим достоянием.

От этого сообщения физиономия у него вытянулась, из чего я заключил, что он рассчитывал на другой ответ: к примеру, что он может получить авторские права на то, что нашел. Он спросил, известно ли мне, как действует аналогичный закон в Соединенном Королевстве, и я ответил, что да, это мне известно, поскольку наша фирма занимается консультированием и по ту сторону Атлантики. Я сказал ему, что Британия более дружелюбна к творцам, нежели США, а именно: автор имеет неограниченные авторские права на неопубликованную работу, а если она опубликована или иным способом представлена общественности, авторские права сохраняются на протяжении пятидесяти лет с момента первой публикации или представления. В нашем случае автор мертв, продолжал я, и авторские права будут сохраняться в течение пятидесяти лет, считая от календарного года, когда Акт об авторских правах 1988 года вступил в силу — то есть пятьдесят лет от 1 января 1990 года.

Он кивнул и спросил насчет права собственности — кому принадлежат авторские права на неопубликованное произведение покойного автора? Я объяснил, что по британскому закону, если право собственности не передано по завещанию, авторские права отходят к короне. Мне нравится говорить это — «отходят к короне». В воображении возникает картина: Елизавета II радостно потирает руки при мысли о растущих барышах, а вокруг — груды сверкающих гиней, и на них громко тявкают корги.

Такой ответ его тоже не порадовал. А как же права тех, кто нашел рукопись, спросил он? Разве им не причитается девять десятых ее стоимости?

На что я ответил, что эти байки в какой-то степени соответствуют действительности. Но если он решится опубликовать произведение, то должен быть готов к судебному преследованию со стороны короны; если же он опубликует рукопись в США, ему придется приложить немало усилий, чтобы защитить свои авторские права от прямого пиратства. А теперь не будет ли он любезен оставить гипотетические рассуждения и рассказать мне, что имеет в виду на самом деле?

Мой тон означал, что я готов распрощаться с ним, если он не собирается быть более откровенен. Какое-то время он в молчании обдумывал мои слова, и я заметил, что на лбу и на верхней губе у него выступили капли пота, хотя в офисе было прохладно. У меня мелькнула мысль: может, он болен? Мне и в голову не приходило, что он страшно напуган.

Я достаточно давно в этом бизнесе, чтобы определить, когда клиент искренен, а когда лжет. Профессор Булстроуд определенно относился ко второй категории. Он сказал, что вступил во владение (эта фраза всегда бесит меня) документальным свидетельством, рукописью семнадцатого столетия — личным письмом человека по имени Ричард Брейсгедл к его жене. Профессор считает рукопись подлинной, и из нее становится ясно, что существует некий литературный Труд огромной научной значимости, о котором никто никогда не подозревал. Одна эта рукопись дает богатый материал для исследований, но иметь сам Труд…

Когда он произносил «Труд», я отчетливо слышал прописную букву, поэтому так и пишу.

Что за Труд, спросил я?

Тут он замялся и вместо ответа спросил, как у нас обстоит дело с конфиденциальностью. Я объяснил, что обычный гонорар составляет двадцать пять долларов, и, как только чек окажется у меня в руках, ничто на земле не заставит меня разгласить содержание нашей беседы, если только клиент не выскажет намерение совершить уголовное преступление. После чего профессор достал чековую книжку в кожаной обложке, выписал чек и вручил его мне. Он спросил, есть ли у нас надежное хранилище. Я ответил, что у нас есть закрытый бронированный несгораемый архив. Его это не устроило. Я сказал, что мы заключили соглашение с расположенным в том же здании Сити-банком и арендуем большой сейф. Профессор открыл свой портфель и вручил мне обвязанный тесьмой конверт. Могу ли я принять его на хранение, временно?

Снова слышен шум двигателя. Нужно пойти взглянуть, что там.

Письмо Брейсгедла (1)

Банбери, 25 октября, год 1642

Моя дорогая добрая жена, да благословит Господь всемогущий тебя и нашего сына. Ну, Нэн, я погиб, как ты и предсказывала. Умоляю, будь осторожнее со своими предсказаниями, самое меньшее, тебя объявят ведьмой. У меня в спине застряла пуля или так говорит здешний врач; его зовут Толсон, и он добрый христианин. Том Кромер, мой матрос, ты помнишь его, хороший преданный парень, хотя он сбежал с поля боя, но потом вернулся, нашел меня среди павших, нашел коня и привез меня сюда, в город Банбери. Мистер Толсон приютил меня за 2 пенса в день, все считают, это хорошая цена в нынешние времена, но он говорит, мой случай такой, что я не заплачу больше шиллинга. Вот я и пишу напоследок, прежде чем буду взят на Небеса, как я надеюсь, или (что больше похоже на правду) поглощен геенной огненной, как я уверен, поскольку не заслужил быть избранным. Но все в руках Божьих, и я отдаюсь на его милость.

Теперь как все было. Ты знаешь, поздним летом мы вышли из Лондона, я был с артиллеристами лорда моего Эссекса, когда король отверг права парламента и повел свои войска против собственных людей, чтобы подавить их свободы. В Нортгемптоне мы услышали, что король движется на Вустер по южной дороге, и мы тайно поспешили, чтобы наша армия оказалась между ним и Лондоном. Мы потерпели неудачу через то, что слишком поторопились и наши войска оказались разбросаны по стране: однако услышав, что король собирается напасть на Банбери, мы собрались на севере около города Кинтона, и король повернул нам навстречу.

Знай, Нэн, война похожа на игру детей с бумагой, камнем и огнем: бумага покрывает камень, камень сокрушает огонь. Вот что я хочу сказать — конь может одолеть пушки, поскольку мы дали один залп, а потом они пошли на нас прежде, чем мы выстрелили снова. Пеший может поразить конного, поскольку всадники не рискнут броситься на стену пик, поэтому пеший должен охранять пушки в батарее. Пушки могут привести батальон пик врага в смятение, и тогда конные смогут добраться до них. Значит, искусство генералов в том, чтобы все работало вместе. Ну, мы установили наши батареи и хорошо попрактиковались этим утром, имея больше пушек, чем у королей на ихнем празднике, но вот расстояние подкачало, хотя видно было под королевским знаменем принца Руперта и других вокруг него. Впереди и слева нас охраняли солдаты сэра Николаса Байрона, а наши фланги заняли позицию в лесу.

Потом королевская конница напала на нас справа. Мы видели дым, видели, как летят знамена, вообще все, что происходит, но наш правый фланг оттеснили назад, левый переместился туда же, самая обычная вещь в сражении. Однако нападающие были сильно умелые в войне, они продвигались вперед так быстро, что мы, артиллеристы, словно повисли в воздухе. Нэн, я уже говорил, что эти, которые служат королю, ребята башковитые, но они кавалеристы и могут нападать только с мечом и пистолью. Так они и сделали, подняв громкий крик. Они с силой врезались в нас, опрокинули наших пеших, словно торговцев стоваром, и добрались до пушек. Я схватился с одним нападающим, чтобы защитить свое орудие (пушки, как говорится, сраму не имут, но мне было стыдно сдавать их без боя), но тут какой-то кавалерист выстрелил в меня из карабина, я упал и пролежал весь день, не мог сбежать и даже двинуть ногой, пока юный Том не нашел меня в сумерках и не отвез туда, где я сейчас умираю. Я даже не знаю, кто победил в тот день.

Так что теперь я пишу тебе, и это последнее, что я сделаю на земле. Я думаю, что, хотя Бог не призовет меня к себе, все же я человек, не грязь под ногами. Может, от моего рассказа будет польза нашему сыну, чтобы он вырос достойным человеком.

 

2

Тем вечером, когда случился небольшой пожар — разоблачительный пожар, изменивший всю его жизнь, — Альберт Крозетти, как обычно, работал в подвале и первым заметил огонь. Он находился там, потому что в магазине «Редкие книги Сидни Глейзера» компьютер стоял в подвале. Мистер Глейзер недолюбливал технику и возмущался тем, что сейчас книготорговцу без нее не обойтись. Он предпочитал предлагать свои сокровища покупателям вручную, в хорошо освещенной, обшитой панелями и устланной коврами комнате наподобие демонстрационного зала в своем магазине. Однако несколько лет назад он смирился с реальностью и начал подыскивать себе нового сотрудника. Он спрашивал у кандидатов, достаточно ли хорошо они знакомы с компьютерами, чтобы создать и поддерживать сетевой каталог, и в итоге нанял первого же некурящего человека, ответившего на этот вопрос положительно.

Им оказался Альберт Крозетти, тогда двадцатичетырехлетний. Крозетти родился в Квинсе и все еще жил там вместе с матерью, в кирпичном бунгало на Озон-парк. Мать его была вдова и библиотекарь на пенсии. У них с сыном сложились прекрасные отношения, почти свободные от фрейдистской чепухи. Крозетти мечтал снимать фильмы и копил деньги, чтобы поступить на знаменитый кинофакультет Нью-Йоркского университета. Он начал работать на Глейзера спустя месяц после получения диплома в Квинс-колледже. Работа ему нравилась: размеренный образ жизни, справедливая оплата. Глейзер был слегка помешан на антикварных книгах, но он понимал, что заполучил ценного сотрудника, и практически не вмешивался в электронное царство Крозетти.

Его рабочее место представляло собой крошечную нишу, чьи стены прикрывали полки, остекленные шкафы и ящики с книгами. Здесь он корректировал сетевой каталог, перенося в него сведения с листков бумаги, собственноручно исписанных мистером Глейзером прекрасным почерком давно минувших дней. Он отслеживал постоянно пополнявшийся перечень заявок на книги, поступавших от библиофилов со всего мира, и распечатывал его для дальнейшего более пристального изучения. Кроме того, в его обязанности входила упаковка и рассылка томов, а также другие мелкие поручения, связанные с книготорговлей. Он редко по доброй воле поднимался в торговый зал, где спокойные, хорошо одетые люди касались старинных фолиантов так заботливо и бережно, словно это новорожденные дети.

Единственным неприятным аспектом работы был запах: смесь ароматов старых книг, мышей и разложенного повсюду крысиного яда, канализации, нагретых красок, а надо всем этим — сочной басовой нотой — вонь горелого жира. Вонь проникала из-за двери соседнего заведения под названием «Эгейское», типичной закусочной делового Нью-Йорка. Днем там подавали датские пирожные, тосты, яйца, сэндвичи, что-нибудь жареное и газировку, а по утрам еще и кофе.

Приближалось обеденное время, стоял прекрасный июльский день, и Крозетти лениво размышлял, что ему делать: бросить веб-сайт и пойти перекусить или просто позвонить в кафе и вызвать мальчишку-рассыльного с сэндвичем.

А можно и пропустить обед. Он подчас думал, что втягивает достаточно калорий через легкие, главным образом в виде жира (во всяком случае, в этом помещении). В еде Крозетти не любил экспериментов и предпочитал то, что готовила мать. На животе у него уже образовался лишний жирок, а когда он смотрел в зеркало во время бритья, то видел физиономию более широкую, чем хотелось бы. Он обдумывал идею пригласить пообедать Кэролайн Ролли, что работала наверху, в магазине. Вряд ли она питается одним запахом старых книг. Он знал, что время от времени Кэролайн с Глейзером закрывают торговый зал и идут куда-нибудь перекусить, оставляя Крозетти внизу. На мгновение он позволил фантазии разыграться, а потом отогнал видение. Ролли — человек книжный, а он, по сути, нет, хотя уже много чего узнал о книжном бизнесе (ну, цены, состояние рынка и все такое прочее). По журнальным и киношным стандартам Ролли не была красавицей — слишком высокая и более плотная, чем того требует нынешняя мода. Крозетти прочел где-то, что некоторые женщины лучше выглядят без одежды — Ролли, ему казалось, как раз из их числа. В одежде она казалась незаметной: носила черное, как и все прочие.

Однако было в ее внешности кое-что, притягивающее взгляд. Блестящие, гладкие черные волосы до плеч, схваченные серебряной заколкой, чтобы не падали на лицо. Слишком острый нос словно состоял из большего числа костей, чем обычно, в результате чего над ним образовывались странные маленькие складки. Губы — не по моде тонкие, бледные. Когда Ролли говорила, становилось видно, что зубы ее тоже странные, в особенности резцы — длинные, угрожающего вида. При этом нелепо смотрелись голубые глаза с неестественно крошечными зрачками, похожие на летнее небо (ха!). Не будучи книжным человеком, Крозетти тем не менее читал книги, по преимуществу фэнтези и научную фантастику. Иногда он воображал для забавы, что мисс Ролли — вампир; это объясняло бы темные одежды, внешний облик, странные зубы. Вампир, который не боится дневного света.

Возможно, он когда-нибудь пригласит ее на ланч и спросит об этом — ну, чтобы начать беседу. О чем еще с ней говорить, он понятия не имел. Когда Крозетти пришел сюда, она уже работала в магазине, и за несколько лет они едва обменялись двумя-тремя официальными фразами. На работу она приезжала на велосипеде, из чего вытекало, что обитает она где-то по соседству. А по соседству располагался Мюррей-хилл. Значит, у нее есть деньги, потому что на заработок у Глейзера там не проживешь. Опыт подсказывал Крозетти, что молодые, привлекательные и богатые женщины с Манхэттена не сохнут по полноватым итальянским парням, живущими в Квинсе вместе со своими матерями. Впрочем, Ролли может стать исключением из правил — ведь ничего не знаешь заранее…

Эти веселенькие мысли не мешали Крозетти трудиться над особенно хитроумным куском гипертекста. Он подумал о глазах Ролли; был в них какой-то элемент электричества, притягивавший его взгляд. Эти глаза и компьютер целиком поглотили его внимание, и он не сразу заметил, что запах гари необычно силен. Что это уже не просто запах, а дым. Он поднялся, закашлялся и прошагал в заднюю часть подвала — к стене, отделявшей магазин от закусочной. Здесь дым был гуще. Сквозь трещины в старом кирпиче выползали темные усики. Стена оказалась теплой, когда он прикоснулся к ней.

Крозетти быстро простучал подошвами по деревянным ступенькам в магазин… пусто, и на двери табличка с надписью «ПЕРЕРЫВ». Ничего удивительного — время ланча, и Глейзер, видимо, повел свою протеже перекусить. Крозетти выскочил на улицу и обнаружил, что у входа в «Эгейское», из двери которого валит густой серый дым, собралась небольшая толпа. Он спросил, что происходит.

Пожар на кухне, ответили ему. Теперь стал слышен вой сирен. Подкатил полицейский автомобиль, офицеры начали разгонять толпу. Крозетти бросился обратно в магазин и побежал вниз по лестнице. Дым стал густым и удушающим, он нес тошнотворный привкус застарелого жира. Крозетти вытащил из компьютера резервно-копирующий диск и бросился вверх по лестнице к запертому шкафу, где хранились самые ценные книги. Ключ, конечно, был у Глейзера. Поколебавшись немного, Крозетти разбил стекло.

Первой он схватил «Историю индейских племен Северной Америки» Маккенни и Холла, трехтомник инфолио, гордость магазина. Вытащил из шкафа, бросил на стол. Туда же — «Гордость и предубеждение», первое издание. Потом «Листья травы», еще одно первое издание, тянет не меньше чем на четверть миллиона. Крозетти подхватил книги, метнулся к двери, но остановился, отчаянно ругаясь: он вспомнил, что новоприобретенные «Путешествия» Черчилля» остались внизу. Он мучительно соображал, что делать — спасать то, что уже в руках, или бежать за «Путешествиями»?

Нужно спуститься. Он положил книги на стол, но, когда добрался до лестницы в подвал, тяжелая рука схватила его сзади за пиджак и грозный голос требовательно спросил, куда он, черт побери, направляется. Голос принадлежал огромному пожарному в противодымной маске — тоже, судя по всему, человеку не книжному. Однако пожарный позволил Крозетти вынести три драгоценных тома из шкафа. Когда появились Глейзер и Ролли, Крозетти стоял в переулке за пределами цепочки копов, не подпускающих никого к зданию. Задыхающийся и грязный, он прижимал спасенные книги к груди. Быстро оглядев их, Глейзер спросил:

— А что с Диккенсом?

Он имел в виду издание 1902 года с дополнительными акварельными иллюстрациями Кида и Грина. Шестьдесят томов. Крозетти сказал, что ему очень жаль. Глейзер попытался прошмыгнуть мимо оцепления, но копы остановили его и сердито приказали вернуться.

Ролли взглянула на Крозетти и спросила:

— А Черчилля из подвала вы не прихватили?

— Нет. Я хотел, но они меня не пустили.

Она понюхала воздух.

— Теперь все провоняет жареным. Но, по крайней мере, вы спасли «Индейские племена».

— А еще Джейн и Уолта.

— Да, их тоже. Сидни считает, что вы не разбираетесь в книгах.

— Я знаю только их цены, — сказал он.

— Да. Скажите, а если бы пожарный не вмешался, вы ринулись бы в огонь спасать «Путешествия»?

— Не было никакого огня, — скромно ответил он.

Впервые за все время их знакомства она одарила его улыбкой — зубастой улыбкой молодой волчицы.

На следующий день они провели учет и обнаружили, что торговый зал и его содержимое не пострадали, если не считать запаха. Оказывается, в соседнем кафе имелась дыра в полу, и на протяжении многих лет повара сливали туда масло, когда были слишком заняты или ленились вынести мусор куда следует. В результате в подвале между стенами образовалось целое озеро; оно-то и воспламенилось. Пожарные разрушили часть стены, и в результате то, что хранилось в подвале магазина, пострадало от жара, сломанных кирпичей и воды. Упаковочный ящик, где лежали шесть томов «Сборника морских и сухопутных путешествий» Джона Черчилля (1732 года издания), принял на себя основной удар рухнувшей стены. Сейчас эти тома были разложены на рабочем столе, а вокруг него стояли мистер Глейзер, Крозетти и Ролли — словно полицейские, изучающие жертву убийства. Вернее, на полицейских походили молодые люди, а мистер Глейзер напоминал горюющую мать жертвы. Он нежно поглаживал пальцами искореженные, промокшие, почерневшие обложки из телячьей кожи.

— Не знаю, — произнес он слабым срывающимся голосом, — не знаю, стоит ли теперь стараться. Какая колоссальная потеря!

— Книги застрахованы? — спросил Крозетти.

Глейзер и Ролли с видимым отвращением посмотрели на него.

— Конечно, — раздраженно буркнул Глейзер. — Но что толку? Это самый прекрасный в мире Черчилль тысяча семьсот тридцать второго года. Или, точнее, был. Он из библиотеки одного из младших Годолфинов. Скорее всего, никто не прикасался к нему с тех пор, как он вышел в свет, и до момента смерти последнего их наследника в тысяча девятьсот шестьдесят пятом году, когда библиотеку разорили. Потом он почти сорок лет принадлежал одному испанскому предпринимателю, а в прошлом месяце я приобрел его на аукционе. Он был в отличном состоянии, ни следа изношенности, никаких пятен или… Ох, его уже не восстановишь. Придется уничтожить тома, сохранив лишь карты и иллюстрации.

— Ох, нет! — воскликнула Ролли. — Конечно, их можно восстановить.

Глейзер посмотрел на нее поверх толстых половинок стекол.

— Нет, это не имеет экономического смысла, если подсчитать расходы на восстановление и сравнить их с тем, что можно выручить за отремонтированные книги. — Он помолчал, прочистил горло и закончил: — Нет, боюсь, нет другого выхода, кроме как уничтожить их.

Это прозвучало так, словно онколог сказал: «Четвертая стадия меланомы».

Глейзер испустил тяжкий вздох и слабо взмахнул рукой, будто отгонял комаров.

— Дорогая, доверяю это вам. Сделайте все побыстрее, пока не начал распространяться грибок.

И он поплелся в свой кабинет.

— Он хочет уничтожить книги? — переспросил Крозетти.

— Это несложно. Но сначала надо высушить их, — ответила Ролли с рассеянным видом. — Послушайте, мне понадобится помощь.

Она снова обратила на него внимание, и на ее лице появилось просящее выражение мольбы, довольно приятное для Крозетти. Он сделал вид, будто проверяет, не стоит ли кто-то за спиной, и сказал:

— Ох, нет, только не я! Я никогда не умел даже аккуратно раскрасить картинку по контуру.

— Нет, тут придется действовать с помощью бумажных полотенец. Сушка займет весь день и всю ночь, а может, и несколько дней.

— А как же работа?

Она повела рукой вокруг.

— Магазин закроется на месяц, пока тут все не отремонтируют, а вы сможете работать и на другом компьютере, верно?

— Ну да… И где вы собираетесь этим заняться?

— У себя дома. Места там хватит. Пошли. — Она прижала к бокам два тома.

— Вы имеете в виду, прямо сейчас?

— Конечно. Вы же слышали, что сказал Глейзер: чем скорее начать, тем меньше вреда от влаги. Берите остальные. Сначала завернем их в бумагу.

— Где вы живете? — спросил он, прижимая к груди изуродованные книги.

— В Ред-Хуке. — Она уже стояла у прилавка, отматывая коричневую бумагу от большого рулона.

— Вы приезжаете из Ред-Хука на велосипеде?

Крозетти никогда не был в Ред-Хуке, районе на юго-восточном побережье Бруклина, сразу за Бруклинскими доками. Станции подземки в Ред-Хуке нет, потому что все, кто там живет, заняты в порту и ходят на работу пешком. Посторонние же туда не ездят, если только у них не возникает желание остаться без головы.

— Конечно нет, — ответила она, обертывая бумагой уже шестой том. — Я еду на велосипеде до реки, а потом на причале у Тридцать четвертой улицы сажусь на водное такси.

— Это, наверно, недешево.

— Да, но я мало плачу за квартиру… Положите это в пакет.

Крозетти взглянул на книгу в своих руках — с нее текла черная жижа, пропитывая его рыжевато-коричневые брюки. Впервые он пожалел, что не одевается в черное, как большинство его сверстников; или как Кэролайн. Она извинилась и пошла вверх по лестнице, оставив его заворачивать остальные тома.

Когда с этим было покончено, они отправились в путь, положив свой груз в проволочную корзину велосипеда Ролли — тяжелого, видавшего виды велосипеда вроде тех, на каких ездили разносчики готовой еды или, несколько лет назад, вьетконговцы. Крозетти пару раз попытался завязать разговор, получил односложные ответы и умолк. Реакция Ролли была ясна: мы не на свидании, парень. С другой стороны, день выдался славный, температура около восьмидесяти, влажность чуть меньше, чем в тропиках, а вышагивать по городу — причем не бесплатно — с Кэролайн Ролли, даже если она молчит, куда приятнее, нежели производить инвентаризацию в провонявшем горелым жиром подвале. К тому же мало ли что может случиться в квартире этой женщины? Крозетти с оптимизмом смотрел в будущее.

Он никогда не ездил на водном такси и нашел, что это гораздо лучше, чем на метро. Ролли пристегнула велосипед к перилам на носу и встала рядом. Крозетти остановился там же, держась за перила. Все прочие пассажиры на судне, похоже, оказались туристами.

— Ну, как вам это? — спросила Ролли, когда их трясло по середине Ист-ривер.

— Нормально. Я старый моряк. Я половину детства проторчал в заливе Овечьей головы — удил рыбу на маленькой лодке. Хотите, я поддержу вас, как Кейт Уинслет в «Титанике»?

Она одарила его официальным холодным взглядом и снова повернулась вперед. Да, это определенно не свидание.

Кэролайн Ролли жила на втором этаже темного кирпичного пакгауза на углу Ван-Брант и Коффи-стрит. Крозетти придерживал книги, пока она втаскивала велосипед по темным, раскрошенным ступеням. В воздухе ощущался тяжелый запах, который он не сумел идентифицировать: сладковатый и отдающий химикалиями. Толстая деревянная дверь в квартиру была обита крашенным в серый цвет железом, как на боевом корабле.

Внутри оказался лофт — совсем не похожий на те, что любят перебравшиеся в Сохо миллионеры. Огромная комната — футов тридцать на шестьдесят — с почерневшим деревянным полом, от которого через почти равные интервалы поднимались и уходили к серому жестяному потолку литые металлические колонны. Стены из красного кирпича, грубо замазанного грязноватой осыпающейся известкой. Комната вытягивалась с востока на запад, и свет в нее проникал через высокие грязные окна на обоих концах, причем многие стекла были заменены квадратами фанеры или сероватого, местами порванного пластика.

Ролли прислонила велосипед к стене рядом с дверью, подошла к окну и положила одну из упаковок с книгами на длинный стол. Крозетти последовал за ней, с любопытством озираясь по сторонам в поисках двери или коридора, ведущих в жилое помещение. Ролли уже разворачивала книги. Подойдя ближе, Крозетти разглядел, что стол самодельный, а крышка его составлена из множества коротких досок с тщательно подогнанными краями, отшлифованных до шелковистой гладкости. Шесть прочных ножек были сделаны из материала вроде желтого стекловолокна. Крозетти положил остальные книги на стол и почувствовал его вес — словно это мраморный постамент. Одновременно стол казался элегантным, как на выставке дизайнера.

Развернув все тома, Ролли выложила их в ряд на столе. Даже Крозетти понимал, что обложки двух книг пострадали непоправимо.

— Приятное местечко, — заговорил он, когда понял, что от Ролли не дождешься ни слова, не говоря уж про чай или пиво.

Никакой реакции. Наклонившись, она внимательно изучала пострадавшую обложку.

— Чем тут пахнет? — спросил он.

— В основном солодом. Сто лет назад здесь был пивоваренный завод, а потом хранили химикалии.

— Не возражаете, если я немного осмотрюсь?

На что Ролли ответила:

— Там, на полках, большая упаковка бумажных полотенец. Принесите ее сюда.

Крозетти, однако, торопиться не стал и медленно обошел огромное помещение. В одном углу обнаружилось множество деревянных поддонов, частично разобранных на доски. Южную стену почти сплошь занимали полки и шкафчики, сооруженные из этих досок, — гладко отполированные и окрашенные. На полках тесно стояли книги в твердых обложках, по большей части покрытые пылью, а некоторые были одеты в пластик. Он поискал взглядом какие-нибудь личные предметы, фотографии в рамках, сувениры, но тщетно.

Рабочие поверхности в кухонном уголке (плита с двумя конфорками, крошечная микроволновка и маленькая фарфоровая раковина с отбитыми краями) были сделаны из тех же плотно подогнанных деревянных обрезков, что и рабочий стол, но сильно просмолены, отчего приобрели янтарный цвет. У восточной стены Крозетти обнаружил сколоченный из поддонов топчан с аккуратно скатанным матрасом, стол, сделанный из кабельной катушки, и два кресла, явно найденные на свалке. Все старательно и весьма добротно было отремонтировано и покрашено в бежевый цвет. Одно кресло для хозяйки, другое для гостя? Это говорит о социальной жизни Кэролайн; интересно, для кого именно предназначено кресло? В юго-восточном углу — загородка из тех же досок; Крозетти предположил, что там туалет. Напротив громоздился старый платяной шкаф, отгороженный складной ширмой из лакированного дерева и декоративной бумаги. Тоже интересно: похоже, Кэролайн живет одна, но зачем-то завела ширму. Это свидетельствует о сексуальной активности.

Он собрался заглянуть за ширму, когда Ролли раздраженно окликнула его. По-видимому, для сушки книг время имело большое значение. Он нашел упаковку с бумажными полотенцами и вернулся к ней. Задача состояла в том, чтобы вкладывать по паре бумажных полотенец между каждыми десятью страницами влажных томов и менять их каждый час. Обработанные таким образом книги разложили на рабочем столе, придавив обернутыми тканью стальными пластинами, чтобы предотвратить разбухание.

— Что-то я не въезжаю, — сказал Крозетти, когда с этим делом было покончено. — Зачем высушивать книги, раз вы хотите сохранить только карты и иллюстрации? Почему бы не вырвать ценное, а остальное покромсать и выбросить?

— Потому что так по правилам, — после еле заметного колебания ответила Ролли. — Вклейки будут загибаться, если удалить их влажными.

— Понятно, — сказал он, хотя на самом деле ничего не понял. Более того, молодая женщина впервые предстала перед ним в совершенно новом, не слишком привлекательном свете. Он уселся на табуретку, внимательно изучая ее профиль. — Ну… это интересно, наверное. Смотреть, как сохнут книги. Никогда прежде не видел. Не включить ли вам свет поярче, чтобы я ничего не упустил?

Он улыбнулся и был вознагражден крошечными лазурными искорками в ее глазах; казалось, она с трудом сдерживает улыбку.

— Можете пока почитать что-нибудь, — сказала она. — У меня много книг.

— А если нам поболтать? Я расскажу вам о своих надеждах и мечтах, вы — о своих. Время пролетит быстрее, а мы получше узнаем друг друга.

— Ну, начинайте, — безо всякого энтузиазма сказала она после краткой паузы.

— Нет, леди первая. Похоже, жизнь у вас поинтереснее, чем у меня.

На ее лице появилось потрясенное выражение. Она удивленно открыла рот, потом фыркнула, потом залилась краской.

— Простите, — сказала она. — О боже, совсем наоборот. С чего вам такое в голову пришло? Будто у меня интересная жизнь?

— Ну, это место, для начала. Вы живете в Ред-Хуке, в пакгаузе…

— Это лофт. Тысячи людей в городе живут в лофтах.

— Они живут в обустроенных лофтах. И, как правило, их мебель куплена в магазине, а не сколочена из досок. Вы здесь на законном основании?

— Домовладелец не возражает.

— При условии, что он знает. Кроме того, вы переплетаете книги. Необычно, не правда ли? Как вы этому научились?

— А что насчет ваших надежд и мечтаний?

— Вот видите? Вы к тому же скрытничаете. Нет ничего интереснее. Ладно. Со мной все просто. Мне двадцать восемь, я живу с мамой в Озоновом парке. Коплю деньги, чтобы поступить на кинофакультет. По расчетам, нужная сумма наберется спустя месяц после того, как мне исполнится пятьдесят два. Следовало бы взять взаймы, но я боюсь влезать в долги.

— Сколько вы уже накопили?

— Около трех с половиной тысяч.

— У меня побольше.

— Да уж кто бы сомневался. Надо полагать, Глейзер и платит вам больше, чем мне. Вы получаете комиссионные от продаж, живете в Ред-Хуке и имеете два выходных костюма: один на вас сейчас, а другой с воротником. На что вы копите?

— Я хочу уехать в Германию, в Гельзенкирхен, и поступить к Бушбиндерею Кляйну. — Поскольку Крозетти не реагировал, она добавила: — Очевидно, вы никогда не слышали о нем.

— Конечно слышал. Буш… что-то там… Кляйн. Это типа Гарварда в мире переплетчиков. Но, мне кажется, вы уже мастер. Все это оборудование…

Он сделал жест в сторону стоек с инструментами на рабочем столе — обрезочного пресса, точильных камней, ножей, кожаных вкладышей и горшочков с клеем. Все выглядело словно в восемнадцатом веке; Крозетти легко представлял себе, что «Путешествия» Черчилля переплетены с помощью точно таких же инструментов.

— Что вы, я еще очень мало знаю, — возразила она.

— Будто бы.

— Я имею в виду, мало по сравнению с тем, сколько нужно знать, чтобы целиком сделать книгу. Пока я умею чинить. Это похоже… Это как разница между тем, чтобы склеить разбитую фарфоровую вазу и сделать ее из глины и глазури.

— М-м-м… И теперь, когда мы поведали друг другу о тайных планах и между нами возникло взаимопонимание, почему бы вам не рассказать мне, что вы собираетесь делать с Черчиллем, когда «вылечите» его?

— Что? Я не «лечу» его. Я собираюсь уничтожить эти книги.

Красные пятна вспыхнули на ее щеках, взгляд заметался. Просто картина: девушка, пойманная на лжи.

— Нет, — уверенно заявил он. — Если бы вы собирались уничтожить их, то высушили бы вакуумным насосом. Никаких хлопот. Книги чистые, сухие, и все тип-топ. Вы удивлены? Я, конечно, не похож на тех, кого вы называете «книжным человеком», но я и не идиот. Так что вы собираетесь делать с книгами?

— Продать, — ответила она, опустив взгляд на пропитавшиеся влагой тома.

— Как восстановленные?

— Нет. Все знают, что у нас имеются великолепные экземпляры. И есть частные клиенты с особыми требованиями. У них имеются «грязные» деньги, которые они хотят вложить в коллекционные вещи. Глейзер сам поступает так же. Он собирается заявить страховой компании, что книги полностью уничтожены, и предъявить счета за сохраненные вклейки и карты. Они будут стоить… ну, не знаю… наверно, двадцать пять сотен, и страховая компания выплатит ему разницу между этой суммой и тем, что он заплатил за книги. Примерно двадцать тысяч долларов.

— И ту же сумму вы рассчитываете положить в собственный карман, продав книги своему сомнительному клиенту. Или, может, для этого более подходит другое слово? Начинается на «к».

— Нет, нет, это не кража! Ничего похожего. Глейзер велел мне уничтожить книги. Для него их больше не существует. Он получит свою выгоду от страховой компании, а я заработаю на том, что умею. Это мало отличается от изготовления вещей из выброшенных досок.

— М-м-м, нет, на самом деле это далеко не одно и то же, но, думаю, во мне говорит средняя школа, где я учился у отцов иезуитов. Видите? Вы и впрямь интересный человек. Хитрость всегда интересна. Откуда вы возьмете счета за иллюстрации, если в действительности не уничтожите книги?

— Сидни никогда не интересуется уничтоженными книгами. — Она пожала плечами. — Они угнетают его. Он называет это пиршеством грифов.

— Вы не ответили на мой вопрос. Но, думаю, вы собираетесь продать их за двадцать две тысячи, пару тысяч отдать Сидни, да еще и страховая компания ему заплатит. А в бухгалтерию предъявите подложные счета. Таким образом, вы одновременно надуете страховую компанию, Глейзера, вашего сомнительного клиента и налоговую инспекцию. Вот ваш план.

— Вы хотите выдать меня!

Крозетти приходилось слышать о том, что глаза могут ярко гореть, но до сих пор он никогда такого не видел, разве что в кино: в глазах Ролли вспыхнули крошечные голубые искры.

— Нет, — с улыбкой сказал он. — Это слишком скучно. А теперь… как вы собираетесь привести в порядок обложки?

Он увидел облегчение на ее лице — от этических проблем они перешли к нейтральной технологии.

— Ну, думаю, мне удастся спасти кожаную обложку первого тома. Крышки переплета и корешок потрескались, но я могу снять кожу и заменить крышки.

С этими словами она взяла из жестяной коробки тонкий шпатель и начала отгибать бумагу с мраморным рисунком, соединявшую кожаную обложку и крышки переплета. Она работала осторожно, и Крозетти было приятно следить за ее маленькими умелыми руками, но тут зазвонил кухонный таймер — настало время сменить полотенца между страницами. Когда он покончил с этим, Кэролайн уже отделила кожаную обложку. Под обложкой, между кожей и потрескавшимся картоном, обнаружились влажные густо исписанные листы бумаги. Она отложила их в сторону, поднесла кожу к свету окна и принялась внимательно изучать ее.

— Что здесь за бумаги? — спросил Крозетти, праздно отделяя друг от друга влажные страницы.

С обеих сторон листы были исписаны порыжевшими черными чернилами.

— Набивочный материал. Чтобы сделать обложки толще и защитить кожу от внутреннего трения о крышки переплета, в них вкладывают ненужную бумагу.

— На каком языке это написано?

— На английском, скорее всего. Старая ненужная бумага.

— Не похоже на английский. Я могу читать по-английски… или, может, из-за почерка…

Ролли осторожно взяла листы и проглядела их.

— Забавно. Похоже на рукописный текст начала семнадцатого столетия.

— Простите?

— В смысле, я не палеограф, но это выглядит так, будто написано не в то время, когда вышла сама книга. Намного раньше тысяча семьсот тридцать второго года. Забавно.

— Что, кто-то спрятал старинную рукопись в переплет?

— Нет, конечно нет. Переплетчики используют для задней стороны крышек любые клочки бумаги — ну, пробные оттиски или старые рекламные листки, но не антикварные рукописи.

— Тогда почему она здесь? В смысле, антикварная рукопись имеет цену сама по себе, верно?

— Вовсе нет. Всем плевать на старые бумаги, пока не пройдет много лет. Подлинные рукописи использовали повторно, когда те становились неразборчивыми, а еще с их помощью можно было разжечь костер или очистить подгоревшую сковородку. Только очень немногие антиквары понимали, что защита артефактов прошлого очень важна. Обычные люди считали их психами. Самые ранние уцелевшие рукописные тексты нового времени — это юридические или финансовые документы. Литературный материал не имел никакой ценности.

— Но сейчас он может иметь ценность. Этот документ.

— Не знаю. Зависит от того, что там. И кто писал, конечно. — Ролли подняла листки к свету. — Ох, я поняла. Это типографская копия, на ней правка грифельным карандашом. Интересно… значит, это из какой-то книги, скорее всего, напечатанной тем же, кто печатал книги Черчилля для Джона Уолта. — Она сняла груз с первого тома и изучила выходные данные. — Питер Дин. Кстати, пора сменить полотенца.

Закончив с полотенцами, Крозетти спросил:

— Вам хотелось бы узнать, к какой книге относится рукопись? Что, если остальные листы под обложками относятся к той же книге? Вдруг у нее знаменитый автор, типа… ну, не знаю… типа Донна, или Мильтона, или Дефо? Такая рукопись стоила бы немало, а?

— Скорее всего, здесь размышления какого-нибудь безвестного священника. Толкования на Апостольские послания.

— Но мы же не знаем точно. Почему бы не вскрыть остальные обложки и не проверить?

— Потому что это большая работа. Я не смогу быстро привести их в порядок, а времени у меня немного.

— У нас есть время, пока сохнут книги, — сказал он. — Ну, сделайте мне любезность. Я же вам делаю.

Она одарила его мрачным голубым взором. Понимает, что ею манипулируют, подумал Крозетти.

— Если это вас осчастливит, — пробормотала Ролли и взяла шпатель.

Час спустя Крозетти с удовольствием разглядывал то, что напоминало белье на веревках, которые он натянул между поддерживающими крышу лофта колоннами. Влажные страницы инфолио служили прокладками во всех шести томах — по четыре под каждой обложкой, в общей сложности сорок восемь страниц. Обнаружение рукописи, не видевшей света два с половиной столетия, почему-то уменьшало неловкость Крозетти от сознания того, что он соучаствует в мошенничестве. Он удивлялся самому себе — он бесстыдно манипулировал Ролли, добиваясь, чтобы она вскрыла обложки и извлекла рукопись. И теперь он очень хотел, чтобы найденные бумаги имели историческую или литературную значимость. Он с нетерпением дожидался, когда страницы высохнут и можно будет изучить их.

Тем временем нужно было продолжать менять бумажные полотенца в книгах. Несколько раз они делали это вместе, а Ролли решила, что дальше он справится один. Главное, нельзя ускорять процесс, запихивая слишком много полотенец или кладя их чаше, чем через десять страниц. Если так сделать, объясняла Кэролайн, книга раздуется, потеряет форму и переплет лопнет. Около шести Крозетти заявил, что он голоден. Из еды, как выяснилось, имелись лишь китайская лапша быстрого приготовления и коробочки с готовыми блюдами различной степени несвежести. Теперь понятно, почему Ролли предпочитает обедать с Глейзером. Крозетти вышел, пробежался по главной улице Ред-Хука и вернулся с двумя бутылками вина и большой пиццей.

— Вы купили вино, — сказал она, когда он положил сумку на стол. — Я никогда не покупаю вина.

— Но вы его пьете.

— Ну… да. Очень мило с вашей стороны. Спасибо.

И снова эта еле заметная волчья улыбка — вторая.

Основной темой застольной беседы стал их работодатель, поскольку других точек соприкосновения не было. Крозетти так же мало интересовался книгами как физическими объектами, как она — современными фильмами. Кроме того, старик был ему интересен, а Ролли, если на нее слегка надавить, легко выдавала информацию; в особенности, когда вино стало оказывать свое действие. Крозетти нравилось, как она ест: жадно, будто у нее вот-вот отнимут еду, подобрала все до последней крошки и даже облизнула пальцы.

Выяснилось, что Глейзер поначалу был коллекционером и только потом занялся торговлей; так чаще всего и бывает. Его семья сколотила состояние два поколения назад, открыв сеть универсальных магазинов. Вырос он в фешенебельном верхнем Манхэттене. Глейзеры претендовали на звание интеллектуалов — ложи в опере, посещение концертов, модные туры по Европе и прочее в том же духе; огромная квартира около Центрального парка и большая библиотека. Но шло время, их магазины поглощались более крупными фирмами, деньги вкладывались не слишком удачно, а наследство размазывалось все более тонким слоем на все возрастающее количество родственников. В конце семидесятых Сидни Глейзер превратил свое хобби в способ заработка.

По словам Ролли, у него отсутствовала деловая жилка. Крозетти возразил, что в магазине много дорогих книг.

— В том-то и проблема. Это нерасчетливо — покупать книги вроде Маккенни и Холла за сто пятьдесят тысяч. Для Баумана, Сотби и прочих крутых ребят это годится, но Глейзер не крутой парень. Он хорошо одевается, важничает, но никаких серьезных источников средств у него нет. И наметанного глаза тоже. Люди его уровня должны покупать тысячедолларовые книги за две сотни, а не то, что стоит сотню тысяч, за девяносто пять. И домовладелец собирается поднять арендную плату, а ведь она уже съедает почти половину ежемесячной прибыли… И прибыль-то только на бумаге… По-моему, никакого реального дохода уже несколько лет нет. Обычная история. Богатый коллекционер думает: «Я покупаю много книг, так почему бы не превратить увлечение в бизнес?»

— Это не работает?

— Иногда работает. Но, как я уже сказала, нужно знать свое место и вкалывать. Нельзя рассчитывать, что сразу же начнешь продавать книги на том же уровне, на каком собирал их, — если у тебя нет собственных денег, чтобы вкладывать в дело. Выходит, на самом деле это не бизнес, верно? Скорее, дорогостоящее хобби с претензиями. В конце концов, мелкий торговец антикварными книгами с обшитым панелями магазином в престижном районе Нью-Йорка — это полный анахронизм. Невозможно платить высокую арендную плату и при этом состязаться с онлайн-продавцами и крупными торговыми домами. Глейзер идет ко дну. Сегодняшний пожар для него — огромное везение. Он надует страховую компанию, заявив, что погибли дюжины отборных книг, а потом продаст их как миленький. Это принесет кое-какой капитал, но надолго его не хватит…

— По-вашему, он сам поджег магазин?

— Нет, он человек книжный. Никогда сознательно не пойдет на то, чтобы уничтожить хоть одну книгу. Он почти плакал… вы же видели… над Черчиллем. Но раз уж пожар случился, он постарается извлечь из него максимальную выгоду.

— Как и вы.

Она сощурила глаза.

— Да, как и я. Но у меня, по крайней мере, есть оправдание. Я ведь не живу на Парк-авеню в квартире из восемнадцати комнат. Я действительно нуждаюсь в деньгах. — Она подлила себе еще вина и отпила глоток. — А как насчет вас, Крозетти? А если вдруг выяснится, что странички, которые вы сушите, это предисловие Джона Локка к Черчиллю? Что вы будете делать? Отнесете их к Глейзеру и скажете: ох, посмотрите-ка, что я нашел, мистер Г.? Или вы продадите их библиотеке Уайднера за десять тысяч? Может, погладите меня по головке?

— Это не Локк, если вы не ошиблись и рукопись относится к началу семнадцатого столетия.

— А-а, вы, оказывается, ученый? Я-то думала, вы задвинуты на компьютерах и кино.

— Я читаю книжный каталог.

— Ох, конечно! Но не книги. Вы ведь их не любите, правда?

— Очень даже люблю.

В тусклом свете угасающего дня он внимательно вгляделся в ее лицо и заметил на нем неопределенно обиженное выражение, какого прежде не было.

— Вы же не упьетесь вдрызг, Кэролайн?

— Захочу и упьюсь. Это мой дом.

— Ну-ну. Однако я не могу тут остаться. Странички высохли. Я, пожалуй, возьму их и пойду, а вы сами всю долгую ночь будете менять пеленки своему малышу.

Он так и сделал бы, однако не успел договорить, как она разразилась слезами. Ужасными, безнадежными рыданиями. Ал Крозетти, как человек порядочный, опустился на колени рядом с креслом Ролли, и она уткнулась ему в плечо, вздрагивая и орошая его слезами.

Письмо Брейсгедла (2)

Начну, благословясь и прося Бога всемогущего не дать мне сбиться с пути праведности, как во мне много от древнего Адама, о чем тебе известно лучше, чем кому другому. Я уж рассказывал тебе все это прежде, но ты могла забыть и, прости Господи, умереть прежде, чем наш парень достигнет возраста понимания, поэтому лучше уж я все запишу.

Моего отца звали Ричард. Его семья, Брейсгедлы, родом из Тичфилда в Уэлде, испокон веку торговали железными изделиями. Моего отца, а он был младшим сыном, отослали в ученичество к его дяде Джону Брейсгедлу, который был торговым посредником на Леденхолле. Когда ученичество закончилось, он перебрался на Рыбную улицу и сам стал посредничать в продаже железных изделий. Дела у него шли хорошо, и думаю, в этом ему помогали связи с Брейсгедлами из Тичфилда не меньше, чем хорошая голова. Он был рассудительный серьезный человек, неглупый от природы. На двадцать втором году жизни доктор Абернети с Водяной улицы своими проповедями обратил его, милостью Божьей, в истинную христианскую веру. Он прожил безупречную жизнь, был великодушным христианином, ни один бедняк, способный выслушать хоть немного о Слове Божьем, не уходил от его дверей голодным, хотя папистом он не был. Он торговал обычными горшками и котелками, но его главным делом были ядра и пушки. Он часто говорил, что, если человек хочет устроить большой шум в мирное время или на войне, ему нужно идти к Брейсгедлам с Рыбной улицы.

Мою мать звали Люсинда. Ее семья вела род из Уорвика и занимала положение повыше, чем у отца, мелкие дворяне, как-то связанные с лордом Арденом: но очень, очень отдаленно, как говаривал мой отец. Ее отец Томас Арден был объявлен изменником на десятом году правления нашей последней королевы Елизаветы и потерял все. После того как ее мать умерла, ее, восьми лет от роду, взяла к себе Маргарет Брэнделл, тетя из Чипсайда. Моя мать была девушка хорошенькая, но даже не думала выйти замуж за кого-то равного ей по происхождению, поскольку не имела ни пенни за душой, так как из-за своего отца была лишена гражданских прав, и только очень хотела покинуть дом тети: очень благочестивая женщина, говорила моя мать, но еда у нее скудная. Так случилось, что однажды она купила у моего отца котелок, и двенадцать месяцев спустя они поженились в церкви Святого Эгидия и долго жили хорошо. Поначалу она не была протестанткой, но пришла к этому позже: потому как мужчина голова женщины, так написано в Библии.

Они много горячо молились, и я появился на свет в пятый день марта года 1590-го от Рождества Господа нашего. До этого по непостижимому для нас приговору всемогущего Бога у них умерли от лихорадки трое детей, все в младенчестве, и в награду им я был здоров как бык, и мне всегда говорили, что я уцелел только милостью Божьей. На четвертом году меня отдали в школу на нашей улице, хорошо учили буквам, а потом отец отослал меня учиться к мистеру Эддингстоуну, у которого была своя школа. Отец мечтал вырастить меня ученым человеком, даже священником, но из этого ничего не получилось, потому что в латыни я продвигался гораздо хуже греческого: путался во всех этих «hic», «haec», «hoc». Как-то я спросил мистера Эддингстоуна, зачем нам наречие язычников, ведь Библию мы учим на английском, за что был выпорот, и не раз. После он сказал моему отцу, что я глуп от роду и таким останусь. Отец все спрашивал, что нам делать с тобой, почему Бог послал мне сына такого болвана, моли Господа, чтобы ты хоть чисто писал. Тогда меня пристроили копировать, но я царапал и сажал столько клякс, что отец был в отчаянии из-за меня. Тогда будешь кузнецом, станешь зарабатывать свой хлеб в поте лица, сказал он, спина у тебя сильная, а руки черные от клякс, как у кузнеца. На что моя мать горько плакала. Чем больше отец был мной недоволен, тем она была добрее ко мне, больше, чем любая женщина к ребенку.

Потом произошла одна вещь, и все изменилось. Удивительны планы Господа для нас, его созданий, хотя мы не можем постичь их разумом. У нас тогда был жилец мистер Уэнк: он пришел из Лейдена и был племянником человека, с которым торговал мой отец. Мы работали бок о бок в доме моего отца, и однажды я увидел, как он пишет что-то маленьким карандашом на клочке бумаги. Я спросил его, что это, сэр. Он сказал, посмотри и увидишь. Я посмотрел, но ничего не понял. Сейчас я могу сказать, что это было: он подсчитывал итоги по нашим счетам, но так, как я никогда не видел прежде. Он по доброте своей объяснил мне это: смотри, мы продали восемьдесят семь маленьких котелков по 8 шиллингов и 6 пенсов, заработав с каждого котелка по шиллингу и 2 пенса. Какая прибыль за все? Я сказал, нужно использовать счетную машину, чтобы подсчитать это, мне сходить за ней? Нет, сказал он, это можно сделать безо всякой счетной машины, смотри, как я пишу, а я буду объяснять тебе свой метод. Так он и сделал, а я изумлялся, как быстро летает его карандаш, итог, прибыль, все точно. Он сказал, этот метод называется умножением, я до этого и слов таких никогда не слышал, а он сказал потом, что это только часть искусства арифметики, которое с недавнего времени используют в банках, так называются счетные дома в Голландии и Италии. Что, мальчик, хочешь этому научиться для своей огромной пользы? Я ответил: да, от всего сердца.

 

3

Я вернулся, обойдя дом. Ничего не разглядеть ни из одного окна, и я не вижу больше смысла бродить во тьме. Мелькнула мысль, что я представляю собой превосходную мишень, сидя здесь с лаптопом под настольной лампой. Я нахожусь в гостиной — так, наверно, можно сказать, учитывая, что это за дом. Хижина построена из настоящих бревен, в традиционной манере. Одна большая комната на первом этаже и три спальни наверху. Туда ведет лестница, которая кончается чем-то вроде балкона с перилами у меня над головой. Еще есть мансарда на крыше, куда можно забраться по приставной лестнице. Там спали слуги, когда они тут были. Стены из мореной сосны, есть встроенные книжные шкафы, симпатичная стереосистема и камин — достаточно большой, чтобы зажарить быка. Маленького быка. Сейчас огонь горит, для чего у меня имеется приличный запас дубовых, березовых и сосновых поленьев, сложенных у кухонной двери. Стены украшают головы американских лосей и вешалки из оленьих рогов — доказательство того, что, как сказал Микки, мужчины в семье Хаас были когда-то прекрасными охотниками. Есть оборудованная кухня с каменным полом, полный набор всевозможных приспособлений пятидесятых годов на первом этаже и две ванные. Микки установил на крыше нагревательный бак, но сейчас там нет воды. У меня создалось впечатление, что Микки нечасто бывает в доме, хотя когда-то его семья приезжала сюда каждое лето. Состоятельные семьи могут себе такое позволить. Я много раз бывал в этой хижине прежде: в юности мы проводили здесь романтические выходные с девочками.

Продолжаю рассказ. Как я уже сказал, профессор Булстроуд вручил мне толстый конверт, обвязанный тесьмой. Я поинтересовался, что в нем, и он ответил: это рукопись, датированная 1642 годом. Это и есть Труд, спросил я? Нет, отнюдь. Это лишь доказательство того, что Труд существует, — длинное скучное письмо некоего Брейсгедла. Но оно имеет ценность само по себе? Не то чтобы… сугубо научную, сказал он. И снова повторил, с нотками еще большей нервозности в голосе, что настаивает на абсолютной секретности всей информации из этого конверта. Для того он сюда и пришел. Я заверил его, что рукопись будет в надежном, безопасном, недоступном для посторонних глаз месте. Он явно расслабился, услышав мои заверения; я позвонил мисс Малдонадо и попросил подготовить стандартный договор и расписку о получении предварительного гонорара.

Пока она этим занималась, я попытался занять профессора Булстроуда легкой беседой. Ничего не получилось. Он не сводил взгляда со своего конверта, словно там была бомба, и, похоже, едва мог дождаться момента, когда отойдет подальше от этой опасности. В конце концов я спросил, сделал ли он копию документа в конверте. Он ответил, что нет, из тех же соображений безопасности, и заставил меня торжественно поклясться, что я этого тоже не сделаю. Тут я начал терять терпение. Я сказал, что подобная таинственность приносит определенные неудобства. Человек нанимает юриста для того, чтобы иметь возможность говорить с кем-то конфиденциально, а профессор явно этого делать не собирается — следовательно, цель его визита не достигнута. Что и мешает мне выступать в качестве его представителя. Опыт подсказывает нам, добавил я, что люди ведут себя таким образом, когда оказываются втянутыми в сомнительные дела. Может, будет лучше для всех, если он заберет назад свой чек? Никаких обид.

От моего замечания его снова бросило в пот, к лицу прилила кровь. Он заверил меня, что в его планы, конечно, не входит нагнетание таинственности и в его ситуации нет ни тени незаконного или сомнительного. Однако в академических кругах, если речь идет об уникальных предметах, сдержанность — дело обычное. Он попросил прощения, если ненароком обидел меня. Тут вернулась мисс Малдонадо и положила на мой стол договор. Я к нему не притронулся. Она вышла. Я сказал: возможно, мы не с того начали. Я хочу, чтобы он доверял мне. Он ответил, что доверяет. Тогда я предложил начать сызнова: кто такой Брейсгедл, что в конверте и о каком Труде идет речь?

Вот что он мне рассказал. Он наткнулся на рукопись в процессе исследования общих тенденций философии эпохи Ренессанса. Рукопись состоит из двадцати шести страниц инфолио, густо исписанных, и датируется 1642 годом. Ричард Брейсгедл был совершенно обычным человеком: солдат, умерший вскоре после сражения под Эджхиллом во время гражданской войны в Англии. Большая часть написанного не представляет никакого интереса, однако есть указания на то, что Брейсгедла наняли для перевозки имущества некоего дворянина по имени лорд Данбертон. И Брейсгедл, и Данбертон участвовали в войне на стороне парламента, а поместье Данбертона находилось на территории, которую контролировали — или вот-вот должны были взять под контроль — роялисты. Опасаясь конфискации ценностей и документов, он поручил Брейсгедлу перевезти их, в том числе и библиотеку с редчайшими книгами, в лондонский дом. Однако случилось так, что роялисты двинули войска на Лондон, преградив Брейсгедлу дорогу. Тот зарыл сокровища и послал Данбертону письмо с указанием, где оно лежит.

Зарытое сокровище, сказал я, это как-то неопределенно. И при чем тут интеллектуальная собственность? Библиотека, ответил он, библиотека.

Я спросил, знает ли он, что в этой библиотеке.

Вместо ответа он спросил, знаю ли я, что такое «Кодекс Лейчестера». Как ни странно, я знал. Сейчас специалистам по делам интеллектуальной собственности все чаще приходится сталкиваться с оцифровкой книг, рукописей, иллюстраций и подтверждением связанных с ними прав. Мистер Уильям Гейтс, компьютерный миллиардер, — главный игрок на этом поле, и юристы по ИС стараются быть в курсе его деяний. Мне известно, сказал я Булстроуду, что лет десять назад Гейтс приобрел одну из записных книжек Леонардо, называемую «Кодексом Лейчестера», за тридцать миллионов долларов.

И тут Булстроуд выпалил: у Данбертона была рукопись Шекспира. Представляю ли я, спросил он, сколько такая вещь стоит? Всякая сдержанность исчезла, в глазах профессора засияли странные огоньки.

Эти глаза к тому же начинали выходить из орбит, и я добродушно кивнул и сказал, что стоит она, надо полагать, немало. Я уже ощущал первые признаки тягостного чувства, которое я всегда испытываю в присутствии маньяка. Печально, но это чувство мне хорошо знакомо, поскольку мы, юристы ИС, часто сталкиваемся с безумием. Ни один продукт шоу-бизнеса, ни одна завоевавшая мировое признание диета, ни одно потенциально прибыльное создание человеческого воображения не обходится без прилипшей стаи жалких помешанных, сжимающих грязные папки с документальными доказательствами того, что эта мысль пришла им в голову первым. И они слышать не хотят, что никто не может предъявить авторские права на идею, на концепцию. Они не желают знать, что идеи подобны воде, воздуху или углероду, что они доступны всем, а авторские права защищают другое: определенный набор слов, музыкальных нот или химических соединений. Признаюсь, до сих пор мне не приходилось иметь дело с помешательством на каком-то секретном документе, — но вот оно во плоти передо мной. Оставалось надеяться, что чек несчастного не фальшивый.

Итак, я ждал дальнейшего расцвета безумия: лихорадочного потока страстных речей о там, как важна пропавшая рукопись, сколько секретов можно раскрыть с ее помощью, как близко он подошел к разгадке тайного кода, но… К моему удивлению, после своего откровения профессор будто съежился. Я подумал, что он сожалеет о собственной болтливости и уже видит перед собой возможного вора, тем самым втягивая меня в собственную паранойю.

Мы подписали документы, и он ушел. Я отправил мисс М. вниз депонировать чек и положить конверт в наш сейф. В животе у меня урчало от голода, но я повернулся к компьютеру, вызвал справочную систему и запросил сведения об Эндрю Булстроуде. Их оказалось гораздо больше, чем я ожидал найти.

Выяснилось, что пять лет назад д-р Б. — профессор английской литературы в Оксфорде, эксперт по изданиям Шекспира, — пал жертвой одного из величайших обманщиков нашего времени. Леонард Гастингс Паско — это имя знал даже я. Он специализировался на первопечатных книгах — инкунабулах — и рукописях выдающихся авторов; и он действительно был необыкновенно искусен. Он заявил, будто обнаружил новый «плохой» ин-кварто «Гамлета». «Плохой» ин-кварто — это, в некотором роде, раннее литературное пиратство: в них печатники монтировали пьесу по воспоминаниям актеров и с использованием любых рукописей, какие попали им в руки и могли быть изданы без разрешения автора.

По-видимому, это была ценная находка, поскольку (в соответствии со статьями в Сети) история публикации «Гамлета» крайне сложна и запутанна. Существует первый кварто («плохой») и второй кварто («хороший», то есть авторизованная версия), а также первый фолио, скомпонованный друзьями Шекспира и его театральными деловыми партнерами после его смерти, — в сущности, тот самый вариант, что нам известен. Предположительно, в новом «плохом» кварто было множество интригующих отличий от авторизованной версии, которые, тоже предположительно, позволили бы проникнуть в творческий процесс Шекспира. Он датирован 1602 годом — сразу после постановки «Гамлета» и на год раньше первого кварто, что порождало интересные вопросы: появились ли различия в результате ошибок при переписке или они означали, что автор изменил пьесу уже после представления публике? Такие вопросы вызывают многочисленные оргазмы у людей посвященных. Паско из чувства патриотизма предложил подделку Британскому музею, но запрошенная им цена «кусалась», и музейщики обратились к известному эксперту Эндрю Булстроуду, чтобы он подтвердил подлинность издания.

Что Булстроуд и сделал. Паско использовал подлинную бумагу семнадцатого века и чернила из железа и бычьей желчи, по формуле в точности соответствующие тому же периоду (полученные путем химического извлечения из документов той эпохи, дабы провалить любые тесты чернил на возраст). Шрифт был тщательно скопирован с одного из «плохих» кварто шекспировской библиотеки Фолджера. Музей купил издание за восемьсот пятьдесят тысяч фунтов. Булстроуда, конечно, первым допустили к работе с ним. Через полгода он выпустил авторитетный труд, где утверждал, что, по его мнению, автор серьезно переписал выдающуюся пьесу, а так называемое «Кварто Паско» — важное звено в цепи различных прото-«Гамлетов», написанных Шекспиром до создания окончательного текста. Сенсация в академической среде!

И этот труд мог бы стать частью критического канона, если бы только Л. Г. Паско, питающий слабость к прелестным волооким мальчикам с пухлыми губами, не пообещал одному из них поездку на Антибы и новый гардероб, а потом обманул его, что породило вполне естественное желание отомстить. Полицейские направились в указанное мальчишкой поместье в Илинге и обнаружили там ручной пресс, бумагу, чернила и оставшиеся оттиски фальшивого «Гамлета». Это случилось восемнадцать месяцев спустя после продажи.

Вырученные деньги, судя по всему, Паско потратил на роскошную жизнь с некоторым специфическим уклоном. Бульварные газеты обсосали историю как могли, с особой злобой терзая опростоволосившегося эксперта, Булстроуда. В скандал оказался вовлечен и мой старый друг Микки Хаас: он защищал своего коллегу в прессе, говоря, что тот просто допустил ошибку и это может произойти с любым экспертом, включая самого д-ра Хааса. Он устроил так, что Колумбийский университет пригласил Булстроуда прочесть цикл лекций, в надежде, что страсти в Англии постепенно улягутся.

Теперь, выходит, кто-то подсунул Булстроуду новый документ. Это показалось мне странным: неужели профессор мог теперь оценивать хоть сколько-нибудь значительную рукопись, и тем более — неужели он сам хотел этого? Однако я уже давно понял, что опыт ничему не учит. Если бы я, к примеру, умел учиться на собственных ошибках, то до сих пор был бы счастлив в браке.

Или напряжение сломило его? Профессора тоже сходят с ума, и даже чаще других людей, хотя академическое безумие не так бросается в глаза. Для проверки я поискал чего-нибудь о Данбертоне и, к своему удивлению, обнаружил, что лорд действительно существовал. Генри Рит (1570–1655), второй барон Данбертон, пуританский вельможа. Его отец, первый лорд Данбертон, один из ставленников Генри VIII, был «инспектором», как их называли, а попросту — занимался государственным разбоем, выкуривая монахинь и монахов из монастырей и обеспечивая распространение протестантизма по всей стране, до самых дальних уголков, где имелись церковные владения, какие можно ограбить. За труды он получил титул и поместье Дарден-холл в Уорвикшире.

Позже, уже во времена Елизаветы, его сын был представлен ко двору, добился расположения лорда Багли и стал тем, кого тогда называли «осведомителями»: то есть хватал иезуитов и раскрывал их подлые заговоры против королевы, а потом и короля Иакова. При Карле I он заделался стойким парламентарием, поскольку, как и отец, очень хорошо чувствовал, куда ветер дует. При этом он, похоже, оставался искренним пуританином, фанатиком, яростно преследующим сторонников прежней религии. Дарден-холл захватили войска роялистов во время недолгой кампании, закончившейся сражением при Эджхилле. Никаких упоминаний о библиотеке, Брейсгедле и утраченном Шекспире. Я подумал, что нужно позвонить Микки Хаасу и окончательно прояснить для себя историю бедного профессора. Так я и сделал; но мне сообщили, что д-р Хаас на конференции в Остине и вернется в начале следующей недели. Ну я и пошел обедать.

Теперь я обращаюсь к своей записной книжке. Мисс Малдонадо, конечно, фиксирует назначенных посетителей и каждый понедельник представляет список того, что меня ждет на неделе. Однако я переписываю все в маленькую записную книжку в кожаной обложке, с тонкими голубыми страницами, которую ношу в нагрудном кармане рубашки. Я не то чтобы рассеянный, но иногда застреваю в библиотеке или долго говорю по телефону и способен пропустить встречу, если не загляну в записную книжку. Там обозначено, что я встречался с профессором Б. второго октября и в тот же день рано ушел с работы, чтобы забрать Имоджен и Николаса из школы, пообедать с ними и сводить в кино. Среда — официальный день в середине недели, когда я встречаюсь с детьми. Еще я вижусь с ними каждый второй уик-энд и летом, в течение двух недель.

Имоджен, моей дочери, тринадцать лет. У нее соломенные волосы и серые глаза, а общий облик так точно повторяет мать, словно она отпочковалась от материнского ствола, а не была зачата обычным способом. Похоже, это характерная черта нашей семьи. Гены Мишкина плохо сочетаются с другими. Они либо доминируют, либо полностью уступают, так сказать, поле битвы. В результате я выгляжу в точности как мой отец, типичный еврей, а брат и сестра — светловолосые высокие арийцы, прямо с вербовочного плаката гитлерюгенда. Моему сыну Николасу одиннадцать, и он выглядит как абсурдно маленький Джейк. Когда я ухаживал за Амалией, моя сестра заметила, что она похожа на молодую версию нашей мамы. Мне так не казалось, хотя цветовая гамма и тип лица у них схожи — немецкие, можно сказать. Когда дядя Пол и тетя Мири отправляются куда-нибудь с Имоджен, ее неизменно принимают за их дочь, а когда она со мной, прохожие одаривают нас недружелюбными взглядами, словно я извращенец, похитивший ребенка.

По характеру Имоджен, в отличие от своей матери, типичный «нарцисс»; окружающие существуют исключительно ради того, чтобы поклоняться ей, а если не желают, то горе им. Она занимается спортом — неплохо плавает — и хочет стать актрисой. Эти амбиции я поддерживаю, поскольку плохо представляю себе, как еще она может устроиться в жизни. Я считаю, что актерские наклонности у нее от меня. Когда я учился в средней школе в Бруклине, учитель находил у меня хороший голос и советовал заняться драмой. Что я и сделал, сыграв роль Телегина в «Дяде Ване». Маленькая роль, но, как и все чеховские роли, ее можно сделать незабываемой. Думаю, теперь в бруклинской муниципальной средней школе Чехова не ставят, но тогда это делали, наряду с множеством других культурных мероприятий, невозможных в наш век тотальной власти денег. Телегина в пьесе называют Вафлей, потому что лицо у него в оспинах; мое в шестнадцать было не намного лучше. Главная линия роли определялась так: «Я лишился счастья, но сохранил гордость». Естественно, я влюбился в Глорию Готлиб, которая играла Соню и даже не догадывалась о моем существовании; и так далее, и тому подобное. Интересно, однако, что и за кулисами, и после того, как мы дали три представления в пропахшей апельсиновым соком аудитории, Телегин продолжал жить во мне. Поразительно — персонаж, выдуманный давно умершим человеком, смог отчасти вытеснить мою собственную индивидуальность.

Должен упомянуть, что до этой роли я был жалким и неприметным, не вызывал даже насмешек. В большой городской школе относительно легко раствориться, но у меня имелись особые причины для того, чтобы желать слиться с желтовато-коричневыми плитками стен. Я был католиком с еврейским именем и дедушкой-нацистом, а школьная аристократия состояла из интеллектуалов и почти исключительно евреев; вдобавок мой папа появлялся на страницах желтой прессы как Иззи Бухгалтер — человек, который ни разу не был осужден, хотя ему неоднократно предъявляли обвинения. Я жил в страхе, что кто-то (то есть Глория Готлиб) установит эту связь. К тому же мой брат Пол, на два года старше, был местным хулиганом. Об этом, как обычно и делают хулиганы, он заявлял всему миру с помощью черной кожаной куртки, неизменно поднятого воротника и прически «утиная гузка». Я предпочитал быть «пустым местом», нежели братом знаменитого Пола Мишкина. Хотя я осознавал, что его дикая аура защищает меня от драчунов, чьей жертвой я непременно стал бы в иных обстоятельствах. Пол настаивал, что, если меня поколотят — а такое случалось довольно часто, — он лично разберется с обидчиком. Самая ужасная драка, какую мне довелось видеть в детстве, произошла, когда Пол чуть не до смерти избил двух парней из хорошо известной уличной банды за то, что они подкараулили меня на пути в школу и отняли деньги на обед. Он орудовал кирпичом.

Это навязчивые образы. Я не хотел о них писать, но они важны: ведь после той драки и последовавшего за ней исключения Пола из школы я начал как-то распрямляться. Я был полон решимости побороть свою зависимость от брата. Более того — я воображал, что можно избежать драк, если строить из себя клоуна. Как мало я понимал.

Так или иначе, но после «Дяди Вани» я выставил себя полным идиотом, оставшись в образе своего персонажа. Я носил древний парчовый жилет, найденный в лавке старьевщика, и говорил с легким акцентом, растягивая английские слова, словно рот у меня набит кашей; мне казалось, будто это похоже на русскую речь. Моя популярность немного возросла, как иногда происходит с забавными придурками, и я начал получать приглашения на вечеринки от еврейских девочек.

Потом мы поставили «Ромео и Джульетту», и я играл Меркуцио. Приспособиться к новой роли было гораздо легче, чем к Телегину, поскольку сотрясать воздух безобидными остроумными изречениями, фиглярствовать, а после нелепо умереть — все это кажется таким восхитительным в юности. Другое дело, что говорить надо цветистым гладким ямбом, пока слушатели ни возжаждут твоей смерти. Мальчику-подростку в роли Меркуцио трудно не рассмеяться, произнося шекспировские скабрезности — насчет половых членов в акте I, сцене IV, например; это не легче, чем убедительно сыграть Ромео.

Что касается Джульетты… Знаете, с позиции юриста по ИС я бы сказал, что знаменитая шекспировская изобретательность в сюжетах не проявляется. Все пьесы, кроме двух, откровенно содраны с чужих, более ранних произведений; ему повезло, что в те времена не существовало авторского права. Мы ходим на его пьесы ради языка, как ходим в оперу ради музыки; в обоих случаях сюжет вторичен, реальность тривиальна, но — и современники прекрасно чувствовали это — нет никого, кто умел бы, как он, выхватывать из жизни нечто и поднимать на подмостки. Подобный удачный ход представляет собой знаменитая сцена на балконе. Я имею в виду не начальную ее часть, которую все цитируют, а описание сходящего с ума от любви ребенка в конце. Когда такое играет взрослый человек, сцена неизбежно выглядит нелепо, а вот шестнадцатилетний может вдохнуть в нее жизнь. Особенно если он влюблен, как я тогда. И я очень отчетливо помню тот миг: глядя, как божественная мисс Готлиб затягивает долгое прощание, я думал, что это моя жизнь, моя судьба — отдавать свою сущность гению, быть поглощенным им, освободиться от жалкой собственной личности.

То был мой предпоследний год в средней школе. Год, когда начался период долгого упадка воровского сообщества Нью-Йорка. В те времена, пока кодекс молчания не потерпел крах вместе с мистером Валачи, лучшим способом отделаться от какого-нибудь итальянского криминального авторитета было привлечение его за неуплату налогов. И мой папа угодил в перекрестье прицела. Как обычно, ему предъявили бесчисленные обвинения и оказывали давление, чтобы заставить свидетельствовать против его хозяев. Если бы они потрудились спросить у его семьи, то не понадеялись бы, что у папы не хватит moxie. На протяжении осени, пока мы репетировали «Ромео и Джульетту», его таскали в федеральный суд южного округа Нью-Йорка. Наша семья никогда не казалась счастливой, но тот год выдался на редкость мрачным.

Позвольте мне коротко коснуться семейной драмы. Иззи и Эмертруда продолжали жить так же, как начали, — под дулом пистолета (по крайней мере, метафорически). Мне кажется, они считали, что любят друг друга, понимая под этим нескончаемые попытки подчинить любимого своей воле. Одна картина, несмотря на прошедшие годы, не гаснет в моем сознании.

Вечер. Мы, мальчики, на пороге половой зрелости — мне восемь, Полу десять; девочке шесть. Мы прилежно сделали уроки, а оберштурмбанфюрер-мутти проверила их. Воздух насыщен ароматами тяжелой тевтонской стряпни. На дворе период «alles in ordnung», когда еще не известно об этой шлюхе, его хозяйке. Позже наша мутти на какое-то время махнула рукой на жизнь. Мы, наверное, смотрим маленький черно-белый телевизор или спорим, какой канал выбрать. Напряжение растет — наступает шесть часов. Придет ли он? Будет в хорошем настроении или нет? Шесть тридцать, мама гремит кастрюлями, хлопает выдвижными ящиками и что-то бормочет по-немецки. Мы слышим звон бутылки о стакан. Семь часов. Запах гари, дорогое мясо пересушено, овощи превращаются в несъедобную слякоть. Мы голодны, но никто не осмеливается пойти на кухню.

Семь пятнадцать, и дверь распахивается. При виде его лица наши сердца падают. Ни тебе маленьких подарков для детей, ни тебе подхватить на руки дочурку и покружить ее. Нет, этим вечером мы отправляемся прямо к столу; на него с грохотом ставится загубленный обед; отец говорит, что не собирается есть это дерьмо; потом они начинают лаяться — сначала по-английски, потом на грубом немецком; в их словах, даже если мы не понимаем их точного смысла, очевидно сквозит насилие; потом начинают летать тарелки и ножи. Мириам ныряет под стол, я — следом за ней, прижимаю к груди ее маленькое заплаканное личико. Пол прямо сидит в кресле, и я вижу его снизу: лицо белое, и костяшки пальцев, стискивающих кухонный нож, тоже белые. Сражение становится все яростнее и заканчивается обычно выкриками: «проклятая нацистка» от него и «еврейская свинья» от нее. Потом он с силой отталкивает ее и уходит. Бум! Мы вылезаем, и она заставляет нас сесть ровно и подобрать до последней крошки несъедобную еду, рассказывая, как голодали в несчастной Германии после войны, и поэтому мы должны съесть все. Мы, однако, с трудом заталкиваем в себя пищу по другой причине: что еще мы можем сделать для нее?

Однако пока шло расследование, ничего такого не происходило; воцарилось молчание. Мутти брякала на стол подогретую консервированную еду и удалялась к себе в спальню, откуда разносились звуки немецкой классики: Бетховен, Брукнер, Вагнер. Она стала больше пить, и, по мере того как она пьянела, музыка звучала громче. Иногда папа врывался к ней и вдребезги разбивал пластинки, а иногда просто уходил и несколько дней не возвращался. Пол тоже редко бывал дома. Он с трудом закончил среднюю школу и болтался где-то со своей шайкой, успешно перешедшей (как мы вскоре узнали) от мелких краж к вооруженным ограблениям.

Мне, четырнадцатилетнему, пришлось заниматься семьей и сестрой Мириам. Во внешности Мири уже начали проступать черты, которые окончательно определились, когда она выросла: несущие плоскости ее лица, как у бомбардировщиков, незаметно проникали в сердце вражеской территории — в данном случае, лиц мужского пола. Я не пытался контролировать ее, понимая бессмысленность такого занятия, но заботился о том, чтобы она была накормлена и чисто одета. Мы с Полом успешно (я верю) отваживали от нее парней старше тридцати.

Однажды утром, прямо перед Днем благодарения, папа не появился в суде и не вернулся домой. Мы, естественно, опасались худшего — что парни из воровской шайки потеряли веру в его молчание (все уже поняли: если он не пойдет на сделку с властями, его посадят) и приняли свои меры, предвосхищая события. Помню, я представлял себе, как его запихнули в тяжелый масляный бак или закатали в асфальт, и пытался почувствовать печаль, но потерпел неудачу.

Однако ничего такого с ним не случилось. По прошествии нескольких недель газеты сообщили, что его видели в Тель-Авиве. Он наплевал на залог и вслед за своим наставником Меиром Лански отправился в комфортабельное изгнание. Нам — ни открытки, ни звонка. Позже я слышал, что он сменил имя на нечто более иудейское, хотя, полагаю, там и Мишкиных хватает. Безумие средств массовой информации тогда еще не стало нормой, и к нам явились лишь двое репортеров. Пол с дружками хорошенько поколотили их и разбили камеры. В те времена можно было отдубасить журналистов без того, чтобы событие зафиксировали на видеопленку, и это способствовало цивилизованности прессы. Поскольку папа заложил наш дом и недвижимое имущество, чтобы заплатить колоссальный залог, а потом удрал, прихватив все наличные деньги, мы, по существу, остались без средств. Вскоре явились судебные приставы, забрали папин «кадиллак» и вручили нам бумаги на выселение.

На этом этапе произошло маленькое чудо. Однажды в субботу утром меня разбудили энергичные звуки упаковки вещей и «Парсифаля» на стерео. Мутти вернулась и снова встала во главе семьи, громко отдавая приказания. Мы, дети, включились в дело вместе с двумя типами, которых я никогда прежде не видел: они говорили по-немецки и были, скорее всего, скрывающимися военными преступниками. Это снова был Регенсбург сорок пятого года, Гитлер капут, красные надвигаются, прежней жизни конец, время подниматься из руин. Мне понятно, почему украинские крестьяне приветствовали приход нацистов в сорок первом: мы, дети, находились примерно в том же положении — когда что угодно будет лучше, чем наша прежняя жизнь, а «фашизм» матери для нас хотя бы хорошо знаком. У немцев имелся грузовик, и мы переехали из своего уютного кирпичного особняка в тесную квартиру с двумя спальнями в многоэтажном доме.

Наша жизнь продолжалась без папы. Мать пошла служить в больницу округа Квинс, и ее жалованья хватало, чтобы у нас было нижнее белье и bratwurst. Впоследствии все мы, дети, выбрали для себя, как жить дальше. От нашего выбора папу хватил бы удар: Пол стал преступником, но не изворотливым, а тупым; я — блестящим студентом (позор!); а Мири, говоря начистоту, превратилась в шлюху. Пола очень быстро арестовали за ограбление винного склада и отправили в тюрьму на севере штата, сестра сбежала с каким-то повесой, а я с отличием закончил колледж, получил американский патент и перебрался в Колумбию, где встретил Микки Хааса. Надеюсь, теперь все точки над «i» расставлены.

Однако я начал это долгое отступление с описания собственных детей, но до сих пор ни слова не сказал о моем сыне Николасе — Нико, как мы его зовем. Долгое время мы думали (точнее, я думал), что с Нико не все в порядке, что он страдает какой-то формой аутизма или другим детским синдромом, изобретенным для того, чтобы у фармацевтических компаний не было проблем со сбытом лекарств. Он не умел ни ходить, ни говорить в том возрасте, когда нормальные дети это уже делают. Я настоял на том, чтобы показать его специалистам, хотя мать Нико утверждала, что отклонений у него нет. Время доказало ее правоту. Говорить сын начал года в четыре, но сразу безупречными фразами, и, как выяснилось, примерно тогда же самостоятельно выучился читать. Он необыкновенно одарен, но пока не ясно, в какой области. Признаюсь, в его присутствии я не чувствую себя абсолютно комфортно. К своему стыду. Когда ему было шесть и наша семья еще не развалилась, он часто приходил в маленькую комнатку, что служила мне кабинетом или укрытием. Он стоял, пристально глядя на меня, и не отвечал на мои вопросы; в конце концов я переставал обращать на него внимание или, по крайней мере, пытался не обращать. Иногда я воображаю, что он способен заглянуть вглубь меня, узнать мои сокровенные мысли и желания, и что он единственный в нашей семье, кто понимает, насколько я испорчен.

Вместе с Имоджен он ходит в академию Копли и дополнительно занимается математикой и компьютерными науками — у него явные способности к ним. Таким образом, Иззи Бухгалтер отчасти перевоплотился в третьем поколении, перескочив через меня, поскольку на тех немногих математических курсах, каких требовало мое образование, я никогда не получал больше средней оценки. Нико — цельный и серьезный маленький человек. В его чертах все отчетливее проступает сходство с дедом по отцу: темные глаза, умные и непроницаемые, еврейский нос — настоящий шнобель, широкий рот, густые вьющиеся темные волосы. Насколько я знаю, я ничему его не научил. Последний раз я пытался учить его плавать, но не просто потерпел неудачу, а хуже того: в результате моих усилий он впал в истерику так глубоко и надолго, что никто больше не пытался повторить наши уроки. Он плавает как топор.

На суше, мне кажется, он умеренно счастлив; в Копли тебя никто не трогает, если не хулиганить. Там не ставят оценок, плата — около двадцати тысяч в год. Мне не жаль этих денег, я хорошо зарабатываю: в среднем семьдесят пять в час, а годовой доход рассчитывается исходя из того, что в году у меня более двух тысяч рабочих часов. У меня нет дорогостоящих хобби (вернее, есть лишь одно), я не люблю путешествовать, у меня скромные вкусы. Еще до того как цены на недвижимость взлетели до небес, я купил лофт в Трибеке. Амалия тоже предпочитает умеренный образ жизни и имеет значительный доход. Хотя, дай ей волю, она раздала бы наше имущество беднякам, терпела бы лишения и жила с детьми не в симпатичном каменном доме на Восточной Семьдесят шестой улице, а где-нибудь под мостом.

Я люблю своих детей настолько, насколько вообще способен любить; это немного. Я умею играть роль доброго отца — как прежде доброго сына, доброго брата, друга и так далее. Обманывать людей совсем нетрудно, и до встречи с Амалией я думал, что все поступают точно так же. Я считал, что люди выбирают себе, в зависимости от культурной среды, подходящий сценарий и разыгрывают его; что нет никакой разницы между Джейком Мишкиным, играющим Меркуцио, и Джейком Мишкиным, играющим Джейка Мишкина. Разве что роль Меркуцио лучше написана.

Между прочим, по данной причине я и не стал профессиональным актером. Я говорил себе, что бросил театр (и сколько жалости к себе звучало в этой фразе!), потому что мне нужен надежный источник дохода, чтобы содержать семью. Однако фактическая причина в другом: если бы я втянулся в игру, вылезти я бы не смог. То, что выглядело как забавное чудачество в средней школе, превратилось в забавную странность, когда я стал старше, а потом перестало быть забавным. Мне представлялось, что я провожу свои дни в запертой больничной палате, играя то Макбета, то Торвальда Хельмера. Есть что-то по-настоящему ядовитое в людях театра; или мне так казалось, потому что я испугался. В итоге я переключился на юриспруденцию и не жалею об этом. В театр я не хожу.

Я возвращаюсь после небольшого перерыва на кофе с пирожками. Купил сразу две дюжины на озере Саранак и сейчас живу на них и на кофе. В доме большой запас консервированных продуктов, по большей части, правда, просроченных; в холодильнике есть рыба и дичь. Микки сказал, что я могу оставаться здесь сколько угодно, и добавил, что в случае ядерной атаки мне придется мириться с присутствием его самого и той из трех его жен, которую он решит прихватить с собой. В двадцати шести милях отсюда есть городок Нью-Веймар, но я там не был. Думаю, будет лучше, если никто из местных не узнает о моем присутствии.

Дом стоит в уединенном месте, в конце длинной грязной дороги, что ответвляется от другой дороги, посыпанной гравием, а та, в свою очередь, отходит от второстепенного шоссе, примыкающего к шоссе номер тридцать западнее озера Саранак. Эта изолированность, однако, относится только к географическому положению, поскольку несколько лет назад Микки установил спутниковую «тарелку», принимающую любой из двухсот обычных каналов, и, что более важно, широкополосный доступ в Интернет. Мне приятно знать, что я могу нажать несколько клавиш и разослать мои записки по всему миру. В какой-то момент это может пригодиться для заключения сделки. Вот только с кем, я пока не знаю.

Перечитал все и вижу, что совершенно потерял нить рассказа. Не лучше ли просто написать историю своей жизни, подобно Брейсгедлу, словно я лежу на смертном одре, а не пребываю в ожидании насильственной кончины в не слишком отдаленном будущем. Смерть, мне кажется, фокусирует разум — при условии, что разум еще сохранился. Проблема в том, что я начал рассказывать историю, как в дешевых триллерах; электронный эквивалент предсмертного послания: таинственного, наспех нацарапанного на штукатурке или, еще лучше, запечатленного кровью. «Изумруды в п…» (дальше неразборчиво); или «это был Хар…» И карта. Однако моя жизнь тесно переплелась с этой историей, как произошло и с Брейсгедлом, и вот:

Я думаю, что, хотя Бог не призовет меня к себе, все же я человек, не грязь под ногами. Может, от моего рассказа будет польза нашему сыну, чтобы он вырос достойным человеком.

Так говорит Брейсгедл, так говорю и я.

Возвращаясь к рассказу, я вижу в моей записной книжке, что два последующих дня и выходные прошли без каких бы то ни было значительных инцидентов. Никаких записей, кроме одной-единственной: «Ингрид». Это означает, что я отправился в Тэрритаун ради обеда, выпивки, здоровых сексуальных актов, завтрака, — и, пока, Ингрид.

Нет, никакого неуважения. Она очень приятная женщина, занимается хореографией, мы встретились на вечеринке одной музыкальной компании, и она влюбилась в меня, поскольку я вежливый, полный сочувствия, великодушный и… большой. Она не первая и, надеюсь, не последняя, кто совершает эту ошибку. Не знаю, что не так с мужчинами в наши дни, но вижу, что на острове Манхэттен полно шикарных сексуальных женщин от тридцати до пятидесяти, и замужних, и одиноких, для которых почему-то почти невозможно найти себе любовника. Я стараюсь изо всех сил, но это грустное дело. Позвольте мне сейчас не вдаваться в подробности.

В понедельник с утра у нас было обычное совещание партнеров. Потом, как всегда, я позвонил своему водителю и поехал в гимнастический зал. Я писал раньше, что живу скромно, не имею дорогостоящих хобби и прочее, но собственный водитель, в любой момент ожидающий звонка, — это может быть воспринято как расточительность. Вместе с автомобилем он обходится мне около пятидесяти тысяч в год, но значительная часть этой суммы компенсируется фирмой как деловые расходы. Между моим домом и офисом нет надежной и быстрой транзитной связи, а в обычное такси я не влезаю — или, по крайней мере, так внушаю себе. Моя машина — темно-голубой «линкольн», в отличие от всех черных автомобилей. Водителя, который со мной уже шесть лет, зовут Омар. Он палестинец и тоже тяжелоатлет. Когда мы встретились, он водил такси, и мы пожаловались друг другу, что городской транспорт в Нью-Йорке не приспособлен для людей нашего размера, хоть водителей, хоть пассажиров. Тогда я и решил купить «линкольн» и нанять Омара. Он чертовски умелый водитель, ездит одновременно быстро и безопасно, не пьет и поддерживает машину в идеальном состоянии и чистоте. Его единственный недостаток (если это можно назвать недостатком) таков: когда наступает время молитвы, он непременно должен остановиться, достать из багажника коврик и преклонить колени на обочине. Правда, в наших совместных поездках это случалось лишь пару раз.

Сам я человек не набожный, хотя и не атеист. И не агностик — такое мировоззрение я считаю абсурдным и непомерно трусливым. Полагаю, я все еще католик, хотя канонов не соблюдаю. Как демоны в аду, я верую и трепещу. Если люди спрашивают почему, я говорю им, что причина в определенных положениях церковной иерархии или что Ватикан вызывает у меня отвращение; словно церковь недостаточно хороша, чтобы вместить великолепие Джейка Мишкина. Но на самом деле все не так. Я не хожу в церковь, чтобы оставаться дьяволом среди женщин. Да, вот оно, мое единственное дорогостоящее хобби.

Возвращаюсь к понедельнику. Я был в гимнастическом зале на углу Пятьдесят первой улицы и Восьмой авеню. Часть гимнастического зала, устланная коврами, представляет собой обычное отделение для местных любителей, однако помещение для тяжелоатлетов оборудовано гораздо лучше. Дело в том, что хозяин, Аркадий В. Демичевский, занимался штангой в бывшем Советском Союзе. Если вы попросите, он всегда даст вам спортивный совет, и у него есть русская парная с массажистом при ней. В этом конце гимнастического зала пахнет потом и паром. Аркадий говорит, что выдающиеся тяжелоатлеты поднимают больше собственного веса, и это правда, хотя такая задача кажется невыполнимой для человеческого существа, сколь угодно мускулистого. Мыслимо ли — поднять в воздух четверть тонны мертвого груза? Тем не менее люди поднимают этот груз. Как сказано выше, я и сам поднимал. Тут все дело в концентрации и — кто знает? — в какой-то особой форме телекинеза. Для меня это лучший способ расслабиться — часок потаскать тяжести в середине дня. Я работаю со штангой, потом иду в парную и почти забываю, что я юрист.

Как бы то ни было, взяв вес в три сотни фунтов, я наполнял бутылку водой из фонтанчика в общем отделении, когда заметил двух мужчин, вошедших в гимнастический зал. Они остановились и поговорили с Евгенией — дочерью Аркадия, — и она указала им на меня. Они подошли ко мне, достали свои значки и представились как полицейские детективы Майкл Мюррей и Ларри Фернандес. Полицейские сериалы подготовили нас к допросам, мы видели их несметное количество раз, и, когда это случается в реальной жизни, возникает странное чувство разочарования. Настоящие копы не походили на телевизионных: обычный невысокий нью-йоркский еврей и такой же испанец. Мюррей весил гораздо больше, чем телегерои, а у Фернандеса были уродливые зубы. Я с трудом сохранил невозмутимое выражение лица, когда они спросили, знаю ли я Эндрю Булстроуда; я не мог отделаться от ощущения, что мы разыгрываем эпизод на экране. Мне показалось, что и они испытывают нечто подобное, даже если их учили, как держаться на съемках телешоу «Парни в синем» и «Закон и порядок».

Я ответил, что профессор мой клиент, и они спросили, когда я видел его в последний раз. Я сказал, что первый раз и был последним. Потом они спросили, знаю ли я кого-то, кто мог желать ему вреда. Я ответил «нет» и добавил, что я вообще очень мало его знал, затем спросил, почему они пришли ко мне. Они сказали, что нашли копию договора в его номере, в отеле на верхнем Бродвее, который Колумбийский университет бронирует для профессоров и преподавателей, приезжающих читать лекции. И тут я спросил их: а что, ему действительно причинили вред? Они сообщили, что в воскресенье ночью кто-то пришел к профессору в номер, привязал его к креслу и, по-видимому, замучил до смерти. Они поинтересовались, что я делал в воскресенье ночью, и я рассказал им об Ингрид.

Замучен до смерти. Деталей они не сообщили, а я не стал допытываться. Помню, я был шокирован, но — и это тоже странно — не удивлен. Я не стал рассказывать им об оставшемся у меня свертке — решил, что это не относится к делу. По крайней мере, пока я сам не увижу, что там.

Письмо Брейсгедла (3)

И мы начали, и я обнаружил, что голова у меня годится для этой работы — числа застревали в ней, не то что латынь. Я запомнил, сколько будет дважды два, дважды три и так до шестнадцати на шестнадцать, и он объяснил, как нужно считать, используя только карандаш и бумагу. И еще про деление, как если бы кто-то хотел упаковать 2300 кружек по двенадцати в ящик, и сколько ему понадобится ящиков, и сколько останется в последнем. Кроме того, он дал мне книгу с удивительным названием: «ДРОБИ, или Искусство десятых долей» голландца Симона Стивенса. Тебе, Нэн, это будет трудно понять, но я все равно скажу, что дроби это вроде арифметики, только состоят они из специальных знаков и цифр; посредством чего можно записать всякое число, какое встречается в любых человеческих расчетах, используя лишь целые числа. Когда я доказал, что овладел этим, он позволил мне заглянуть в своего Евклида, переписанного по-английски Биллингслеем, лорд-мэром Лондона. Я проглотил его, как голодный глотает пищу, и почувствовал себя, как когда человек долго был связан, а потом внезапно получил свободу. Кроме того, он научил меня искусству работы с квадрантом и другими философскими приборами, которых, я думаю, никогда не видели на Рыбной улице, научил меня делать планы по меркам, которые мы снимали с квадрантом, а также элементам астрономических исчислений, таким как определение широты по солнцу и звездам. Для меня, который в школе был лентяй лентяем, научиться всему этому было великое дело.

Все это произошло в лето моего двенадцатого года. Но потом мой отец увидел это и отчитал нас, говоря: мало тебе, что ты сам лентяй, так еще и служащего моего склоняешь к лени? Но мистер Уэнк прервал его ругань и сказал, сэр, ваш парень способен к Математике как никто, кого я видел: очень быстро он выучил почти все, что я объяснял ему, и даже превзошел меня. Он, это мой отец, сказал, как эта Математика поможет мне продавать железо? Мистер Уэнк тогда сказал, то, чему я научил мальчика, поможет быстрее делать расчеты. А мне сказал, покажи отцу свою Арифметику.

Ну, я взял карандаш и еще клочок бумаги из ящика для растопки, хвастливо желая показать, как я перемножу два числа из семи цифр. Мой отец поглядел и сказал, парень, это же просто каракули. Нет, сэр, сказал мистер Уэнк, он прав. Мой отец спросил, откуда ты это взял? Чтобы проверить, надо час или больше считать на моей счетной машине. На том мы и застряли. Кроме того, отец имел в голове, что такие папистские выдумки, может, пришли из Италии или других стран под властью этой римской шлюхи.

На следующий день он сказал, что я больше не буду учиться с мистером Уэнком, а стану литейщиком. Сказал, посмотрим, так же ли ты окажешься неудачником в этом деле, и рассмеялся своей шутке. Моя матушка горько плакала на это, а я еще горше, но он все равно отослал меня к своим родственникам в Тичфилд. В ночь перед отъездом мистер Уэнк отличил меня и подарил первые десять книг своего Евклида. Он сказал, что хранил их у сердца, но, может, купит еще на Святого Павла, а мне от них пользы будет больше. И вот я покинул свой дом.

Мои родственники в Тичфилде были совсем не похожи на людей в нашем доме на Рыбной улице, как кто-то может подумать. Делать вещи из железа совсем не то, что продавать его, как убивать быка совсем другое, чем продавать мясные пироги: меня ожидала грязная, тяжелая, жестокая работа. Мой кузен Мэттью, тамошний хозяин, был высокий бородатый человек. Глядя на меня сверху вниз, он сказал, мы выбьем из тебя твою премудрость и либо ты научишься, либо подохнешь, не пройдет и года. Но хотя я работал как раб, спал на соломе с другими учениками, это было не самое трудное в моей новой жизни. Потому как я вырос, никогда не слыша в нашем доме ругательства и не сталкиваясь с грешниками, предающимися плотским утехам. А теперь мне казалось, что я среди дьяволов. Мой хозяин, хотя исповедовал истинную веру, был отвратительный лицемер, очень благоразумный в церкви по воскресеньям, но в другое время подлый мошенник. Он содержал шлюху в городе, пил, бил свою жену и слуг, а мы, ученики, ели у себя в конуре впроголодь.

Сами ученики, клянусь, стали такие, что мало отличались от диких зверей, дрались, воровали и пили, когда могли стянуть эль. С самого начала они набросились на меня, словно вороны на падаль, из-за моих манер и что я в родстве с хозяином. Я терпел эту жалкую жизнь как положено, только потихоньку плакал и молился, чтобы смерть или какая другая милость Божья освободила меня. А потом один из них по имени Джек Кери, подлый, грубый парень, подглядел, как я читаю Евклида, вырвал его у меня из рук, насмехался надо мной и заставлял бросить в огонь. Но тут я вскочил, словно дьявол, схватил палку и ударил его по голове, так что он уронил книгу и упал без сознания. Остальным троим пришлось удерживать меня, а то я сделал бы с ним что-нибудь ужасное, может, даже убил, такая ярость меня разбирала, прости Господи. Однако после этого мне среди них было легче.

 

4

Рыдания продолжались примерно минут пять и закончились серией глубоких судорожных вздохов. Крозетти несколько раз спрашивал Кэролайн, из-за чего она так расстроилась, но не получил ответа; едва перестав вздрагивать, она отодвинулась от него и исчезла за перегородкой туалета. Он услышал звуки льющейся воды, шаги, а потом приятный для уха шелест, свидетельствующий о том, что она переодевается. Может, облачится во что-то более уютное, подумал Крозетти с предвкушением, необычным для него.

Однако когда она появилась снова, на ней был серый рабочий комбинезон, волосы плотно повязаны шарфом цвета индиго, а на лице не осталось ни следа ее обычного легкого макияжа. И ни следа недавней вспышки рыданий. Она походила на заключенную или монашку.

— Вам лучше? — спросил он, когда она подошла к нему.

Не отвечая, она принялась вкладывать сухие полотенца в книги.

Он тоже взялся за третий том, но спустя несколько минут молчаливой работы произнес:

— И?..

Никакой реакции.

— Кэролайн?

— Что?

— Вы не хотите рассказать, что вас так расстроило?

— Что вы имеете в виду?

— Я имею в виду вашу недавнюю истерику.

— Я бы не назвала это истерикой. Я вечно пускаю слезу, когда выпью.

— Пускаете слезу?

Он пристально смотрел на нее, она — на него. Кроме слегка покрасневших век, ни одна ее черта не свидетельствовала о том, что она не всегда была спокойной, холодноватой Кэролайн Ролли. Эта Ролли холодно произнесла:

— Прошу прощения, что побеспокоила вас. Если не возражаете, я не хотела бы это обсуждать.

И вернулась к работе.

Крозетти пришлось этим удовлетвориться. Ясное дело, ему ничто не светило: ни душевной близости, ни физического контакта. Она не собиралась делиться с ним мрачными секретами. Некоторое время они работали в молчании. Крозетти убрал скудные остатки ужина. Ролли сидела на стуле и с помощью своих средневековых инструментов делала что-то непонятное с наполовину распотрошенными книгами.

Не зная, чем заняться, Крозетти вернулся к страницам рукописи, теперь почти высохшим. Он расправил их и разложил на кухонном столе, взял с рабочего стола Ролли увеличительное стекло и принялся рассматривать страницы. Некоторые буквы не вызывали сомнений — гласные мало чем отличались от современных, и он легко разбирал короткие слова вроде предлогов «от» или «по». Однако совсем иначе дело обстояло с реальным чтением текста. Многие слова оказались искажены или оборваны, было много абсолютно неузнаваемых букв. Большая часть слов оставалась непонятна. Кроме того, некоторые страницы казались написанными на незнакомом иностранном языке, и орфография мешала определить, на каком именно. Есть ли такие слова, как «хртхд»? Или «уфдпг»?

Он решил пока не обращать внимания на текст, сосредоточившись на материале и характере страниц. Все сорок восемь листов были размера ин-фолио и, по-видимому, подразделялись на три группы.

Первая группа — восемнадцать страниц прекрасной тонкой бумаги, исписанных очень густо и аккуратно, хотя и с множеством зачеркнутых слов или даже строчек; в отдельных местах часть текста перечеркнута крест-накрест.

Вторая группа — двадцать шесть страниц более плотной бумаги, исписанных крупнее, беспорядочнее, с большим количеством клякс; несмотря на это, почерк — по крайней мере, на неопытный взгляд Крозетти — был тот же, что и в первой группе. На каждой странице второй группы с одной стороны тянулся ряд дырочек, как будто их вырвали из записной книжки. Другая особенность второй группы состояла в том, что текст, кажется, был написан поверх выцветших коричневатых колонок цифр. В сознании Крозетти всплыло слово «палимпсест», и он почувствовал удовлетворение, хотя понимал, что эта аналогия не совсем точна: палимпсестом называют пергамент, с которого соскабливают первоначальный текст, чтобы написать новый. Очевидно, бумага из второй группы прежде использовалась для чего-то другого.

На оставшихся четырех страницах виднелись сделанные карандашом правки; здесь сорт бумаги был другой, и почерк тоже выглядел иначе. Крозетти поднял листки к свету, и подтвердилась еще одна его догадка: страницы отличались и разными водяными знаками. На первых восемнадцати страницах — изогнутый почтовый рог и буквы «А» и «М»; на двадцати шести страницах второй группы — что-то вроде герба; и на последних четырех — корона.

Но как эта подборка стала набивкой для книжных обложек середины восемнадцатого столетия? Крозетти представил себе переплетчика той эпохи. Стол у него, наверно, не сильно отличался от того, за каким под светом настольной лампы сейчас работала Ролли; ее ярко освещенная тонкая шея выглядела очень уязвимой по контрасту с темным шарфом. Можно предположить, что стол переписчика был из крепкого английского дуба, весь в рубцах и пятнах. На нем лежит кипа ненужных бумаг. Переплетчик вытаскивает из нее шесть листов, острым ножом подравнивает их до нужного размера и аккуратно вкладывает под крышку переплета.

Это чистое везение, подумал Крозетти, что так много страниц, написанных одной и той же рукой, оказались под обложкой «Путешествий» Черчилля. Однако тут же мелькнула новая мысль. Он представил себе, что после смерти какого-то старика вдова или другие наследники решают избавиться от бумаг покойного. Они связывают их в пачки, выносят на крыльцо и посылают парнишку за торговцем старыми бумагами. Тот приходит, сговаривается о цене и уносит пачки. Теперь у нас есть комната под кладовую, говорит жена наследника, весь этот старый пыльный хлам долой, уф!.. Спустя какое-то время торговец бумагами получает заказ от лондонского переплетчика, своего постоянного клиента: тому нужна кипа старых бумаг.

И поскольку страницы с карандашными пометками исписаны другим почерком, переплетчик, наверно, случайно сунул их в тома той же книги, для которой предназначалась купленная старая бумага покойника, измышленного Крозетти. Да, так вполне могло произойти. Эта мысль принесла ему чувство удовлетворения: душа жаждала открытия. Однако после долгой работы с увеличительным стеклом в тщетной попытке сложить из черно-коричневых закорючек слова у него разболелась голова. Он отложил лупу, пересек лофт и спросил Ролли:

— У вас есть аспирин?

Ему пришлось повторить вопрос, прежде чем она почти рыкнула на него:

— Нет!

— У всех есть аспирин, Кэролайн.

Она швырнула на стол инструмент, испустила трагический вздох, слезла со стула, зашагала прочь и вернулась с пластиковой бутылочкой. Она с такой силой сунула лекарство в руку Крозетти, что таблетки застучали, как крошечные кастаньеты.

— Спасибо, — официальным тоном поблагодарил он, проглотил три таблетки и вернулся на кухню.

В нормальной ситуации он предпочел бы посидеть, а еще лучше — полежать в тихом месте, пока не утихнет болезненная пульсация. Но удобного кресла у Ролли не было, а прилечь на ее постель он поостерегся. Поэтому он с мрачным видом расположился у кухонного стола и сидел там, шелестя старыми бумагами. Будь Кэролайн Ролли нормальным человеком, думал он, они могли бы вдвоем поломать голову над этой загадкой. У нее должны быть книги и по водяным знакам, и по начертанию букв в первой половине семнадцатого столетия. По крайней мере, она наверняка знает, к кому обратиться за консультацией.

Едва мелькнула эта мысль, как он просиял и вытащил из кармана мобильный телефон. Посмотрел на часы: еще нет одиннадцати. В одиннадцать его мать смотрит «Сегодня вечером» и в течение часа не отвечает на телефонные звонки, чтобы, не дай бог, не пропустить чего-нибудь об апокалипсисе. Но сейчас она сидит в кресле с книгой.

— Это я, — сказал он, когда она взяла трубку.

— Где ты?

— В Ред-Хуке, в доме Кэролайн Ролли.

— Она живет в Ред-Хуке?

— Тут вполне прилично, ма.

— Там доки и гангстеры. С какой стати такая стильная девушка живет в Ред-Хуке?

Миссис Крозетти несколько раз встречалась с Кэролайн в магазине и впоследствии сообщила сыну свое мнение с подтекстом: будь он поумнее, уже сделал бы несколько заходов.

— Как ты там оказался? — продолжила она с ноткой надежды в голосе. — Наконец предпринял что-то?

— Не я, ма. Пожар. Ей надо поработать дома над несколькими тяжелыми книгами — она что-то вроде любителя-переплетчика, — и я помог ей дотащить их из города.

— И потом застрял.

— Мы поели. Я собираюсь вот-вот уйти.

— Значит, еще рано арендовать свадебный зал. Или беспокоить отца Лазарро.

— Наверное, ма. Прости. Послушай, я, собственно, вот почему звоню… Тебе известно что-нибудь о водяных знаках начала семнадцатого столетия или о манере письма той эпохи?

— Ну, что касается манеры письма, это Даусон и Кеннеди-Скиптон, «Почерки елизаветинских времен, 1500–1650». Справочник. Неплохие источники можно найти в Интернете… ну, знаешь, интерактивные консультации со специалистами. Водяные знаки — это Грейвел… нет, постой, Грейвел — с тысяча семисотого. Подожди секундочку, дай подумать… Да, это Хивуд, «Водяные знаки семнадцатого и восемнадцатого столетий». А зачем тебе?

— Ну, мы нашли какую-то старую рукопись под обложками книг, которые Ролли собирается восстановить. Хотелось бы узнать, что там такое.

Он записал то, что сказал мать, на корешке какой-то квитанции из бумажника.

— Тебе нужно поговорить с Фанни Добровиц. Хочешь, я позвоню ей в библиотеку?

— Нет, спасибо. Не стоит тратить ее время, пока я не убедился, что это не старый список покупок или что-то в этом роде. Часть рукописи на иностранном языке.

— Правда? На каком?

— Не могу сказать. Забавный такой, но не французский и не итальянский. Больше похоже на армянский или албанский. Но, может, мне так кажется из-за того, что я не в состоянии разобрать почерк.

— Интересно. Здорово. Помогает держать мозги в рабочем состоянии. Хотелось бы мне, чтобы ты продолжил образование.

— Ма, а я что делаю? Коплю деньги, чтобы учиться дальше.

— Я имею в виду настоящее учебное заведение.

— Кинофакультет в университете — настоящее учебное заведение, ма.

Миссис Крозетти промолчала, но сын без труда представил себе выражение ее лица. Она выбрала себе профессию, когда была намного старше, чем он сейчас. Она помогла бы ему деньгами, если бы речь шла о серьезном образовании, но делать кино? Нет, спасибо!

Крозетти вздохнул, а она сказала:

— Мне пора. Ты поздно вернешься?

— Может, очень поздно. Мы прокладываем бумажными полотенцами влажные книги.

— Правда? А почему не применить вакуумный насос?

— Долго объяснять, ма. Как бы то ни было, тут командует Кэролайн. Я лишь помогаю.

Он услышал в отдалении музыку и аплодисменты. Мать попрощалась и положила трубку. Его не переставало удивлять, как такое возможно — чтобы женщина, накопившая за время работы несметное множество знаний, способная «разгрызть» за двадцать две минуты любой кроссворд в воскресном «Тайме», смотрела эти встречи со знаменитостями и слушала тяжеловесные шутки весьма посредственных комиков. Она не пропустила ни одного выпуска передачи. По ее словам, это позволяло ей по вечерам не так остро чувствовать одиночество. Стало быть, одинокие люди — основная аудитория таких шоу. Интересно, Ролли смотрит «Сегодня вечером»? Телевизора он здесь не заметил. Может, вампиры не страдают от одиночества.

Крозетти поднялся с жуткого кресла и потянулся. Теперь и спина заболела. Он посмотрел на часы и зашагал к Ролли, все еще трудившейся за столом.

— Что? — спросила она, когда он подошел ближе.

— Время менять полотенца. Что вы делаете?

— Ставлю на место обложку четвертого тома. На первом и втором придется полностью заменить обложки, но эту, думаю, удастся отчистить.

— А что вы берете для прокладки вместо рукописи?

— У меня есть кое-какие ненужные бумаги того времени размера ин-фолио.

— Случайно оказались под рукой, а?

— Если на то пошло, да, — огрызнулась она. — Всегда есть загубленные книги, из которых сохраняют одни карты и вклейки. С кем вы говорили по телефону?

— С мамой. Послушайте… — Он сделал жест в сторону книжных полок. — У вас есть книги о водяных знаках? Я имею в виду… — Он потянулся за бумажником.

— Ну, у меня, конечно, есть Хивуд.

Он развернул корешок квитанции и улыбнулся.

— Конечно. А Даусон и Кеннеди-Скиптон?

— Тоже.

— А я думал, вы не палеограф.

— Я — нет, но Сидни попросил меня прослушать курс по инкунабулам и ранним рукописям, что я и сделала. Все, кто этим занимается, изучают Даусона и Кеннеди-Скиптона.

— Значит, вы можете читать рукописи?

— Немного. Это было несколько лет назад.

Что-то в ее тоне остановило Крозетти от дальнейших расспросов.

— Могу я заглянуть в справочники после того, как мы поменяем полотенца? — поинтересовался он.

— Конечно. Но почерки тех времен… как курица лапой. Все равно, что учиться читать заново.

Они сменили полотенца, она достала с полок две книги и вернулась к работе, а он уселся со справочниками на кухне.

Да, это и впрямь оказалось «как курица лапой». В предисловии к Даусону и Кеннеди-Скиптону говорилось: «Готические рукописные тексты периода пятнадцатого — семнадцатого веков и в Англии, и по всей Европе чрезвычайно трудны для прочтения». Крозетти узнал, что современники Елизаветы и Иакова I не делали различий между п и и, между и и v, между i и j; не ставили они и точки над i. S присутствовало в двух различных формах, а буквы h, s и t соединялись с другими очень странным образом, искажая их форму. Знаки препинания расставляли и слова писали как вздумается. В целях экономии драгоценного пергамента изобретали абсолютно непонятные сокращения, сохранившиеся и тогда, когда в обиход вошла бумага.

Крозетти, однако, решительно приступил к упражнениям из справочника. Там приводились выдержки из разных текстов, где растолковывалось каждое слово. К тому времени, когда он добрался до третьего примера, было уже за полночь. Ролли по-прежнему трудилась. Он подумал, что если на несколько минут позволить уставшим глазам и ноющей спине отдохнуть, то к нему придет второе дыхание. Он снял туфли и прилег на край соломенного тюфяка.

Потом его ушей коснулся странный звон. Выругавшись, он сел и зашарил рукой по постели, пока не нашел источник звука: старомодный будильник того типа, который так любят в мультиках, — с двумя колокольчиками, кнопкой наверху и круглым белым циферблатом. Кэролайн связала колокольчики тесьмой, чтобы, зазвонив, будильник не разбудил и ее тоже, — типичное, хотя и по-своему изящное решение человека, плохо разбирающегося в технике. Он выключил будильник и увидел записку, приклеенную куском липкой ленты:

Ваша очередь; два последних раза я все сделала сама.

Записка была написана на узкой полоске плотной антикварной бумаги, черными чернилами, изящным почерком. Раздражение Крозетти мгновенно улетучилось. Он вгляделся в спящую рядом Кэролайн. Копна волос на подушке, ухо, нежный изгиб щеки. Он осторожно наклонился, так что их головы разделяли всего нескольких дюймов. Сделал глубокий вдох и почувствовал запах шампуня, клея, старой кожи и… еще чего-то несравненно более интимного, чисто женского. Крозетти не был новичком с женщинами — он специализировался на девушках, кому нравились простые славные парни, и не более того; к тому же он сомневался, так ли уж ему нравится Кэролайн. Вернее, он был уверен, что она ему не нравится. Тем не менее, вдыхая запах ее кожи, он испытал одно из самых острых эротических ощущений в жизни.

Необъяснимо, но факт. Он приподнял пуховое одеяло и увидел, что на ней темная майка; сквозь тонкую материю проступали выпуклые позвонки. Ниже — смутная белизна. Испытывая острое желание выяснить, надето ли на ней еще что-нибудь, он протянул руку и коснулся бедра — еле-еле, тыльной стороной ладони. Он почувствовал упругую плоть; казалось, его руку пронзил удар тока; Ролли зашевелилась и пробормотала что-то.

Он молниеносно вскочил с постели и стоял, судорожно подергиваясь; колени (мыслимое ли дело?) дрожали, пенис набух. Вот черт, несколько раз пробормотал он, и подумал: ух ты, хорошо, что ничего не произошло, но за это надо благодарить не себя. Словно солдат, он промаршировал к раковине и смочил лицо холодной водой. Не плохо бы принять душ, но здесь его не было, как и ванны. Внезапно он представил себе Кэролайн, стоящую на полотенце и легко касающуюся своего тела теплой губкой. Он с усилием отогнал этот образ прочь и начал менять прокладки в книгах.

Наконец с полотенцами было покончено. Ему предстояло убить пару часов до следующей перемены, то есть до пяти утра. Мелькнуло желание порыться в вещах Ролли, обследовать ее нижнее белье, аптечку, документы. Дав этой идее разыграться на экране своего воображения, он отказался от нее. Какой смысл проникать глубже в странности Кэролайн, когда самое разумное — как можно быстрее покончить с дурацким делом и сбежать? Так Зрелый Крозетти убеждал Безумного Ала — новую личность, умирающую от желания залезть под одеяло, сдернуть с Кэролайн Ролли штанишки или, потерпев неудачу, достаточно узнать о ней, чтобы добиться своего со временем.

Однако он обследовал кухню и обнаружил в шкафу (сделанном из вездесущих деревянных досок) упаковку засахаренного печенья и один из крошечных пакетиков с ароматизированным растворимым кофе (в данном случае — с ароматом лесного ореха). Он часто видел их в супермаркете и всегда спрашивал себя, кто покупает такое дерьмо. Теперь он знал. Вскипятив воды в кастрюле, он размешал мерзкое варево и выпил его, исключительно ради кофеина, а потом съел печенье, несвежее и ощущающееся во рту как сладковатый гипс. Судя по запасам, Ролли, очевидно, предпочитала жить охотой.

Слегка взбодрившись от кофе и сладкой закуски, Крозетти установил будильник на пять и снова занялся старыми бумагами. Не прошло и получаса, как он решил, что либо сошел с ума, либо восемнадцать страниц, помеченных водяными знаками с почтовым рогом, исписаны словами на незнакомом языке. Или это код… нет, не код — шифр. Ну-ну, это может быть интересно. Четыре страницы с водяными знаками в виде короны, исписанные другой, более легкой рукой, судя по всему, представляли собой нечто вроде религиозного послания или проповеди:

Мирские слезы падают на землю, но божественные слезы собираются в сосуд. Не судите святые слезы слишком строго. Любой грех утонет в них или душа сгорит…

Интересно, какого рода слезы у Ролли, мимолетно подумал Крозетти? И отложил листы в сторону. Его гораздо больше интересовали двадцать шесть страниц с гербами, исписанные той же рукой, что и восемнадцать на чудном языке. Спустя несколько минут он с радостью обнаружил, что никакой это не иностранный язык, а все тот же английский. Он выхватывал короткие знакомые слова — предлоги «от», «и», «к» — и вскоре обнаружил начало рукописи. По крайней мере, он решил, что это начало. Вверху справа, выше самого текста, стояло короткое посвящение, дата: «25 окт. года 1642», и место: Бавбнри. Нет, здесь что-то не так. Может, это валлийский язык, или… Он снова вгляделся в текст. Внезапно что-то щелкнуло в голове, и он понял, что это Банбери. Крозетти ощутил странный трепет; он был сродни удовлетворению после удачного монтажа фильма, когда сырой материал внезапно обретал форму и наполнялся смыслом.

Это письмо, вскоре понял он, человека по имени Ричард Брейсгедл к жене, которую он называл Нэн. И не просто письмо, а прощальное письмо или… он не мог вспомнить, как такие послания называются. По-видимому, Брейсгедл был смертельно ранен в сражении, хотя Крозетти понятия не имел, где это сражение происходило, кто с кем сражался и в какой войне. Как большинство американцев, он весьма схематически представлял себе историю Европы. Что происходило в 1642 году? Нужно выяснить, и он сделал бы это немедленно, вот только компьютера с широкополосным доступом в Интернет у Ролли, как и многого прочего, не было. Закончив первую страницу, он взял следующую. Там стояла подпись; очевидно, это последняя страница письма. Он занялся ею, потому что листы не были пронумерованы и разложить их по порядку нельзя, предварительно не прочитав.

Он медленно разбирал строчку за строчкой, постепенно привыкая к почерку Брейсгедла. Потом наступил момент, когда Крозетти понял, что с легкостью читает текст, а этот давным-давно умерший солдат для него не менее живой, чем любой участник интернет-чата. Трепет усилился, и романтика палеографии сразила его, словно удар молнии: никто в мире еще не читал этого! Ни одно человеческое существо не видело этих строчек на протяжении трех с половиной столетий, а может, и вообще никогда. За исключением Брейсгедла и его жены. Он словно подглядывал в заднее окошко чужого дома за интимной жизнью посторонних людей.

Еще совсем немного, потому что время мое истекает, и я едва различаю страницу, хотя день ясный, видно, начинается агония. Ты хорошо знаешь мой кожаный сундук, который я храню в своем чулане, в нем ты найдешь письма, зашифрованные тем способом, который я изобрел. Храни их в безопасности и не показывай никому. В них рассказано, как мы шпионили за тайным папистом Шакспиром. Так мы думали, хотя теперь я меньше уверен. Что касается этого, по своим склонностям он был Никакой. Но пьесу о Шотландской М. точно написал он, как я приказал ему от имени короля. Странно все-таки, что, хотя я мертв и он тоже, пьеса еще жива, написанная его собственной рукой, лежит там, где только я один знаю, и, может, останется там навсегда.

Крозетти читал и перечитывал текст, с таким упоением расшифровывая каждое слово, смысл которого упускал прежде, что до него не сразу дошла связь между словами «Шакспир» и «пьеса». Он замер, тяжело задышал, выругался; на спине выступил пот. Он встал, глядя на каракули Брейсгедл а и ожидая, что вот-вот они исчезнут, словно золото фей. Но нет, они никуда не делись: Шакспир, пьеса.

Крозетти был человек осторожный, не склонный к азартным играм, но случилось так, что однажды ему в руки попал лотерейный билет. Он сидел перед телевизором, на экране девочка вытаскивала из барабана пинг-понговые шарики с номерами, а он сравнивал их с цифрами на своем билете и не смог удержаться от радостного возгласа, когда все совпало. Но тут на крик явилась мать и указала ему: выигравший билет должен заканчиваться не на 8–3, а на 3–8. Вообще-то он в жизни ничего не выигрывал и не ждал этого; он вырос в семье трудяг, где никто не рассчитывал на удачу. И теперь вот такое.

Крозетти не был ученым, но хотя бы в школьные годы «проходил» Шекспира. Поэтому понимал — то, что он сейчас держит в руках, находка невероятного значения. Насколько он знал, Шекспир (фамилию которого, и это тоже знал Крозетти, можно написать бесчисленным множеством способов) никогда не попадал под официальное правительственное расследование. Но обвинение в папизме! К какой конфессии принадлежал Шекспир, если вообще принадлежал, — это один из главнейших вопросов шекспироведения; и если имеется официальное мнение его современников… А кто такой лорд Д.? И, в конце концов, кто такой сам Ричард Брейсгедл? И в качестве вишенки на торте — пожалуйста, упоминание о рукописи пьесы, созданной, по крайней мере, до 1642 года.

Крозетти попытался вычислить, какую пьесу может быть «приказано написать от имени короля». Боже, почему он так невнимательно учил английскую литературу!.. Нет, стоп — пьеса наверняка имеет отношение к королю Иакову. Какой-то дворянин пытался убить его в шотландском замке, и еще там было колдовство; об этом рассказывали в документальном фильме, который Крозетти вместе с матерью смотрел по телевидению. Он схватил телефон… нет, звонить еще слишком рано… может, Ролли? Но он представлял себе, какой у нее будет вид, если разбудить ее в десять минут пятого с вопросом о…

И тут вдруг его озарило. Труппа Шекспира хотела поставить шотландскую пьесу, чтобы польстить новому королю. Нужно было напомнить о его трудном побеге, приукрасить его родственника Банко, отразить необычное монаршее увлечение колдовством — и домашний драматург сочинил «Макбета».

Крозетти вспомнил о необходимости дышать и широко раскрыл рот, жадно хватая воздух. Он знал, что не существует авторских рукописей ни одной из пьес Шекспира; остались лишь несколько подписей и сомнительные строчки пьесы, над которой он якобы работал. Возможно, оригинал «Макбета» все еще лежит в каком-нибудь английском подвале… У Крозетти голова пошла кругом. Он мало знал о ценах на рукописи, но вполне мог экстраполировать. Слишком огромная сумма, чтобы задумываться о ней, но он не мог не прикидывать открывающиеся возможности. Одно то, что у него уже есть, плюс, возможно, зашифрованный отчет о слежке за подозреваемым в неблагонадежности Уильямом Шекспиром — этого достаточно, чтобы поступить на кинофакультет. И оплатить не только учебу, но и первый фильм…

При условии, конечно, что восемнадцать страниц тонкой бумаги с водяными знаками в виде почтового рога представляют собой тайные письма, о которых упоминает Брейсгедл, и что они зашифрованы на основе английского, а не какого-то иностранного языка. Опять появлялась теория о проданных старьевщику бумагах покойника, и все зависело от того, использовал ли переплетчик для томов «Путешествия» листы из одной и той же кипы бумаг.

Крозетти расправил одну из страниц и принялся изучать ее через увеличительное стекло.

Пгууг У кимн лф рммхолф.

Или не так. Может, первое слово «Птммг» или «Птмнг». Крозетти подумал: даже если не сомневаться, что строчки зашифрованы, расшифровать их невозможно. Для этого нужно не только знать контекст, но и то, что в точности означало каждое английское слово в те времена. По крайней мере, так обстоит дело для самого Крозетти. Адресат этих писем, хорошо знакомый с почерком Брейсгедла, возможно, сумел бы прочесть зашифрованный текст и преобразовать его в исходный.

О шифрах Крозетти знал только то, что можно извлечь из фильмов, шпионских романов и телевидения. На основании этих источников он представлял себе зашифрованный текст в виде одинаковых групп по пять-шесть букв или цифр. Ничего похожего здесь не было. Это выглядело как обычное письмо со «словами» разной длины. Может, в те времена именно так шифровали послания? Он наугад предположил, по аналогии с техническим прогрессом в других областях, что здесь применен весьма примитивный шифр. Он вспомнил, в чем разница между шифром и кодом: для кода требуется кодирующая книга, или надо запомнить перечень слов, имеющих отличный от общепринятого смысл. Но тогда это выглядело бы как простой английский; например, фраза «пастор не смог купить свинью» означала бы «некто подозревается в укрывании священника». И как это развернуть в исходный текст?

Но Крозетти знал, что перед ним шифр. Да и Брейсгедл в своем прощальном письме употребил это слово.

Задребезжал будильник, и он торопливо заставил его замолчать. Ролли перевернулась и пробормотала что-то. Внезапно ее глаза широко распахнулись. На лице возникло выражение ужаса, тело содрогнулось. Он собрался сказать что-то успокаивающее, но она снова закрыла глаза, отвернулась и натянула одеяло на голову.

— Кэролайн? С вами все в порядке?

Никакого ответа. Крозетти пожал плечами и отправился менять «пеленки». То есть прокладки. Теперь они были едва влажными, и страницы казались почти сухими и прохладными на ощупь: чудесное действие капилляров. Они немного загибались на краях, как это обычно бывает с высохшей после увлажнения бумагой, и больше не обладали идеальной гладкостью, присущей старинным книгам. Интересно, подумал он, как Ролли собирается это исправлять?

Работая, он услышал звуки из «спальни»: покашливание, шуршание ткани, плеск текущей воды, зубная щетка в действии, снова шуршание одежды, снова звуки воды, металлический стук кастрюли, звук открываемого шкафа. Он как раз заканчивал последний том, когда Кэролайн подошла к нему, одетая во вчерашний комбинезон, черные ботинки и яркие голубые носки; в руках она держала две кружки этого скверного ароматизированного кофе. Одну она протянула Крозетти.

— К сожалению, сливок у меня нет. И молока тоже.

— Все в порядке. Простите, что напугал вас, когда выключал будильник. У вас был такой вид, словно вы готовы выпрыгнуть из кожи.

Она одарила его бесстрастным взглядом и слегка пожала плечами. Открыла первый попавшийся том «Путешествий» и пощупала бумагу.

— Хорошо. Почти сухо.

— Что вы собираетесь делать с загибающимися краями?

— Придавлю их или отглажу. Эта льняная бумага очень похожа на ткань. Отутюжу края, если понадобится, а потом подрежу и позолочу заново обрезы. — Она повернулась к Крозетти и улыбнулась. — Спасибо за помощь. Простите, что сердилась на вас вечером. Я не очень общительный человек.

— На первом же свидании вы пустили меня к себе в постель. Я бы сказал, так поступают только общительные люди.

Он тут же пожалел о своих словах — ее улыбка увяла, а на лице появилось настороженное выражение. Потом, по обыкновению, она сделала вид, будто ничего двусмысленного не прозвучало, и сообщила о своих планах на сегодняшний день. Ей нужно выйти, купить кожу для обложек и договориться о восстановлении узорных форзацев; в Нью-Йорке есть специализированные магазины, где делают такие вещи.

— Хотите, чтобы я поехал с вами?

— Не думаю, что есть необходимость. Это скучно. И утомительно.

— Мне не привыкать к скучной и утомительной работе.

— Нет, спасибо. Думаю, я справлюсь сама. И… ну… я хотела бы отправиться прямо сейчас.

— Вы выгоняете меня?

— Ну зачем же так? Но у вас наверняка есть собственные дела…

— Ничего такого, что помешало бы мне сопровождать вас, тащить свертки и надеяться увидеть вашу редкую улыбку.

За усилия он тут же был вознагражден ею (в смысле, улыбкой). Чтобы развить успех, он спросил:

— Не хотите посмотреть, что я обнаружил в рукописях из-под обложек?

— И что же?

— Ну, для начала, они написаны человеком, знавшим Уильяма Шекспира.

На это она отреагировала, хотя не совсем так, как ему хотелось бы. Глаза у нее удивленно расширились, а потом недоверчиво округлились.

— Что-то плохо верится.

— Пойдемте, я покажу вам.

С этими словами он повел ее к кухонному столу, где стопкой были сложены листы рукописи. Указал на ключевые строчки и высказал свое мнение насчет зашифрованных страниц. Кэролайн долго разглядывала рукопись через увеличительное стекло. Он сидел рядом, вдыхая запах ее волос. Он не поцеловал ее в шею, хотя желание сделать это было настолько сильным, что пришлось стиснуть зубы.

— Не вижу ничего особенного, — наконец произнесла она. — В некоторых местностях Англии Шекспир — очень распространенная фамилия. К тому же это может быть и не Шекспир, а Шекспайр или Шакспир.

— Ой, бросьте! — воскликнул он. — Шакспир, который писал пьесы? Для короля? Который подозревался в приверженности папизму и был достаточно значительной персоной, чтобы за ним установили слежку?

— Шекспир не был папистом.

— А вдруг был? Я видел по телевидению программу, где определенно говорилось, что был, тайно. Или, по крайней мере, вырос в католической семье.

— Ну-ну. Значит, на основе двухчасового изучения почерка начала семнадцатого столетия и телевизионной программы мы сделали грандиозное литературное открытие?

— А зашифрованные письма?

— Они, скорее всего, на голландском.

— К черту голландский! Это шифр.

— О, вы и по шифрам эксперт? По шифрам начала семнадцатого века?

— Ладно, прекрасно! Лучшая подруга матери, Фанни Добровиц, случайно возглавляет в Нью-Йоркской публичной библиотеке отдел рукописей и архивов. Я покажу бумаги ей.

С этими словами Крозетти взглянул ей в лицо и заметил, что она тяжело задышала, а кожа вокруг ее ноздрей слегка побледнела. Это свидетельствовало… о чем? О том, что колесики в голове у нее вертятся и она что-то замышляет. Он уже видел нечто подобное, когда назвал жульничеством ее манипуляции с книгами.

— Делайте что хотите, — пожала плечами она, — но не думаю, что вам удастся обнаружить эксперта мирового класса по рукописям первой половины семнадцатого века в Нью-Йоркской публичной библиотеке. Девяносто процентов того, что у них хранится, американского происхождения. Главным образом, архивы местных писателей и знаменитых семей.

Он зашагал к рабочего столу, взял коричневую упаковочную бумагу, в которой они вчера принесли «Путешествие», и нарочито резкими, неловкими движениями — чтобы продемонстрировать раздражение — начал заворачивать в нее рукопись.

— Ох, не обижайтесь! — воскликнула она у него за спиной непривычно высоким голосом. — Простите, я совсем не умею себя вести. Вы так разволновались, и я просто…

Он обернулся. Ее губы сложились подковкой; казалось, она вот-вот опять ударится в плач. Но нет. Она продолжила тем же взвинченным тоном:

— Я ни с кем не встречаюсь. Я не живу. Единственный человек, с кем я разговаривала на протяжении многих лет, это Сидни, а он только прикидывается моим наставником, чтобы лапать меня и…

— Сидни лапает вас?

— О, он совершенно безвреден. Воображает себя большим повесой, а на самом деле лишь угощает меня дорогими обедами и жмет ногу под скатертью. А в магазине, когда случается выгодная продажа, кладет руку мне на бедро и не торопится убирать. И целует в губы якобы отеческим поцелуем. Он, наверно, последний человек в Нью-Йорке, который все еще жует кунжут. Вот предел моей распущенности. Я нуждаюсь в работе и еде. Кроме вас, я в жизни никому об этом не рассказывала. У меня нет друзей, нет денег, мне негде жить…

— Вы живете здесь.

— Нелегально, как вы догадались. Это здание признано негодным для проживания. Здесь хранили ДДТ, и оно полностью заражено. Хозяин думает, что я тут только работаю. Ему тоже нравится меня лапать. Вы первый мужчина моего возраста, которого я привела сюда, на протяжении… ну, не знаю… многих лет.

И который тоже умирает от желания дотронуться до тебя, подумал Крозетти, но сказал лишь:

— Черт возьми, это грустно.

— Да, достойно сожаления. Вы так порядочно повели себя со мной, а я так скверно обращалась с вами. Типично для меня! Окажись вы подлецом, я бы, наверно, целовала вам ноги.

— Я могу попытаться стать подлецом, Кэролайн. Напишу в знаменитую Школу Подлецов и пройду курс обучения.

Она устремила на него пристальный взгляд и… рассмеялась. Это был странный лающий звук, не слишком отличающийся от рыданий.

— Вы теперь ненавидите меня, правда?

— Нет, что вы, — как можно искреннее ответил Крозетти.

Интересно, подумал он, что вынуждает ее жить в изоляции? Она не толстуха, не уродина; напротив, вполне нормальная и даже «стильная» женщина, по выражению его матери. С какой стати ей прятаться в темных закоулках? И если она не красавица, то… Какое слово подходит? А-а, да: притягательная женщина. Когда у нее открытое выражение лица, вот как сейчас, когда она не хмурится, не уходит в себя… она способна притянуть его к себе даже из Занзибара.

— Совсем наоборот, по правде говоря, — добавил он.

— Нет? Но я так скверно обращалась с вами.

— Да, и теперь я дам вам минуту подумать, как вы можете это поправить. — Он уставился на свои часы, демонстративно постукивая ногой.

— Я знаю, что нужно сделать, — сказала она через несколько мгновений. — Я познакомлю вас с настоящим экспертом в области рукописей первой половины семнадцатого столетия, одним из лучших в мире. Позвоню ему и все устрою. Вы можете отправиться вместе со мной и поскучать, пока я буду договариваться о телячьей коже и форзацах под мрамор, а потом мы встретимся с Эндрю.

— Эндрю?

— Да. Эндрю Булстроуд. Нас познакомил Сидни. Именно у него я прослушала курс по английским рукописям и инкунабулам. Только вам придется немного подождать. Я должна помыться, а потом я вам позвоню. Подождите меня внизу, ладно?

Письмо Брейсгедла (4)

Несмотря на его неподобающую жизнь, дела мистера Матфея процветали, потому что ремесло свое он знал хорошо и был, как говорили, лучшим железных дел мастером во всем графстве Сассекс. Он заключил контракт с королевской артиллерией, и это была наша основная работа: делать железные пушки. Поначалу меня приставили таскать и возить грузы, как я был несведущ в литейном ремесле. И хотя я печалился из-за нехватки времени изучать то, что нравилось, я по-прежнему не забывал Божью заповедь: что бы ты ни делал, вкладывай в это все силы, поскольку в могиле, куда все мы идем, нет ни работы, ни механизмов, ни знаний, ни мудрости.

Лить железо можно только весной, поскольку летом мелеют потоки воды, чтобы вращать мельницы, без чего не будут работать кузнечные мехи, которые раздувают печь, чтобы ковать железные изделия. Летом нужно привозить железную руду и древесный уголь и увозить то, что сделано, прежде чем дороги встанут. Поэтому нас в эти несколько месяцев гоняли, точно псов: мы пасли свиней, возили железную руду и уголь, прочищали оправки и литейные формы, доставали охлажденные куски из отливочных раковин, выбивали их из литников и обрабатывали изделия до гладкости напильником.

И что бы мы ни делали, хозяин говорил, что я неряха, тупица, неуклюжий, да к тому же лупил меня руками или палкой, обзывал грязным Диком или безруким Диком, а другие обзывали так же или еще хуже. Однако я не бунтовал, подставлял другую щеку, как повелел нам Господь наш Иисус Христос. Я поклялся, что буду учиться этому делу, хотя оно и против моих склонностей, чтобы у хозяина не было причин презирать меня, разве что немного. И в жарком дыму этого места, а оно казалось мне похожим на то, которое, согласно нашей вере, станет уделом грешников (то есть ад), к моему удивлению, я стал находить какое-то удовольствие. Было радостно видеть, как расплавленное железо льется из устья горна в литейную форму, разбрасывая искры, похожие на звезды в небе, и думать, что это немного похоже на работу, которую Господь делает в нашем мире. Я по-прежнему не любил это дело, но все равно хотел, чтобы оно было сделано. Потому что эти пушки будут стрелять во врагов английских протестантов. Все знают, что английским пушкам нет равных в мире, так пусть Испания трепещет.

Так прошел один год, второй, и в год третий в Благовещение стоял я перед мастером Мэтью, ожидая своих заработанных денег, и он сказал: ну, Ричард, тяжко я гонял тебя? И как человек честный, я сказал, да. Он засмеялся и сказал, ты, однако, подрос на две пяди, стал тяжелее, чем каменный груз, все, что нужно, усвоил, и теперь настоящий литейщик: ты же понимаешь, мы колотим по железу не потому, что презираем его, а чтобы сделать его прочнее.

После этого он стал ко мне добрее и начал объяснять все таинства искусства литья. А именно, как понять, хорошая руда или нет, когда и чего в нее добавить, когда выпускать расплавленный металл, как управлять кузнечными мехами так, чтобы жар не сгубил железо, как определить, какой жар нужен для первого простого грязного железа, второго для котелков и другой посуды, третьего для инструментов, четвертого для маленьких пушек, вроде фальконетов, и последнего для больших пушек — королевских, полупушек и кулеврин. Также как подготовить оправку с помощью веревки и глины, как заполнять литейную форму, чтобы она не треснула и металл не пролился, как делать приспособления из веревок и шкивов, чтобы поднимать тяжелые грузы. Так прошел еще год, я возрос в мастерстве так сильно, что хозяин стал сажать меня за свой стол и кормил хорошо. Потом в конце этого года он показал мне, как стрелять из пушек.

Как ты женщина, Нэн, тебе трудно это понять, но, впервые услышав рев пушек, я пропал. Мне страсть как захотелось слышать его снова и снова, и видеть, как летят ядра, я чувствовал какое-то опьянение силой. А это было лето года пятого, мне уже минуло пятнадцать, и мой хозяин увидел это и по доброте своей сказал, парень, мне нужно остаться, чтобы приглядеть, как будут починять мельничный лоток и колесо, а ты поезжай с нашими кулевринами в Тауэр, посмотри, как артиллеристы их испытывают. Я очень обрадовался, потому что все это время не видел мать и отца, и тогда мы нагрузили две телеги пушками, положили их на солому, шесть быков тянули каждую, с нами были люди нанятые, чтобы править и охранять, и я отправился из Тичфилда в Портсмут, а оттуда люггером в Грейвсенд, потом сменил люггер на баржу и поплыл вверх по реке к Тауэру. До этого я никогда не плавал на судах, мне очень понравилось, и морская болезнь меня не донимала, как некоторых других на борту.

Пушки доставили в Тауэр без повреждений, за что я от всего сердца возблагодарил Господа, поскольку довезти два груза по 48 центнеров в каждом, да с дорогами, какие они были в те дни, дело немалое. Матросы много пили, обычная беда на море. Я пошел на Рыбную улицу, и семья по-дружески встретила меня, только они удивились, каким взрослым я стал, задержали меня допоздна, рассказывали, что случилось за все годы, что я с ними не виделся. Но мой отец хотел обращаться со мной как раньше, чего я едва мог вынести, как теперь был мужчиной, а не мальчиком. И все же я терпел это ради матери, ради мира в доме, согласно заповеди: почитай отца. У нас появилась новая служанка Маргарет Эймс, угрюмая лицемерка, хоть и добрая христианка, которая по какой-то причине невзлюбила меня.

На следующее утро спозаранку я отправился в Тауэр на стрельбы. Артиллерийский офицер по имени Питер Гастингс поразился моей молодости. Он ожидал увидеть моего хозяина, как бывало прежде. В обе кулеврины заложили двойной заряд, посмотреть, не разорвет ли их, но, слава Богу, нет. Потом я сидел с мистером Гастингсом и другими офицерами, разговор был очень веселый, но непристойный. Многие из их компании были мастера-пушкари и недавно вернулись с войны с Голландией. Этот разговор нравился мне, потому что я очень желал познакомиться с их искусством и заставлял отвечать на мои вопросы, а именно: как лучше установить пушку на поле, как правильно прицелиться, чтобы поразить цель, какие бывают сорта пороха, как смешивать и сохранять его, как посчитать, на каком расстоянии цель. Последний вопрос поставил их в тупик, они заспорили между собой, один говорил, что только на глаз, а другой сказал, нет, надо пристреляться, глядеть внимательно при каждом выстреле, куда упало ядро, и прикидывать, добавить или убавить пороха, а также учесть, что ядра нагреваются по мере как идет день, потому что горячее ядро от того же заряда летит дальше.

Тогда я спросил их, почему они не применяют метод синусов и треугольников, на что они изумились, поскольку никогда об этом не слышали. Ну, я нарисовал им маленькую картинку, показал, как с помощью квадранта и измерительной линейки длиной в один ярд определить расстояние от одной точки до другой, которая далеко. Они захотели посмотреть этот метод безотлагательно, я взял для примера далекое дерево, посчитал, потом мы дошли до него, и они были очень довольны, как все совпало с моими расчетами. Тогда большой добродушный человек Томас Кин хлопнул меня по плечу и сказал: парень, я сделаю из тебя истинного артиллериста, если тебе когда-нибудь надоест лить пушки, иди ко мне в помощники, будем воевать, всех испанцев перебьем. На это я поблагодарил его, но сказал, что пока о войне и не помышляю. Как мало, Господи, знаем мы о твоих замыслах насчет нас.

 

5

Полагаю, я могу поставить себе в заслугу, что после ухода детективов не сразу ринулся в офис. Нет, я остался в гимнастическом зале и действовал по обычному расписанию — принял душ, сходил в парную и только после этого поехал назад. В автомобиле, признаться, я против обыкновения практически не поддерживал разговор с Омаром. Тот немного навязчиво выражал беспокойство по поводу наших дел в Ираке и взаимоотношений между приютившей его страной и исламским миром. После 9 сентября у него случилось несколько неприятных инцидентов в городе. Однако тем утром, когда радио бормотало самые последние новости, а Омар комментировал их, меня по-настоящему заботило лишь одно конкретное зверство — несчастная судьба моего недавнего клиента Булстроуда. Мог ли он и в самом деле найти документ, приводящий к бесценной рукописи? Значит, убийца хотел получить этот документ? Возникала еще более неприятная мысль: пытки означают, что от жертвы требовали информацию. А какую информацию мог сообщить Булстроуд, если не имя того, кому отдал рукопись? То есть мое имя. Я практически не знал профессора, но ни секунды не сомневался, что под пытками он выдаст местонахождение конверта.

И снова, как в разговоре с копами, возникло ощущение нереальности. События приняли формы, навеянные кино и романами. Вскоре после окончания колледжа я, в то время еще не склонный идти против течения, уступил неизбежному и записался добровольцем в армию (единственный из всего моего выпускного класса). Меня отправили не в пехоту, а в медицинскую часть, и в итоге я оказался в Двенадцатом эвакуационном госпитале в Хуши, в Южном Вьетнаме. В отличие от моего дедушки-эсэсовца, я был ничем не примечательным солдатом, каких обычно называют «тыловыми крысами». Однако мне приходилось видеть, как эффектно взрываются боеприпасы при попадании вражеской ракеты, а наблюдатели при этом в один голос повторяют: «Точно как в кино». Жизнь в целом не слишком похожа на триллер, но, если мы оказываемся в ситуации, напоминающей киношную, мы перестаем воспринимать происходящее как часть собственной реальной жизни; наше сознание замусорено образами популярных фильмов. В результате человек испытывает тупое недоумение и говорит себе: со мной такого произойти не может. Нет, нет, с кем угодно, только не со мной.

Придя обратно в офис, я нашел у мисс Малдонадо ключ от нашего банковского сейфа — сама она куда-то вышла. Достал конверт Булстроуда и унес к себе. Когда я возвращал ключ на место, мисс Малдонадо вопросительно посмотрела на меня, но я не стал ничего объяснять, и она тоже промолчала. Я попросил, чтобы меня не беспокоили, и заперся в кабинете.

Я не специалист, но бумаги в конверте казались старинными. Конечно, так и должно быть, даже если они фальшивые; но кто-то не сомневался в их подлинности, раз Булстроуда замучили, выпытывая, где они. Я увидел две разные подборки бумаг, и все бумаги написаны по-английски. Читать рукописный текст было трудно, за исключением коротких слов, главным образом предлогов. Бумаги в одной подборке содержали пометки, сделанные, судя по виду, мягким карандашом.

Я поместил их в новый конверт, уничтожив старый, и убрал конверт в сейф. Потом занялся текущими делами. На следующий день, согласно моей записной книжке, я должен был встретиться за ланчем с Микки Хаасом. Мы обычно встречаемся — точнее говоря, встречались — раз в месяц. Он предварительно звонил мне, как сделал и в тот раз. Он предложил пойти в «Соррентино» — ближайший ресторан, а я сказал, что пришлю Омара. Мы всегда так поступаем, когда Микки собирается в центр города. «Соррентино» — один из множества почти одинаковых итальянских ресторанов в боковых улицах на востоке деловой части Манхэттена. Эти заведения процветают за счет того, что кормят по завышенным ценам людей вроде меня. Каждый из множества хорошо оплачиваемых офисных работников на Манхэттене имеет свой любимый «Соррентино»; это вроде дома, но без домашнего напряжения. В этих ресторанах одинаково пахнет, в каждом метрдотель, который знает вас и ваши предпочтения в еде и питье, а во время ланча в зале непременно найдется пара интересных женщин, чтобы одинокий мужчина средних лет мог остановить на них свой взор и отпустить на волю воображение.

Марко («мой» метрдотель) усадил меня, по обыкновению, за столик справа в глубине зала и принес, не спрашивая, бутылку «Россо ди Монтальчино», бутылку «Сан-Пеллегрино» и тарелку анчоусов, чтобы скрасить время ожидания. Спустя примерно половину стакана восхитительного вина появился Микки. С годами он набрал солидный вес, как и я, вот только, боюсь, у него это произошло исключительно за счет жира. Подбородок у него двойной — тогда как мой сохранил прежние очертания; волосы все еще густые и вьющиеся, в отличие от моих; выражение лица уверенное. В тот день вид у него был необычайно измученный или, точнее сказать, загнанный. Глаза налились кровью и заплыли, под ними синие круги. В общем, он явно был не в себе. Я знал Микки много лет и ошибиться не мог.

Мы поздоровались, он сел, налил себе стакан вина и осушил половину одним глотком. Я спросил, все ли с ним в порядке, и он бросил на меня сердитый взгляд. В порядке? У меня только что коллегу убили, сказал он, и спросил, слышал ли я об этом. Я ответил утвердительно.

Я перечитал написанное и решил в дальнейшем писать диалоги, как теперь делают журналисты. Это большая морока — пересказывать своими словами то, что говорят люди. Тот, кто изобрел кавычки, был не дурак; если только сумел поставить свой копирайт. Итак.

Я спросил:

— Когда ты услышал об этом?

— Секретарша позвонила мне в Остин, — ответил он. — Конечно, мобильный у меня был отключен. Когда я включил его, то обнаружил сообщение Карен. И сразу вылетел обратно. — Он допил вино и налил себе снова. — Можно тут выпить чего-нибудь нормального? С этой ерундой алкоголиком станешь.

Я сделал жест Полу, нашему официанту. Тот мгновенно оказался рядом, и Микки заказал «отвертку».

— Вернулся — тут полный хаос, ясное дело. Университет кипит, а меня обвиняют в том, что я выбил место для человека сомнительной репутации.

— А он такой и был?

Микки вспыхнул и рявкнул в ответ:

— Он был одним из величайших современных исследователей Шекспира! Единственное преступление Булстроуда в том, что его одурачил мошенник, а это может случиться с любым, включая моего дерьмового председателя. Ты знаешь эту историю?

Я сказал, что внимательно прочел материалы в Сети.

— Жуткая катастрофа. Но полицию интересовало другое. Они имели наглость намекать, что он вел… как они деликатно выразились? Беспорядочный образ жизни. Подразумевалось, что он был гей и его смерть как-то связана с этим.

Он допил остатки «отвертки». Тут же подплыл Пол и спросил, не хочет ли Микки повторить, предложив меню размером с рекламный щит в метро. Мой друг без интереса пролистал его, подтвердив первоначальные подозрения: он был сильно выбит из колеи. Микки любит поесть, поговорить о еде, готовить еду и вспоминать ее.

— Что ты закажешь? — спросил он.

— Что я закажу, Пол? — спросил я официанта.

Я уже бог знает сколько лет ничего тут не заказывал.

— Carciofi alia giudia, gnocchi alia romana, osso buco. Osso buco особенно хорош сегодня.

— Тогда и мне то же.

Микки вернул ему меню. Когда Пол ушел, он продолжил:

— У них возникла теория, что причина в склонности к жесткому сексу. Ничего себе воображение у полицейских, а? Видят англичанина-гея — и сразу делают вывод, что он снял парня и попросил связать себя, но тот зашел слишком далеко.

— Такое невозможно?

— Ну, конечно, возможно все, но мне совершенно случайно известно, что у Энди были длительные отношения с одним преподавателем из Оксфорда. Его вкусы дальше этого не заходили.

— А может, он изменился. Кто знает?

— Я знаю, в данном конкретном случае. Джейк, я знаком с ним более двадцати лет. — Он пригубил вторую порцию «отвертки». — Это как если бы вдруг выяснилось, что ты теперь гоняешься за мальчишками.

— Или ты, — сказал я, и мы оба рассмеялись.

— Ох, господи, нехорошо смеяться, — продолжал он. — Несчастный ублюдок! Знаешь, я чертовски рад, что был за тысячу миль, когда все это случилось. Копы смотрели на меня с таким интересом, что становилось не по себе. Вынюхивали признаки извращенности.

— Копов звали Мюррей и Фернандес?

Он уставился на меня; его улыбка погасла.

— Да. А ты откуда знаешь?

— Они приходили ко мне. Думали, я способен прояснить ситуацию.

— Почему?

— Потому что он был моим клиентом. Пришел ко мне и рассказал о рукописи, попавшей ему в руки. Я решил, что ты послал его ко мне.

Микки удивленно уставился на меня. Появился Пол и поставил перед нами еврейские артишоки. Когда он ушел, Микки наклонился ко мне и сказал, понизив голос:

— Я не посылал его. Нет, постой… Он однажды спросил, не знаю ли я юриста по интеллектуальной собственности, и я ответил, что один из них — мой лучший друг. Назвал твое имя. Спросил, зачем ему, а он объяснил, что случайно наткнулся на рукописи и перед публикацией хочет выяснить их законный статус. Он и в самом деле приходил к тебе?

— Да. Сказал, что у него есть рукопись, где указано местонахождение неизвестной пьесы Шекспира…

Я начал излагать наш разговор с Булстроудом, но тут Микки подавился артишоком, сильно раскашлялся и вынужден был отпить «Сан-Пеллегрино», прежде чем смог заговорить.

— Нет, нет, у него была рукопись, в которой упоминается Шекспир. Так, по крайней мере, он утверждал. Я сам ее никогда не видел. Из-за истории с Паско он стал настоящим параноиком. Незадолго до этого он ездил в Англию, а по возвращении был какой-то… ну, не знаю… сам не свой. Нервный. Раздраженный. Отказывался говорить о рукописи. Сказал лишь, что это подлинная рукопись современника Уильяма Шекспира и в ней есть совершенно неизвестное упоминание о нем. Между прочим, он не говорил, где нашел ее. Уверен, это тоже непростая история!

— Ты имеешь в виду, что сам факт упоминания Шекспира в рукописи уже делает ее ценной?

Он перестал макать хлеб в соус, снова удивленно раскрыл рот и недоверчиво рассмеялся.

— Ценной? Господи, конечно! Космически ценной. Эпохально важной. Я объяснял тебе это тысячу раз, но, очевидно, все-таки недостаточно.

— Тогда просвети меня еще немного, пожалуйста.

Микки откашлялся и вскинул вилку, как школьную указку.

— Ладно. Кроме собственных произведений, являющихся уникальным и величайшим литературным достижением отдельно взятого индивидуума во всей истории человечества, Уильям Шекспир не оставил практически никаких следов своего пребывания в мире. Все, что известно о нем, уместится на обычной почтовой открытке. Он родился, был крещен, женился, имел троих детей, написал завещание, подписал несколько юридических документов, сочинил эпитафию и умер. Единственным физическим доказательством его существования кроме этих записей и могилы является сомнительный образчик якобы его почерка на рукописи пьесы под названием «Сэр Томас Мор». Ни одного письма, ни одной дарственной надписи, ни одной книги с его именем на ней. Поскольку парень почти двадцать лет был светилом лондонского театра, мы имеем некоторое количество упоминаний о нем; но это уж очень жиденький супчик. Первое упоминание — о нападении на некоего «Потрясателя сцены» со стороны ублюдка по имени Роберт Грин и извинение за сообщение об этом в печати от человека по имени Четл. Фрэнсис Мерc написал книгу под названием «Palladis Tamia, или Сокровищница ума», которая была бы благополучно забыта, если бы он не назвал в ней Шекспира лучшим английским драматургом. О нем упоминают и Уильям Камден, настоятель Вестминстерского аббатства, и Уэбстер в предисловии к «Белому дьяволу», и Бомонт в «Рыцаре пламенеющего пестика». Еще есть контракты, тяжбы, договоры об аренде плюс различные театральные документы. И конечно, главный факт — первый фолио. Друзья позаботились о том, чтобы после смерти Шекспира опубликовать все пьесы в одной книге, указав его в качестве автора. Вот и все. Чуть больше пары дюжин упоминаний современников и, конечно, сами пьесы и сонеты. И на них выстроено огромное учение — полностью спекулятивное, конечно. Невозможно судить о человеке, практически ничего о нем не зная. Человек растаял как дым, и это сводит нас с ума. По-настоящему о нем нет ничего.

— Он жил так давно.

— Да. Но, к примеру, нам чертовски много известно о Леонардо, который жил на столетие раньше. Ради сравнения — всего один пример — у нас есть подлинные письма Эдмунда Спенсера Уолтеру Рэйли, разъясняющие некоторые аллегории «Волшебной королевы». Нам очень многое известно о Бене Джонсоне. О Микеланджело — почти пятьсот его писем, записные книжки. А Шекспир, величайший писатель всех времен и выдающийся театральный деятель, не оставил ни единого письма. Самое плохое, что этот вакуум втягивает в себя разное дерьмо. В восемнадцатом и девятнадцатом столетиях процветала мощная индустрия поддельного Шекспира, да и в наши дни она существует, на чем и прокололся Булстроуд. Не говоря уж о так называемых вопросах авторства: экспертизу работ Шекспира произвести невозможно, ergo их написал кто-то другой — Саутгемптон, Бэкон, инопланетяне… Я просто не подберу слов, чтобы объяснить тебе, как сильно желание найти хоть какой-то материал об этом сукином сыне. Если Булстроуд действительно обнаружил рукопись современника Шекспира, где упоминается о нем, и если там содержится реальная информация… Ну, это позволило бы ему восстановить свою репутацию.

Когда Микки говорит о работе, он молодеет на двадцать лет и еще больше напоминает того юношу, с кем я когда-то встретился в паршивой квартирке на Сто тринадцатой улице. Сам я не могу представить, что вдруг вот так преображусь, когда начну вещать о сложностях, скажем, «Акта об авторском праве цифрового тысячелетия». Микки любит свое дело, и за это я восхищаюсь им. Однако сейчас, при упоминании о Булстроуде, глаза у него затуманились. Неужели он прослезился? В интимном полумраке ресторана было трудно понять.

— Ну, — продолжал Микки, — теперь он уже ничего не поправит. Я много отдал бы за то, чтобы взглянуть на эти бумаги. Бог знает, что случилось с ними.

Тут мне показалось, что в его взгляде, устремленном на меня, промелькнула какая-то неискренность. Все порядочные юристы держат рот на замке относительно дел клиентов, и даже смерть клиента не заставит их разомкнуть уста. Однако по сравнению с нами, юристами по ИС, они просто болтуны. Поэтому я не клюнул на приманку Микки (если то была приманка), а спросил:

— Тебя что-то беспокоит?

— Кроме факта гибели Булстроуда? Разве этого недостаточно?

— Ты выглядишь так, будто тебя терзает что-то еще, приятель. Не только сегодня, но и в последние наши встречи. Ты не заболел, нет?

— Нет. Если не считать того, что я по-свински разжирел и не делаю никаких упражнений, я абсолютно здоров. Врач говорит, что мои артерии у меня прочны, как канаты. То, что ты видишь, — лишь мои страдания по причине сложившейся экономической ситуации.

Здесь я должен упомянуть о том, что мы с Микки занимаем разные позиции относительно капиталовложений. Мое состояние вложено в общий фонд, основанный в 1927 году, и никогда не приносило мне ни больше, ни меньше семи процентов ежегодного дохода. Микки называет это безответственным консерватизмом; по крайней мере, так он говорил, когда несколько лет назад рынок заколебался. Он предпочитает активно покупать и продавать ценные бумаги; раньше он только и делал, что хвастался своими фантастическими доходами. Но то раньше.

— Ну, у тебя по-прежнему есть промышленные заглушки, — сказал я, и он усмехнулся.

— Ага, вот только делиться приходится с двумя дюжинами родственников. В нашей семье, знаешь ли, переизбыток наследников.

Я понял, что он не хочет развивать эту тему, и сказал:

— Кстати, тебе известно, есть ли наследники у нашего профессора? Осмелюсь предположить, что детей у него нет.

— Есть племянница — Мэдлин или что-то в этом роде. Фотография на его письменном столе. Дочь покойной сестры, и он любил ее до безумия. Думаю, именно она унаследует все его имущество. Или тот самый друг, с которым у него были длительные отношения.

— Ей сообщили?

— Да. Она приедет на этой неделе. Из Англии?

— Нет, из Торонто. Сестра эмигрировала много лет назад, вышла замуж за канадца, у них родилась дочь… А, вот и клецки. Кажется, мой аппетит вернулся.

Мы приступили к нежным яблокам, запеченным в тесте, и я спросил:

— Значит, эта рукопись никуда не ведет… Она не ключ к чему-то большему?

Микки ответил с набитым ртом:

— К чему-то большему, чем упоминание о Шекспире? Не могу даже представить себе, что это могло бы быть. О чем он тебе рассказал?

— Он намекал, что в его рукописи упоминается о другой рукописи, принадлежащей самому Шекспиру.

— Ох, брось! Чистейшая фантазия, по-моему. Как я уже говорил, Эндрю отчаянно жаждал снова вернуться в игру. Но, конечно, имея на руках нечто очень ценное. Когда откроют его завещание и племянница как-там-ее-зовут вступит во владение, мы заглянем в рукопись и посмотрим, что там. С учетом того, как он мечтал восстановить свое доброе имя, я склонен считать, что там вообще ничего нет.

На протяжении обеда (Микки ел с прежним аппетитом, отпуская шутки по поводу дрянной еды в Техасе) мы больше не обсуждали ни Булстроуда, ни его таинственную рукопись, ни еще более таинственную смерть профессора.

Большая часть этого диалога — чистой воды фантазия. Я ел то, что нам подавали, пил вино; там были Марко и Пол, но я не в состоянии сказать, чем конкретно нас кормили в тот день, много месяцев назад. Я выяснил некоторые факты о Шекспире, но не могу утверждать, когда именно тогда или позже. Помню, что Микки был расстроен и что из разговора с ним я узнал о существовании этой молодой женщины, Миранды или Мэдлин. Все остальное — абсолютный вымысел; но уже пока я писал это, выдумка превращалась в правду. Ведь кроме голого факта как такового побочные воспоминания обычно отсутствуют. Мы их выдумываем, как выдумывал Пруст, выдумывал Босуэлл, выдумывал Пепис… Я испытываю огромное сочувствие к тем людям — их становится все больше и больше, и часто это весьма высокопоставленные особы, чью выдумку разоблачали. Они повторяют: «Как, вы хотите сказать, что я не учился в Гарвардском медицинском университете?..» Или: «Нет, я не спал с той женщиной!» Это не крушение морали (поскольку истина, как мне кажется, никогда не основывается на воспоминаниях), а триумф интеллектуальной собственности, вихрь придуманной реальности — искусственные биографии, снимки, обработанные с помощью фотошопа, романы, написанные литературными «неграми», фонограммные рок-группы, герои реалити-шоу, американская внешняя политика — в котором мы ежедневно крутимся. Сейчас все, от президента и до самых низов общества, стали сочинителями.

Думаю, мы можем поставить это в вину Шекспиру — именно он начал выдумывать людей более реальных, чем в жизни. Дик Брейсгедл понимал это, потому его и отправили уничтожить Шекспира и все его работы. В Колумбийском университете я прослушал курс истории — Хаас подтвердит, поскольку я следовал его рекомендации, — у человека по имени Чарлтон. Это была средневековая история Англии. По окончании курса я выбросил из головы всех королей и королев, однако принцип Чарлтона мне запомнился очень хорошо. Он говорил, что существуют три вида исторических событий. Первый — то, что случилось на самом деле и ушло навсегда. Второй вид — то, что произошло, по мнению большинства современников; приложив усилия, это мнение можно восстановить. И третий вид — впечатление, которое власть имущие хотели оставить о событии в будущем. В исторических книгах на девяносто процентов излагается последнее.

Так или иначе, я перечел сцену в ресторане и остался доволен. Да, все могло произойти именно так. Мне удалось передать интонации Микки; надеюсь, его знакомые согласятся со мной, если им доведется прочесть эти записки. И я думаю, что в моем вымысле живет реальность. Я уверен: если бы Микки прочел написанное, он тоже согласился бы. Значит, я пишу историю второго вида. Точно так же поступал и Брейсгедл, хотя он был человек честный, а я нет.

Должен коротко упомянуть, что после нашей встречи я зашел в магазин на Шестой авеню, чтобы купить батарейку к сотовому телефону, и задержался там по какой-то причине, которую не могу вспомнить… Нет, на самом деле я помню. Как уже говорилось, мой мозг не так хорошо организован, как хотелось бы, что и породило привычку делать заметки в вышеупомянутой записной книжке. К несчастью, я не всегда могу прочесть их. «Выяснить наст, о пос. клн.» — вот типичная запись. В магазине на Шестой авеню мой взгляд упал на «Саньо-32», цифровой звукозаписывающий аппарат, активируемый голосом. Я подумал, что он решит проблемы моей неорганизованности, и купил его за семьдесят два доллара. Он не больше мобильного телефона и обеспечивает высококачественную двухчасовую запись. Я приберегаю машинку для записи двух последних часов моей жизни. В ситуации, в которую я попал, такому аппарату нет цены.

После ланча я на «линкольне» отвез Микки домой. Он выпил много вина и пару «отверток», и его здорово развезло. Когда такое случается, он неизменно заговаривает о трех своих женах.

С первой миссис Хаас — Луизой — он познакомился в колледже. Рослая блондинка из прекрасной староанглийской семьи, она раздавала сексуальные милости, стоя под балконом со свисающим плющом в Барнарде, как мы все делали в те дни, а что-то более интимное происходило в нашей квартире. После помолвки она позволила Микки трахнуть себя — еще одна веселая традиция того времени. Хорошо помню воскресное утро в нашей квартире: Микки в своем темно-бордовом бархатном халате (или домашней мантии, как он претенциозно называл его) готовил какой-то особенный кофе, и тут вплыла Луиза. Она слегка смутилась, заметив меня за кухонным столом, но перенесла это стоически. Обычно она появлялась в черных чулках и белой «выходной» рубашке Микки — наряд, который с тех пор я воспринимаю как чрезвычайно эротичный. (Тогда чулки считались нижним бельем; я так и не привык к девушкам, выставляющим их напоказ на улицах города; это всегда вызывает у меня определенную реакцию в паху.) Она также не носила бюстгальтера; груди у нее были прекрасные, остроконечные, покачивающиеся при ходьбе.

Соль подобных дневных спектаклей состояла в том, что Микки выступал в роли этакого жеребца со своей кобылкой, а я изображал бедного, честного и сексуально обделенного зубрилу. Какое удовольствие нам доставляла эта игра! На самом же деле я тогда имел больше секса, чем был в состоянии «переварить». У меня была женщина по имени Рут Полански, тридцатишестилетняя библиотекарша одного из филиалов Нью-Йоркской публичной библиотеки. Я держал это в секрете от своего соседа и от всех прочих — из страха, что у Рут возникнут неприятности на работе, а сам я окажусь в неловком положении. Имеет ли это отношение к рассказу? Ну, разве что в качестве свидетельства о моем сексуальном образовании. Нет ничего более взрывного, чем связь между юношей и зрелой женщиной; в таком союзе максимальные возможности мужчины оказываются под стать аппетитам женщины. У французов такие связи вызывают благоговение, их литература пестрит подобного рода сюжетами, но в Америке (миссис Робинзон!) они воспринимаются исключительно как фарс.

Однако наша связь носила достаточно фарсовый характер, поскольку основная проблема состояла в том, где найти место для занятий любовью. Она жила с матерью, я жил с Микки Хаасом, ни у нее, ни у меня не было машины, я сильно нуждался, а библиотекарю снимать номера в отеле тоже не по карману. Мы с мисс Полански были знакомы много лет, я вырос и возмужал у нее на глазах, нарастив приличную мускулатуру. Она была маленькой бледной женщиной с шелковистыми бесцветными волосами, завязанными на затылке в «конский хвост», что придавало ей моложавый вид. Она состояла в разводе — не совсем обычный факт для тех времен, придававший моим фантазиям о ней (лет с двенадцати) дополнительную пикантность. Согласно моей реконструкции событий (ошибочной, надо полагать), она умело использовала мой интерес к театру, чтобы направить мои мысли в сторону сексуальной жизни, в те годы недоступной в стенах средней школы. Она давала мне книги и пьесы: Уильямс, Ибсен, «Чай и симпатия», французская эротическая поэзия и «Улисс»; последняя книга — из ее личной библиотеки.

Это совсем нетрудно — однажды сонным зимним днем соблазнить мальчика-подростка в пахнущей книгами теплой библиотеке. Она ничего не имела против прыщей. Она восхищалась моими глазами.

«Очень сексуальные, — говорила она, — как раз для спальни».

Первый акт совращения имел место в служебном помещении библиотеки. У мисс Полански был пятнадцатиминутный перерыв, за стойкой осталась другая библиотекарша. Мы устроились в кресле рядом с радиатором, откуда с шипением вырывался пар, и этот звук в моей памяти навеки связан с мисс Полански. Процесс продолжался всего несколько минут, но этого оказалось достаточно, чтобы привести ее к бурному оргазму, во время которого, боясь привлечь внимание клиентов библиотеки, она сквозь стиснутые зубы с силой выдувала воздух; с тех пор свист испускаемого пара всегда навевает у меня похотливые образы. Услышать ее несдерживаемый крик мне довелось только тогда, когда городские библиотеки стали закрывать по вторникам и четвергам после полудня и я начал использовать для утех свою комнату в нашей семейной квартире, пока мать работала в больнице.

В нашем распоряжении было около трех часов от полудня до момента возвращения моей сестры из школы, однако большая часть времени уходила на поездку в метро от Манхэттена до восточного Бруклина. Поэтому, едва захлопнув за собой дверь, мы молниеносно освобождались от одежды. В экстазе мисс Полански кричала не очень громко (теперь, задним числом, я имею возможность сравнивать), однако испускала глубокие громкие стоны, похожие на звуки органа. Учитывая фарсовую природу нашей связи, нет ничего удивительного в том, что однажды днем, едва приведя одежду в порядок после обычных упражнений, мы наткнулись на сидящую за кухонным столом мутти. По какой-то причине она отпросилась после обеда, и я так никогда и не узнал, сколько времени она просидела там. Разгадать выражение ее лица не представлялось возможным. Я представил ей мисс Полански как репетитора по математике, помогающего мне с алгеброй; Рут протянула ей руку, мутти пожала ее очень вежливо и предложила кофе.

Я давно не вспоминал об этом событии. Мне не слишком приятно думать о нашей квартире, в особенности о кухне.

Возвращаюсь к Микки и его женам. Луиза, как я сказал, была первой, и это продолжалось семь лет. Сексуальная революция уже цвела пышным цветом, и Микки жаждал получить свою долю, что нетрудно для профессора. Тогда появилась Мэрилин Каплан, вечная последипломная студентка. К тому моменту Микки имел большой дом, двоих детей и собаку, и страсть к Мэрилин обошлась ему недешево. Из трех его жен Мэрилин была самой красивой в классическом смысле: большие черные глаза, длинные, блестящие каштановые волосы и тело здоровой американской девушки — длинные ноги, тонкая талия, груди что пушечные ядра. Она была убежденной феминисткой — типичное явление для выпускниц средних школ семидесятых годов: отвечала презрением на жадные мужские взгляды и плевать хотела на преимущества своей привлекательности. Она родила Микки еще одного ребенка и спустя три года исчезла с каким-то типом из Беркли — кажется, бисексуалом, расчетливым и хитрым; по крайней мере, так я думаю. По словам Микки, их разногласия с Мэрилин носили в основном интеллектуальный характер: Микки был ниже ее уровня, при всем ее уважении к литературоведению. Это оказалось для нее почти так же важно, как секс, в котором — опять же по словам Микки — она являлась доминирующим партнером с безграничной энергией и изобретательностью.

Мне как-то довелось слышать ее лекцию, Микки взял меня с собой. Лекция называлась примерно так: «Привилегированное значение текста в поздней комедии: теория языка и дискурсивных конструкций у Шекспира». Я не понял ни единого слова, сказал об этом Микки, и он попытался растолковать мне насчет Альтюссера, Фуко, Деррида и революционного подхода к изучению литературы, украшением коего была Мэрилин. Однако я чувствовал, что его души все это не затрагивает. По-моему, проблема Микки заключалась в следующем: он мог участвовать в актуальных критических дискуссиях и делал это исключительно хорошо, но его сердце к такому не лежало. Он любил Шекспира, а любовь считалась буржуазным жеманством, прикрывающим интриги деспотического патриархата. Мэрилин надеялась переделать его, привнести свежую струю в его патерналистский буржуазный взгляд на литературу; но нет. Он никогда не сумеет подняться до ее уровня, а вот Джеральд-из-Беркли смог. Так, по крайней мере, она заявляла Микки. Тем не менее она родила ему ребенка.

Третьей была — точнее, есть — Дейдра, его редактор из «Патнема». Упругая, как кеврал, она вечно стремится к совершенству. И сейчас (мы снова в автомобиле, возвращаемся после ланча) она стала основным пунктом жалоб Микки. Модная Дейдра желает получить все по максимуму, и если у нее неправильный холодильник, если ее пригласили на неправильную вечеринку, если она появилась в неправильном клубе, если имеет неправильный дом — для нее это равносильно социальному раку. А теперь она желает произвести на свет правильного ребенка, чему Микки всячески препятствует, поскольку у него их уже трое. Он рассказал мне длинный анекдот о…

Знаете, я забыл о чем. О кафеле? О каком-то немецком приспособлении? О стратегии концепции? Впрочем, не важно. Суть в том, что Дейдра — как и первая жена, и первый комплект детей, и мальчик от Мэрилин (Джейсон) со всеми его спецшколами и счетами от психиатров — стоит ему кучи денег, а из-за ситуации на фондовом рынке и слишком большого количества наследников состояния, нажитого на заглушках, он весьма стеснен в средствах. Правда, когда я предложил ему взаймы, он в ответ расхохотался: ха-ха, дела еще не настолько плохи.

Подобные жалобы — неотъемлемая часть нашей дружбы. Полагаю, и от меня он выслушал немало, хотя я женат лишь один раз. Что касается жен Микки, есть одна своеобразная деталь: так вышло, что я переспал с каждой из трех. Правда, тогда они не были замужем за Микки, иначе я никогда не сделал бы этого.

С Луизой я был один-единственный раз, днем, примерно за две недели до того, как она вышла замуж. Она сказала, что любит Микки и хочет иметь от него детей, однако ей невыносима мысль о том, что секс с другим мужчиной теперь станет невозможен. Она добавила, что всегда тайком поглядывала на меня (ее собственные слова) и хочет попробовать, на что это похоже, прежде чем ворота захлопнутся. Она оказалась довольно нервной любовницей. Я понял, что Микки не довел до конца даже вступительный любовный курс, в то время как мисс Полански посвятила меня во все академические тонкости. Потом Луиза никогда не напоминала мне о случившемся и не проявляла желания повторить. Не думаю, что она проболталась Микки даже после того, как он сблизился с Мэрилин.

С этой я встретился на каком-то литературном коктейле, куда меня пригласил один из клиентов примерно за полгода до того, как Микки запал на нее. Мэрилин разглагольствовала о «фашистах» на своем факультете, и я высказал весьма мягкий комментарий относительно технического значения этого слова и предположил, что не стоит употреблять его в широком переносном смысле. Это не слишком осмотрительно — а вдруг история повторится? Что весьма вероятно, ведь эта философия, очевидно, имеет привлекательные стороны. Она рассмеялась в ответ; по ее понятиям, «фашистом» называют человека, к которому питают антипатию, и все фашисты реагируют на обвинение одинаково — отрицают его. Никто, за исключением безмозглых провинциалов где-нибудь в Индиане или Айдахо, никогда не признается, что на самом деле поддерживает фашизм.

По понятным причинам я прочел много исторических документов и литературных произведений, освещающих эту философию, и, будучи в легком подпитии, выдал ей немалую дозу. Вряд ли она когда-либо слышала связные аргументы, основанные на совершенно ином подходе к проблеме. Например, мнение о том, что сексуальное и расовое притеснение заложено в природе человека и стыдиться или подавлять его так же абсурдно, как стыдиться секса; что абсолютная власть, дающая возможность размалывать в порошок врагов, восхитительна, и этого тоже не следует стыдиться; что демократия жалка и ничтожна; что высший экстаз — подчинить себе волю другого; что война способствовала оздоровлению государства…

Когда я закончил, она заявила, что никто не верит в подобное дерьмо. Я возразил, что исторически в него верили множество людей, а фактически лишь несколько десятилетий назад такие теории были очень популярны среди тех, кто был ничуть не глупее ее, включая Мартина Хайдеггера и моего деда, служившего в Ваффен-СС. Она подумала, что это шутка, а я заверил ее, что совершенно серьезен, и пригласил к себе посмотреть коллекцию нацистских сувениров, доставшихся мне по наследству; я не сомневался, что такого приглашения она в жизни не получала. Она согласилась, я продемонстрировал ей эти вещи и рассказал свою историю.

Мои откровения произвели на нее извращенное возбуждающее действие (полагаю, это было воспроизведением известного сюжета Сильвии Плат), хотя отнюдь не всякая женщина захочет заниматься со мной любовью, а я на самом деле никакой не фашист. Она же действительно желала, так сказать, чтоб ей двинули сапогом в лицо — в форме жесткого секса и прочего в этом роде. Меня эти вещи не интересовали, но я чувствовал, что обязан вести себя как джентльмен, если можно так выразиться. Во время оргазма она грязно ругалась — что тоже мне не нравится, и больше я не звонил ей. Мы не виделись, пока Микки позднее не пригласил меня выпить и познакомиться с его новой пассией. Мы оба сделали вид, что никогда прежде не встречались.

Дейдра издает одного моего клиента. Мы встретились у меня в офисе; дело касалось имен героев книги — они впервые появились в другом, ранее опубликованном произведении, написанном совместно с другим человеком и защищенном авторскими правами. Мы обменялись взглядами. Дейдра была одета в блестящую блузку с двумя расстегнутыми верхними пуговицами и обтягивающие брюки. Когда она наклонилась, чтобы достать что-то из своего портфеля, я с восхищением посмотрел на ее зад, стройные ноги и четко очерченное пространство между ними шириной с колоду карт. Она одарила меня еще одним взглядом. В общем, вроде серии из «Секса в большом городе» — я позвонил ей, и дальше как обычно. Она оказалась одной из тех женщин, которые любят, чтобы сначала их хорошенько «насадили на кол», а потом они мастурбируют. Жира у нее практически не было, и от трения на моем лобке остался весьма чувствительный синяк. При этом она пела соловьем, а мне такое нравится — женщина издавала серии мелодичных звуков, когда достигала пика. Мы встречались несколько раз около пяти лет назад. Потом я позвонил, а она оказалась занята, я снова позвонил, и опять то же самое — и на этом все кончилось. Я не сожалел о нашем разрыве. Думаю, она сочла меня немного старомодным, а я счел ее немного поверхностной. Когда мы встретились с ней незадолго до ее свадьбы с Микки, она также сделала вид, будто незнакома со мной. Возможно, она действительно забыла о наших маленьких заурядных развлечениях.

Сейчас меня угнетают эти воспоминания. Я снизошел до них, чтобы заложить фундамент для развития сюжета — для разговора о том, как меня терзала все возрастающая тоска по эротическому. Дейдра обладала сексуальностью, но не эротикой; в ней отсутствовала глубина. Ингрид эротична, хотя между нами всегда существует определенная дистанция; полагаю, именно по этой причине я и езжу к ней. Людям искусства, по моим наблюдениям, такое часто присуще, словно это часть их работы. Моя бывшая жена Амалия — самая эротичная женщина, какую я когда-либо знал. Жизнь кипит в ней, и все, с чем она соприкасается, становится прекрасным. Кроме меня.

Существует ли антоним к слову «эротический»? Может, «танатический»? Можно так сказать? Что-то в этом есть, по-моему; ведь нас зачаровывает зрелище смерти, в особенности насильственной. Что за удовольствие! Конечно, не в реальности, нет. Это единственная область, где мы осознаем разницу между ИС и реальной жизнью. Реальная смерть — в высшей степени тягостная, шокирующая вещь. И конечно, существует эстетика смерти, противоположная радостным сценам импрессионистов и приторным обнаженным телам Буше; эстетика, достигшая апогея при режиме, которому мой дед принес высшую жертву. В отличие от творений Миса, эта эстетика не имеет никакого отношения к функциональности. Американский П-47 «Удар молнии» — эффективное и грозное оружие, бесспорно, лучший военный бомбардировщик. Выглядит он так, будто вышел из студии Диснея — пухлый, округлый, и его пропеллер словно приделан к улыбающемуся личику. С другой стороны, внешний вид немецкого пикирующего бомбардировщика в точности соответствует его назначению: ужас с небес. В свою очередь, танк «Шерман» напоминает ребенка, только начинающего ходить, а бронированный «Тигр-VI» выглядит именно так, как должна выглядеть искуснейшая машина для убийства человеческих существ. Не говоря уж о наводящей ужас форме и регалиях. И той вещи, которую я держу в руке.

Немцы называют его «Pistole-08», а все остальные — «люгер». Это тот самый, что участвовал в первой встрече мамы и папы: да, она солгала нам, поскольку вот он, здесь. Специальная подарочная модель, дед получил его в награду за верную службу. Бог знает, сколько он стоит — тысячи и тысячи для странных людишек, коллекционирующих подобное дерьмо. На левой стороне рукояти из орехового дерева бриллиантами выложен ромб, красным и белым разделенный на четыре части, с черными буквами в центре:

II

77

Pz.

А на правой стороне миниатюра, окруженная серебряными завитками; на ресивере выгравированы имя владельца, его ранг и дата награждения. Надо полагать, пистолет вручал Гиммлер — собственными белыми руками с короткими пальцами. Мать не уверена, за что награда была получена, но это имело отношение к уничтожению бронетанковым полком поистине беспрецедентного количества русских на восточном фронте в конце лета 1943 года. Когда я смотрю на него или тем более держу в руках, меня все еще прошибает пот. Это абсолютно ужасная вещь, но по какой-то причине я никогда не мог продать ее или зашвырнуть в реку. Пистолет был заряжен девятимиллиметровыми патронами «парабеллум». И я знаю, что он исправен. Может, попозже я немного поупражняюсь с ним. Я неплохо стреляю, брат Пол тренировал меня во время своего отпуска. Как-то днем мы пошли в сосновый бор и долго палили там из военного «кольта» сорок пятого калибра и советского девятимиллиметрового «Макарова», который он раздобыл во Вьетнаме. Он научил меня прицельной стрельбе в военном стиле, очень быстрой, поскольку цель при стрельбе из пистолета находится на расстоянии семи футов или меньше.

Я высадил Микки около Колумбийского университета, и он сказал мне, вылезая из машины:

— Дай мне знать, когда племянница Булстроуда позвонит. Скажи ей, что я хотел бы взглянуть на рукопись, если вдруг она ее найдет.

Я пообещал, и мы поехали обратно. По дороге я думал о наших давних взаимоотношениях с Микки Хаасом; в частности, об их сексуальных аспектах. Я осознавал, что испытываю к нему некоторое презрение; по-моему, это обязательная составляющая настоящей близкой дружбы. Мой брат Пол считает, что такое чувство — признак нашего падшего состояния: мы не умеем любить безоговорочно, мы непременно должны считать любимого ниже себя (по собственной оценке, естественно). Горько, конечно, но и полезно. Мы склонны к самодовольству, и настоящий друг должен держать эту склонность в узде. Знаю, Микки считает меня скучным старым псом и, несомненно, гораздо глупее себя. Возможно, он прав; я не знаменитость, я не пишу бестселлеров, мне не поклоняются легионы студентов, я не являюсь почетным членом Национальной академии гуманитарных наук и литературы, я не удостаивался Пулитцеровской премии. К тому же Микки наверняка думает, что я глуповат в делах любовных или, по крайней мере, сексуальных. Я рассказывал ему о своих похождениях, за исключением трех вышеупомянутых. Он ужасно переживал, когда мы с Амалией расстались. Он говорил, что она совершенна, перечислял ее добродетели. И был прав. Она совершенна, даже чересчур; но как трудно объяснить такой нюанс.

Несколько дней спустя, согласно моей записной книжке, мисс Малдонадо сообщила, что мне звонят; я предупреждал ее о возможности этого звонка и подчеркнул его важность. Голос в трубке был молодой, приятный, слегка гортанный. Растянутые окончания слов свидетельствовали о том, что говорит канадка. Иностранка из ближнего зарубежья, как пишут в газетах. Это показалось мне привлекательным, и я пригласил ее зайти в офис, но она застеснялась. Лучше, сказала она, встретиться в нейтральном месте. Почему, она объяснит при встрече. В таком случае, где? Она ответила, что сейчас работает в Нью-Йоркской публичной библиотеке, в читальном зале отдела редких книг. Я сказал, что мне надо закончить кое-какие дела, но в четыре я могу прийти туда. Она ответила, что будет с нетерпением ждать встречи.

Я занялся своими делами — иск гигантской корпорации против одного художника, ежедневный хлеб юристов по ИС. Кто-то присвоил корпоративный логотип, поручив художнику слегка изменить его. Оригинальный логотип выглядел слегка рискованно (сиськи), а художник еще больше подчеркнул непристойность. В таком утрированном виде логотип появился на популярных постерах и майках, что отнюдь не позабавило корпорацию. Приказ о запрете дальнейшего незаконного использования в данном случае абсолютно ничего не изменит; тем не менее я с легким сердцем поддержал его, поскольку мое сознание было занято предстоящим свиданием с таинственной наследницей Булстроуда. Ее звали, как я теперь знал, Миранда Келлог.

В четверть четвертого Омар высадил меня на Пятой авеню у входа в огромный библиотечный комплекс. Согласно городской легенде, два каменных льва, Терпение и Стойкость, должны реветь, когда по ступеням поднимается девственница. Они молчали. Я поднялся на лифте на третий этаж и получил разрешение заглянуть в закрытый зал редких книг, сразу за главным читальным залом. Тут же нахлынули воспоминания: большую часть школьных лет (в средних классах) я провел за этими длинными деревянными столами. Приезжал на метро из Бруклина и торчал в библиотеке целый день. Считалось, что я готовлю здесь домашние задания (это было до Интернета и, конечно, до зажигательных встреч с мисс Полански), но в основном я просто наслаждался анонимностью в компании незнакомцев и абсолютной «немишкинскостью» этого места, если можно так выразиться. Мой первый опыт взрослой жизни.

Я заметил ее в углу справа, за длинным столом. Кроме библиотекаря за служебной конторкой, в обшитой роскошными панелями комнате больше никого не было. Светлые волосы Миранда заплела в миниатюрные косички, подколотые над ушами. В период ухаживания Амалия тоже носила такую прическу, и, как это ни абсурдно, меня до сих пор волновал этот стиль. Обнаженная шея Миранды выглядела уязвимой; на мой взгляд, женская шея — самая недооцененная в нашей культуре сексуальная характеристика; это всегда действует на меня. Несколько минут я стоял там и глядел, как она переворачивает страницы. Потом — загадка, которую никто никогда не сумел убедительно объяснить мне, — она почувствовала мой взгляд и резко обернулась. Наши глаза встретились. Я кивнул. Она ослепительно улыбнулась, поднялась и направилась ко мне. Нельзя сказать, что Миранда выглядела в точности как молодая Амалия, но она обладала той же львиной грацией; на ней была короткая, но не слишком, серая юбка и красивая розовая шелковая блузка. Темные чулки, изящные лодыжки. Она протянула руку, и я сжал ее. Зеленые глаза походили на виноградины, точно как у Амалии. Вы, наверно, мистер Мишкин, сказала она, а я Миранда Келлог. Я не сразу смог ответить. Электричество заструилось по моей руке вверх, и я задержал ее ладонь в своей чуть дольше, чем следовало. Помню, я подумал, что это нелепо.

Письмо Брейсгедла (5)

Подходя к своему дому, я услышал женский плач. Я вбежал внутрь и увидел, что отец набросился на мою бедную мать с тростью, чего я никогда не видел прежде и не думал когда-либо увидеть. Случилось вот что: служанка Маргарет нашла в постели моей матери папистское распятие и четки и отнесла их прямо к моему отцу. Он решил, что все эти годы делил стол и постель с тайной паписткой, совсем обезумел и набросился на нее в ярости. Мать возражала, что эти безделушки — все, что осталось от ее матери, но без толку. И хотя я понимал, что мой отец в своем праве, я не мог вынести этого и остановил его руку, говоря, будь милосерден, она же твоя жена. Но он закричал, она не жена мне больше, и ударил меня тоже, так что мне не оставалось ничего другого, как оттолкнуть его. Он упал на пол и сильно ударился. Мы вдвоем — я имею в виду, мать и я — опустились на колени, чтобы помочь ему по возможности. На самом деле он не пострадал, просто был задет в своей гордости. Он закричал, чума на вас обоих, вон из моего дома, у меня больше нет ни жены, ни сына.

Так, обливаясь горькими слезами, я с моей матерью ушел, прихватив лишь несколько наших собственных вещей. Чтобы везти их, мы наняли тачку, и моя мать едва не умерла от стыда. У меня было золото, которое артиллеристы уплатили за пушки, 68 фунтов 12 шиллингов, поэтому мы не нищенствовали и даже смогли снять комнату в гостинице «Железный человек» на Харт-лейн, по 3 пенса за ночь. На следующее утро, оставив матери немного денег, я сел на судно до Грейвсенда и потом назад в Тичфилд. Мой хозяин был очень доволен, что его пушки выдержали испытание, но сильно рассердился, когда я рассказал, что произошло в доме моего отца. Потом он разозлился еще больше, когда я сказал, что истратил часть его золота, чтобы переночевать в гостинице и оставить матери на последующие дни. Я пообещал ему, что выплачу все до последнего пенни, что у меня не было другого выхода. Но он сказал, что я все вру, что я проиграл или пропил деньги, рассчитывая обмануть его рассказом о каких-то папистах. Мы подрались, и, боюсь, я не проявил христианского терпения, как должен был, и не почтил своего хозяина, как должен был, поскольку не смог вынести его лицемерия. Он сам великий лжец и вдобавок содержит шлюху. Что я и объявил при всех, и его жена тоже была там, и началась ужасная ссора на весь дом. На следующий день он меня уволил, в чем я был, без гроша в кармане.

Тичфилд находится в шестидесяти пяти английских милях от Лондона, поэтому мне понадобилось время, чтобы вернуться, спал я под заборами, воровал плоды и яйца, прости, Господи, грехи мои. Прибыв поздно к «Железному человеку», я нашел, что с моей матерью все хорошо и у нее появилась добрая компаньонка, честная молодая служанка, дочь хозяина. И это была ты, моя Нэн. Так мы с тобой встретились, а потом полюбили друг друга, но это ты и сама знаешь. Но я хотел бы, чтобы наш сын, когда достигнет возраста понимания, если позволит милосердный Господь, тоже знал это.

Теперь мне пришлось зарабатывать нам на хлеб и кров, а мне тогда было 16 лет. Я подумал, не сходить ли мне в Тауэр к тем, с кем я там встречался, может, они дадут мне работу. Ну, я пошел прямо туда и спросил мистера Гастингса. Он вышел, я рассказал ему о наших бедах, и он сказал, ну, парень, нам тут в Тауэре не нужны ни паписты, ни пуритане, во-первых, это будет стоить мне головы, а во-вторых, я сам их терпеть не могу, потому что еле высиживаю проповеди раз в неделю в воскресенье, а в другие дни нет нужды молиться. Тогда я сказал, что мне это подходит. Тут мистер Кин услышал наш разговор и сказал, что мы должны испытать его пушку, пойдем-ка в Саутуорк. Мы перешли через мост, пили много вина (чего я никогда не делал прежде), смотрели травлю медведя, собачьи бои, всякие непристойности: и они отвели меня к шлюхам, заплатили за меня одной, но, слава тебе Господи, меня вырвало, и было так плохо, что я только залез на нее, как тут же слез, может, это и не грех. Они сильно смеялись, отпускали в мою сторону грязные шутки, но мистер Кин поклялся, что я не пуританин, а двухфунтовый фальконет, мог бы выстрелить, как положено, вот только не расстегнул брюки. И значит, испытание прошел.

 

6

Крозетти, зажав под мышкой завернутую в бумагу рукопись — возможно, бесценную, — ждал на пустынной улице уже полчаса. По его мнению, этого времени было многовато. Что она там делает? Правда, ему приходилось ждать и дольше, пока женщина приводит себя в порядок. Но ведь они не на бал собираются. Посматривая на часы, он расхаживал взад-вперед и чувствовал, что начинает сходить с ума.

Она появилась в одном из своих темных нарядов, как будто собралась на работу, и это удивило Крозетти. Может, Булстроуд настаивает на соблюдении определенных формальностей? В таком случае придется его разочаровать: Крозетти явно требовалось помыться и побриться, а одет он был в тенниску с концерта Спрингстина, неопрятные джинсы и кроссовки «найк». Упрекать Ролли за долгое ожидание он не стал.

И она не стала извиняться. Просто кивнула ему и зашагала по улице. Он не задавал вопроса, куда они направляются, решив разыграть холодность. Может, у него тоже есть тайна. Они добрались до Ван-Дейка, сели на семьдесят седьмой автобус, доехали до остановки на Смит-стрит, спустились в метро, сели на поезд и, по-прежнему в молчании, добрались до Манхэттена. На Хьюстон-стрит Ролли вышла и дальше припустила рысью. Крозетти догнал ее и не смог воспротивиться желанию спросить, куда они все-таки направляются. Холодность была ему не свойственна.

— К Мермельштейну, — ответила на его вопрос Кэролайн. — Он последний из оставшихся в городе оптовиков, кто продает лучшую кожу для переплета.

— И он продаст вам в розницу?

— Мистер Мермельштейн мне симпатизирует.

— А, ну да. Он тоже?.. — Крозетти изобразил жестом, что лапает ее.

Они поднимались по ступенькам к выходу из метро. Ролли резко остановилась.

— Нет, — сказала она. — Знаете, я сожалею, что рассказала вам о Сидни. Вы будете говорить так всякий раз, когда я упоминаю о делах с каким-то мужчиной?

— С этой минуты я все забыл, — ответил Крозетти, искренне пристыженный. В то же время он ощущал, что им манипулируют.

К тому же он не понимал, с какой стати она идет к какому-то оптовику. Все, имевшие отношение к торговле старыми книгами в Нью-Йорке, знали, что центр переплетного бизнеса находится в Бруклине. Крозетти хотел спросить и об этом, но промолчал, поскольку догадался сам. Букинисты и серьезные коллекционеры, конечно, имеют контакты в среде обычных переплетчиков. Если одному из них предложат «Путешествия» Черчилля по заниженной цене, он непременно свяжется с торговцами переплетным материалом, чтобы проверить, ремонтировалась ли книга. Никакому коллекционеру и в голову не придет, что продавец сделал все самостоятельно, из необработанной кожи. Крозетти был удовлетворен собственной сообразительностью; он считал полезным любое проникновение в хитроумные и не совсем честные замыслы Ролли.

По Хьюстон-стрит они подошли к старому зданию рядом со Второй авеню. Здесь, в лофте — на пространстве размером, наверно, с целый акр, — хранились шкуры разнообразных животных, наполнявшие воздух едким запахом. Прислонившись к одной из кожаных кип, Крозетти смотрел, как Ролли довольно долго торговалась с пожилым мужчиной в ермолке, старомодном черном костюме и шлепанцах. Складывалось впечатление, что они довольны друг другом, и Крозетти с интересом отметил, что Ролли искусно сменила манеру поведения. Она улыбалась Мермельштейну, пару раз даже рассмеялась и в целом выглядела более развязно и агрессивно, чем та Ролли, которую Крозетти знал. Сейчас она вела себя несколько… возможно ли это?.. несколько по-еврейски? Речь ее также убыстрилась, теперь в ней проступал провинциальный акцент.

Он поделился с ней своим наблюдением, когда они ушли со склада вместе с маленьким рулоном прекрасной телячьей кожи, завернутой в коричневую бумагу.

— Все так делают, — беспечно ответила она. — Разговаривая с человеком, невольно перенимаешь его манеру поведения. Разве с вами не так?

— Наверно, — ответил он, а сам подумал: «Да, но почему бы тебе не начать с меня, дорогая?» Он чуть было не произнес это вслух, но, поразмыслив, просто спросил: — И куда теперь?

— Доедем до Четырнадцатой улицы, пересядем на бродвейскую линию и доедем до Колумбийского университета. Встреча с мистером Булстроудом через сорок пять минут.

— А нельзя сначала перекусить? Я с прошлого вечера ничего не ел.

— Вы съели все мое печенье.

— Ох, да, прошу прощения. Все ваше окаменевшее печенье. Кэролайн, что с вами происходит? Почему вы не живете как обычные люди, с мебелью и едой, в доме с картинами на стенах?

Она быстрее зашагала в сторону метро.

— Я же говорила вам. Я бедная.

Он торопливо догнал ее.

— Бедная — это к вам не относится. У вас есть работа. Вы зарабатываете больше меня. Куда все это уходит?

— У меня нет матери, с которой я могла бы жить, — отрывисто бросила она.

— Спасибо. Вы поставили меня на место.

— Не уверена, что вы понимаете. Я совсем одна в мире, мне не на кого опереться. Никаких братьев, сестер, кузенов, теток, дядей, крестных. Я получаю жалованье служащей и не имею дохода от прибыли. Если я заболею, то окажусь на улице. А я уже была на улице и не хочу снова туда возвращаться.

— Когда это вы были на улице?

— Не ваше дело. К чему такое назойливое любопытство? Оно действует мне на нервы.

Подошел поезд, и они сели. Когда он хорошенько разогнался и они оказались в зоне уединенности, создаваемой ревом подземки, Крозетти сказал:

— Еще раз прошу прощения. Это у меня от матери. Стоит ей сесть рядом с кем-нибудь в метро, и через две остановки она уже знает все о жизни своих соседей. Знаете, Кэролайн, большинству людей нравится рассказывать о себе.

— Знаю, но считаю это пустой тратой времени. Люди болтают о том, как им не везет. Или напрашиваются на комплименты. «Ох нет, Глория, на самом деле ты совсем не такая уж толстая! Ах, твой сын в университете Колгейта? Представляю, как ты им гордишься!»

— Но таковы люди, что тут поделаешь? О чем, по-вашему, надо говорить? О книгах? О переплетном деле?

— Можно и о них для начала. Я же говорила — я не очень интересный человек, да вы, похоже, никак не верите.

— По-моему, вы очаровательный человек.

— Не глупите! У меня скучнейшая жизнь. Хожу на работу, возвращаюсь домой, занимаюсь своим ремеслом, считаю дни до той поры, когда смогу научиться тому, что мне по-настоящему интересно.

— Кино, — сказал Крозетти. — Мы можем поговорить о кино. Какой ваш любимый фильм?

— У меня его нет. Я не могу позволить себе ходить в кино. И телевизора, как вы наверняка заметили, у меня тоже нет.

— Бросьте, девушка! У всех есть любимый фильм. Вы же ходили в кино в своем родном городе.

Ответа не последовало. Он спросил:

— Откуда вы родом?

— Ладно, а какой ваш любимый фильм? — спросила она после паузы, без всякого интереса.

— «Чайнатаун». Не хотите отвечать, откуда вы родом?

— Там не было ничего интересного. Так что за фильм?

— Что за фильм? Вы не видели «Чайнатаун»?

— Нет.

— Кэролайн, все видели «Чайнатаун». Люди, родившиеся позже, чем он вышел, видели «Чайнатаун». Есть же кинотеатры… в «Могадишо» его показывают неделю за неделей, и все в зале рыдают. Лучший сценарий, который когда-либо был написан. Награжден «Оскаром», номинировался на одиннадцать наград… как вы могли не посмотреть его? Это же культурный памятник.

— Не моей культуры, очевидно. Наша остановка.

Поезд с визгом остановился на Сто шестнадцатой улице, и они вышли. Ролли тут же двинулась вперед характерным для нее нетерпеливым, стремительным шагом. Крозетти рысцой припустил следом. Он думал: если она и впрямь не смотрела «Чайнатаун», то его первоначальное впечатление, что Кэролайн Ролли — вампир или какое-то другое нечеловеческое существо, оказалось верным.

Они покинул подземку и сквозь величественные ворота прошли на территорию Колумбийского университета. Время от времени Крозетти бывал здесь на открытых кинопросмотрах и всегда, как и сейчас, испытывал смутное чувство сожаления. В двенадцать лет мать привела его сюда, чтобы он хорошенько огляделся. Диплом библиотекаря она получила в этих стенах и хотела, чтобы он пошел по ее стопам. Но он не был отличником, а оплачивать учение из пенсии копа и жалованья библиотекаря — такое даже не обсуждалось.

Ну он и пошел в Квинс-колледж — «прекрасное учебное заведение», как часто повторяла мать, добавляя при этом: «Если ты преуспеваешь, никого не интересует, где ты учился».

Не то чтобы это его сильно огорчало, но все-таки огорчало. Всякий раз, оказываясь на территории университета, он вглядывался в лица студентов и ловил обрывки их разговоров, пытаясь понять, насколько велика брешь между их предполагаемым выдающимся умом и его собственным. Но его попытки ни разу не увенчались успехом.

Он знал, что Кэролайн Ролли окончила колледж Барнарда, находившийся прямо через дорогу. Он знал это, потому что по должности имел доступ к информации о работниках Сидни Глейзера и в деталях изучил резюме Ролли. В данный момент у него сложилось невысокое мнение об образовании в Барнарде — ведь не подтолкнуло Ролли посмотреть «Чайнатаун». Она такая высокомерная, эта девушка из «Семи сестер». Высокомерная и умная; поскольку, по ее словам, она бедна, но тем не менее она сумела поступить в столь престижное учебное заведение. Настроение у Крозетти испортилось, и он сказал:

— Вот вы и снова здесь, да, Кэролайн? Наверно, ожили дорогие сердцу воспоминания о славных прошлых деньках? Послушайте, если надо по обычаю подойти к какой-нибудь особенной памятной доске, или поклониться статуе, или еще что-то в этом роде, только скажите… я не хочу вас стеснять.

— О чем это вы?

— О вас и вашей учебе в колледже. Набор девяносто девятого года, верно? Барнард?

— По-вашему, я училась в Барнарде?

— Ну да, так написано… — Он замялся, но она мгновенно ухватила суть.

— Вы жалкий шпион! Читали мое резюме?

— Ну… да. Я же говорил вам, что я любопытный. Я и в ящике с вашим бельем рылся, пока вы спали.

Ему показалось, что ее лицо на мгновение исказил самый настоящий страх, но это выражение тут же исчезло, сменившись презрением, в котором, как ни странно, присутствовал элемент насмешки.

— К вашему сведению, я не училась в Барнарде, — заявила она.

— Вы солгали в своем заявлении?

— Конечно. Мне требовалась работа, и я знала, что Глейзер — выпускник Колумбийского университета, а его жена училась в Барнарде. Ну, я и решила, что это хорошая идея. Я не раз заходила сюда, слушала разговоры, изучила топографию, посмотрела, какие тут преподают предметы. Резюме никогда не проверяют. Вы, к примеру, могли бы сказать, что учились в Гарварде. И, спорю, Глейзер платил бы вам гораздо больше.

— Господи боже, Ролли! У вас, что ли, нет совсем никакой морали?

— Я никому не причинила вреда, — она вперила в него сердитый взгляд. — У меня нет даже диплома об окончании средней школы, но я не хочу работать уборщицей. Или шлюхой. А на что другое можно рассчитывать, не имея школьного образования?

— Погодите-ка! В среднюю школу ходят все. Это обязательное образование.

Она резко остановилась, наклонила голову, сделала несколько глубоких вдохов и посмотрела прямо ему в лицо.

— Да. Но после гибели родителей в автомобильной катастрофе я была вынуждена жить со своим сумасшедшим дядей Ллойдом. Он держал меня взаперти в земляном подвале с одиннадцати лет до семнадцати, и я не имела возможности посещать школу. Зато он постоянно меня насиловал. Ну, что еще вам хочется узнать о моем проклятом прошлом?

Крозетти потрясенно раскрыл рот и почувствовал, как вспыхнуло его лицо. Не ресницах Ролли дрожали капельки слез.

— Мне очень жаль, — прохрипел он.

Она повернулась и быстро зашагала дальше, почти побежала. Вскоре они вошли в дом из коричневато-желтого кирпича с колоннами по обеим сторонам входа и поднялись на два пролета. Крозетти несколько раз споткнулся, поскольку не смотрел под ноги, ругая себя на чем свет стоит. Ладно, все, конец истории, выброси эту несчастную из головы, тебе не впервой, уговаривал он себя. Хватит словоизлияний, хватит глупостей, хватит чувства вины — тоже глупого. Ничто не помешает ему завершить эту историю, сделать свое дело с Булстроудом, корректно кивнуть ему, пожать на прощание руку — и прочь. Господи! Как можно быть таким идиотом? Женщина заявляет, что не желает ничего вспоминать о своем прошлом, а он? Он, конечно, только об этом и говорит, и…

Они прибыли на место. Ролли негромко постучала по матовому стеклу, и звучный голос изнутри ответил: — Да-да, входите.

Мужчина в жилете, завидев их, натянул коричневый твидовый пиджак; невысокий полноватый человек лет за сорок с гладкими тускло-каштановыми волосами средней длины, зачесанными так, чтобы скрыть лысину на макушке. На упитанном лице — круглые очки в черепаховой оправе. При рукопожатии обнаружилось, что рука у него мягкая и влажная. Крозетти с ходу его возненавидел, что было некоторым образом приятно, поскольку отвлекало от самобичевания.

Они сели. Ролли молчала. Булстроуд поинтересовался происхождением и возрастом тех томов Черчилля, в которых была спрятана рукопись. Кэролайн коротко и, насколько мог судить Крозетти, точно изложила детали. Пока они разговаривали, он оглядел офис: маленький, лишь чуть больше ванной комнаты в загородном доме, с одним пыльным окном, выходящим на Амстердам-авеню. Единственный застекленный книжный шкаф, книги только на одной полке, а остальные забиты неаккуратными грудами бумаг. Два деревянных кресла (в них сидели Кэролайн и Булстроуд), видавший виды простой деревянный письменный стол с разбросанными на нем бумагами и журналами, большая фотография в рамке; Крозетти со своего места не сумел разглядеть снимка, как ни старался.

— Очень интересно, мисс Ролли, — сказал профессор. — Могу я взглянуть на документы?

Теперь и он, и Ролли смотрели на Крозетти, а у того сердце упало — подобное чувство возникает, когда незнакомый доктор просит нас раздеться. Бумаги принадлежали ему, а теперь они уплывали из рук. Этот человек должен либо подтвердить их подлинность, либо отвергнуть — человек, которого он не знал, чьи глаза подозрительно посверкивали за толстыми линзами. Алчные глаза, с сумасшедшинкой. А глаза Ролли не выражали вообще ничего — пустые, как само небо. С трудом удерживая желание схватить пакет и бежать, Крозетти вытащил только письмо Ричарда Брейсгедла к жене; это было нетрудно, потому что страницы заметно различались на ощупь. Не стоит торопиться показывать шифрованное послание, подумал Крозетти. Сначала посмотрим, что он скажет насчет письма.

Булстроуд расправил страницы на столе перед собой, и Крозетти обмяк в кресле. Страх заставил его достать письмо — дешевый страх показаться этой женщине еще большим тупицей, чем раньше. Он знал, что ему придется всю жизнь стыдиться своего поведения с Ролли, что ее образ будет всплывать в сознании снова и снова, отравляя радость и углубляя депрессию. Не только сегодняшний образ, но и образ девочки, запертой в земляном подвале и с ужасом ожидающей появления своего мучителя. И он, Крозетти, ничем не может помочь ей; более того, он внес свою лепту в ее страдания. Ты просто задница, Крозетти, ты полное дерьмо…

— Вы можете прочитать текст, профессор?

Это спросила Ролли; звук ее голоса прервал терзания Крозетти. Булстроуд откашлялся и ответил:

— О да. Почерк не слишком умелый, но вполне читаемый. Представляю себе того, кто это написал: человек необразованный, университетов, как говорится, не кончал, но писать ему не в новинку, без сомнения. Может, какой-то мелкий клерк? Изначально, я имею в виду.

Булстроуд продолжил чтение. Прошло примерно полчаса; Крозетти чувствовал себя как в кресле дантиста. Наконец профессор выпрямился и сказал:

— М-м-м, да, в целом очень интересный и ценный документ. Точнее говоря, документы, поскольку, как вы заметили, мисс Ролли, существуют три совершенно разных документа. Это, — он кивнул на разложенные на столе листы, — предсмертное письмо человека по имени Ричард Брейсгедл. По-видимому, он был ранен в сражении при Эджхилле, первом крупном сражении английской гражданской войны, случившемся двадцать третьего октября тысяча шестьсот сорок второго года. Он пишет из Банбери, городка неподалеку от поля битвы.

— А что насчет Шекспира? — спросил Крозетти. Булстроуд вопросительно посмотрел на него и удивленно замигал за толстыми линзами.

— Прошу прощения? По-вашему, здесь есть отсылка к Шекспиру?

— Ну да! В этом вся суть. Он говорит, что следил за Шекспиром, что у него есть рукопись одной из пьес и что именно он понуждал Шекспира написать пьесу для короля. На последней странице, где подпись.

— Дорогой мой мистер Крозетти, уверяю вас, ничего подобного там нет. Рукописный текст может сбить с толку любого… м-м-м… дилетанта, и люди видят то, чего нет и в помине. Знаете, как можно видеть образы в облаках.

— Нет, послушайте, вот же оно. — Крозетти встал, обошел стол и нашел нужные строчки. — Вот эта часть. Здесь написано: «В них рассказано, как мы шпионили за тайным папистом Шакспиром. Или так мы думали, хотя теперь я меньше уверен. Что касается этого, по своим склонностям он был Никакой. Но пьесу о М. Шотландской точно написал он, как я приказал ему от имени короля. Странно все-таки, что, хотя я мертв и он тоже, пьеса еще жива, написанная его собственной рукой, лежит там, где только я один знаю, и, может, останется там навсегда».

Булстроуд поправил очки и испустил сухой смешок. Взял увеличительное стекло и поднес его к строчке текста.

— Должен сказать, у вас богатое воображение, мистер Крозетти, но вы ошибаетесь. Тут говорится: «Я расскажу тебе о тайной продаже драгоценностей в Солбс». Этот человек, должно быть, служил посредником того или иного рода в Солсбери для этого лорда Д. Потом он продолжает: «Из-за этих воров я не смог исповедоваться. По своим склонностям я был ничто». И дальше он пишет: «…эти жемчужины все еще сохранились его собственной рукой» и говорит, что он один знает, где они. Я не совсем понимаю, что означают слова «сохранились его собственной рукой», но ведь это писал человек умирающий, явно в плачевном состоянии. Такое впечатление, будто он перескакивает с одной темы на другую. Возможно, многое из написанного здесь — чистейшая фантазия, предсмертный бред, в котором он вспоминает свою жизнь. Однако и без упоминания о Шекспире документ весьма интересен.

— О чем еще тут говорится?

— Ну, он дает живое описание сражения, что всегда представляет интерес для военных историков. По-видимому, он также был участником Тридцатилетней войны. Побывал на Белой горе, в Лютцене и Брейтенфельде, хотя деталей он здесь не приводит. А жаль. Он профессиональный артиллерист, похоже, обученный отливать пушки. Еще он утверждает, что предпринял путешествие в Новый Свет и потерпел кораблекрушение около Бермудских островов. Для семнадцатого столетия это очень интересная жизнь, даже выдающаяся. Потенциально представляет собой огромную ценность для изучения профессионалов; правда, я подозреваю, что здесь есть немало от Мюнхгаузена. Однако, боюсь, ни слова о Шекспире. — Последовала пауза; тягостное молчание длилось секунд тридцать.

Потом: — Я с удовольствием куплю у вас рукопись, если пожелаете.

Крозетти посмотрел на Кэролайн, та ответила ему ничего не выражающим взглядом. Он сглотнул и спросил:

— Сколько?

— О, за рукопись начала семнадцатого столетия такого качества, думаю… м-м-м… тридцать пять подходящая цена.

— Долларов? Снисходительная улыбка.

— Сотен, разумеется. Тридцать пять сотен. Могу выписать чек прямо сейчас.

Крозетти почувствовал спазмы в животе, на лбу выступил пот. Что-то тут не так. Непонятно, каким образом, но он понял это. Отец всегда толковал об инстинкте, а сам Крозетти называл такое чувство внутренним голосом. Сейчас внутренний голос заставил его сказать:

— Ну… спасибо… но мне хотелось бы выслушать еще чье-то мнение. В смысле, расшифровку текста. И… м-м-м… не обижайтесь, доктор Булстроуд, но я не исключаю возможность того, что…

Он сделал неопределенный жест, не желая облекать свою мысль в слова. Поскольку он стоял, ему ничего не стоило сгрести бумаги со стола Булстроуда и начать убирать их обратно в бумажную обертку.

— Ну, дело ваше, — пожал плечами профессор, — хотя сомневаюсь, что где-то вам дадут больше. — Он посмотрел на Кэролайн и спросил: — Как там наш дорогой Сидни? Надеюсь, уже оправился от шока после пожара.

— Да, с ним все в порядке.

Голос Кэролайн Ролли прозвучал так необычно, что Крозетти перестал возиться с оберткой и посмотрел на нее. Ее лицо побелело как мел. С чего бы это?

— Крозетти, — продолжала она, — не выйдете со мной на минутку? Вы нас извините, профессор?

Булстроуд одарил ее официальной улыбкой и сделал жест в сторону двери.

Поток профессоров и студентов снаружи был, по летнему времени, совсем скудный. Ролли схватила Крозетти за руку и потянула в нишу — первое ее прикосновение после вчерашнего приступа рыданий. Стискивая его руку, она страстно заговорила хриплым и напряженным голосом:

— Послушайте! Вы должны продать ему эти проклятые бумаги.

— С какой стати? Ясно же, что он втирает нам очки.

— Ничего подобного, Крозетти. Он прав. Там нет упоминаний о Шекспире. Лишь безответственная болтовня умирающего, кающегося в своих грехах.

— Я не верю.

— Почему? Какие у вас доказательства? Принимаете желаемое за действительное, ничтожных три часа посидев над рукописным текстом?

— Может, и так, но я хочу показать его еще кому-нибудь. Тому, кому я доверяю.

Ее глаза наполнились слезами, лицо сморщилось.

— Ох, господи! — воскликнула она. — Боже, дай мне сил! Крозетти, неужели вы не понимаете? Он же знаком с Сидни. Почему, вы думаете, он только что упомянул о нем?

— Ну, он знаком с Сидни… и что?

— «И что!» Боже мой, вы еще не поняли? Он знает, что рукопись извлечена из «Путешествий», и, следовательно, понимает, что я вскрыла книги. А это означает…

— Что вы не уничтожили их, как велел Сидни. Вы пытаетесь восстановить их и продать. И он… что? Угрожает рассказать обо всем Сидни, если мы не отдадим ему рукопись?

— Конечно! Он расскажет ему, и тогда Сидни… Не знаю… он, конечно, уволит меня, а может, и позвонит в полицию. Я видела, как он обходится с теми, кто крадет книги из магазина. Он просто сходит с ума. И я не могу… не могу рисковать. Господи, это ужасно!

Теперь она открыто плакала. Не истерически, как прошлой ночью, но рыдания набирали силу. Видеть такое снова Крозетти не желал.

— Эй, успокойтесь! — сказал он. — Чем вы не можете рисковать?

— Полиция. Мне нельзя иметь дело с полицией.

До него внезапно дошло.

— Вы скрываетесь.

Это был не вопрос; и как он сразу не догадался?

Она кивнула.

— В чем вас обвиняют?

— Ох, пожалуйста! Не допрашивайте меня!

— Вы покалечили дядю Ллойда?

— Что? Нет, конечно нет. Обычная глупость с наркотиками. Я отчаянно нуждалась в деньгах и продавала их по мелочи знакомым. Это было в Канзасе, так что, конечно, небеса обрушились, и… Боже, что же мне делать!

— Все, все, возьмите себя в руки, — сказал он, борясь с желанием обнять ее. — Возвращайтесь к нему и скажите, что дело улажено.

Он зашагал прочь, и на ее лице застыло паническое выражение. Черт побери, это было приятно — когда она схватила его за руку, как утопающий вцепляется в обломок потерпевшего крушения корабля.

— А вы куда?

— Мне нужно кое-что сделать. Не беспокойтесь, Кэролайн, все будет прекрасно. Я вернусь через десять минут.

— А что сказать профессору?

— Скажите, что я в восторге от его великодушного предложения и пошел в туалет. Десять минут!

Он повернулся и помчался вниз по ступеням, перепрыгивая через три зараз и сжимая под мышкой завернутую в бумагу рукопись. Выскочив наружу, он протолкнулся сквозь толпу гулявших по двору молодых людей, чей интеллект был выше, чем у него, и вбежал в огромный корпус Батлеровской библиотеки. Когда твоя мать — знаменитый ученый библиотекарь, ты можешь рассчитывать на то, что она знает почти всех библиотечных работников в городе, а со многими из них дружит. Крозетти был знаком с Маргарет Пак, главой научного отдела Батлеровской библиотеки, и ему не составило труда позвонить ей и получить нужное ему разрешение. Все крупные библиотеки имеют ксероксы большого формата, способные воспроизводить страницы ин-фолио; на одном из них, установленном в цокольном этаже, Крозетти скопировал рукопись Брейсгедла. Миссис Пак была несколько смущена его просьбой, но тем не менее настроена дружелюбно. Он объяснил, что дело имеет отношение к фильму, который он, возможно, сумеет снять (что отчасти соответствовало действительности), и спросил, не одолжит ли она ему почтовый тубус и где тут можно купить марок?

Он свернул копии и засунул их в тубус вместе с оригиналами шифрованных писем и проповедей, спрашивая себя, почему не показал последние Булстроуду вместе с письмом Брейсгедла. Да потому, что этот тип — настоящая задница и он каким-то загадочным образом обвел их вокруг пальца. Крозетти не мог этого доказать, да и не стал бы, учитывая ситуацию, в какой оказалась Кэролайн. Однако он испытывал мрачное удовольствие при мысли о том, что шифрованные письма остались у него. Шекспир там или нет, но эти страницы четыре столетия хранили свои секреты, и ему не хотелось выпускать их из рук; ведь, что ни говори, его усилиями они явились миру. Он запечатал тубус, написал адрес, оплатил почтовые расходы, положил тубус в тележку исходящей почты и рысцой побежал обратно.

Пятнадцать минут спустя они с Ролли снова шли по территории университета, но в обратном направлении. В бумажнике Крозетти лежал чек на тридцать пять сотен, что, однако, не очень-то радовало, потому что он чувствовал, что его ограбили; и все же он знал, что поступил правильно.

«Поступать правильно» — это выражение постоянно звучало в их доме, пока он рос. Его отец служил детективом в департаменте полиции Нью-Йорка; в те времена такая должность означала, что ты «в шоколаде», но Чарли Крозетти не был «в шоколаде», поскольку не участвовал в круговой поруке, и страдал из-за этого.

Так продолжалось вплоть до нашумевших крупных разоблачений в полиции. Потом руководство стало искать честных и чистых, и отца повысили до лейтенанта, поставив во главе отдела по особо тяжким преступлениям. В семье Крозетти поворот судьбы восприняли как знак, что добродетель всегда вознаграждается.

Нынешний Крозетти все еще имел склонность верить в это, несмотря на все доказательства обратного, накопившиеся за прошедшие годы. Однако шагавшая рядом с ним женщина, похоже, весьма легко относилась к моральным принципам. Да, она подвергалась ужасному надругательству (по ее словам), но реакция Ролли на насилие содержала в себе оттенок отчаянной аморальности, и Крозетти было трудно смотреть на такую позицию сквозь пальцы.

«У любого преступника за плечами стоит история его неудач», — любил повторять отец.

Однако Крозетти не мог воспринимать Кэролайн Ролли как преступницу. В чем же причина? В сексе? В том, что он хотел ее? Нет, не в этом или не только в этом. Он хотел облегчить ее боль, заставить ее улыбаться, выпустить на свободу девушку, которую разглядел под личиной суровой переплетчицы.

Он искоса поглядывал, как она вышагивает рядом, опустив голову, сжимая свой рулон кожи. Нет, он не собирался пожать ей руку у входа в подземку и отпустить обратно в ее унылую вселенную. Он остановился и положил руку на плечо Ролли. Она подняла взгляд, лицо ее оставалось безучастным.

— Постойте, — сказал он. — Что мы теперь будем делать?

— Мне нужно в Бруклин за бумагой для форзацев, — угрюмо ответила она. — Вам не обязательно сопровождать меня.

— Бумага подождет. Вот чем мы займемся сейчас: отправимся в отделение Сити-банка, на которое выписан чек, и обналичим его. Потом возьмем такси до шикарного магазина, где я куплю себе пиджак, брюки, рубашку и, возможно, итальянские кожаные туфли. А вы выберете платье поярче — что-нибудь летнее — и, наверное, шляпку. Мы переоденемся во все новое и возьмем такси до какого-нибудь модного ресторана. У нас будет долгий, долгий обед с вином, а потом мы… ну, не знаю… походим по музеям, или по художественным галереям, или поглазеем на витрины, пока снова не проголодаемся. Тогда мы найдем приятное местечко, где можно поесть, а потом я на такси отвезу вас к вашему скромному нелегальному лофту, двум креслам и одинокой постели.

Что за выражение возникло на ее лице, спрашивал он себя: страх, удивление, восторг?

— Это нелепо, — ответила она.

— Вовсе нет. Это в точности то, что, как считается, гангстеры делают со своими доходами, полученными нечестным путем. А вы сыграете роль подружки гангстера.

— Вы не гангстер.

— Это почему же? Я извлек выгоду из имущества, принадлежащего моему нанимателю. Чем не воровство, технически говоря? Но меня это не волнует. Пошли, Кэролайн! Неужели не надоело считать каждый пенни, пока ваша юность увядает день ото дня?

— Я ушам не верю, — сказала она. — Прямо как в плохом кино.

— Откуда вам знать, вы же не ходите в кино? Впрочем, вы совершенно правы. Именно такие вещи и происходят в кино, потому что их создатели хотят, чтобы зрители радовались. Чтобы они развлекались и одновременно отождествляли себя с прекрасными людьми. Вот и мы сделаем это: будем подражать искусству, попадем в свое собственное кино и посмотрим, на что оно похоже в реальности.

Он видел, что Ролли обдумывает его идею, примеривает ее на себя и проверяет — осторожно, как человек, подвернувший ногу. Она боится, что идея завладеет ею.

— Нет, — сказала она наконец. — Если деньги жгут вам карман, отдайте их мне. Я могла бы три месяца жить на…

— Нет, Кэролайн, такой поступок не имеет смысла. А смысл в том, чтобы в виде исключения отбросить благоразумие и хоть раз поесть натурального мяса вместо вашей проклятой китайской лапши!

С этими словами он схватил ее за руку и потянул за собой по Сто шестнадцатой улице.

— Отпустите меня!

— Только если вы пойдете со мной добровольно, а иначе считайте, что я похищаю вас. Еще одно уголовное преступление.

— А если я закричу?

— Кричите на здоровье. Копы арестуют меня, и я расскажу им о старых книгах и рукописи. И где вы после этого окажетесь? В дерьме, вот где, вместо того чтобы надеть великолепное новое платье и пить шампанское в прекрасном ресторане. И выбирайте побыстрее, детка, потому что вон он, банк.

Он купил на распродаже пиджак из льна с шелком цвета какао за тридцать пять долларов, льняные брюки, черную шелковую рубашку и плетеные итальянские мокасины, а она нашла себе в «Прада» яркое цветастое платье с гофрированным передом, шелковый шарф в тон, туфли, два комплекта дорогущего белья и большую шляпу-панаму с загнутыми вверх, как у английских школьниц, полями. Все в целом стоило чуть меньше тысячи баксов. На ланч они отправились в «Метрополитен», после чего посмотрели выставку Веласкеса и даже побывали на дневном концерте, о котором Крозетти узнал совершенно случайно, потому что его мама раздобыла у своей библиотечной мафии билеты и насильно всучила ему («сходи, пригласи кого-нибудь!»). Еще одно чудо: ведь он таскал эти проклятые билеты в бумажнике вот уже две недели, не собираясь идти, и вдруг оказалось, что концерт именно сегодня. Ну, они и пошли, и слушали церковную музыку Монтеверди. Они сидели на откидных креслах и возносились — насколько позволяло их духовное развитие — в божественные сферы.

Крозетти не был чужаком в этом мире — его мать старалась, чтобы американское варварство не полностью завладело его душой. Однако когда он украдкой смотрел на Кэролайн, он видел, что она ошеломлена. Или скучает, не испытывая никаких чувств; кто знает? По окончании концерта ему очень хотелось расспросить ее, но он не решался. Но она сама заговорила, после характерной для нее долгой паузы.

— Вот было бы замечательно, если бы мир и на самом деле оказался таким, как в музыке, — плывущим в море красоты.

Крозетти согласился, это и впрямь было бы прекрасно, и ответил цитатой из Хемингуэя — о том, что хорошо так думать.

Они шли по Мэдисон, и он втянул ее в игру, будто они действительно богаты, не только на сегодняшний день, и могут выбрать все, что пожелают, в витринах шикарных бутиков. Когда они устали, Крозетти свернул в боковую улочку и повел Кэролайн в первый попавшийся ресторан. Он не сомневался, что, куда бы они ни попали, все будет прекрасно. Так и вышло. Это был крошечный boite с провинциальной французской кухней. Хозяин проникся симпатией к симпатичной молодой паре, посылал им пробы изысканных блюд, порекомендовал вино, а потом, сияя, смотрел, как они едят. Единственный недостаток заключался в том, что хозяин без остановки напевал с сильным акцентом некий мотив, очень похожий, по мнению Крозетти, на мелодию из «Леди и бродяга».

Кэролайн, как выяснилось, видела этот фильм. Они долго разговаривали о других диснеевских фильмах, и о любимых фильмах Крозетти, и о тех, что он собирался снять; до сих пор он никому об этом не рассказывал. А она говорила о красоте книг, об их эстетике и структуре, о таинственной, неуловимой красоте бумаги, шрифта и переплета, о том, как ей хочется делать вещи, которые люди с удовольствием будут держать в руках и тысячу лет спустя.

Ему пришлось помахать стодолларовой купюрой, чтобы таксист смилостивился и отвез их в Ред-Хук; Крозетти в жизни подобного не делал и даже не помышлял о таком. Когда они приехали на темную улицу и таксист с ревом умчался прочь, увозя свои денежки, Крозетти обнял Кэролайн Ролли, развернул ее к себе и поцеловал в губы, хранившие вкус вина и кофе, и она ответила на его поцелуй. Прямо как в кино.

Правда, в отличие от кино они не стали срывать с себя одежду, поднимаясь по лестнице. Крозетти всегда казалось, что это нереалистично, что это пустое клише. Такого в жизни ни с кем не происходит, и в его фильме тоже не будет. Вместо этого он глубоко вздохнул, и Ролли тоже. Пока они медленно поднимались по лестнице, он держал ее за руку осторожно, словно какой-то засохший цветок. Они вошли в лофт и снова поцеловались. Она отодвинулась и принялась рыться в выдвижном ящике. Хочет зажечь свечу, подумал Крозетти, и именно так она и сделала — достала простую восковую свечу, осторожно закрепила ее на блюдце и поставила рядом с постелью. Крозетти не двигался. Потом, подняв к нему прекрасное серьезное лицо, Кэролайн молча, медленно сняла с себя новую одежду и аккуратно сложила ее. Он в точности так все и снял бы в своем фильме, может, лишь чуть-чуть добавил льющегося из окна голубоватого света. Поймав себя на этой мысли, он рассмеялся.

Она спросила, что его рассмешило. Он объяснил, и она предложила, чтобы он тоже разделся. Обычно в кино эту часть не показывают. Когда они легли в постель, он подумал об ужасном дяде, почувствовал смущение и напряженность; ей пришлось пустить в ход пальцы и кое-какие грубоватые методы, чтобы разбудить в нем зверя. Они не предохранялись, что показалось ему немного странным; и это была последняя мысль перед тем, как все мысли исчезли.

После этого кинорежиссер куда-то ушел, и надолго. Когда он вернулся, Крозетти лежал на спине, чувствуя, как по коже стекают пот и другие жидкости, глядя в жестяной потолок. От свечи остался лишь дюйм. Его разум был совершенно пуст: мертвое пространство, белый экран. В их «фильме» присутствовала завязка, развитие, первый сюжетный поворот (обнаружение рукописи), второй сюжетный поворот (этот удивительный вечер); и что теперь? Он понятия не имел, каков будет третий акт, но начинал испытывать страх. Никогда в жизни с ним не происходило ничего похожего, даже во сне. Он снова потянулся к Кэролайн, но она перехватила его руку и поцеловала ее. И сказала:

— Ты не можешь остаться.

— Почему? Ты превратишься в летучую мышь?

— Нет, но ты не можешь остаться. Я не готова к… утру. И всему такому. Понимаешь?

— Немного. Ну, оказаться в Ред-Хуке в… где мои часы?.. в три десять утра, с пачкой денег, при этом благоухая, словно только что из борделя… Это забавно.

— Нет, — сказала она. — Я вымою тебя.

Она взяла его за руку, повела к раковине позади экрана, зажгла две свечи в настенных подсвечниках из тонкой жести и наполнила раковину горячей водой, от которой шел пар. Поставила Крозетти на толстый соломенный коврик и медленно, с помощью мыла цвета слоновой кости и мочалки, омыла каждый дюйм тела. Осушила мыльную пену и сполоснула его чистой водой, становясь на одно колено, словно придворный перед принцем. У нее были маленькие груди с большими розовыми сосками. Несмотря на многосерийные труды этой ночи, такое обращение заставило его плоть болезненно отвердеть. Это выглядело немного неестественно, словно один из переплетных инструментов Кэролайн, предназначенный для полировки кожи до ослепительного блеска.

Кэролайн посмотрела на него и сказала: — Ты не сможешь расхаживать по Ред-Хуку в три часа утра в таком состоянии.

— Да, это не слишком разумно.

— Ну, тогда…

Она взяла его член за основание двумя пальцами, отставив три другие — словно герцогиня чашку чая. Ее темная маленькая голова медленно задвигалась туда и обратно. Как они научаются этому, подумал он? И еще: кто ты? Что делаешь со мной? Что будет дальше?

Письмо Брейсгедла (6)

Так я начал свою жизнь как артиллерист Тауэра, с помесячной ученической платой меньше, чем выклянчивают нищие. Мы поселились в двух убогих комнатах при церкви, жили очень бедно, хорошо хоть форму давали в Тауэре. Так прошел год, зимой на второй год наступил сильный холод, моя мать заболела, а угля, чтобы согреть ее, у нас не было. Я думаю, кроме того, ее доконали горести. Она не виновата в том, что все так кончилось, она очень добрая, здравомыслящая, добродетельная женщина, никакая не папистка. Я расспрашивал ее об этом, и она сказала, на мне нет греха, но я молилась за души своих умерших младенцев, за души родителей, как старая религия учила нас, а это великий грех, и я знаю, что буду гореть за него в аду, хотя и молю Бога пощадить меня. Она умерла 2 февраля 1606 и похоронена на кладбище при церкви Святой Катерины. Сейчас ты знаешь, моя Нэн, что это ты успокоила меня в моей печали, и я захотел жениться на тебе, но твой отец сказал, нет-нет, нельзя жениться на ученическую зарплату, как ты будешь содержать мою дочь? Ответа у меня не было, и я ушел и пребывал в печали много дней.

Потом подходит ко мне Томас Кин и говорит: эй, Дик, как насчет Фландрии? Завтра утром я отбываю, нужно доставить в Голландию четыре королевские пушки, чтобы стрелять по испанцам. Иди моим помощником: будем есть сыр, пить джин и взрывать папистских псов, чтобы они горели в аду. Я ответил ему: да, вот тебе моя рука — и все уладилось. Нам пришлось отправиться из Тауэра ночью, потому что королевское величество только что заключил мир с Испанией и посчитал, что было бы плохо открыто вооружать ее врагов. Но кое-кто при дворе (думаю, принц Генри, который вскоре безвременно умер) думал, что это позор Англии — трусливо уклоняться от войны против подлого короля Филиппа, так злобно преследовавшего протестантов. Кроме того, голландцы еще раньше заплатили за пушки, так что это было и по справедливости, ведь король ни пенни не вернул бы им, так что мы отбыли еще и за честь Англии.

Мы доставили пушки, хотя телеги развалились на куски и вместе с ними все необходимое, как то: 500 ядер, шомпола, змеевики и прочее, к гавани, где матросы погрузили все в трюм корабля «Гроен Дрейк» с шестью пушками, принадлежащий капитану Виллему ван Брилле. Путешествие длилось три дня, море для зимнего времени было хорошее, только слишком холодное. Мы ели и пили все свежее: хлеб, сыр, селедку, эль. Слайс — плоское мрачное место, на мой взгляд: все дома кирпичные, коричневые или красные. Очень хорошее дело мы сделали, поскольку, с тех пор как несколько месяцев назад испанцы захватили Остенде, это остался единственный порт в западной Фландрии. Мы выгрузили пушки, установили их на телегах.

Нэн, я слишком долго болтал о своей глупой юности и боюсь, у меня мало времени. Рана болит сильнее прежнего, и доктор говорит, она загноилась, и дает мне не больше двух дней.

 

7

Да, нелепо. Не создалось ли впечатление, будто я самый знаменитый распутник в городе? Все не так. Я часто влюбляюсь, но это другое. Да, доктор Фрейд, я компенсирую отсутствие материнской любви; да, доктор Юнг, я не способен заключить мир со своим отрицательным «эго»; да, отец, я грешен и сам виноват в том, что делал, и в том, чего не сумел сделать. Тем не менее я настаиваю: это не просто секс. У меня никогда ни с кем не было лучших сексуальных отношений, чем с Амалией, но их оказалось недостаточно. С самого начала нашего брака я привычно имел кого-то на стороне. Как уже сказано, в Нью-Йорке с этим проблем нет.

Ингрид, моя нынешняя приятельница, — хороший тому пример. Умный или нетерпеливый читатель, возможно, подумает: о, он нарочно тянет, не желая говорить о Миранде. Это правда — и в то же время полная чушь. Я в смертельной опасности, но я пока не умираю, как бедняга Брейсгедл; возможно, в моем распоряжении все время мира.

Ингрид почти двенадцать лет была счастлива в браке с Гаем, успешным телевизионным деятелем и, по общим отзывам, настоящим принцем по сравнению со многими другими мужчинами в этом бизнесе. Однако однажды, на пятьдесят втором году жизни, он встал с постели, пошел в ванную, начал бриться — и тут что-то лопнуло у него в мозгу, и он умер на месте. Никаких угрожающих симптомов, прекрасное здоровье, хорошее кровяное давление, низкий холестерин — но он умер. Три последующих года Ингрид провела, погрузившись в глубокую скорбь. Потом естественные природные потребности снова взяли верх, она решила примириться с потерей и вернуться к жизни. Целых три траурных года она ни с кем не встречалась, но теперь приняла приглашение на одну из благотворительных вечеринок, где люди богатые встречаются с людьми творческими, чтобы добавить хоть чуть-чуть божественного вдохновения в свою иссушающуюся жизнь. Она пошла в спа-салон и в самую модную парикмахерскую, остригла волосы, купила новый наряд и вышла в свет.

Выглядела она очень мило: чуть больше сорока, довольно высокая и, возможно, слегка тяжеловатая для танцев — по этой причине она рано занялась хореографией. Светло-каштановые волосы, стрижка «под мальчика», удлиненные серые глаза, похожие на волчьи. Большой рот с неправильным прикусом, что лично мне кажется очень привлекательным. И тело танцовщицы. Я тоже был на этом празднестве — в качестве состоятельного человека, жаждущего дуновения настоящей жизни. Едва увидев эту женщину, я схватил за руку своего партнера Шелли Гроссбата, знакомого со всеми в музыкальном бизнесе, и спросил, кто она. Задумавшись на мгновение, он ответил:

— Боже, кажется, это Ингрид Кеннеди! А я-то думал, она умерла.

Он нас познакомил. Мы поболтали о танцах и интеллектуальной собственности; получилась весьма увлекательная беседа о том, в какой степени танцы защищены законом об авторском праве. Я нашел ее умной и забавной; полагаю, у нее осталось похожее мнение обо мне.

Позже, тем же вечером, мы вдвоем прикончили две бутылки вина. Она вперила в меня взгляд своих удлиненных серых очей и поинтересовалась, можно ли задать личный вопрос. Я кивнул, и она спросила:

— Вам нравится трахаться с женщинами?

Я ответил, что, в общем-то, нравится.

— Ну, — сказала она, — у меня три года не было секса, после того как умер мой муж, а вы, похоже, милый человек. В последнее время меня снова разбирает охота, а от мастурбации никакого толку…

Я ответил, что мне она тоже не помогает.

— Тогда, если вы не страдаете никакими венерическими заболеваниями…

Я заверил ее, что нет, и она продолжала:

— Я живу в Территауне и всегда снимаю номер, когда иду на подобные мероприятия, чтобы не садиться за руль в пьяном виде. Сегодня вечером, надеюсь, мне попался приличный человек, которого я могу пригласить к себе.

Да, она была пьяна, но не сильно. Без дальнейших обсуждений мы выскользнули из зала и поднялись на лифте. Во время оргазма она издавала редчайшие в моей практике звуки — смех. Не долгий хохот, каким заливаются на шоу комиков, но журчащее глиссандо, нечто среднее между стоном, который издают, стукнув внутренний мыщелок плечевой кости, и радостной истерикой маленькой девочки, когда ее щекочут. Понадобилось время, чтобы привыкнуть, но это звучало поистине восхитительно — как будто вы были с настоящим другом, а не вовлекались в очередную мрачную схватку полов.

Так это началось. У нас с Ингрид мало общего. В основном мы разговариваем о своих прежних супругах, и нередко наши встречи заканчиваются слезами. У меня бывали и другие женщины, но теперь нет. По моему мнению, это признак не столько верности, сколько сильной усталости. Я знаю, что некоторые мужчины (Микки Хаас, кажется, относится к такому типу) находят удовольствие в том, чтобы плести сети и сталкивать одну женщину с другой, провоцировать трагические сцены и так далее; но я не из их числа. Меня нельзя назвать даже скромным распутником. У меня просто нет сил сопротивляться искушению. Расхожее мнение состоит в том, что мужчина преследует женщину и добивается своего, но ко мне это не относится. Моя история с Ингрид вовсе не уникальна, такое случается достаточно часто. Они смотрят на вас, они отпускают замечания, они определенным образом говорят на языке тела и, возможно, испускают некие загадочные феромоны; в любом случае, они сообщают о своей доступности, и мужчина отвечает: ох, почему бы и нет? По крайней мере, я так делаю.

Единственной женщиной, которую я когда-либо сознательно и предприимчиво обольстил, стала моя жена Амалия, в девичестве Пфаненстилер. Я должен рассказать об этом, прежде чем вернуться к Миранде.

(Представьте, что время остановилось, и мы с Мирандой все еще стоим в библиотечном зале, наши руки соприкасаются, электричество перетекает от нее ко мне и обратно, феромоны проступают на всех гладких поверхностях…)

Итак… после окончания юридического факультета я работал в «Собел, Теннис и Керри» на Бивер-стрит, в финансовом районе. Эта скромная фирма занималась торговыми марками и авторским правом, но уже тогда, больше двадцати лет назад, было ясно, что проблемы с интеллектуальной собственностью растут, точно снежный ком. Я вкалывал как безумный, со всем энтузиазмом молодости. Тогда нас как раз захлестнула первая высокая волна сексуальной революции, и благополучный молодой мужчина мог иметь сколько угодно секса с женщинами, которые не были шлюхами. В предвкушении этого я почти каждый вечер отправлялся в один из салунов («мясные» рынки, так их остроумно называли) Ист-Виллиджа и продолжал охоту на девушек.

Однажды субботним утром, страдая от похмелья и других последствий вчерашних действий на «мясном» рынке, я зашел в офис. Я хотел завершить кое-какую работу, отложенную в связи с пятничным вечером и предстоящими ночными эскападами. Я был в библиотеке фирмы совершенно один, когда услышал отдаленный стук — как я понял, от запертой входной двери офиса. Я отправился туда и обнаружил в пустом коридоре молодую женщину. Она работала на финансовую компанию «Беррон и Шмидт», тоже расположенную на нашем четырнадцатом этаже. Мы часто поднимались вместе в лифте, я — отупевший после ночных излишеств, она — внешне спокойная и сдержанная, но с тем выражением лица, какое успешно отталкивает мужские взгляды.

Она представилась и сказала, что нечаянно захлопнула дверь своего кабинета. Она сильно смущалась — в особенности потому, что все произошло из-за ее похода в туалет. Пока она все это объяснила, на ее щеках расцвели очаровательные алые маки. У нее были очень светлые волосы, заплетенные в маленькие, согнутые колечками и охватывающие уши косички, почти как у Пеппи Длинныйчулок, белые джинсы и черная майка. Белую надпись на майке очаровательно искажали прелестные остроконечные груди. Этот субботний наряд абсолютно не походил на строгие, скрывающие соски костюмы, которые она всегда носила на работу. Неестественно большие глаза и маленький розовый бутон рта. На вид я дал бы ей лет семнадцать, хотя (как выяснилось позже) на самом деле оказалось почти двадцать шесть. Высокая — всего на пять дюймов ниже меня — девушка с телом спортсменки (зимние виды спорта, как тоже выяснилось позже; она родилась в Швейцарии), с тонкой талией и ногами от подбородка.

Я пригласил ее войти, и она позвонила в эксплуатационную службу здания. Они обещали прислать человека, но через какое-то время. Девушка растерялась, поскольку ее сумка с деньгами и документами осталась в запертой комнате. Она была личной секретаршей Шмидта и изучала международное финансовое дело. Нравится ей заниматься международными финансами? Нет, она считает это глупым занятием. Деньги не вызывают у нее восхищения. Правда, она нуждается в деньгах, ведь так противно быть бедной, но за пределами необходимых потребностей она видит лишь нездоровое желание иметь их все больше и больше. Это почти безнравственно, сказала она, очень мило наморщив нос. Она спросила, чем я занимаюсь. Я объяснил и добавил, что из меня никогда не выйдет хороший юрист по ИС, так как большинство дел я считаю глупыми и не имеющими отношения к закону об интеллектуальной собственности. Ведь смысл этого закона — гарантировать, чтобы акт творчества вознаграждался и большая часть денег доставалась подлинному творцу. К несчастью, сказал я, чаще происходит прямо противоположное. Ну, ответила она, вы должны это исправить.

Она говорила с такой уверенностью, что я был ошеломлен. Она допускала, во-первых, что это вообще возможно, а во-вторых — что я именно тот, кто годится для выполнения задачи. Возможно, я даже раскрыл от удивления рот. Она улыбнулась; свет озарил унылую комнату и унылую пустоту у меня в голове. Я испытал непривычный шок. Чтобы прийти в себя, я спросил, случалось ли ей самой быть безнравственной. Она ответила: да, она пробовала, ведь все говорят, что это так забавно, но все оказалось вовсе не забавно, а даже, пожалуй, противно, и она ненавидит, когда ее трахают незнакомые мужчины.

Трахают, переспросил я? Маленькая словесная неточность; она имела в виду «тискают». В любом случае, именно это притянуло ее в испорченный Нью-Йорк, заставив покинуть чванливый старый Цюрих. Она родом из набожной католической семьи и, как предполагалась, сама была такой же, но ей хотелось побольше живости в жизни. Это правильное слово — «живость»?

Правильное, заверил я. И сообщил, что сегодня ей на редкость повезло, потому что я — один из самых безнравственных людей в Нью-Йорке, и я буду счастлив повести ее в те злачные места, куда так любят ходить безнравственные люди. Я пообещал, что живость будет, а траханье — нет. Если она сама не пожелает, что, конечно, входило в мои безнравственные планы, но этого я озвучивать не стал. Ее глаза вспыхнули; и снова эта улыбка. Волны доброты хлынули на мое измученное чело.

Так началось мое первое свидание с Амалией. Смотрителю здания и впрямь понадобилось время, чтобы добраться сюда, за что я благословил его в сердце своем. Мы потратили это время, разговаривая о том, что нас объединяло, а именно: мы оба были олимпийцами. Она выступала за Швейцарию (горные лыжи) в Саппоро. И еще о наших семьях или, точнее, о ее семье. (Позже, получив доступ к своей сумке, она показала мне фотографии швейцарцев среднего класса в разноцветных куртках на склоне горы, поедающих фондю перед шале. Нет, вру — на снимках никто не ел фондю, хотя в принципе они обожали его, и я пресытился этим блюдом за время нашего брака.) Я всерьез не отдавал себе отчета в том, что они действительно швейцарцы-католики, поскольку эта крошечная горная республика ассоциируется у меня с мрачным старым Кальвином. Однако существуют швейцарские гвардейцы Папы Римского, и они настоящие швейцарцы, а брат матери Амалии — один из них. Эти Пфаненстилеры очень hoch люди. А как насчет моей семьи?

Как, в самом деле? Мать к тому времени умерла, папа «путешествовал», брат учился в Европе (тут я немного прихвастнул), сестра… сначала я хотел солгать, но мне никогда это не удается (в личной жизни; как юрист, я, конечно, чрезвычайно умелый фальсификатор), и я сказал, что моя сестра — Мири де Лавью. В те времена в Нью-Йорке только слепой не знал, кто она такая, или человек, совершенно далекий от поп-культуры.

— Модель, — добавил я в ответ на непонимающий взгляд Амалии.

Я спросил, неужели она никогда не слышала о Черил Тейгс, Лорен Хаттон или Дженис Диккинсон? Она сказала: что, они тоже ваши сестры? Я никогда, ни до, ни после, не встречал человека, кто до такой степени не интересовался бы знаменитостями. Эту нишу занимает исключительно Амалия. Следовало насторожиться, но я этого не сделал.

Потом пришел парень из службы эксплуатации, отпер ее кабинет, она доделала то, что должна была доделать, и мы ушли. Тогда у меня был мотоцикл «БМВ Р70», на котором я ездил на работу почти в любую погоду. Она уселась на заднее сиденье, я включил двигатель. Она обхватила меня и…

Что может быть лучше, чем мчаться на мощном мотоцикле с сидящей сзади девушкой? Ее бедра прижимаются к вашим, ее груди прижимаются к вашей спине как два теплых овала, и вы можете слегка усилить их давление, нажимая на тормоза, даже если дорога этого не требует. Если и есть в мире что-нибудь лучше, мне оно неведомо. Я отвез ее на Юнион-сквер, где фасад одного из зданий прикрывал огромный рекламный щит, а на нем какой-то спиртной напиток принял облик блондинки в облегающем черном вечернем платье. Я остановился и указал на щит. Это моя сестра, пояснил я. Амалия рассмеялась и указала на другой рекламный щит, где был изображен молодой человек с голой грудью и в белых джинсах. Это мой брат, заявила она и снова засмеялась. Я поехал дальше, немного смутившись, однако, как ни странно, не без удовольствия. Меня уже достало быть братом своей сестры. Многие в городе жаждали хотя бы косвенного контакта со знаменитостью, и я испытывал легкий трепет при мысли о том, что рядом со мной человек, для которого все это ничего не значит.

Я повел ее в карибский ресторан, куда частенько захаживали известные guapos и их любовницы. Громкая Карибская музыка была пронизана агрессивными вибрациями. Потом мы совершили путешествие по дешевым ресторанчикам и клубам, где в сортирах торгуют наркотиками, а в переулке у заднего входа в любой момент можно получить оральный секс. Сам по себе я не был знаменит, чтобы быть допущенным туда, но имя Мири и тот факт, что благодаря своим занятиям тяжелой атлетикой я знал многих вышибал, поднимал для нас бархатные канаты; к тому же я вел под руку необыкновенно красивую женщину. Оказалось, что она потрясающе танцевала; я и сам был неплох в те времена, но она перетанцевала меня вчистую. Люди смотрели на нее с каким-то особенным выражением на лицах, я не мог его точно расшифровать: презрение, страстное желание?.. Они очень пристально вглядывались. Не сомневаюсь, то же выражение временами появлялось и на моем лице.

Короче, я отвез ее домой, в кондоминиум на углу Первой и Семьдесят восьмой авеню. К моему огромному удивлению и разочарованию, меня вознаградили рукопожатием и целомудренным поцелуем в щеку. То же и на втором свидании, и на третьем. Потом легкие ласки, но не более того. Она сказала, что в школе был один мальчик, и она спала с ним, и он разбил ей сердце, а потом до нее дошло: она не такая, как другие девушки, и не такая, как показывают в фильмах. Для нее невозможен секс без обязательств. Она не всегда согласна с тем, что говорит церковь, но все-таки в этом отношении церковь права. Она поняла это и с тех пор ничего себе не позволяла. Я спросил, ждешь суженого? И она, игнорируя мою иронию, ответила «да». Этот разговор произошел, между прочим, в клубе с дурной репутацией, что был рассадником дурных болезней.

Должен добавить, что в то время в моей жизни присутствовали, по крайней мере, четыре женщины. Все были красавицы, все сексуально доступные, но сейчас я едва помню их лица и имена, так полно Амалия захватила власть над моей эротической жизнью. Я всегда вел себя чрезвычайно небрежно и позволял своим девушкам знать о существовании других, ведь дело происходило во время сексуальной революции. Точно так же я повел себя с Амалией, и она сказала удивительную вещь: я должен прекратить все это, если хочу встречаться с ней. Еще более удивительно было, что я именно так и поступил. Позвонил всем своим тогдашним дамочкам и, так сказать, послал им прощальный поцелуй.

Потому что — вот в чем суть столь долгого экскурса — находиться рядом с Амалией я хотел сильнее, чем заниматься сексом. Чудеса какие-то; как опираться на солнечный луч, чтобы он поддерживал вас. Цвета становились ярче, музыка мелодичнее, все двигалось медленно и грациозно, словно величественный выход королевской семьи, ласкаемой благоуханными зефирами. Я и раньше слышал, что такое бывает, но принимал за метафору. Теперь все образные выражения из песен оказались правдой, разве что луна не казалась куском большой пиццы.

В итоге я получил Амалию — освященным веками благородным способом. Той же зимой мы поженились в Цюрихе, в присутствии всей ее большой и чрезвычайно респектабельной швейцарской семьи: папа — банкир, мама — профессор лингвистики, шестеро братьев и сестер, все как один светловолосые, с розовыми щечками. И хотя никто из них не думал, что она выиграла приз, все вели себя вежливо и корректно, насколько возможно. Мои сестра и брат тоже присутствовали. У Мири как раз проходили съемки в Париже, и она прибыла вместе со своим накокаиненным европейским мужем Арманом Этьеном Пико де Лавью, а Пол оторвался от учения в Италии, так что все сложилось удобно. Наверное, они бы приехали, даже если обстоятельства сложились бы иначе, но в то время я не был в этом уверен. Папу не пригласили, и он, соответственно, отсутствовал. Само событие слилось для меня в расплывчатое пятно, что вполне естественно для главных действующих лиц свадьбы. Я ясно помню одно — как Пол с силой схватил меня за локоть и сказал: такое стоит сберечь, парень, смотри, не просри все. А Мири плакала и, насколько я в курсе, на протяжении церемонии воздерживалась от наркотиков.

Медовый месяц мы провели в Церматте — жили в семейном шале и катались на лыжах. Точнее, она каталась. Я в основном падал, потом смотрел, как она мастерски летит вниз по лыжне, выписывая зигзаги, и предвкушал то, что до сих пор остается самым впечатляющим сексуальным опытом моей жизни. Приближаясь к оргазму, она издавала звуки, похожие на воркование голубей, и они нарастали в почти эпилептическом крещендо. Время останавливалось. Именно так, предполагаю, это происходит на небесах, где время не имеет ни начала, ни конца. Естественно, через полгода я стал спать и с другими, но научился скрывать это, поскольку Амалия почти не умела думать о людях плохо. Никаких оправданий, сэр: это был грех, простой, понятный и черный как ночь. Я просрал все, как и опасался Пол, недаром он в день свадьбы схватил меня за руку с такой силой, что остались синяки.

Разрушив рай собственными руками, я годами желал вернуться туда (естественно, не меняя при этом свою духовную структуру) и лелеял мечту о новой Амалии, только не столь безупречной. Пусть она окажется более — но не слишком! — похожа на меня самого, если вы понимаете, что я имею в виду, с тем же «электричеством» и без тяжкой ноши вины, которую я ощущал в отношениях с женой.

Я сделал это длинное отступление, чтобы прояснить случившееся в читальном зале отдела редких книг. Новое начало — и вот она передо мной, со своими маленькими светлыми косичками и напоминающим Амалию выражением лица. Стоит и пожимает мою руку, а от ее прикосновения бегут мурашки.

Я спросил, что она здесь делает, и она кивнула в сторону открытого на столе толстого тома. Дядя хотел, чтобы она предприняла кое-какие исследования, связанные с историей семьи. Я указал на кресла, и мы сели. В библиотеке приходилось говорить тихо, и я мог наклониться к ней ближе, чем при обычной беседе. От нее веяло легким запахом цветочных духов.

— Вы тоже научный сотрудник университета?

— Нет, я работаю в министерстве образования в Торонто. Это просто небольшая помощь дяде.

— Но он скончался.

— Да. Я подумала, что можно закончить работу и издать ее посмертно. Мне кажется, это понравилось бы ему.

— Вы были близки, да?

— Да.

— Хотя вас разделял океан?

— Да. — Потом она наморщила прекрасный высокий лоб и продолжала нетерпеливо: — Дядя Эндрю — очень важная часть моей жизни, мистер Мишкин. Отец ушел от мамы, когда мне исполнилось четыре, мы остались в очень тяжелом финансовом положении. Отец был человек распущенный, семья его не интересовала. Он уже умер, как и моя мать. Дядя Эндрю оплачивал мое образование и почти каждое лето приглашал к себе в Англию на каникулы. И… Боже, зачем я вам все рассказываю? Наверно, еще не оправилась от шока после того, что с ним произошло. Извините. Я не хотела на вас это обрушивать.

— Все нормально, — сказал я. — Потерять близкого родственника, да еще если он умер насильственной смертью, очень нелегко.

— Вы говорите так, словно испытали это.

— Да, — ответил я тоном, исключающим дальнейшие расспросы. И спросил, меняя тему разговора: — Как давно вы в городе?

— В Торонто?

— Нет, здесь. Простите… Когда житель Нью-Йорка говорит «город», он всегда имеет в виду остров Манхэттен.

Она улыбнулась, я ответил тем же — наша первая «общая» улыбка.

— С понедельника. Два дня.

— В отеле?

— Да, «Маркиз», на Восьмой авеню. Я рассчитывала остановиться в доме дяди Эндрю, но возникли сложности с полицией. Ведь там место преступления. И вещей его тоже не отдают, хотя профессор Хаас любезно отвел меня в кабинет дяди и позволил взять некоторые его личные вещи.

— Вам там удобно?

Бог знает, о чем я думал тогда; полагаю, мне просто хотелось продлить разговор с ней. Нелепо, как уже сказано, но из песни слова не выкинешь.

— Ну, по правде говоря, там отвратительно. Отель считается дешевым, но «дешевое» в Нью-Йорке дороже, чем я могу себе позволить. В особенности если иметь канадские доллары.

— Вы встречались с полицией?

— Да. Вчера. Я думала, мне придется опознавать тело, как показывают по ТВ, но они уже это сделали. Они задали мне несколько вопросов… по правде говоря, ужасных.

— Они считают, что его убили в ходе гомосексуального акта?

— Да. Но, боже мой!.. И я сказала им… ну, что дядя Эндрю не из таких. Он не делал секрета из своей… м-м-м… сексуальной ориентации, но был верен Олли. Это преподаватель в Оксфорде. Они выглядели как старая семейная пара, когда были вместе. — Внезапно она резко сменила тон. — Как думаете, нам удастся сегодня покончить с нашим делом?

— С нашим делом?

— Я имею в виду рукопись дяди Эндрю.

Ах, вот оно что! Я спросил, что она знает о ней.

— О, он мало что рассказывал, только говорил, что это рукопись начала семнадцатого века. Он заплатил за нее несколько тысяч долларов, но думал, что, возможно, цена окажется выше, если подтвердятся некоторые вещи.

— Какие, к примеру?

— Не знаю. Он не сказал. — И снова она очаровательно наморщила лоб. — По-моему, вас это не касается. Это моя собственность.

— На самом деле, мисс Келлог, — чуть чопорно ответил я, — это собственность государства. Чтобы предъявить на нее права, вы должны доказать, во-первых, что вы именно та, кем себя называете, а во-вторых что вы единственная законная наследница Эндрю Булстроуда. Вы должны предъявить завещание, утвержденное окружным судом Нью-Йорка. Только тогда судебный исполнитель отдаст мне распоряжение вручить вам собственность государства.

— О боже! И долго это будет продолжаться?

— Может быть, долго. Если завещание окажется неясным или будет оспорено, пройдут недели, месяцы и даже годы.

Она огорченно вскрикнула, прикусила губу и спрятала лицо в ладонях. Клерк за конторкой бросил на нас неодобрительный взгляд.

— Не могу я столько ждать, — простонала она. — В моем распоряжении несколько дней. Я должна вернуться в Торонто в понедельник, мне не по средствам жить в отеле. И…

Она внезапно смолкла и опустила взгляд, словно чуть не проговорилась о том, о чем лучше промолчать. Интересно; я подумал, не из-за этого ли она не захотела прийти ко мне в офис, и решил проверить.

— И?..

— Нет, ничего.

Бедняжка не умеет лгать, подумал я, глядя, как порозовела ее шея.

— Нет, не ничего, я думаю. Вы просите меня встретиться с вами в уединенном месте, вы все время поглядываете на дверь, будто ждете, что кто-то ворвется сюда, а теперь вы явно замалчиваете что-то. Мало того, что ваш дядя умер при таинственных и пугающих обстоятельствах. Мне кажется, у вас есть проблемы. Простите мою дерзость, но мне кажется, что вы нуждаетесь в…

— В юристе? Вы хотите предложить себя? — подозрительно спросила она.

— Вовсе нет. Вам нужен юрист, занимающийся делами о наследстве в суде. У меня другая специальность, хотя в моей фирме есть и такие. Я готов предложить вам себя в качестве друга.

— Думаете, я нуждаюсь в друге?

— Похоже на то. Я догадываюсь, что к вам подъезжали насчет рукописи, причем таким образом, что это вас обеспокоило.

Она энергично закивала, отчего косички угрожающе закачались.

— Да. Сразу после того, как мне позвонили из полиции и рассказали, что дядя Эндрю умер, был еще один звонок. Мужчина с низким голосом и сильным акцентом.

— Английским акцентом?

— Нет, скорее славянским или ближневосточным. Я накричала на него, потому что была сильно расстроена. Дядя Эндрю только что умер, а грифы уже кружат над трупом. Я бросила трубку, но он тут же позвонил снова, и тон у него был… глупо, наверно, говорить «угрожающий», но таким он мне показался. Он предложил мне за документ пятьдесят тысяч канадских долларов, и я сказала, что подумаю. Его мой ответ, видимо, не устроил, и он прибавил кое-что еще. Слов я точно не помню, но вроде того, что для меня же лучше согласиться на его условия. Прямо как в «Крестном отце» — предложение, от которого невозможно отказаться. Все это звучало так нереально, что меня едва не разобрал смех. Как они узнали, что я здесь? Никто дома не в курсе, где я остановилась.

— А ваше начальство?

— Нет. Они знают только номер моего мобильного. Когда сегодня утром я уходила из отеля, я видела автомобиль — один из этих больших внедорожников, черный, с тонированными стеклами, припаркованный в квартале от отеля. Около него стоял крупный мужчина с круглой головой, в солнцезащитных очках. Я оглянулась на него — он смотрел мне вслед с мерзкой улыбкой, а потом сел в автомобиль. Тут подошел автобус, и, когда я приехала в библиотеку, автомобиль уже был здесь.

— Это внушает беспокойство, — сказал я.

— Да, — после долгой паузы ответила она слегка дрожащим голосом.

— Давайте исходить из того, что полиция ошибается насчет причины смерти вашего дяди. Допустим, его убили из-за этого… м-м-м… документа. Похоже на мелодраму, да, но такие вещи иногда случаются. Давайте допустим, что эта вещь очень ценная, что она стоит гораздо больше пятидесяти тысяч канадских долларов. Преступники как-то узнали о ней, а теперь пытаются завладеть ею — честным либо грязным путем. Это имеет смысл?

Она тихо кивнула. Мне показалось, что она вздрогнула, и я захотел обнять ее, но воздержался.

— Да, хотя звучит ужасно. Я даже представить себе не могу, что бы это могло быть. Я имею в виду ценность рукописи. Дядя Эндрю говорил, что заплатил несколько тысяч долларов, и, скорее всего, столько она и стоит, иначе зачем прежний владелец продал ее? Если теперь выясняется, что она гораздо более ценная, при чем здесь преступники?

— У меня есть идея. Возможно, ценен не сам документ, а то, к чему он приводит. Дядя что-нибудь говорил об этом?

— Нет. Насколько я знаю, там какое-то письмо первой половины семнадцатого века, имеющее сугубо академический интерес. Дядя был очень увлечен им и прошлым летом специально съездил в Англию, чтобы уточнить детали. Но он никогда не думал, что рукопись имеет… ну, денежную ценность. А вам он рассказывал, что это такое? В смысле, к чему может привести письмо.

— Да. Он утверждал, что документ ведет к подлинной рукописи Шекспира, но, боюсь, он был чересчур оптимистичен. Позже я разговаривал с Микки Хаасом. По его мнению, такое маловероятно, а ваш дядя, похоже, просто отчаянно стремился… как бы сказать… восстановить свою репутацию.

— Да, верно, после того скандала он очень этого хотел. Вы знаете его историю?

— Я знаком с фактами, да. Однако он, кажется, догадывался, что преступники интересуются рукописью. Недаром он отдал ее мне на хранение. Подозревал, наверно, что на него могут напасть, и хотел сохранить документ… Ну, продолжим. По-моему, необходимо обеспечить вашу безопасность. В тот поганый отель вам, ясное дело, возвращаться нельзя. Надо переехать в другой…

— Я не могу позволить себе переехать. Я заплатила вперед. Ох, какой-то кошмар…

— Или, если позволите, у меня в городе большой лофт, точнее, верхний этаж дома. Там две спальни, где ночуют мои дети на школьных каникулах. Вы могли бы занять одну из них. Наверно, там почти так же убого, как в «Маркизе», зато безопасно. У меня есть и водитель, который будет возить вас по городу. Раньше он был телохранителем.

— Телохранителем? — воскликнула она. — И кого же он охранял?

— Ясира Арафата, в частности. Но мы об этом не распространяемся. Более безопасного места для вас я и представить себе не могу. Вы будете в безопасности от всех. — От всех, но не от меня; впрочем, этого я не сказал. Честно говоря, у меня и в мыслях не было ничего подобного, когда я делал свое предложение. Я хорошо помнил ужас ее дяди и не хотел, чтобы то же выражение появилось на ее лице. — Мы спрячем вас и попытаемся выяснить что-нибудь об этих людях, отталкиваясь от их автомобиля. Я бы сообщил полиции о развитии событий и предоставил действовать копам.

После обычных вежливых колебаний она согласилась с моим планом. Мы покинули читальный зал, а потом и библиотеку. Наверху лестницы я отодвинул ее в тень колонны у входа и оглядел Пятую авеню. Никакого черного внедорожника с тонированными стеклами не обнаружилось. Я позвонил Омару и велел встретить нас на Сорок второй улице. Мы торопливо пересекли Брайант-парк и сели в «линкольн».

Мой лофт находится на пересечении Франклин-стрит и Гринвич. Его площадь — четыре тысячи квадратных футов. В здании сначала располагалась швейная фабрика, потом товарный склад, а теперь оно до отказа набито богатыми людьми. Я купил помещение до того, как началось всеобщее помешательство на недвижимости в деловой части города, но все равно он стоил кучу денег, не считая ремонта. Мы жили здесь всей семьей — Амалия, дети и я; пока жена не съехала. Она знала, что я люблю это место, и заодно хотела быть ближе к школе, где учатся дети. Сейчас все они живут в двухквартирном каменном доме на Восточной Семьдесят шестой улице. Мы делим расходы пополам, поскольку у Амалии достаточно денег и она не считает, что меня следует пустить по миру только из-за того, что я сексуальный козел.

Во время нашей беседы я, однако, и не вспоминал об этом. Я показал Амалии-2 (она же Миранда Келлог) свое владение. Оно произвело на нее впечатление, что было шагом вперед по сравнению с Амалией-1 — на ту не производили впечатления никакие вещи, которые можно купить за деньги. Я заказал на дом китайский обед, и мы поели при свечах за низким столиком, откуда открывался приятный вид на реку. Я вел себя как джентльмен; мы просто ели и рассказывали друг другу свои истории. Выяснилось, что по образованию она детский психолог, хоть и работает чиновником среднего уровня. Мы поговорили о Нико, моем мальчике, и о его проблемах. Она проявила сдержанное сочувствие. Чем внимательнее я вглядывался в ее лицо, тем отчетливее видел, что она не так похожа на Амалию, как мне показалось вначале. И все же при взгляде на нее в душе по-прежнему пузырился восторг. Как мало мы знаем, как много мы открываем, какие химические силы соединяют любовников — так, кажется, поется в песне.

Она начала позевывать, стараясь скрыть это, и я устроил ей постель в комнате Имоджен. Дал чистую белую майку в качестве ночной рубашки, и, конечно, у меня всегда имеются новенькие зубные щетки — для детей. Она сонно поблагодарила меня и поцеловала в щеку. Что у нее за духи? Неуловимый, но такой знакомый запах.

На следующий день мы поднялись рано и выпили кофе с рогаликами — в обстановке более дружеской, чем оно происходило бы, будь это Утро После. В ее манере держаться проскальзывала некая отстраненность, удерживающая от настойчивых домогательств, и мне это нравилось: еще одно напоминание об Амалии. На ней был вчерашний костюм из универсального магазина. Омар отвез нас ко мне в офис. Там я познакомил ее с Джасмин Пинг — нашим блестящим юристом по делам о наследстве — и оставил их обсуждать таинства судебного утверждения завещания и переправки профессорского тела в Англию.

Согласно записной книжке, утро я провел, отговаривая одну писательницу возбуждать дело против другой; та другая украла ее идею и создала более успешную книгу, чем собственная книга писательницы. Позже по телефону я договаривался о встрече с человеком из торгпредства США, чтобы обсудить проблему (чего бы вы думали?) китайского пиратства. В общем, обычное утро. Примерно в двенадцать тридцать Миранда появилась в моем офисе, и я пригласил ее на ланч. Она отказывалась, я настаивал. В конце концов она стыдливо призналась, что все еще боится выходить на люди и хотела бы поесть в офисе или у меня в лофте.

Мы заказали еду в офис. Пока ждали, Миранда заговорила о рукописи. Сказала, что под руководством дядя научилась неплохо читать рукописные тексты первой половины семнадцатого столетия, и спросила, нельзя ли ей взглянуть на манускрипт. Никаких серьезных возражений у меня не было. Наследники часто делают независимые суждения о ценности предполагаемого наследства. Я послал мисс Малдонадо в хранилище.

Привезли ланч, и мы поели, сидя за стеклянным кофейным столиком. Она ела очень аккуратно, маленькими кусочками. Мы поговорили об ИС и о визите ее дяди; она понятия не имела, почему он хотел или был вынужден обратиться к услугам юриста. Тут вернулась с папкой мисс Малдонадо.

Прежде чем взять в руки жесткие коричневатые листки, Миранда натянула хлопчатобумажные перчатки. Чтобы лучше разглядеть водяные знаки, она поднесла страницы к окну, но день был мрачный, начинался дождь. Пришлось воспользоваться настольной лампой.

— Интересно, — сказала она, разглядывая страницы на свет. — Вот эта плотная бумага, ее обычно называют королевской, помечена гербом Амстердама. Ее производила хорошо известная бумажная фирма. Такая бумага была широко распространена в семнадцатом столетии. Судя по виду страниц, их вырвали из какого-то гроссбуха. Другие страницы, похоже, не связаны с первыми и представляют собой печатную копию.

Она назвала фамилию производителя бумаги и ее происхождение, но я запамятовал эти детали. В одно ухо влетело, в другое вылетело. Она достала из сумки складное увеличительное стекло и спросила:

— Не возражаете?

Я не возражал. Мне доставляло удовольствие смотреть на нее. Она изучала страницы; я изучал лебединый изгиб ее склоненной шеи и завитки волос, которые робко шевелил сквозняк от отопительной системы.

Время шло. Я без всякого энтузиазма занялся кое-какой бумажной работой. Шум за стенами офиса доносился, казалось, из другого мира. Время от времени она что-то бормотала, читая страницы. Потом вдруг удивленно открыла рот.

— Что?

— Тот, кто написал это, Ричард Брейсгедл… утверждает, что плыл морем на «Морском приключении» и оно потерпело кораблекрушение. О боже! У меня даже руки дрожат.

Я спросил, что тут такого «рукодрожательного».

— Это же известнейшее событие! На борту находился губернатор Виргинской колонии. Они потерпели кораблекрушение около Бермуд, добрались до суши, построили корабль и вернулись в Вирджинию. Некоторые из участников экспедиции позже написали об этом отчеты, и есть мнение, что Шекспир изучал их свидетельства для создания атмосферы острова Просперо в «Буре». Но если этот человек, как он утверждает, знал Шекспира в тысяча шестьсот десятом… Тогда он, возможно, встречался с ним, живописал ему тропический колорит, а тот использовал в пьесе подробности… Это одно делает… Послушайте, мистер Мишкин…

— Пожалуйста, вы же моя гостья. Зовите меня Джейк.

— Хорошо… Джейк. Я должна изучить эту рукопись. Нельзя взять ее к вам домой?

Инстинкт юриста, конечно, подсказывал мне, что надо отказать. Юрист постоянно имеет доступ к чужим деньгам и ценностям, и первый шаг на скользком склоне он делает, вручая эти самые ценности тому, кто еще официально не признан собственником. Вынесите рукопись из офиса для того, чтобы предполагаемый наследник мог изучить ее, и очень скоро вы повесите Ренуара своего клиента в вашей спальне и отправитесь с семьей в морское путешествие на яхте покойного завещателя.

Да, все верно. Но она смотрела на меня с такой надеждой, а ее щеки горели восторгом открытия. Вдобавок я вспомнил об Амалии: та никогда меня ни о чем не просила, ожидая, что мистическая связь любви поможет мне самому угадать, чего она хочет. И я неминуемо терпел неудачу. Это приятно — когда тебя просят.

И я ответил, что это можно уладить, поскольку закон соблюден: рукопись по-прежнему остается при мне. Я достал жесткую папку, положил туда материалы Брейсгедла, позвонил Омару, взял зонт и портфель, обсудил с мисс Малдонадо текущие дела и вместе с Мирандой покинул офис.

Как это нередко бывало, я обещал прихватить детей из школы и отвезти их домой. Тут возникала определенная неловкость, но, в конце концов, Миранда — всего лишь клиентка, не связанная со мной опасно близкими отношениями (по крайней мере, пока). Я подобрал детей, представил их, и поездка прошла на удивление приятно. Имоджен вела себя необычайно мило. Она спросила, говорит ли моя гостья по-французски, раз она канадка, и услышала смущенный ответ, что у Миранды нет никакого таланта к языкам. А Нико развлекал нас, завязывая на обрывке веревки много-много разных узлов, рассказывая о происхождении каждого, о том, для чего он применяется и каковы его особенности. Я восхищался тем, как ласково Миранда обращается с мальчиком — у многих так не получается, включая меня, — и подумал, что это хорошее предзнаменование с точки зрения нашего будущего.

Мы высадили детей и поехали ко мне (медленно, из-за темноты и усиливающегося дождя), и по дороге, после обязательных похвал в адрес детей, Миранда неожиданно разговорилась о чудесных открытиях из послания Брейсгедла. Мне следовало бы запомнить нашу беседу, но я забыл ее слова и не чувствую в себе сил придумывать их, как поступал с другими разговорами. Сейчас почти три часа ночи, и вскоре мне, наверно, придется немного поспать.

Как бы то ни было, мы приехали, и Омар отбыл.

Однако не успели его задние огни исчезнуть за поворотом, как мы услышали громкий шум шин по влажной мостовой. Огромный черный внедорожник вынесся из-за угла Гринвич-стрит, резко затормозил перед нами, оттуда выскочили трое, все в черных куртках с капюшонами и кожаных перчатках, и рванули в нашу сторону с самым угрожающим видом. Один из них схватил Миранду, и я ударил его в лицо (боюсь, без особого эффекта) наконечником зонта. Самый крупный из двух других тут же вырвал у меня зонт, а его товарищ забежал сзади и обхватил меня за руки. Здоровяк сделал выпад, намереваясь ударить меня в живот; скорее всего, он не собирался этим ограничиваться, вознаграждая себя за удар зонтом.

Я не драчун, но я достаточно времени провел в салунах и знаю: существует тип храбрых мелких парней, которые, набравшись, не могут противиться желанию затеять драку с более крупным парнем. Особенно если этот последний внешне не потрясает воображение и не похож на Шварценеггера, что в полной мере относится ко мне. Люди моей профессии обычно имеют небольшой опыт физического насилия. Тяжелоатлеты на каждом шагу не попадаются, и нападающие понятия не имели, что я из их числа.

Первым делом я согнул руки и вырвался из хватки того, что стоял сзади. В следующее мгновение я присел на корточки и развернулся на пятках так, что мое лицо оказалось на уровне его бедер. Я обхватил обе его ноги под коленями. Руки у меня большие и очень, очень сильные. Здоровяк за моей спиной попытался вцепиться мне в шею, но теперь я уже снова встал, подняв над головой обе руки. Тот, кого я схватил, весил около ста восьмидесяти, и поднять его мне не составило труда. Я отступил на шаг, снова развернулся и ударил громилу по голове его же дружком. Человеческое тело — не слишком удобная дубинка, но как демонстрация силы и способ устрашения противника не знает себе равных. Здоровяк зашатался, поскользнулся на влажной мостовой и рухнул на задницу. Я раскрутил свою «дубинку» над головой и швырнул вдоль улицы.

К сожалению, чтобы совершить эти подвиги, мне пришлось выронить портфель, и тип, что удерживал Миранду, грубо отпихнул ее к стене здания, схватил портфель, выкрикнул что-то на незнакомом языке и помчался к внедорожнику. Двое других поднялись и тоже побежали, выкрикивая проклятия. Машина рванула с места так быстро, что я не успел разглядеть номер. Я подошел к Миранде. Она была цела; лишь синяки остались на запястье, куда вцепился этот головорез, да царапины на руке и на коленях.

Она нетерпеливо отмахнулась от моих забот.

— Они унесли ваш портфель?

— Боюсь, да, и это очень жаль. Он у меня с тех пор, как я стал юристом.

— Но рукопись… — простонала она.

— Рукопись цела и невредима. Она во внутреннем кармане моего плаща.

Я хотел добавить, что особо ценные вещи всегда ношу при себе с тех самых пор, когда, учась в университете, забыл в метро свою старую сумку с единственным экземпляром важных юридических бумаг, отнявших несколько сот часов каторжного труда. Но тут Миранда внезапно обхватила мое лицо руками и поцеловала в губы.

Письмо Брейсгедла (7)

Прошло несколько недель, как мы прибыли, и настал день, когда мистера Кина убило огромное ядро. В один момент я разговаривал с ним, а в другой он уже стоял без головы и упал. И где я оказался? Пушки были переданы другому мастеру, и с ними управлялись его люди. Так стоял я посреди Слайса с несколькими монетами в кошельке, а на голландском не умею ни слова. Но однажды бродил я в печали по пристани и увидел, как в порт входит «Гроен Дрейк». Я сказал капитану, что могу обслуживать пушки не хуже любого другого. Он сказал, хорошо, я понимаю, парень, но знаешь ли ты, чем я занимаюсь? Он хорошо говорил по-английски, и я сказал ему, нет, сэр. Он сказал, я пират, контрабандист. Это было слово, которого я не знал. Он объяснил мне его смысл: это тот, кто обманывает его величество, не платит корабельный сбор и пошлину. Ну, ты готов служить моим пушкарем в этом деле, кровавом и жестоком, но мы заработаем золото? И я сказал, да, сэр, потому что совсем изголодался. И еще мне очень хотелось иметь много золота. Я сказал себе, тебе повезло, какая разница, как убивать испанцев.

Мы отплыли из Слайса и стали карать испанские суда от Северного моря до Бискайского залива, захватили много кораблей, убили много испанцев и некоторых французов, а потом ночью приплыли в Англию и под носом у береговой охраны выгрузили груз шелка, пряностей, вина, спиртных напитков. Пока мы были в порту, я сделал себе квадрант для определения расстояния, один человек в Роттердаме изготовил мне его из латуни и вдобавок сделал прорези на четвертях и установил на них маленькие зеркала, так что можно смотреть в обе стороны одним взглядом. С ним на борту мы могли точно рассчитать, сколько пороха надо сыпать, чтобы ядро долетело на, скажем, восемьсот ярдов. Загрузив порох и установив инструмент под заранее рассчитанным углом, я ждал, пока цель появится в обоих зеркалах, тогда, значит, судно точно, где нужно, и я давал приказ стрелять, все ядра попадали в цель сразу же, без предупреждающих выстрелов и не тратя заряды впустую. Они очень удивлялись, что мы без труда справлялись с ними и брали на абордаж.

Так за два года на море я скопил 80 соверенов золотом, которые хранил у одного еврея в Слайсе. Матросы тратили все деньги на пьянку и шлюх, а я нет. В год девятый, как все знают, между королем Испании и Голландией было подписано соглашение, чтобы больше не грабить испанские корабли. Но Ван Брилле сказал, что Голландия нам не указ, как занимались контрабандой, так и будем. Мы продолжали это дело, но мне было тревожно, и однажды я пошел к своему еврею, тот выписал мне вексель и сказал, что любой еврей от Португалии до Московии, которому я покажу бумагу, даст мне всю сумму в золоте. Мы поплыли в Англию и, пока мы были на берегу, продавали наши товары нужным людям в Плимуте, я сошел с корабля во тьму и покончил с контрабандой, или, по крайней мере, так я считал.

В Плимуте я прожил несколько дней в гостинице «Якорь», думая, что мне делать, куда пойти. И тут пришел человек, набиравший матросов для путешествия адмирала сэра Сомерса в Вирджинию, в Новый Свет. Я подумал, это мне знак, что делать. Я сказал ему, что я пушкарь, могу стрелять и на суше и на море, умею определять путь по звездам и пользоваться алидадой, чтобы находить широту, могу делать съемку, если потребуется. Он спросил: может, ты и по воде ходить умеешь или тебе для того нужно судно? Все, кто там был, засмеялись: но он велел мне пойти с ним к мистеру Толливеру, командиру флагмандского корабля «Морское приключение». Тот встретил меня по-доброму. Я показал ему, что умею. Он был удовлетворен, и я подписал бумагу как начальник пушки, за 15 в день, с кормежкой.

Мы отплыли второго июня девятого года. После Гроен Дрейка тот корабль показался мне почти дворцом знатного лорда, такой просторный, так хорошо обустроенный, еда гораздо лучше, никакого голландского сыра, рыбы, рейнвейна, но доброе пиво, английская говядина: я был очень даже доволен. Я подружился с мистером Толливером, научился у него искусству работы с компасом, как определять долготу по звездам, а это вещь очень трудная. Он был очень странный человек, я таких прежде никогда не встречал. Он не верил в Божью благодать и думал, что нет разницы между папистскими суевериями и протестантской верой: он считал, что Бог создал мир, а потом оставил его быть, как он сам сможет, подобно как жена выставляет пироги в прохладное место, не заботясь больше о нас, своих созданиях. Мы спорили по этим вопросам во время ночной вахты до самого рассвета, но без толку, мы никогда не могли договориться, поскольку он не принимал авторитет Священного Писания. Ты что, там был, когда все это писали? Нет? Тогда откуда ты знаешь, что Божье слово не написано такими же дураками, как ты сам? Он не боялся адского огня, говоря, что никогда не видел ни дьявола, ни ангела и не встречал никого, кто бы их видел, за исключением немногих безумцев. Он думал, что большинству людей церковь не причиняет вреда, и ходил на воскресную службу, но про что сама служба или проповедь, ему было все равно: если его королевская милость скажет, что нужно поклоняться простому камню или папе, он и тогда будет доволен. Я изумлялся, как это все в нем помещается, как он мог так относиться к вещам, к которым все в мире относятся очень серьезно, а он нет, и притом быть хорошим добрым человеком, со всей его мудростью?

 

8

Мать Крозетти, Мэри Маргарет Крозетти (Мэри Пег, как все ее называли), обладала многими качествами, весьма полезными ей и в качестве старшего научного сотрудника библиотеки, и в качестве матери. К их числу относились изумительная память, приверженность истине, невероятное внимание к деталям и внутренний детектор лжи, по мощи не уступающий настоящему. Она старалась обеспечить сыну приватность частной жизни, соответственно его статусу взрослого человека, однако совместное существование в крошечном бунгало создавало достаточно точек соприкосновения, позволявших ей практически всегда знать о его душевном состоянии. Десять дней назад это состояние было прекрасным. Ал хоть и испытывал склонность к меланхолии, но пару последних дней он пел, принимая душ, и весь светился изнутри.

«Влюбился», — думала мать с той смесью радости и тревоги, какую подобное обстоятельство порождает в душах большинства родителей. Потом, совсем быстро, наступил разрыв.

«Она его бросила», — решила Мэри Пег.

Еще она думала, что радость поначалу была слишком уж бурной и все чересчур быстро закончилось.

— Я тревожусь о нем, — сказала она по телефону старшей дочери. — Это на него не похоже.

— Его всегда бросают, ма, — ответила Дженет Кин; она была не только соучастницей матери по семейным заговорам, но и профессиональным психиатром. — Он парень симпатичный, но не имеет подхода к женщинам. Это пройдет.

— Тебя здесь нет, Дженет. Он похож на зомби. Приходит с работы в таком состоянии, словно день гнул спину в соляных копях. Ничего не ест и спать ложится в половине девятого. Это неестественно.

— Ну, я могла бы взглянуть на него… — начала Дженет.

— Что, как на пациента?

— Нет, ма, это недопустимо, но если ты просто хочешь услышать мое мнение…

— Послушай, дорогая. Я знаю, когда мои дети сходят с ума, а когда нет. Он не сошел с ума. Ну, ты понимаешь, что я имею в виду. Я хочу сделать вот что. Приготовлю в субботу завтрак повкуснее, сяду рядом и все из него вытяну. Что скажешь?

Дженет и в самых буйных профессиональных фантазиях не мечтала о том, чтобы обладать способностью матери заставлять людей выбалтывать свои секреты, поэтому она сделала лишь несколько нечленораздельных одобрительных замечаний. Одобрительные замечания — именно то, что требовалось Мэри Пег, когда она просила совета, и Дженет выполнила свой долг. Сама она считала, что братцу нужны девушка, приличная работа и возможность жить самостоятельно, не под одной крышей с матерью — именно в таком порядке, по возрастанию важности. Но она решила не спорить. Дженет и обе ее сестры при первой же возможности покинули родной дом — и не потому, что не любили свою дорогую мамочку. Просто мать отбрасывала уж очень плотную тень. Бедняга Алли!

Мэри Пег, получив профессиональный совет Дженет, всегда чувствовала себя лучше и радовалась, что мнение дочери так хорошо соотносится с ее инстинктами. Она была одной из семи детей вагоновожатого подземки. В отличие от большинства людей своего класса и культуры, она поддалась соблазнам шестидесятых и прошла весь бунтарский путь — увлекалась рок-группами, жила в коммуне в Калифорнии, пробовала наркотики, имела случайный секс; потом, слегка пристыженная, она вернулась к реальной жизни, выучилась в колледже и стала работать научным сотрудником библиотеки. Буйная сторона истории осталась тайной для ее родителей, поскольку, в отличие от многих современников, Мэри Пег не была настолько испорчена, чтобы вопить об этом направо и налево; ей хватало испорченности как таковой. Воспитанная в католической традиции, она всегда страдала от чувства вины по поводу того, что обманывала родителей; когда у нее появились собственные дети, она твердо решила: в их семье лжи между родителями и детьми не будет. Порой она думала, что поэтому и вышла замуж за копа.

Все прошло по плану. Она приготовила вкусный завтрак, сын прошаркал к столу, отпил немного апельсинового сока, подцепил вилкой кусок французского тоста и сказал: спасибо, но на самом деле он не очень голоден. Тогда Мэри Пег постучала чайной ложкой по стакану, неплохо имитируя сигнал пожарной тревоги. Он вздрогнул и уставился на нее.

— Давай, парень, выкладывай, — сказала она, вперив в него взгляд своих глаз цвета газового пламени, в данный момент столь же обжигающих.

— Что?

— Он спрашивает, «что»! Ты две недели разыгрываешь сцену из «Ночи живых мертвецов». Думаешь, я ничего не замечаю? Ты выглядишь как «Крушение "Геспера"».

— Нет, ничего подобного, ма…

— Очень даже есть подобное. Это та девушка? Как там ее звать, Кэрол…

— Кэролайн. — Он испустил тяжкий вздох.

— Она самая. Теперь слушай. Ты знаешь, я никогда не лезу в личную жизнь своих детей…

— Ха!

— Не дерзи, Альберт! — И дальше, более сдержанным тоном: — Серьезно, я начинаю беспокоиться. Тебе и раньше случалось переживать разрыв с девушкой, но ты никогда не вел себя так странно.

— Это не разрыв, ма. Это… Я не знаю что. В том-то и проблема. В смысле, да, у нас было свидание, очень приятное, но потом она… ну, типа, пропала.

Мэри Пег пила кофе, ожидая продолжения, и не прошло и нескольких минут, как запутанная история о Ролли, рукописи и Булстроуде выплыла наружу. Муж неоднократно рассказывал ей о своих расследованиях, он не относился к числу тех полицейских детективов, что считают своих жен слишком нежными для рассказов о работе копов; она такой и не была. Она знала, как следователи это делают: сочувственно слушают, время от времени вставляя подбадривающее слово. Ее вовсе не обрадовало сообщение о том, что ее сын, подстрекаемый той неприятной женщиной, оказался в положении уголовного преступника. Однако она воздержалась от комментариев. Теперь сын перешел к описанию их свидания, не вдаваясь, конечно, в интимные детали, но у нее хватало опыта и воображения домыслить их.

— Ну, как я сказал, мы приятно провели время, и я чувствовал себя прекрасно. На следующий день я пошел на работу, рассчитывая встретить ее, но она не появилась. Я спросил у Глейзера. Он ответил: она позвонила и сказала, что пару дней ее не будет в городе. Я подумал, это немного странно. В смысле, ведь между нами как-никак что-то было, и она могла бы позвонить мне... Но я уже говорил, она вообще человек необычный. Ну, поэтому я не слишком беспокоился, знаешь ли. Настал день, когда она должна была появиться, но… Кэролайн нет. Мистер Глейзер позвонил ей — телефон отключен. Мы немного заволновались, и я предложил: давайте я после работы заеду к ней и посмотрю, что там и как. Когда я добрался до ее улицы, там стоял большой самосвал и было полно рабочих, занимающихся сносом домов. Они уже заканчивали работу. Большой желоб, по которому спускают вниз обломки и все такое прочее, еще был на месте и шел прямо из ее окна на верхнем этаже. Я поговорил с начальником бригады, но он ничего не знал. Ему поступил вызов из управляющей компании, владевшей домом, — им срочно потребовалось разобрать здание до кирпичного каркаса, подготовив к переделке. Он сообщил мне название управляющей компании, но в дом пройти не разрешил. Я уже говорил, что Кэролайн всю мебель сделала сама из выброшенных досок. Прекрасная работа, и вот сейчас все пошло прахом, разбито и разломано, ее рабочий стол и прочее. Это было как смотреть на ее труп. — Крозетти вздрогнул, гоняя вилкой по тарелке кусок тоста. — В любом случае, там я ничего поделать не мог и был… ну, совершенно подавлен. Пошел прочь и тут заметил, что и эта улица, и боковые переулки усыпаны обрывками бумаги. День стоял ветреный, и я подумал, что бумагу выдуло из самосвала или когда она скользила по желобу. Ну, я, как последний идиот, шел по улице, подбирал клочки и думал: ох, ей же будет приятно сохранить что-нибудь из этого хлама — фотографию, почтовую открытку… Глупость, конечно. Ясное дело, она взяла с собой все, что хотела. — Он вытащил бумажник и показал матери сложенную почтовую открытку и фотографию. — Мелодраматично, да? Таскать это с собой? Мне кажется, если держать при себе что-то, принадлежащее ей, это будет вроде… ну, магического заклинания, что ли. Останется какая-то связь между нами, и она не исчезнет полностью, навсегда.

Он снова спрятал бумаги с таким несчастным видом, что Мэри Пег с трудом подавила атавистическое желание посадить его к себе на колени и поцеловать в лоб. Вместо этого она спросила:

— А что с теми знаменитыми томами? Думаешь, она взяла их с собой?

— Надеюсь, что да. Я их не видел. Хотя, может, они лежали на самом дне самосвала. Здесь ирония, типа золотой пыли в «Сокровище Сьерра-Мадре».

Последнее замечание заставило Мэри Пег почувствовать себя немного лучше; если сын вспомнил о кино, значит, дела не так уж плохи.

— Ты, конечно, позвонил в управляющую компанию, — сказала она.

— Конечно. Я даже отправился в их офис в Бруклине. Там секретарь, который ничего не знает, и босс, которого никогда нет на месте. В конце концов я дозвонился, и босс сказал, что не знает никакой Кэролайн Ролли, что верхний этаж никогда не сдавался под жилое помещение, что дом официально значится непригодным для проживания и именно по этой причине его сносят. Я спросил, кто владелец здания, но он ответил, что это конфиденциальная информация. Консорциум, сказал он. Потом я позвонил профессору Булстроуду и узнал от секретаря, что вчера он уехал в Англию. Неизвестно, когда вернется. Приглашенные профессора вольны отправляться куда им вздумается, когда занятий нет. Его номер в Оксфорде мне отказались сообщить. — Он бросил на мать такой потерянный взгляд, что у нее заныло сердце. — Прямо не знаю, что делать, ма. Мне кажется, с ней что-то случилось, и в этом есть моя вина.

— Ну, вот уж полная чушь. Ты не прав только в одном — что с самого начала пошел у нее на поводу. Послушай, я понимаю: тебе нравится эта девушка. Но почему ты не допустишь, что она просто сбежала с крадеными книгами?

— Крадеными книгами? Ма, она же не ограбила винный магазин! Это другое. Она переплетчица. Она восстанавливает прекрасные книги, которые владелец велел уничтожить. Глейзер не теряет ни пенни — он хочет получить лишь деньги от продажи вклеек…

— И теперь он их не получит, не забывай.

— Ну, я не оправдываю ее, но если она и обманщица, то обманщица необычная. Она не выполнила указание Глейзера, спешно куда-то переехала и не собирается отдавать Глейзеру то, на что он рассчитывает, — это верно. Только вот… Дело у нее было в самом разгаре, но… поверь, она создала в пустом лофте в Ред-Хуке целый маленький мир, построила его собственными руками. Там было ее рабочее место, а работа — в ней вся жизнь Кэролайн. Она не могла просто взять и бросить ее.

— Не знаю, дорогой. Она кажется непредсказуемой женщиной и почти… я бы сказала, ненадежной. По ее словам, над ней ужасно надругались. И ты сказал, что она, похоже, скрывается. Может, те, от кого она скрывается, добрались до нее? Что ты качаешь головой?

— Нет, я теперь совсем не уверен, что она скрывается. Я предпринял массированный поиск в Интернете. Естественно предположить, что, когда мужчина по имени Ллойд в течение десяти лет держит девушку по имени Кэролайн Ролли взаперти в качестве сексуальной игрушки, такая история должна стать громкой новостью. Но я не нашел ничего. Я перечитал кучу канзасских газет. Ноль: никаких упоминаний об этом случае. Конечно, она могла сменить имя. Тем не менее… Короче, я позвонил Патти.

Мэри Пег отметила, что сейчас на лице сына промелькнуло смущенное выражение; это вполне естественно, подумала она. Патриция Крозетти Долан, вторая по старшинству сестра Альберта, пошла по стопам своего папы и служила в нью-йоркской полиции, дослужившись до детектива третьего класса. Предполагается, что сотрудники департамента полиции Нью-Йорка не ведут расследования в интересах своих родных, однако многие это делают. Мэри Пег и сама не раз пользовалась связями дочери для собственных научных исследований. Теперь ее сын прибег к той же «тяжелой артиллерии», ха-ха!

Она, однако, воздержалась от насмешек и только спросила:

— Ну?

— Я попросил ее посмотреть по документам, скрывается Кэролайн от полиции или нет.

— И…

— Она нигде не упоминается. По крайней мере, под именем Кэролайн Ролли.

— Значит, она солгала? Насчет дяди и того, что скрывается?

— Выходит, так. Как еще объяснить? И это меня просто подкосило. Потому что… она действительно мне нравится. Это что-то химическое. Помнишь, вы с папой всегда рассказывали, как встретились в первый раз, когда ты работала на выдаче в библиотеке Реджо-парка и он пришел туда за книгами. Вы сразу поняли, да? Ну и здесь что-то подобное.

— Но, дорогой, у нас это было взаимно. Я не собрала свои вещички и не исчезла после первого свидания.

— Мне казалось, у нас тоже взаимно. Или, по крайней мере, к тому идет. И если это не так, в смысле, если я все придумал… ну тогда кто я такой? Сумасшедший маньяк, наверно.

— Пожалуйста, перестань. Ты не маньяк, поверь мне на слово. Я бы первая сказала тебе, если бы ты начал сходить с рельсов. Как, надеюсь, поступишь и ты: скажешь мне, когда старческое слабоумие поднимет свою мерзкую голову. — Она оживленно хлопнула в ладоши, словно демонстрируя, что до маразма еще далеко, и спросила: — Что же мы будем делать со всем этим?

— Мы?

— Конечно. Теперь, ясное дело, все замыкается на профессоре Булстроуде. Что тебе известно о нем?

— Ма, о чем ты? Какое отношение к исчезновению Кэролайн имеет Булстроуд? Он купил бумаги, и все. Конец истории. Хотя я поискал сведения и о нем. Знаешь, он нечто вроде «паршивой овцы».

Крозетти рассказал матери о знаменитой истории с поддельным кварто; в свое время Мэри Пег слышала об этом.

— Ах, вот кто он! — воскликнула она. — Ну, интрига усложняется, тебе не кажется? Первое, что мы должны теперь сделать, это подключить Фанни. Так тебе следовало поступить с самого начала. — Увидев недоуменное выражение на лице сына, она терпеливо продолжила: — Альберт, не думаешь же ты, в самом деле, что Булстроуд честно перевел тебе отрывок из рукописи? Безусловно, он солгал! По твоим словам, внутренний голос подсказывал тебе, что тебя обдирают, и ты не продал бы ему рукопись, если бы эта женщина не пустила в ход слезы и не нагромоздила гору лжи. Они действовали заодно.

— Немыслимо, ма…

— Таково единственное объяснение. Она обвела тебя вокруг пальца. Мне очень жаль, дорогой, но это несомненный факт — иногда мы влюбляемся в неподобающих людей. Ведь Купидон имеет при себе лук и стрелы, а не тесты личности. В юности со мной такое тоже случалось, и не раз.

— Например? — с интересом спросил Крозетти.

Предположительно бурное прошлое матери интриговало ее детей, однако она говорила о нем исключительно намеками и для увещевания. На вопросы она неизменно отвечала примерно так, как сейчас:

— Не стоит ворошить прошлое, мой мальчик. Каждый сам выбирает свой путь. — После чего добавила: — Я прямо сейчас позвоню Фанни и договорюсь о встрече. Ты можешь пойти к ней в понедельник после работы.

Против этого у Крозетти не нашлось убедительных аргументов.

Как и предполагалось, в шесть часов вечера в понедельник он появился в отделе рукописей Нью-Йоркской публичной библиотеки с бумагами в почтовом тубусе. Фанни Добровиц сидела за своим письменным столом. Крошечная, меньше пяти футов ростом, с безобразным лицом мопса — в нем тем не менее проглядывало что-то симпатичное — и яркими карими глазами, утопающими в глубоких глазницах за толстыми стеклами круглых очков. Седые волосы Фанни были стянуты на затылке в библиотечный пучок, за ухом торчал канонический желтый карандаш. Сирота из Польши, после войны она оказалась в Америке и служила библиотекарем более пятидесяти лет — в основном в Нью-Йоркской публичной библиотеке. Уже около двадцати лет она изучала рукописи. Крозетти знал тетю Фанни всю жизнь и считал ее умнейшим человеком, хотя на комплименты по поводу своих энциклопедических знаний она вечно со смехом отвечала:

— Дорогой (это звучало как «да-а-гой»), я не знаю ничего («нит-ше-го»). Я лишь знаю, где все это найти.

В детстве Крозетти и его сестры пытались измыслить вопросы, на которые тетя Фанни не смогла бы найти ответ. Например, сколько бутылок кока-колы продано в Аштабьюле в 1928 году? Но Фанни неизменно побеждала и рассказывала замечательные истории о том, откуда получена нужная информация.

Итак, прозвучали приветствия, вопросы о сестрах и матери, о нем самом (хотя Крозетти не сомневался, что Мэри Пег детальнейшим образом проинформировала приятельницу о его делах) — и к делу. Он вытащил бумаги из тубуса и протянул рулон Фанни. Та отнесла их к широкому рабочему столу и разложила тремя параллельными рядами — копии того, что продано Булстроуду, и уцелевшие оригиналы.

Расправив их, она пробормотала что-то по-польски.

— Альберт, вот эти восемнадцать страниц… оригиналы?

— Да. Они выглядят как зашифрованные письма. Их я Булстроуду не продал.

— И ты скатал их, словно какой-то календарь? Постыдись!

Она ушла и вернулась с чистыми пластиковыми обложками для документов, куда очень осторожно разложила шифрованные страницы.

— Теперь давай-ка посмотрим, что мы имеем.

Она долго изучала копии через большое прямоугольное увеличительное стекло и наконец произнесла:

— Интересно. Знаешь, ведь это три отдельных документа. Вот здесь копии двух разных и еще оригинал.

— Ну да, я и сам понял. Четыре страницы — это, скорее всего, копия какой-то проповеди, меня они не интересуют. А остальное — письма Брейсгедла.

— М-м-м… твоя мать сказала, что ты продал письма Булстроуду.

— Да. Мне очень жаль, Фанни, нужно было сразу идти к тебе.

— Да, нужно было. Твоя дорогая мать считает, что тебя обманули.

— Знаю.

Она похлопала его по руке.

— Ну, давай посмотрим. Покажи мне то место, где, по-твоему, упоминается о Шекспире.

Крозетти так и сделал. Маленькая библиотекарша пристроила настольную лампу на гибкой ножке так, чтобы на бумаги падало как можно больше света, и углубилась в изучение.

— Ну, почерк не слишком скверный, — заметила она. — Мне попадались и похуже. — Она медленно прочла отрывок вслух, словно туповатая третьеклассница, а потом воскликнула: — Господи!

— Черт! — взорвался Крозетти, ударив себя кулаком по бедру с такой силой, что почувствовал острую боль.

— Да уж, — согласилась Добровиц, — тебя прилично обдурили. Сколько он заплатил?

— Тридцать пять сотен.

— Ох, дорогой мой! Какой позор!

— Я мог бы получить гораздо больше, да?

— О да. Если бы ты пришел ко мне и мы установили аутентичность рукописи — так, чтобы не осталось сомнений, а для документа подобной природы и важности это нелегко, — ее можно было бы выставить на аукцион. Мы, скорее всего, не стали бы принимать в нем участие, поскольку это не совсем наш профиль. Но Фолджер и Хантингтон передрались бы между собой. Более того: для человека вроде Булстроуда владеть — эксклюзивно владеть — таким документом… ну, это уже карьера. Неудивительно, что он обманул тебя! Он, конечно, сразу сообразил, что рукопись снова сделает его центральной фигурой в деле изучения Шекспира. Никто и не вспомнит больше о той злосчастной фальшивке. Это открытие — взрыв в шекспироведении. Люди годами спорят о том, какой религии придерживался Шекспир, каковы были его отношения с политикой, а здесь мы имеем чиновника английского правительства, подозревающего Шекспира в приверженности папизму, причем изменнического толка. Тут открывается непаханое поле для исследований: сам Брейсгедл, его история, с кем он был знаком, где путешествовал. Плюс история того, на кого он работал, этого лорда Д. Может, где-то в старых архивах до сих пор лежат неисследованные документы. И поскольку нам известно, что в судебном порядке Шекспира никогда не преследовали, интересно выяснить почему. Может, он находился под защитой кого-то еще более могущественного, чем этот лорд Д.? И так далее, и тому подобное. Затем: у нас есть подборка шифрованных писем, скорей всего, представляющих собой отчет о слежке за Уильямом Шекспиром; у нас есть написанное современником свидетельство его жизни и деяний. Это невообразимое сокровище. При условии, конечно, что письма поддаются расшифровке. Поверь мне, криптографы будут сражаться за право заняться ими. Хорошо, что хотя бы эти письма у нас остались в оригинале.

Добровиц с коротким лающим смешком откинулась в кресле, устремила взгляд в потолок и с драматическим видом принялась обмахиваться рукой, точно веером. Этот жест Крозетти помнил с тех самых пор, когда они, дети, приносили ей свои неразрешимые головоломки.

— Но, мой дорогой Альберт, хотя все это необыкновенно увлекательно само по себе, это сущие пустяки по сравнению с настоящей находкой.

Крозетти почувствовал, как у него пересохло во рту.

— Ты имеешь в виду, что подлинная рукопись Шекспира действительно существует?

— Да, но и этого мало. Давай-ка поищем, указана ли здесь дата. — Она поднесла к глазам увеличительное стекло и стала исследовать страницы, словно птица, гоняющаяся за суетливо снующим жучком. — Хм-м-м… да, вот здесь, тысяча шестьсот восьмой… а свою шпионскую деятельность он, похоже, начал где-то в шестьсот десятом. Ты понимаешь, что это означает, Альберт?

— «Макбет»?

— Нет-нет, «Макбет» был в тысяча шестьсот шестом. И мы знаем, как он написан, — никаких секретов, упоминаемых Брейсгедлом, там нет. Год тысяча шестьсот десятый — это год «Бури», а после нее, не считая нескольких мелких вещей — главным образом в соавторстве, — Шекспир больше не писал пьес, что означает…

— Ох господи! Новая пьеса!

— Неизвестная, нигде не упоминаемая пьеса Уильяма Шекспира, о существовании которой никто и не подозревал. Причем написанная собственноручно. — Фанни приложила руку к груди. — Сердце… Дорогой, думаю, я слишком стара для таких переживаний. В любом случае, если она подлинная… повторяю, если она подлинная… Ты знаешь, в наши дни очень легко произносят слово «бесценная», обычно в смысле «баснословно дорогая», но это будет нечто выходящее из ряда вон.

— Миллионы?

— Ба! Сотни, сотни миллионов. Рукопись пьесы, если будет доказана ее аутентичность, стала бы самой дорогой единственной авторской рукописью, а возможно, самым дорогим движимым имуществом в мире, наравне с величайшими картинами. К тому же владелец рукописи станет и владельцем авторского права на нее. Я не эксперт, могу лишь строить догадки. Театры, фильмы… любой режиссер или продюсер продаст своих детей за право премьерного показа, не говоря уж о кино! С другой стороны, не надо строить воздушных замков. Может, все это искусный обман.

— Обман? Что-то я не въезжаю… Кто кого обманывает?

— Ну, ты знаешь, Булстроуд однажды попался на удочку ловкого мошенника. Может, кто-то решил, что теперь он созрел для второй попытки.

— Неужели? Знаешь, я думаю, Булстроуд последний, кто подойдет для такого. Кто ему поверит? Ведь доверие к нему подорвано, поэтому он так жаждет снова оказаться на плаву.

Она рассмеялась.

— Тебе нужно иногда заглядывать в казино. Если бы те, кто полностью проигрался, не желали снова оказаться на плаву, как ты выразился, казино давно закрылись бы. Но, конечно, на месте мошенника я не стала бы так действовать.

— Почему?

— Потому, дорогой, что это немыслимо — создать саму пьесу. Одно дело — сфабриковать «плохой» кварто «Гамлета». У нас есть «Гамлет», у нас есть «плохие» кварто, и у нас есть некоторые идеи относительно источников Шекспира при написании пьесы. И текст не должен быть слишком выдающимся. Если на то пошло, он должен быть хуже того, что нам известно; в «плохих» кварто чаще всего именно так и есть. Ты же знаешь, что такое «плохой» кварто, да? Хорошо. Тогда ты должен понимать, что здесь совсем, совсем другое. Пришлось бы сфабриковать целую пьесу величайшего в истории человечества драматического поэта, бывшего тогда в расцвете сил. Это невозможно. Между прочим, подобная попытка уже предпринималась, чтобы ты знал.

— Кем?

— Дурачком по имени Уильям Генри Айрленд, еще в восемнадцатом столетии. Отец у него был ученый, Уилли страстно желал произвести на него впечатление, ну, и начал «находить» в старых сундуках документы, имеющие отношение к Шекспиру. Это смешно, но если учесть, в какой стадии тогда были подобные исследования и вообще наука, многие ему поверили. Наверно, ему бы все сошло с рук, если бы он не «нашел» новую пьесу Шекспира — ублюдочное творение под названием «Король Вортигерн», и Кембл поставил ее в «Друри-Лейн». Пьеса, естественно, провалилась. Тем временем великий ученый Мэлоун доказал, что остальные рукописи — тоже фальшивка, и затея потерпела крах. Учти, Айленд был олух, и вывести его на чистую воду особого труда не составило. Паско, обманувший Булстроуда, оказался гораздо ловчее. Но, как я уже сказала, сфабриковать пьесу — задача совсем иного порядка. Простая компиляция не подойдет; это должен быть Шекспир, а он мертв.

— Значит, ты думаешь, что пьеса может оказаться подлинной.

— Я не знаю, пока не изучу оригинал. Я сделаю дословный «перевод» писем Булстроуда, чтобы тебе не путаться в его закорючках, и ты сумеешь читать их без труда. Кроме того, я подготовлю другой документ на основе шифрованных писем, чтобы ты, по крайней мере, увидел, как выглядит этот текст. Если не возражаешь, я хотела бы оставить письма здесь и подвергнуть их элементарной проверке. Если они на самом деле написаны не в семнадцатом столетии, мы славно посмеемся и забудем обо всем. С этого я и начну. Если же они подлинные, я пришлю их тебе по электронной почте, а также сообщу имя человека, хорошо разбирающегося в шифрах. Если мы расшифруем письма, это даст нам огромное преимущество перед Булстроудом. Ведь у него данных документов нет, а именно в них содержится информация о местонахождении рукописи пьесы, понимаешь?

Крозетти понимал.

— Спасибо, Фанни, — сказал он. — Я чувствую себя полным ничтожеством.

— Я же говорю — возможно, еще не все потеряно. Хотелось бы мне встретиться с твоим Булстроудом и сказать ему, что я думаю обо всех этих трюках. Давай начнем с «перевода» шифрованного текста. Это не займет много времени. Подождешь?

— Нет, мне нужно вернуться на работу. Пришли сразу, как сделаешь, ладно? Я не силен в криптографии, но, может, тут использован метод подстановки. Вряд ли в те времена придумывали что-то сложное.

— Ох, ты еще можешь сильно удивиться. Есть древние зашифрованные документы на французском языке, которые до сих пор никто не расшифровал. Хотя… вдруг нам повезет.

— Кто твой эксперт по шифрам, о ком ты говорила?

— А, Клим? Он тоже поляк, но эмигрировал сравнительно недавно. Занимался дешифровкой в Варшаве, в военной контрразведке. Здесь он стал водителем катафалка. Если ты сейчас дашь мне время, я сделаю все в два счета. И не переживай слишком из-за своей оплошности, дорогой. В конце концов, в деле замешана женщина, а ты еще молод.

Крозетти, однако, чувствовал себя ровесником Фанни. Он поплелся из библиотеки и на автобусе доехал до магазина. Там уже работала новенькая — Памела, настоящая выпускница Барнарда, типичная интеллектуалка, хотя и привлекательная, невысокая и хорошо сложенная, обрученная с кем-то с Уолл-стрит. Возникло чувство, будто Кэролайн Ролли никогда и не было здесь, разве что Глейзер мог припомнить, что она исчезла, не сообщив ему о вклейках из «Путешествий» Черчилля. Тем не менее, когда Крозетти вошел в магазин, Глейзер остановил его и увел в свой маленький кабинет.

— Вы просили сообщить, если Ролли даст о себе знать, — сказал он. — Взгляните вот на это.

Он вручил Крозетти гладкий, слегка помятый коричневый конверт, похоже, иностранный. Штамп был британский, марка лондонская. Внутри Крозетти обнаружил письмо, написанное прекрасным почерком Ролли, черными чернилами на плотной кремовой бумаге. Он почувствовал, как лицо вспыхнуло, а сердце пронзила боль, и с трудом удержался, чтобы не поднести бумагу к носу и не понюхать ее.

Дорогой Сидни!

Пожалуйста, простите, что бросила Вас в разгар неприятностей и не сообщала, что со мной происходит. Магазин снова откроется не скоро, и я надеюсь, что у Вас хватит времени подыскать мне замену. Это нехорошо с моей стороны — не позвонить Вам раньше, и я очень сожалею об этом. Случилось вот что: мне пришлось уехать в Лондон по срочному семейному делу, которое обернулось новыми карьерными возможностями. По-видимому, я останусь в Британии на неопределенный срок.

Хорошая новость для Вас состоит в том, что я продала карты и вклейки из уничтоженного Черчилля по гораздо более высокой цене, чем, по моему мнению, можно выручить на американском рынке, — за 3200 английских фунтов! У них здесь ненасытный аппетит на любые материалы, имеющие отношение к славной английской истории. После обмена сумма составила 5712 долларов 85 центов. Я перевела Вам деньги, уплатив все, что положено, из своего кармана, чтобы избавить Вас от любых возможных неудобств.

Попрощайтесь от моего имени с миссис Глейзер и Альбертом. Вы всегда были добры ко мне гораздо больше, чем я того заслуживала.

С наилучшими пожеланиями,

Кэролайн Ролли.

Чувствуя, как внутри наливается свинцовая тяжесть, Крозетти вернул конверт. Потребовалось прочистить горло, прежде чем он сумел выговорить:

— Ну, я рад за нее. Не знал, что ее семья в Англии.

— О да. Она как-то обронила, что когда-то ее фамилия была Рейли, как у сэра Уолтера, и она предполагала, что имеет отношение к этому знаменитому роду. Может, она унаследовала семейный замок. Как она провернула продажу, а? Я всегда считал, что наша Кэролайн способна на большее, чем обычная служба в книжном магазине. Вы распечатали предложения аукционистов, как я просил?

— Да, сегодня утром. Они в вашем ящике для входящих документов.

Глейзер кивнул и ушел, а Крозетти спустился в свою «нору». Сейчас обстановка тут была несравненно более приятная, чем до пожара, поскольку страховая компания полностью оплатила ремонт и переоборудование, включая прочные стальные полки и новый компьютер со всеми последними устройствами. Теперь в подвале пахло краской и клеем для плиток, а не пылью и застарелым жиром. Все это, однако, не улучшило настроение Крозетти.

Каждый раз, когда в сознании всплывало: «Как она могла?» — ответ приходил быстро: «Лопух! У тебя было одно-единственное свидание. Чего ты ждал? Вечной любви? Она нашла кое-что получше и смылась».

С другой стороны, Крозетти свято верил, что тело никогда не обманывает. Ролли не притворялась рядом с ним той единственной ночью. Она особа лживая, несомненно, но только не в этом отношении. Да и с какой стати ей притворяться? Чтобы отплатить ему за приятный вечер? Это не имело смысла.

И если уж зашла речь о лжи, вмешался внутренний голос, то ее письмо — бред собачий. Она не уничтожила книги и, следовательно, не продала вклейки. Он верил в это так же непоколебимо, как верил голосу плоти. Откуда же у нее шесть тысяч, что она уплатила Глейзеру? Ответ: кто-то снабдил ее деньгами и оплатил стоимость поездки в Англию. Единственный подозреваемый — профессор Булстроуд, поскольку в данный момент в поле зрения нет никого другого, одновременно имеющего деньги и находящегося в Англии. Но зачем? Он ее похитил? Нет, абсурд, английские профессора похищают людей только в дурацких фильмах, которые Крозетти презирал. Так почему же она уехала?

Тут могли быть два варианта — один неприятный, другой пугающий. Первый сводился к тому, что Кэролайн решила заработать много денег на предполагаемом открытии новой пьесы Шекспира. Она прочитала письмо Брейсгедла, позвонила Булстроуду за спиной Крозетти (вот оно, долгое ожидание у ее дома!), организовала показ рукописи, надавила на Крозетти, чтобы он продал документ, а потом — ему хотелось думать, что дело обстоит именно так, — влюбилась в него, но не настолько, чтобы добровольно отказаться от шанса выбраться из нищеты.

Пугающий вариант развития событий таков: она действовала под принуждением. Возможно, у Булстроуда на нее что-то есть, и это грозит ей последствиями гораздо более худшими, чем перспектива потерять работу в магазине или иметь дело с копами. Нет, копы это тоже ложь — полиция, по сведениям сестры Крозетти, не преследовала Кэролайн Ролли. Однако в деле могли соединиться оба мотива; так сказать, и пряник, и кнут. Требовалась новая информация, чтобы отделить правду от лжи.

Едва у Крозетти мелькнула эта мысль, как он повернул вращающееся кресло к своему новому компьютеру. У него действительно имелась некая новая информация, но он так расстроился из-за письма, что почти забыл о ней. Он достал из заднего кармана джинсов две вещи, подобранные на улице около бывшего дома Кэролайн. Первая представляла собой фотографию двух женщин и двух детей — мальчика лет четырех и девочки-младенца. Одна из женщин — юная Кэролайн Ролли в шляпке, с подобранными под нее волосами; другая — хорошенькая блондинка. Солнечным летним днем они сидели на скамейке в каком-то месте вроде парка или площадки для игр, среди густо покрытых листвой деревьев, отбрасывающих на землю темные тени. Женщины смотрели на фотографа и улыбались, слегка щурясь от яркого солнца. Фотограф был не слишком умелый, и дешевая камера не сумела справиться с контрастом между ярким солнцем и тенью, в результате чего лица, особенно детские, выглядели размытыми. Однако Кэролайн хранила фотографию… а потом ушла, оставив ее, как бы снова отказавшись от прошлой жизни. Крозетти изучал отсвечивающие серебром лица, пытался найти признаки фамильного сходства, но… одной фотографии было мало.

Он отсканировал снимок на компьютере, открыл Photoshop, немного поиграл с контрастом, а потом загрузил программу, которая анализировала такого типа фотографии, используя статистические методы. В итоге не осталось сомнений, что перед ним действительно родственники. Наверно, это сестра Кэролайн, возможно, кузина, а дети, безусловно, связаны родственными узами с одной или обеими женщинами. Крозетти не мог точно объяснить, что убедило его в этом, но у него самого была большая семья, и он принадлежал к тому этническому и социальному слою, где большие семьи — обычное дело, поэтому факт родства он определил чисто инстинктивно.

На почтовой карточке была картинка с подписью «ЛАГЕРЬ УЭЙНДОТ», как бы выложенной березовыми чурбачками. Там изображалось окруженное пихтами горное озеро, пристань и нескольких мальчиков в каноэ. На обратной стороне имелись почтовая марка трехлетней давности и строчки, явно сделанные детской рукой, печатными буквами: «Дорогая мамочка в лагере очень хорошо. Мы поймали змею. Люблю тебя Эммет».

Открытка надписана взрослой рукой: «Миссис X. Олруд, 161, Тауэр-роуд, Брэддок, Пенсильвания 16571».

Снова обратившись к компьютеру, Крозетти вызвал соответствующую карту — западная Пенсильвания, неподалеку от озера Эри. Задав поисковой системе адрес, Крозетти получил изображение крыши скромного каркасного дома с надворными строениями, окруженного низкорослыми деревьями. Увеличив изображение, он увидел соседние дома, похожие на те, что обычно окружают маленькие американские городки. Участок в пять акров, раздолбанный автомобиль, поленница во дворе — запущенные районы, населенные людьми, которые прежде хорошо зарабатывали в промышленности или на шахтах, а теперь рассчитывают лишь на случайные заработки. Неужели именно из этой среды вышло столь экзотическое создание, как Ролли? Он снова поглядел на фотографию двух женщин и малышей и пожалел, что не может разом перелететь на тридцать лет вперед, когда поисковая компьютерная система позволит заглянуть внутрь любого дома и увидеть лица всех обитателей планеты. Сейчас для этого необходимо отправиться в реальное путешествие.

Письмо Брейсгедла (8)

До 23 июля мы пересекали моря с попутными ветрами, а потом небо почернело, точно ночью, и задул ужасный ветер. Весь флот разбросало, наш корабль налетел на скалу и разбился, но, слава Господу, погибли только трое. Мистер Толливер один из них, может, Бог смилостивится над его душой. Теперь, оказавшись лицом к лицу с Господом, он получит ответы на все свои вопросы. Когда шторм утих, мы испытали ужасный страх, поскольку нас вынесло к Бермудам, которые все моряки называют островами Дьявола, поскольку местные жители едят человеческое мясо или так считалось. Но выбора у нас не было, и мы высадились, но не обнаружили никаких людоедов. Там было прямо как в Раю: полно воды, луга, фруктовые деревья, кругом цветы. Еще там много отличного леса, мы построили две большие шлюпки, способные увезти всех нас. На это ушел год, и только тогда мы отплыли. Все меня уважали за то, что я умею определять курс по звездам и солнцу. С Божьей помощью мы прибыли в Джеймстаун 23 мая десятого года. Вся эта история рассказана в книгах, написанных мистером Уильямом Стречи из нашей команды. Ты их читала, поэтому хватит об этом.

6 июля я на первом же корабле вернулся в Англию и высадился в Плимуте, собираясь отправиться в Лондон, обратить свой вексель в золото и доказать твоему отцу, что теперь я подходящий муж для моей дорогой Нэн. Поэтому на следующий день я сел на судно, нашел своего еврея и вышел от него горделиво, с полным кошельком. Но когда я пришел в гостиницу «Железный человек» и расспросил, мне сказали, что за несколько месяцев до этого тебя выдали замуж на Томаса Финча, торговца рыбой с Паддинг-лейн.

Сердце у меня разрывалось, потому что я все свои надежды возлагал на этот брак, ведь у меня не было ни семьи, ни друзей, ни дома. Кроме того, выдумки мистера Толливера разнесли на клочки мою старую веру в непорочную религию, я не знал, что и думать, но, поскольку я, надо полагать, был проклят и обречен гореть в аду, меня это не заботило или не слишком. Вот так души и гибнут. У меня, правда, было золото: если оно у кого есть, друзья любого сорта всегда найдутся. Много недель я бесчинствовал, Нэн, даже на стану и не хочу рассказывать, какие мерзости я творил тогда, но однажды утром проснулся в Плимуте в постели какой-то девки, а в кошельке осталось лишь несколько монет. Среди моих собутыльников был человек по имени Крэншоу, он называл себя джентльменом удачи, что означало контрабандист. Он говорит, ты отважный парень, Дик, знаешь всякие хитрости, пошли со мной, будем богатеть вместе, добывать на море золото, девок и вино. Так мы некоторое время и делали. Но вот беда: этот Крэншоу любил выпить, работал плохо, был груб, хвастался в тавернах, и в результате однажды ночью береговая охрана схватила нас, заковала и бросила в Тауэр.

Спасибо мистеру Гастингсу, он пришел навестить меня и говорит, тебя, парень, ждет веревка, и ничто тебя не спасет, как поймали вас с добром, а пошлина за него не плачена, какой же ты дурак, почему не пришел ко мне, разве я не дал бы тебе работу? Мне стало ужасно стыдно, что я опустился так низко. Хорошо хоть, я снова стал молиться, чего не делал уже давно, и это давало мне успокоение. Я думал, Бог милостив, вдруг Он спасет даже такого, как я, ведь Христос пришел в мир спасать грешников, а не праведников.

Теперь, Нэн, ты знаешь все или почти все, и писал я это для молодого Ричарда, желая по-отечески поговорить с ним из могилы: но теперь я расскажу то, чего никто не знает. Из всех, кто был там, я один живой. Одним утром я лежал на грязной соломе в кандалах и думал, насколько лучше было бы, если бы меня заковали ради Господа, а не потому что я стал вором и мошенником. Тут заходит стражник и говорит, эй, поднимайся. Снимает кандалы, приносит воды помыться, новую одежду, подстригает мне бороду. И делает знак рукой, иди, дескать, за мной. И вот я в маленькой комнате в Белой башне, на полу свежий тростник, горит жаркий огонь, стол, кресла, еда на столе, вино в чашах; и незнакомый человек говорит, садись, ешь.

 

9

— Ох, извините! — воскликнула она, в смущении отодвигаясь. — Вы, наверно, плохо обо мне подумали. Я понятия не имею, почему это сделала.

— Может, инстинктивная реакция на то, что опасность миновала? — предположил я. — Вроде унаследованного рефлекса. Мужчина спасает женщину от опасности, отбивает у врага мамонта, и женщина вознаграждает его, показывая сексуальное расположение. — Я помолчал. — Уверен, в этом не было ничего личного. — Я сказал это в надежде на прямо противоположное. Не отвечая, она пристально смотрела на меня. Я отпер дверь. — Как вы? Сильно пострадали?

— Всего несколько синяков, и колени поцарапаны. Ох! — Она пошатнулась и, дрожа, прислонилась ко мне.

— Нам предстоит подняться на три пролета. — Я обхватил ее за плечи. — Сможете идти?

— Не знаю. У меня вдруг такая слабость в коленях…

— Это адреналин. Давайте, я помогу вам.

Я подхватил ее на руки (как «переносят через порог») и начал подниматься по ступеням. Она не возражала; напротив, прислонилась ко мне. Моя голова все еще кружилась от ее поцелуя.

Я устроил ее на софе, налил нам обоим коньяку, принес аптечку первой помощи и пластиковый мешок со льдом.

Она сняла разорванные колготки и задрала юбку до уровня обнаженных бедер. Я отдал ей мешок со льдом, чтобы приложить к самым болезненным синякам, потом собственноручно обмыл и забинтовал ее колени, как меня много лет назад учили в армии. Пришлось близко наклоняться к ее ногам, чтобы извлечь крошечные каменные осколки. Эротическое впечатление было разящим, как удар: мое лицо находилось лишь в нескольких дюймах от восхитительных бедер, которые она слегка раздвинула, чтобы помочь мне действовать. Я воображал, что она чувствует то же, что и я, ведь опасность — известное возбуждающее средство (ее поцелуй!). Но она молчала, и я удержался от того, чтобы нырнуть ей прямо под юбку, в темные зовущие глубины. Полагаю, мне просто хотелось продлить изумительное ощущение напряженности — что-то подобное я испытывал, когда ухаживал за Амалией, увы, почти утраченное в наш век быстрого спаривания.

Когда я закончил перевязку, она поблагодарила меня и спросила:

— Что вы сделали с этим типом? Это вроде дзюдо?

Я ответил, что в рукопашном бою я полный профан, но силы у меня очень много, и объяснил почему. Она никак не прокомментировала это и спросила, узнал ли я кого-нибудь из головорезов.

— Нет, конечно нет. А вы?

— Нет. Но мне кажется, что тот крупный, которого вы ударили по голове его приятелем, следил за мной вчера. И машина, похоже, та самая. Они говорили по-русски, нет?

— По-моему, да. Сам я по-русски не говорю, но хозяин моего гимнастического зала — русский, и я часто слышу этот язык. И человек, что звонил вам по телефону, говорил с акцентом…

Вдруг Миранда повернулась лицом к спинке софы и уткнулась головой в подушку. Послышались приглушенные звуки…

Так ли уж важны детали? Какая теперь разница, что один человек сказал другому? Коротко: она плакала, я ее утешал. Да, я достаточно безнравственный тип, готовый соблазнить женщину, пребывающую в состоянии шока…

Она вздохнула и прильнула ко мне, касаясь губами моей шеи. Я взял ее на руки, отнес в спальню дочери, положил на постель и осторожно раздел — снял с нее блузку, юбку, лифчик, трусы; она не помогала мне, но и не протестовала. Должен признаться: несмотря на охватившую меня страсть, секс был далеко не такой классный, как с Амалией, хотя тела их оказались удивительно похожи — мышцы, сложение, розовые остроконечные соски.

Миранда лежала не то чтобы в бесчувственном состоянии, но словно в полусне, с закрытыми глазами. Что-то с ней происходило, однако, потому что время от времени она легко выдыхала, как это происходит с женщинами, когда они испытывают сексуальное удовольствие, и несколько раз приподнимала голову над подушкой, хмуря брови, как бы шутливо изображая сосредоточенность. В конце она резко вскрикнула, словно собачка, сбитая машиной. Потом без единого слова отвернулась и, похоже, уснула; как жена после многих лет брака.

Но в первый раз секс часто оказывается неудачным. Я поцеловал ее в щеку (никакой реакции) и накрыл пуховым одеялом. Рано утром я услышал, как зашумел душ, вышел на кухню и нашел ее там. Она была полностью одета и свежа. Она спросила, нельзя ли заехать куда-то, чтоб купить новые колготки. Никаких комментариев по поводу прошедшей ночи, никакой чисто физической фамильярности после соития, удачного или неудачного. Я тоже не заговаривал на эту тему.

Мне нужно отвлечься, потому что уже светло. Судя по часам, сейчас шесть с чем-то утра. На озере густой туман, на листьях и иглах деревьев мерцает роса. Восходящее солнце — как розовое пятно на фоне облаков. Странное, неземное зрелище: словно находишься внутри жемчужины. Разобранный пистолет лежит на столе, магазин вынут, и семь ярких маленьких девятимиллиметровых патронов выстроились рядом с ним в ряд, точно игрушечные солдатики. Не помню, когда я сделал это. Во сне? Может, у меня немного начинает заходить ум за разум от напряжения, от недосыпа — и от жизни, которую я так виртуозно просрал. Семь патронов. Вначале их было восемь.

Вы наверняка читали в газетах, как какие-нибудь люди хранили в доме огнестрельное оружие, а их дети добрались до него и сделали что-то ужасное. Урок состоит в том, что дети всегда найдут пистолет, как бы тщательно родители ни прятали его. Но я не помню истории, в которой ребенок находит пистолет матери. Никто не знал, что он у нее есть. Она была гением в том, что касается умения прятать, — эта черта отчасти передалась нам, ее детям. Мои брат и сестра не знают, что пистолет у меня, а может, умело скрывают свое знание. Я предпринял определенные усилия, поскольку разрешения на пистолет не было; но, имея связи, в Нью-Йорке можно получить все, что угодно, а когда мать умерла, я как раз работал на нужного человека, приятного джентльмена по имени Бенджамин Собел. Я объяснил ему ситуацию, и он договорился с полицией, что они вернут мне эту вещь, хотя я не сказал правду о ее происхождении. Ценный военный сувенир, объяснил я, его можно продать, чтобы оплатить похороны. Однако я не продал пистолет, и похоронные расходы были не так уж велики. Пол сидел в тюрьме, Мири плавала с кем-то на яхте, и все ограничилось маленькой компанией незнакомцев за дешевым поминальным столом — люди из ее церкви, с ее работы и я. Священник не пришел, думаю, из-за обстоятельств смерти, и этот грех я не могу простить церкви.

Я хранил ее пепел в маленькой урне у себя в квартире, пока не устроился на свою первую работу. Тогда я купил ячейку в общественном мавзолее на кладбище Гринвуд в Бруклине, неподалеку от Альберто Анастазии, Джо Галло и Л. Фрэнка Баума, автора «Волшебника страны Оз», так что мать лежит в хорошей компании. Мне кажется, я простил ее, хотя как можно ручаться? Что в точности случилось, я, наверно, никогда не узнаю. Мне известно лишь, что она поставила точку именно тем субботним днем, поскольку знала, что я в тот момент направляюсь в Бруклин. Будучи официально Добрым Сыном, я часто покорно ходил с ней к мессе в церковь Святого Джерома, что сопровождалось плотными тевтонскими обедами и вечерами у телевизора или за картами. В ту особенную субботу она тоже приготовила обед — язык с клецками под кисло-сладким соусом, одно из моих любимых блюд. Его запах заполнял квартиру, когда я вошел на кухню и обнаружил там мать. Она уселась в свое привычное кресло, аккуратно разложила вокруг газеты и вставила в рот дуло.

Я рассказываю об этом, чтобы проиллюстрировать свою почти полную невосприимчивость к душевному состоянию близких, что, мне кажется, является ключом к некоторым аспектам этой истории. Я действительно ни о чем не догадывался, хотя встречался с бедной мутти почти каждую неделю. Да, Эрментруда всегда тщательно следила за тем, чтобы никто не заглядывал в ее карты, но мог же я хоть что-то заподозрить? Например, ее безнадежную депрессию. Нет, мне ничего и в голову не приходило. Ей было всего сорок четыре года.

Раньше, до того как я вступил в этот жуткий период полового созревания, мы с ней были необыкновенно близки.

В мои девять лет по счастливому стечению обстоятельств уроки в школе заканчивались рано, а мать специально работала в вечернюю смену, чтобы мы могли встречаться и раз в две недели ходить в театр. В такие дни она пекла для меня особое угощение: чудесные баварские пирожки, тающие во рту, начиненные орехами, корицей и изюмом. Их запах ударял в нос, едва я выходил из провонявшего мочой лифта и останавливался в коридоре — словно в преддверии рая. И мы разговаривали. То есть в основном говорила она — вспоминала детство, свое чудесное детство в Новой Германии, музыку, парады; рассказывала, как чудесно выглядели военные в форме, какой замечательный был у нее отец, как ласково все относились к ней. Оказывается, она — одна из этих маленьких белокурых девчушек, окружавших Гитлера в старой хронике. Их букет всегда сопровождал фюрера во время официальных визитов. Это получилось благодаря партийным контактам ее отца. Мать помнила малейшие детали и не забыла, какую гордость испытала, как фюрер обхватил ладонью ее личико и похлопал по щеке. Да, по той самой щеке, которую я целовал каждый день. Счастливчик Джейк!

О тяжелых днях, что наступили позже, она тоже рассказывала, но не слишком много. Хочу забыть об этих днях, говорила она, помнить только о хорошем. Но я настаивал и в результате узнал о крысах и мухах, о том, как постепенно пропали все домашние животные, о вони, о бомбежках, снова о вони, о разорванных на куски телах ее друзей и их родителей, о взрывах домов, о том, как ванна пробила стену школьного здания и упала на стол учителя. Как смеялись тогда дети!

Разбирая ее вещи, я нашел несколько памятных предметов. Она никогда не показывала их нам, но, по-видимому, повсюду таскала за собой в чемоданчике в те времена, когда встретила папу: письма домой с разных фронтов, фотографии семьи, свидетельства об окончании школы, каникулярные открытки. Там, конечно, было немало вещей, имеющих непосредственное отношение к нацистам: награды СС, множество медалей моего деда и подарочный ящичек палисандрового дерева, где хранился пистолет. Мне в особенности нравится одна фотография. Позже я вставил ее в рамку, и она до сих пор висит у меня в спальне. На снимке семья матери перед самым началом войны на каком-то морском курорте. Ей лет десять-одиннадцать, она прекрасна, как нимфа; два старших брата в старомодных трикотажных купальных костюмах широко улыбаются в солнечном свете; моя бабушка — стройная, в закрытом купальнике — откинулась в пляжном кресле и смеется; а над ней наклонился и улыбается, видимо, той же самой шутке будущий гауптштурмфюрер СС Стиф. Ясно, что он только что пришел со службы, поскольку на нем галстук, мундир и фуражка, и если не слишком приглядываться, можно и не догадаться, в какой он форме.

Эта фотография нравится мне потому, что все они кажутся такими счастливыми, хотя в тот момент уже живут при худшем режиме в человеческой истории, а глава семьи работает на организацию, впоследствии развязавшую геноцид. По контрасту с нашей семьей — у нас таких снимков нет. Конечно, случались веселые моменты, но мой отец фотографией не увлекался и, в отличие от своего тестя, испытывал ужас при мысли о том, что его могут снять на пленку. Единственные наши семейные фотографии — и на них мы запечатлены в напыщенных стандартных позах — сделаны на именинах или других знаменательных событиях вроде первого причастия, окончания школы и так далее. Плюс множество случайных фотографий, снятых соседями или совершенно незнакомыми людьми — ведь наша семья, за исключением меня, всегда была необыкновенно фотогенична.

Нет, давайте оставим в покое мое далекое прошлое (если удастся!) и вернемся к основному рассказу. Мы с Мирандой единодушно считали, что ей не следует оставаться одной. Я договорился с Омаром, что он будет неотлучно находиться при ней и применит свои навыки телохранителя, а также оружие, если нападавшие на нас предпримут новую попытку, не обнаружив в портфеле желаемого. Оставался вопрос: с какой стати русскоговорящие головорезы вдруг заинтересовались личной историей Ричарда Брейсгедла? Может, Булстроуд тоже был связан с ними? Я задал этот вопрос Миранде, и она посмотрела на меня как на сумасшедшего. Дядя Эндрю вряд ли знал в Нью-Йорке кого-либо, кроме ученых, и никогда не упоминал ни о каких русских, преступниках или нет. В таком случае, бандиты действовали на свой страх и риск? Более вероятно. Вопреки выдумкам телевидения, организованная преступность приобрела русскую окраску в прошлые десятилетия; так называемая мафия, но только не русская. Кому-то нужны громилы с сильными руками — по сути, палачи — и он находит их поставщика. Кто этот человек, непонятно, но искать его — не наша работа. Что я и объяснил Миранде. Мы должны позаботиться о ее безопасности, с чем Омар прекрасно справится, как я полагал, и уведомить полицию о новом повороте событий.

Около восьми появился Рашид из агентства по найму, чтобы отвезти меня на работу. Я оставил Миранду на попечении Омара с инструкцией, чтобы он ни на мгновение не упускал ее из вида, и прервал его пространный рассказ о том, как хорошо он вооружен. Этого я не хотел знать. Из офиса я позвонил детективу Мюррею и рассказал, что произошло сегодня ночью. Он спросил, успел ли я разглядеть номер машины, я ответил «нет». Он сказал, что особенно рассчитывать на обнаружение портфеля не следует и что он передаст меня офицеру, который сообщит о пропаже моего портфеля страховой компании.

Я сказал, что это не имеет особого значения, а ночной инцидент, скорее всего, связан с убийством Эндрю Булстроуда. Последовала пауза, а потом детектив спросил, как я пришел к такому выводу. И тогда я рассказал ему о мисс Келлог, о том, что некто, говоривший с акцентом, пытался получить у нее рукопись, что ночные громилы тоже говорили на языке, похожем на русский, и что именно это все связывает. Он спросил, сколько стоит рукопись, и я ответил, что Булстроуд купил ее за пару тысяч долларов, но…

И тут я осекся. История с Шекспиром представляла собой лишь предположение, и я знал, как воспримет мои догадки нью-йоркский полицейский. Поэтому я скомкал разговор и долго ждал, пока меня соединят со скучающим офицером. Когда наконец это произошло, я снова изложил ему подробности нападения. Потом я позвонил мисс Пинг и спросил, как обстоят дела с завещанием Булстроуда. Она ответила, что с ним не должно быть никаких осложнений, все очень просто — примерно через месяц оно пройдет через суд по делам о наследстве; и поинтересовалась, есть ли тут спешка. Я ответил, нет, совсем наоборот, никакой спешки. Тело покойного, сказала она, будет отправлено самолетом сегодня, этим занимается некто Оливер Марч — видимо, тот самый «друг», о котором я уже слышал.

Согласно записной книжке, ланч в тот день я пропустил и отправился в гимнастический зал, хотя это был неурочный день для посещения. Мне хотелось потолковать с кем-нибудь о русских, и гимнастический зал для этого очень подходил. Однако когда я приехал, выяснилось, что Аркадий сам хочет потолковать со мной. Он повел меня в свой крошечный, загроможденный вещами кабинет с дешевым ковром, куда еле-еле втиснулись стол и несколько кресел. Стол терялся под массой журналов о тяжелой атлетике, грудой вышедшего из строя снаряжения и множеством диетических добавок — кое-какие из них легально используют на Олимпийских играх. Еще там была стеклянная витрина с внушительным набором медалей и кубков Аркадия (бывший СССР не экономил на своих любимцах), а стены украшали фотографии победителя в количестве куда большем, чем у меня. Аркадий Демичевский — мужчина приземистый, с густыми волосами, маленькими, глубоко посаженными карими глазками и двадцатидюймовой шеей. Он немножко похож на неандертальца, но человек он цивилизованный, культурный и добрый, с хорошим чувством юмора. Сегодня, однако, он выглядел необычно серьезно.

— Джейк, — сказал он, — нужно поговорить.

Я заметил, что он кажется смущенным и старается не встречаться со мной взглядом.

— Джейк, ты знаешь, меня не заботит, чем занимаются посетители гимнастического зала за его пределами. Если они в зале ведут себя прилично, пусть остаются, если же нет… — Он сделал жест, словно швырнул через плечо воображаемый предмет, и присвистнул сквозь зубы. — Так вот, Джейк. Я давно знаю тебя, и мне неловко спрашивать, как ты впутался в какое-то… ну… в какое-то… дело с плохими парнями.

— Эти плохие парни говорят по-русски?

— Да! Гангстеры. Случилось вот что. Позавчера, ближе к вечеру, я пошел в клуб на Брайтон-бич, ну, где бывают одесситы, знаешь, да? Там русская баня, можно поиграть в карты, немного выпить. Двое из них подсаживаются ко мне в парной, у них татуировки — драконы там, тигры. Это означает, что они зэки, сидели в тюрьме в Сибири. Они гордятся этим, ты понимаешь. Никакой культурой и не пахнет. Ну, они спрашивают меня, знаю ли я Джейка Мишкина. Я отвечаю, да, Джейк Мишкин честный американский гражданин, тяжелоатлет. Они говорят: на это нам наплевать, мы хотим знать, чем он занимается и какой у него бизнес. Я на это: эй, я вижусь с ним в гимнастическом зале, я с ним не работаю. Тогда они начинают расспрашивать дальше, и я не понимаю, о чем они толкуют. Какая-то женщина, имени ее я никогда не слышал. Ну, я и говорю им…

— Келлог.

— Да! Точно, Келлог. Я говорю, что не знаю никакой Келлог, я не интересуюсь личными делами Джейка Мишкина, а они говорят, я должен навострить уши и разузнать все об этой Келлог и Джейке Мишкине. И что мне делать? Во что ты ввязался, Джейк, откуда взялись эти гангстеры?

— Не знаю, Аркадий. Сам хотел бы знать.

Я рассказал ему о нападении на меня и мисс Келлог и о краже портфеля, но не стал объяснять, что в нем было. Однако Аркадий хорошо знал русских, а потому погладил подбородок и спросил:

— Так что лежало в портфеле, Джейк? Не наркотики?

— Не наркотики. Бумаги.

— Ты можешь отдать их, чтобы тебя оставили в покое?

— Не могу. Это долгая история. Мне хотелось бы знать, на кого твои зэки работают, если у тебя есть какие-то мысли на их счет.

— Учти, я тебе ничего не говорил.

Аркадий покусывал нижнюю губу, его взгляд метался из стороны в сторону. Видеть, как этот большой и уверенный в себе человек нервничает, точно воробышек, почти так же шокировало, как нападение ночных головорезов.

— Они работают на Осипа Шванова, — после долгой паузы прохрипел он. — Называют себя «Организация».

— Кто они такие?

— С Брайтон-бич. Еврейские гангстеры. Знаешь историю? Двадцать лет назад Америка говорит Советам: вы удерживаете своих евреев против их воли, как нацисты, вы преследуете их, не позволяете им уехать. Ну, Советы отвечают: ладно, вам нужны евреи, вы их получите. Потом они отправляются в ГУЛАГ, разыскивают всех преступников, у кого в паспорте стоит «еврей», и говорят: убирайтесь в Америку, убирайтесь в Израиль, доброго пути. Так они оказались здесь. Конечно, большинство евреев из Советского Союза — нормальные люди, мой бухгалтер один из них, милейший человек, но очень много и преступников. И они взялись за старое — контролируют шлюх, порнографию, наркотики, то, что вы называете вымогательством. Они очень скверные люди — вроде тех Сопрано, из сериала. Но Сопрано дураки, а эти очень хитрые, очень умные и к тому же евреи! И Осип среди них самый худший.

— Ну, спасибо за информацию, Аркадий.

Я встал, намереваясь уйти, но он жестом остановил меня.

— Они приходили и сюда, эти люди. Вчера утром. Они спросили, придешь ли ты сегодня, а потом просто сели и стали ждать. Я не мог есть, они сверлили меня взглядами, точно дикие звери. Прости, Джейк, но, думаю, тебе не стоит больше тренироваться здесь. Я верну деньги, только без обид.

— Ты выставляешь меня? Я хожу к тебе почти двадцать лет, Аркадий.

— Знаю, знаю, но есть и другие залы. Пойди в «Бодишоп», к примеру…

— Что? «Бодишоп» для хорошеньких мальчиков и девочек в модных костюмах, а еще для толстых парней, что крутят ногами колеса на тренажерах, читая «Уолл-стрит джорнал». Это для сосунков.

— Найди еще что-нибудь. Если ты будешь ходить сюда, мне придется шпионить за тобой, а если я откажусь… Не хочу, чтобы мой дом сожгли. В конце концов, у меня семья. Все очень серьезно, Джейк. Ты не знаешь этих людей. Если у тебя есть что-то, что им понадобилось, лучше отдай.

В словах Аркадия был смысл. Мы пожали друг другу руки, и я ушел, так и не вынув из сумки свои спортивные принадлежности. Я чувствовал себя так, словно меня исключили из школы за обман, которого я не совершал. Однако самый большой эффект произвело упоминание о семье. Я вспомнил, что и у меня она есть.

В моей записной книжке на страничке того дня и строчке под номером шесть тридцать стоит одна буква: «А». Это первая среда ноября; значит, вечером мне предстоял обед с семьей в доме бывшей жены; такая у нас была договоренность. Вообще-то, жена не совсем «бывшая», поскольку официально, в глазах государства, церкви и самой жены, мы все еще женаты. Амалия не соглашается на развод отчасти из религиозных соображений, но главная причина — она верит, что мы снова будем вместе, как только я излечусь от своей «психической болезни». Она считает, что стыдно бросать меня, когда я болен. Тот факт, что моя «психическая болезнь» это всего лишь страсть к женщинам, не имеет ни малейшего значения. Не знаю других супругов, поддерживающих подобные отношения, хотя ни на мгновение не думаю, что мы уникальны. Трое моих партнеров по фирме имели в сумме восемь жен, и каждый раз при очередном разводе я слышал роскошные истории про безумие, злобную мстительность, манипуляцию детьми, вымогательство. Я при всем желании не мог угостить их столь же душераздирающими рассказами. Да, я мучаюсь от ощущения собственной вины, но никак не от злобы жены, поскольку она женщина великодушная, добрая и всепрощающая. Приходится нести это бремя самому. Иисус в чем-то был очень прав, знаете ли: если хотите, чтобы тот, кто причиняет вам зло, страдал, ведите себя с ним по-доброму.

Пример тому — наши семейные обеды. Есть ли что-то более цивилизованное? Маленькая семья собирается за едой, чтобы показать: несмотря на расхождения, мамочка и папочка по-прежнему любят друг друга. И пусть папочка оставил семью, он все равно любит их всех, или другими словами (так моя дочь объясняла своему брату, я сам слышал): «Папе нравится ухаживать за женщинами больше, чем оставаться с нами». Какой плохой папочка! Даже ребенок способен понять это, даже Нико, который почти не интересуется другими людьми, может занести этот факт в огромную библиотеку своего мозга и почувствовать (если он вообще что-то чувствует) презрение.

Знаю, в моем «ухаживании за женщинами» нет никакого смысла, поскольку, как я уже говорил, Амалия в этом отношении — восторг и упоение. Известно ли ей, насколько она хороша, а если да, то откуда — ведь ее опыт практически исчерпывается мною? Ответ прост: она — очень близкая подруга моей сестры, этой ходячей энциклопедии блуда. Мне кажется, Амалия с присущей ей клинической швейцарской честностью рассказывала Мири обо всех самых мелких деталях нашей сексуальной жизни, и та заверила ее, что в этом отношении никаких недостатков у нее нет, а я — настоящая Жопа Западного Мира, раз не ценю своего счастья. Как бы ни было невыносимо, я исправно посещаю все эти обеды — в качестве наказания, наверное. Увы, легче мне не становится.

Прежде чем поехать туда, я велел водителю (как обычно поступаю в таких случаях — в порядке покаяния, возможно) отвезти меня в маленький магазинчик на углу Первой авеню и Сороковой улицы, где продаются чрезвычайно дорогие орхидеи, и купил одну для Амалии. Она их собирает. Хотя она в состоянии купить себе такой цветок, я думаю, это достойный жест внимания. Орхидея была бледно-зеленая с красными пятнышками на характерном для этих растений соцветии, похожем на срамное место, — paphiopedilum hanoiensis. В родном Вьетнаме она исчезает, чертовски нелегальная вещь. Не сомневаюсь, Амалия знает, что орхидеи — контрабандный товар, и это доставляет мне превратное удовольствие наблюдать, как мою святую совращает вожделение к цветам.

Рашид высадил меня, и на мой звонок дверь открыла Лурдес Муноз, служанка жены, сбежавшая от войны в Сальвадоре. Амалия через одно из своих благотворительных учреждений спасла Лурдес жизнь и, вопреки изречению, что ни одно доброе дело не остается безнаказанным — оно всегда срабатывает для меня, — в результате бескорыстного благодеяния получила превосходную служанку и няню. Мне Лурдес не доверяет, и правильно делает. Как обычно, она с каменным лицом поздоровалась, взяла у меня плащ, и я с орхидеей вошел в дом жены.

Услышав доносившийся из гостиной смех, я двинулся на эти звуки, чувствуя, как в душе нарастает страх, поскольку узнал самый громкий голос и догадывался, что меня ждет. Живая картина: вся семья в сборе минус папочка. Амалия с золотистыми косичками на голове, в своем повседневном костюме — бледно-розовая шелковая рубашка и строгие темные брюки — сидит в любимом кожаном кресле, подобрав ноги; на мягком, как женские бедра, кожаном диване расположилась Мири, моя сестра, а по обеим сторонам от нее уселись дети. Мири и Имоджен прекрасны, как рассвет, розовый и золотой, и тут же бедняжка Нико, наш мрачный маленький нибелунг. Дети любят свою тетю Мири. Имоджен обожает рассказы о знаменитостях, а Мири знает всех (в смысле, всех богатых и знаменитых) в Нью-Йорке и очень многих в Лондоне, Риме, Париже и Голливуде. Иногда кажется, что она была замужем или имела любовную связь с десятой частью мужского народонаселения планеты. На ней часы размером с небольшое рулевое колесо.

Нико любит Мири, потому что та некоторое (недолгое) время была замужем за самым знаменитым фокусником в мире и за время их совместной жизни научилась ловкости рук, восхищающей мальчика. По ее словам, фокусник был туп, как кролики, которых вытаскивал из шляпы, и раз уж он мог заставить вещи исчезать, то она и подавно сможет. Она и вправду изрядно преуспела в этом деле; привлечь внимание Нико очень трудно, а ей это удается не хуже, чем Амалии или Лурд ее. Мири обожает детей; собственных она иметь не может, и потому быть тетей — одно из ее главных удовольствий.

Смех стих, едва я вошел в комнату. Все смотрели на меня, кроме Нико, — тот вряд ли вообще меня видел. Он все еще не отрывал взгляда от рук Мири: те двигались, и маленькие губчатые шарики исчезали один за другим. В обращенном на меня взгляде дочери читалось требование быть тем, кем я не был, — совершенным отцом в дополнение к ее собственному совершенству. Во взгляде сестры, как обычно, светились ирония и терпимость. Она больше не самая прекрасная женщина в городе, но все еще исключительно хороша и располагает средствами растягивать это впечатление до бесконечности. Пользуясь достижениями современной медицины в соответствии с требованиями моды. Она с ног до головы в черном от Диора и сверкает драгоценностями. Что касается Амалии, то она ничего не может поделать с собой и всегда в первые мгновения улыбается мне с любовью, прежде чем припомнит нашу ситуацию и спрячется за официальной швейцарской личиной. Амалия по-прежнему прекрасна, но больше не та, в кого я влюбился когда-то. Двое детей и сложности семейной жизни добавили мягкой плоти телу и морщин лицу. Я не мог удержаться и не вспомнить о Миранде — о втором шансе, что я так долго искал.

Я расцеловал их всех в обе щеки по европейской моде, давно ставшей нашим семейным обычаем (Нико, как всегда, еле заметно содрогнулся), и протянул орхидею Амалии. Она вежливо поблагодарила меня, Имоджен и Мири округлили глаза (с совершенно одинаковым выражением веселого презрения на прекрасных лицах; что это, генетика или результат хорошей переимчивости?), а Нико своим странным роботоподобным голосом коротко перечислил свойства и признаки этого конкретного вида и детали морфологии цветка. Нико интересуется орхидеями, как почти любым сложным объектом, не требующим человеческих взаимоотношений.

Я спросил Мири, над чем они смеялись, когда я вошел, и она пересказала мне историю о встрече всемирно известной актрисы и еще одной дамы, известной своей роскошной грудью и частыми появлениями в ток-шоу: обеим делали косметические маски в одном и том же салоне, и их крошечные собачки затеяли драку. Это и в самом деле была очень смешная история — маски стекали с лиц, по всей комнате летали клочья шерсти, вопили гомики… Мири продолжала рассказ, когда мы перешли в столовую и уселись вокруг накрытого стеклом овального стола из тика. Наши совместные обеды Амалия всегда сама готовила; так было и на этот раз — что-то вроде рагу из молодого барашка с белыми бобами (одно из моих любимых блюд), салат из артишоков и бутылка «Хижины отшельника». Учитывая, сколько стоит сейчас время Амалии, это, скорее всего, был один из самых дорогих обедов на земле. Нико получил свою чашку «Чириоуз», составлявших примерно 90 процентов его диеты.

За обедом мы с Амалией старались поддерживать беседу и, в частности, говорили о бизнесе. Моя жена, вопреки своему презрению к тому, что называется «делать деньги» (или благодаря ему), самый настоящий финансовый гений. Она издает сетевой журнал под названием «Скупка и продажа ценных бумаг. Советы Мишкина», где рассказывает полутора тысячам подписчиков, как в течение следующей недели будет вести себя валютный рынок. Естественно, умные игроки учитывают ее информацию, что влияет на рынок, а еще более умные игроки учитывают и это; соответственно, они планируют свои операции по обмену иен-динаров-юаней с немалой прибылью, превращающей кого-то из них в миллионеров. Я считаю себя бесполезным паразитом по сравнению с людьми, которые делают настоящую работу — например, пишут песни. Но по сравнению с этими ребятами я… ну, не меньше, чем инженер-строитель. Амалия, однако, требует двадцать пять тысяч в год за подписку, и это не вызывает у нее никаких моральных проблем, поскольку она вкладывает до трети дохода в благотворительность. Мне приходилось сталкиваться с людьми, делающими дела в области финансов, и они часто спрашивали меня, не знаю ли я этого Мишкина. Я всегда говорю «нет», испытывая странное чувство гордости.

Обед закончился, и тетя Мири, как обычно, ушла играть с детьми. Лурдес подала кофе; теперь мы с Амалией получили возможность доверительно поговорить о сыне и дочери. Мы люди цивилизованные. Она спросила об Ингрид. Ей известно об Ингрид; мы очень открыты в том, что касается сексуального аспекта моей жизни. Я ответил, что с Ингрид все прекрасно, и она сказала:

— Бедняжка Ингрид.

Я поинтересовался отчего, и она ответила:

— Потому что у тебя появилась новая женщина.

Я почувствовал, как кровь прихлынула к щекам, но наклеил на лицо улыбку и спросил, почему она так думает. Она вздохнула и сказала:

— Джейк, я не тупица и достаточно наблюдательна. Конечно, в те годы, когда я доверяла тебе, я не искала никаких признаков или неверно истолковывала их, но теперь, когда я знаю, чего можно ожидать, все совершенно очевидно. Кто она?

— У меня никого нет, — солгал я. — Честно.

Она долго, пристально вглядывалась в мое лицо, потом опустила взгляд, допила свой кофе и промолвила:

— Как скажешь.

После чего поставила чашку и вышла без единого слова или взгляда. Тут же появилась Лурдес и принялась убирать со стола тарелки с таким видом, будто меня тут нет.

Потом человек-невидимка поднялся по лестнице в детскую. Нико сидел у компьютера с наушниками на голове, Мири и Имоджен смотрели телевизор, вдвоем втиснувшись в ветхое бархатное кресло, поглощенные зрелищем.

Чувствуя себя ничтожеством в большей степени, чем обычно, я подлил масла в огонь, задав Имоджен глупейший вопрос, сделала ли она домашние уроки. Не отрывая взгляда от экрана, дочь ответила скучающим тоном:

— Еще в школе.

У меня мелькнула мысль взять в углу алюминиевую биту и разнести вдребезги телевизор и компьютер, а детей взять в заложники и не выпускать, пока они не подчинятся моим требованиям. Требования таковы: чтобы все было по-другому, дети любили меня и восхищались мной, а жена испытывала ко мне нежную привязанность; но чтобы при этом сохранилось захватывающее возбуждение любовных историй, а я никогда не повзрослел и всю жизнь мотался туда-сюда на проволоке, затянутый в зеленое трико…

Вместо этого я подсел к Мири и некоторое время изучал крошечные шрамы, оставшиеся на ее лице от пластических операций, и странно блестящие мертвые участки кожи. Исполнившись сочувствия к ней, я взял ее за руку. Ближе Мири в нашей семье у меня никого нет. Все детство мы были прибежищем друг для друга, и ей жилось еще хуже, чем мне, так что основа для понимания у нас есть. Помню, как она подходила и вцеплялась мне в руку, когда папа в очередной раз впадал в буйство. Не знаю, о чем Мири подумала сейчас, но в ответ она сжала мою руку, и так мы и сидели, глядя на чуть прикрытое порно, каким нынешняя цивилизация развлекает молодежь. Потом зазвучала негромкая мелодия, Имоджен достала телефон, глянула на крошечный экран и вышла, чтобы поболтать с каким-то своим обожателем.

Мири приглушила звук телевизора и бросила на меня оценивающий взгляд.

— Ну, и кто твоя новая леди? — спросила она.

— И ты туда же?

— Это очевидно. Ты выглядишь возбужденным и менее мрачным, чем обычно. Пора тебе повзрослеть, Джейк. Вряд ли ты хочешь закончить, как те старые пердуны, что гоняются за молоденькими девочками.

— О, это шикарно — получить совет воздерживаться от тебя.

— Не хами, Джейк. Ты кобель, я сука, это правда. Но я, по крайней мере, не втягиваю в это семью, которой у меня нет. Особенно если учесть, что речь идет о такой женщине, как Амалия.

Меня не устраивал этот поворот разговора, и я спросил:

— Как папа?

Мири единственная из нас троих поддерживает контакты со старым гангстером. Информацию она выдает скупо, возможно, по его настоянию. Это вполне в его духе.

— С папой все в порядке. Я виделась с ним недели три назад. Выглядит хорошо. Ему предстоит шунтирование коронарной артерии.

— Надеюсь, они применят особо устойчивый к коррозии материал. Я бы посоветовал кирпич. Между прочим, где происходила ваша встреча?

— В Европе.

— А точнее нельзя? В Канне? В Париже? В Одессе?

Не ответив, она продолжила:

— Он спрашивал о тебе и Поле.

— Как мило с его стороны! Надеюсь, ты заверила его, что он всегда в наших сердцах. Что он поделывает?

— Разное. Ты же знаешь папу — он не может сидеть сложа руки. Тебе непременно нужно повидаться с ним. Возьми Амалию и ребятишек.

Я рассмеялся.

— Превосходная идея, Мири. Честное слово, ничего более забавного я представить себе не могу.

Последовала обиженная пауза, потом моя сестра сказала:

— Ты не обращал внимания, что твоя жена никогда не иронизирует? Неплохо бы и тебе этому научиться, хотя бы отчасти. Так же, как способности прощать.

— Религиозные советы на ночь — это хорошо. Ты не путаешь себя с Полом?

— Ты мерзко ведешь себя, и я ухожу. Мне нужно еще выпить.

Она попыталась выдернуть свою руку из моей, но я не отпустил ее, и она снова рухнула в кресло.

— Что еще?

— Мне только что пришла в голову мысль кое о чем расспросить тебя. Вращаясь в полусвете, не встречалась ли ты с русским гангстером по имени Осип Шванов?

Задавая вопрос, я не отрывал от нее взгляда и увидел, как легкая дрожь пробежала по скульптурной поверхности ее лица. Кончиком языка она облизнула губы.

— Почему ты спрашиваешь?

— Потому что его головорезы преследуют меня. Он думает, у меня есть то, что ему нужно. Так мне кажется. — Я в общих чертах обрисовал ей дело «Булстроуд — Шекспир», не называя имени Миранды. — Так ты знаешь его?

— Мы встречались.

— Клиент?

— В некотором роде. Он любит устраивать вечеринки. Некоторые мои девочки бывают на них.

— Можешь свести нас? В смысле, приватно.

— Не думаю, что стоит делать это, Джейк.

— Потому что он скверный парень?

— Он очень дурной. Я имею в виду, он дурной даже в глазах дурных парней.

— Как папа?

— Человеческий тип тот же, но есть два существенных отличия: папа никогда не применял насилия, и Шванов — не наш отец. Зачем тебе встречаться с ним?

— Для честного обмена мнениями. Как бы то ни было, ты сделаешь это?

— Я поговорю с ним. Ты уверен, что он захочет видеть тебя?

— Уверен. Мы оба интересуемся старыми рукописями. Не сомневаюсь, нам есть о чем поговорить. Ты тоже должна пойти. Думаю, это будет забавно. А потом мы могли бы спланировать нашу поездку в Израиль, повидать папу.

Она встала.

— Я позвоню тебе.

И я остался один, если не считать странного существа, тюкающего по клавиатуре компьютера. Я встал позади Нико и посмотрел на экран. На ровном светло-сером фоне появлялись и исчезали непостижимые голубые буквы, словно капли дождя на ветровом стекле. Нико программировал. Должен сказать, среди юристов я могу считаться специалистом по компьютерам. Большинство юристов убеждены, что кожа у них начнет гнить, стоит им дотронуться до клавиатуры, но я не таков. Полагаю, я дошел до уровня четырехлетнего Нико. Я приподнял один его наушник и спросил:

— Что ты делаешь?

Мне пришлось повторить вопрос несколько раз, прежде чем он ответил:

— Разыскиваю машины.

— А, ну да, разыскиваешь машины. Для чего ты разыскиваешь машины?

— Ни для чего. Не мешай.

Он попытался натянуть наушники, но я снял их совсем и развернул его кресло так, чтобы он оказался лицом ко мне.

— У меня к тебе важный разговор, — сказал я.

Тело у него напряглось, взгляд устремился куда-то вnверхний угол комнаты.

— Сосредоточься, Нико! Меня преследуют гангстеры. По-моему, они хотя причинить вред тебе, Имоджен и мамочке. Мне нужна твоя помощь.

До него, казалось, что-то дошло.

— Это понарошку, да? — произнес он скучающим тоном.

— Нет, не понарошку. По-настоящему.

— Почему они преследуют тебя?

— Потому что у меня есть бумаги, которые они хотят заполучить. Клиент отдал их мне, а они его убили. Перед этим его пытали и вырвали у него мое имя.

Да, услышать такое — шок для ребенка, но до Нико трудно достучаться. И он не кажется особо чувствительным. Если бы кто-нибудь пытал меня, он, возможно, наблюдал бы за этим как зачарованный.

— Зачем им нужны бумаги?

— Точно не знаю. Мне кажется, они думают, будто эти бумаги могут вывести их на сокровище.

Он задумался, и я почти видел, как в его мозгу, словно в отлично выверенных часах, вращаются странные колесики.

— А это правда?

— Они думают, что да.

— Мы должны найти сокровище, — сказал он. — Тогда они оставят нас в покое.

Это один из немногих случаев, когда Нико объединил себя и меня в местоимении «мы».

— Очень хорошая идея, — сказал я. — Но сейчас я хочу, чтобы ты сделал две вещи. Во-первых, чтобы ты был внимателен на улице и немедленно позвонил мне, если заметишь что-то подозрительное. Эти люди русские, они разъезжают на черном внедорожнике. Позвони мне, если увидишь их, ладно? Во-вторых, я хочу, чтобы ты поискал в Интернете что-нибудь о человеке по имени Ричард Брейсгедл. Он умер в одна тысяча шестьсот сорок втором году в Англии.

Я записал эти данные на листке бумаги от его принтера.

— Кто он?

— Тот, кто зарыл сокровище. Разузнай все о нем, о его потомках и о том, жив ли кто-нибудь из них сейчас. Сумеешь?

— Да, — ответил Нико.

Не знаю точно, почему я поручил ему это. Насколько мне известно, Нико — специалист по поиску данных, он не раз получал награды, и университетские профессора переписываются с ним, понятия не имея, что ему всего одиннадцать. Несомненно, я мог бы нанять для такого дела коммерческую фирму, да и в офисе у нас есть люди, которые в этом собаку съели. Возможно, причина тому — чувство одиночества. Теперь же у папы с сыном появилось общее дело, вроде совместной прогулки в сосновом лесу. Придумал на ходу, так часто поступают донжуаны. Это было легко. Теперь же мне предстояло кое-что потруднее — спуститься вниз и рассказать обо всем его матери.

Письмо Брейсгедла (9)

Этот человек говорит, что его зовут Джеймс Пиготт и он служит лорду Данбертону, это знатный человек в совете его королевского величества. И он спрашивает меня, чист ли я в вере. У него лицо бледное, глаза холодные, и я вспоминаю по дням своей юности, что так выглядели все лицемерные пуритане. Поэтому я говорю, да, сэр, поистине я чист, и налегаю на мясо, пирог и эль. Когда я поел, он расспрашивает меня обо всем насчет религии: о греховности человека, о предопределении, о бессмысленности любой работы, об откровениях Священного Писания, о спасении только через веру. Мои ответы вроде как удовлетворили его, и он сказал, мистер Гастингс хорошо отзывался о тебе, а я ответил, что мистер Гастингс добрый человек и об истинной религии я много узнал после разговоров с ним. Тогда он внезапно говорит, я слышал, что твоя мать была папистка и дочь предателя-паписта. Что скажешь на это? Я очень удивился и рассердился, но скрепил себя и сказал, что, может, одно время она и была, но раскаялась в своей ошибке, а потом всю жизнь была верной протестанткой. Он спросил, была ли она происхождением Арден из Уорвикшира, и я ответил: да. И он сказал, что это спасает тебя от виселицы, парень, потому что моему лорду Данбертону нужен кто-то вроде тебя, чистый верой, но имеющий папистские связи, в особенности те, которые были у семьи твоей матери. И тут он спросил, ты когда-нибудь видел, как разыгрывают пьесу?

Я сказал, нет, ведь это не очень хорошие вещи? Да, говорит он, они даже хуже, чем ты думаешь. Потому что актеры при белом свете дня на самом деле готовят измену. Как, спросишь ты? Тремя способами. Во-первых, представления портят умы и души людей, показывая им непристойные действия, такие как убийство, воровство, насилие, сквернословие, блуд. И те, кто смотрит и слушает, могут начать подражать им, и тогда в стране наступит беспорядок, а души людей будут гореть в аду. Дальше, эти представления отвергают Божий закон, потому что показывают мальчиков наряженными как женщины, что само по себе грех, но гораздо хуже то, что они разжигают похоть Содома, чему, не сомневаюсь, актеры предаются сами, за что им заказан путь на небеса. И третье, самое худшее, что это всего лишь маска для папистских изменников. И он повторяет, маска, всего лишь маска.

И он продолжает: потому что, ты ведь знаешь, Римский Развратник очень любит богатые представления, и шелковые костюмы, и мальчиков, одетых как женщины, чтобы ослеплять людей и отвращать их от истинного поклонения Христу. Чем их мессы, где они бормочут всякую тарабарщину, отличаются от пьес? Теперь мы запретили эти мессы, но разве не пытаются они другими способами отвратить народ от веры? Что же, говорю я, выходит, актеры тайные паписты, так вы считаете? Нет, говорит он, они тоньше, они коварнее. Теперь что ты скажешь, если я сообщу тебе, что на свободе сейчас ходит человек, главный из этих актеров, который, пункт первый: придумывает, как втайне оклеветать истинную религию. Пункт второй: чей отец был папистом, много раз оштрафованным за то, что не ходил в протестантскую церковь, и чья мать родом из семьи, уже давно осужденной за стойкое неподчинение законам протестантизма, и, без сомнения, сам он тоже папист. Пункт третий: он вероломно участвовал в заговоре графа Эссекса, который восстал против нашей последней полновластной королевы, и делал это, показывая своим сторонникам в утро восстания пьесу о Ричарде Втором как вдохновляющий пример измены и убийства монарха. Еще тогда его должны были взять, но не взяли, поскольку есть могущественные люди, и они защищают его, чтобы у них лопнули глаза. Что ты скажешь о таком человеке? Ну, я и сказал (потому как понимал, что сейчас это единственный возможный ответ): в Тауэр его, он ни часа не должен ходить на свободе.

Тут он улыбнулся холодной улыбкой, говоря, ты сказал правду, парень, однако сейчас в королевстве непорядок, и мы не можем сделать этого, нет, пока нет. Видишь ли, король окружил себя не Божьими людьми, а похотливыми испорченными фаворитами, а именно лордом Рочестером и другими подобными, из них многие близки к папистам, как твоя рубашка к телу. Они развлекаются такими суетными вещами, как представления на сцене: даже у самого короля есть труппа актеров, и он заказывает пьесы, чтобы они воплощали его фантазии. Тот, о котором я рассказал тебе, главный среди этих мошенников.

Теперь, говорит он дальше, у нас есть принц Генри, добрый протестант из всех, когда-либо преломлявших хлеб, серьезный, мудрый не по годам, и его отец король не придумал ничего лучше, как женить его на папистской принцессе. Мы не можем вынести, чтобы такое случилось в нашей стране, потому что тогда в Англии погибнет Божья церковь и довершится то, что король уже начал со своими развращенными и безбожными епископами. Поэтому мой лорд Д. и другие дворяне истинной веры, размышляя над этими прискорбными вещами, придумали план и уже давно искали кого-то, кто привел бы его в исполнение. И наконец нашли его.

Кого, спрашиваю я? Тебя, говорит он. Услышав это, я сильно перепугался и спросил почему. Вот как он объяснил это: ты знаешь, что мать короля была злонравная папистка, изменница, королева Мария Шотландская, справедливо казненная нашей последней королевой. Короля давно терзает, что все добрые англичане презирают его мать и, возможно, думают так: яблоко от яблоньки недалеко падает. Поэтому он был бы счастлив увидеть пьесу, где королева Мария представлена доброй женщиной, которую несправедливо обидели. Что, если он прикажет тому мошеннику, о ком я тебе говорил, написать такую пьесу? Что тогда будет, парень?

Шевели мозгами, Дик, говорю я себе, поскольку ты полностью во власти этого человека. И я сказал, что все добрые протестанты в королевстве этого не потерпят и будут злословить. Он говорит, ага, вот почему король этого не делает. Но предположим, кто-то притворится, будто служит у знатного лорда, даже тайного советника, и пойдет к этому, который пишет пьесы, и скажет, меня послал его величество. Напиши такую пьесу, и король щедро вознаградит тебя. И предположим, пьеса будет написана, и предположим, разыграна перед королем и его двором. Что, по-твоему, тогда произойдет? Ты должен знать, что никакая пьеса не может быть разыграна без лицензии, их выдает начальник по развлечениям. Однако такая пьеса в жизни не получит лицензии, иначе это будет стоить головы тому начальнику. Предположим дальше, что у нас есть печать для этого и мы можем снабдить нашего мошенника поддельной лицензией, и тогда он и в самом деле напишет такую пьесу. И что, как ты думаешь, случится?

Ну, думаю, тогда ему конец, говорю я. Правильно думаешь, парень, сказал он и засмеялся, но безрадостно. Ему конец и всем этим проклятым пьесам тоже. Но мало того: в королевстве, как ты сказал, начнут злословить, что король хочет представить свою мать как добрую женщину, несправедливо казненную королевой Елизаветой, которая в этой пьесе будет показана как подлая интриганка. Повсюду начнется волнение, дескать, король отрекается от истины, а этого мошенника, о каком я говорил, схватят и будут пытать. Ох, да, я увижу это собственными глазами: и под пыткой он назовет имена других заговорщиков, придумавших это надругательство, а именно прежде всего Рочестера и всех остальных, кто хочет женить нашего принца на папистском отродье. Они будут обесчещены, отвергнуты всеми, и папистскому браку не бывать. Что думаешь об этом?

Сэр, говорю я, план сильный, так мне кажется, но я снова вас спрашиваю, почему выбрали Дика Брейсгедла? Он говорит, потому что тот, на кого мы нацелились, из рода Арденов, и ты тоже, ты родственник или можешь считаться им, и ты при необходимости можешь притвориться, что тоже наполовину папист, как и он. Выходит, если лорд Рочестер захочет послать к нему тайного посланца, то лучше тебя никого не найдет. Вспомни, все это надо проделать втайне, или тебе конец. Мой лорд желает преподнести королю новую пьесу в день его рождения. Теперь отвечай, ты наш человек?

На это был единственный ответ, если я хотел когда-нибудь выйти на свободу. И я сказал, да, и он заставил меня поклясться ужасной клятвой на Библии и предупредил, что даже могила моя будет проклята, если я их предам. Потом я спросил, а как зовут того человека, и он сказал: Уильям Шакспир. Это был первый раз, когда я услышал его имя.

На следующую ночь в темноте меня освободили и лодкой доставили из Тауэра вверх по реке в огромный дом на Стрэнде, принадлежащий лорду Данбертону, и представили лорду, очень важному толстому человеку, обремененному множеством важных дел. Однако он принял меня по-доброму, сказал, что я сделаю великое дело для Англии, если нам удастся исполнить то, что мы задумали. Но в конце у нас ничего не получилось, Бог в своей великой мудрости пожелал другого, и в последующие годы я часто думал, что, если бы мы добились всего, чего хотели, может, нынешние раздоры, которые опустошают нашу несчастную страну, были бы остановлены. Однако что я такое? Жалкая пешка на доске. Истинно сказано, нам не дано понимать Его великие замыслы. Аминь.

Несколько недель я оставался в Данбертон-хаусе. Кормили хорошо, одевали еще лучше, но спиртного не давали. Целыми днями мистер Пиготт учил меня читать и писать сообщения шифром, и он был изумлен, как хорошо я в этом преуспел. Я рассказал ему, что навострил свой ум, когда много лет назад занимался математикой, а шифр — это ведь почти то же самое. Он был очень мной доволен. Я читал и перечитывал книгу «Трактат о шифрах», написанную французом, но переведенную на английский сэром Порта де Фуртивасом, очень искусная работа, и еще изучал, как применять решетки мистера Кардано. Это занятие так мне нравилось, что я засиживался за полночь, поскольку в Данбертон-хаусе свечей было сколько хочешь. И спустя несколько недель мистер Пиготт изумился еще больше, потому что я придумал новый шифр, какого он в жизни не видел. Он сказал, ну, Папа его в жизни не разгадает.

После он начал натаскивать меня, говоря много слов подряд, чтобы я запоминал их и записывал в том же порядке. Кроме того, он показывал мне портреты мужчин и женщин, изображения городов по всей стране, все очень хорошо нарисованы красками, и я должен был, бросив один взгляд, описать, что видел. И еще: он придумывал заговор папистов, а я должен был разгадать, в чем его замысел. Я спросил его, все это нужно, чтобы стать тайным шпионом? А он ответил, нет, это лишь малая часть, и его ответ поставил меня в тупик.

Однако позже я понял его, поскольку вскоре пришел человек по имени Генри Уэлис, с виду пронырливый самодовольный хлыщ, прекрасно одетый, как если бы он был человеком высокого положения. Мистер Пиготт разговаривал с ним любезно, дал ему денег, а мне сказал, Дик, это твой истинный друг Генри Уэлис, он знает тебя с юности в Уорвикшире, а теперь вы случайно встретились в Лондоне и очень обрадовались. Он актер королевской труппы и хорошо знает мистера Уильяма Шакспира. Потом мистер Пиготт бросил на меня взгляд, смысл которого я сразу понял, потому что и сам должен был стать актером, только в жизни, не на сцене. Я вспомнил тогда свой первый год, когда учился литейному делу и вел себя как ученик, грубый словом и делом, а истинного себя скрывал внутри. Вот что значит быть тайным шпионом, это не просто шифр, не просто уметь запоминать слова, думал я. И еще, да, я справлюсь, пусть изменники паписты трепещут.

Все, что произошло после, ты найдешь в письмах, которые я писал лорду Д., а именно: как я познакомился с этим Шакспиром, что происходило между нами, как он написал пьесу о злой Шотландской королеве и как мы потерпели неудачу. Здесь я повторяться не буду, потому что, боюсь, мне осталось всего несколько часов. Вся моя последующая жизнь хорошо известна тебе, Нэн, и мне грустно, что я не могу рассказать о ней ему, как делал это в прежние годы. Рассказать ему, как стал артиллеристом в Германской войне, защищал доброе протестантское дело: как был на Белой горе, как мы терпели поражение от папистов под Брейтенфельдом, и лютеране помогли нам победить, но я был сильно ранен в этой войне в ногу, вернулся, мой отец к этому времени умер, твой торговец рыбой умер тоже (за что я все время горячо молился, да простит меня Господь), и 3 апреля 1632 года мы с тобой обвенчались в Святой Маргарите, а спустя год у нас родился сын, дай Бог ему долгой жизни и тебе тоже.

Еще совсем немного, потому что время мое истекает и я едва различаю страницу, хотя день ясный, видно, начинается агония. Ты хорошо знаешь мой кожаный сундук, что я храню в своем личном чулане, в нем ты найдешь письма, зашифрованные тем способом, который я изобрел. Храни их в безопасности и не показывай никому. В них рассказано, как мы шпионили за тайным папистом Шакспиром. Или так мы думали, хотя теперь я меньше уверен. Что касается этого, по своим склонностям он был никакой. Но пьесу о М. Шотландской точно написал он, как я приказал ему от имени короля. Странно все-таки, что, хотя я мертв и он тоже, пьеса все еще жива, написанная его собственной рукой, лежит там, где только я один знаю, и может, останется там навсегда.

Теперь насчет писем: если король, Боже упаси, одержит победу в нынешних раздорах и его министры придут к тебе с плохими намерениями, может, эти письма обеспечат ваше будущее, твое и нашего сына. Ты умеешь работать с этим шифром и помнишь, что ключ есть Ива, где лежит моя мать и где я хотел бы, чтобы покоились мои кости, если ты сможешь это сделать.

Прощай, моя девочка, и надеюсь, Бог милостив и я еще увижусь с тобой в нетленном теле, обещанном нам Господом Спасителем нашим Иисусом Христом, на которого и уповаю. Тв. муж

Ричард Брейсгедл.

 

10

Крозетти сидел в машине отца — черном «плимуте-фьюри» 1968 года выпуска — и наблюдал за домом 161 по Тауэр-роуд, чувствуя себя ужасно глупо. Двухэтажный каркасный дом, явно нуждавшийся в покраске, был окружен поросшей сорняками лужайкой и низкой оградой. Ряд коричневатых кустов можжевельника — вот и все, к чему, по-видимому, сводилось огородничество X. Олруд. Это имя значилось на обшарпанном почтовом ящике, прибитом к покосившемуся столбу. В проезде стоял покрытый ржавчиной зеленый «чеви-седан» с поднятым капотом и разбросанными вокруг инструментами. К дому был пристроен открытый гараж, внутри него виднелись красный трактор и силуэты каких-то сельскохозяйственных принадлежностей. Место выглядело запущенным, как будто и оно само, и его обитатели потерпели крах и жили в ожидании второго дыхания.

Это было в субботу. Крозетти покинул город на рассвете, проехал почти триста миль до Пенсильвании по шоссе 1-80 и 79 и добрался до Брэддока в начале четвертого. Брэддок построен вокруг единственного перекрестка с двумя заправочными станциями, «Макдоналдсом», пиццерией, игровым видеозалом, двумя барами, продовольственным магазином, прачечной и группой старых кирпичных зданий, где когда-то располагались магазины, а теперь нижние этажи оккупировали торговцы подержанным хламом и службы для бедствующих. Позади них громоздились многоквартирные дома, видимо построенные в те времена, когда еще не закрылись шахты и заводы. Крозетти даже представить себе не мог, кто живет в них сейчас.

Найти Тауэр-роуд и жалкий дом по распечатанной с компьютера карте оказалось совсем нетрудно. Прибыв на место, Крозетти постучал в дверь — безрезультатно. Убедившись, что дверь не заперта, он толкнул ее, вошел и позвал:

— Эй! Кто-нибудь дома?

Никакого ответа; дом был пуст, без сомнения. Однако люди в нем жили: все в беспорядке, но грязи нет, на полу игрушки, маленькие машинки и пластиковые пистолеты, телевизор с большим экраном. Тут принимали и спутниковые каналы — позади дома сканировала небеса белая «тарелка». Перед телевизором громоздилось глубокое кресло, обтянутое коричневым винилом, к нему придвинута продавленная кушетка. На узкой каминной полке стояли фотографии в рамках, но разглядеть их от двери не представлялось возможным, а входить внутрь Крозетти не решался. Странно, подумал он, что не слышно лая собак. Разве не во всех сельских домах держат собак? Впрочем, откуда ему знать. Он обошел дом и на заднем дворе обнаружил детскую площадку; все предметы на ней выгорели на солнце и явно предназначались для очень маленьких детей. В центре возвышалось приспособление для сушки белья, похожее на перевернутый зонтик. Оно пустовало, некоторые веревки были порваны и слабо покачивались на легком ветерке. На заднем крыльце стояла старая стиральная машина. Крозетти заглянул в нее: сухо, повсюду паутина.

Закончив обследование, он уселся в автомобиль и стал думать об увиденном и о том, как глупо было тащиться сюда из-за одной найденной на улице почтовой карточки. Ведь он до сих пор не знал, имела ли Кэролайн Ролли какое-либо отношение к этому дому. Может, она тоже подобрала карточку на дороге или нашла в старой книге. Нет, сказал он себе, не думай об этом. Доверься внутреннему голосу. Открытка связана с ней и с той фотографией двух женщин и детей. Ну, здесь точно есть ребенок, притом мальчик. Крозетти взял снимок и принялся снова разглядывать его. Надо полагать, его «щелкнули» лет пять назад или около того, судя по лицу Кэролайн. Мальчику сейчас должно быть лет восемь-девять. На подъездной дорожке валялся велосипед, как раз подходящий для такого возраста; разбросанные в доме и на дворе игрушки тоже указывали на это. Девичьих игрушек он не заметил, как и второго велосипеда. Интересно, мелькнула мысль, что стало с девочкой со снимка? Нет, постой — во дворе была песочница, а в ней кукла Барби, потрепанная и голая. Может, девочка тоже здесь. Если только Барби не забыл какой-нибудь гость. Или если ее не украли.

Он окинул взглядом задний двор. Солнечный день, суббота, ни белья на сушилке, ни одежды, вывешенной для проветривания; стиральной машиной тоже вроде бы не пользуются. Вывод таков: здесь, скорее всего, нет женщин. Здесь живет мужчина с ребенком (или двумя детьми), и сегодня, в субботу, он поехал в город, чтобы постирать белье в прачечной-автомате, потому что негоже мужчине дома возиться с бельем. И в городе он наверняка решил покрасоваться перед женщинами, дать им понять, что не против развлечься. Или, пока машина сушит белье, он пошел в видеозал и выпил пару кружек пива. А ребенок (дети) ест свое мороженое и развлекается видеоиграми.

Крозетти поймал себя на том, что прокручивает в уме эти картинки, точно делая документальный фильм из жизни X. Олруд. То, что он появился на свет в семье полицейского детектива и библиотекарши, не объясняло для него тот факт, что он всю жизнь, с детства, придумывал истории о людях. Именно поэтому он хотел снимать фильмы и именно поэтому думал, что у него получится. Свою способность наблюдать и делать умозаключения он считал врожденным даром; так музыкант-самородок не задумывается, откуда у него в голове звучит тайная музыка.

В последний раз он поел на автозаправке, а было уже почти четыре, и он чувствовал голод. Мелькнула мысль вернуться в город и перекусить. Он уже собрался включить двигатель, как вдруг увидел приближающиеся со стороны города клубы дыма, а потом зеленый грузовик, который замедлил движение, проехал мимо и свернул на подъездную дорожку дома 161 по Тауэр-роуд. Не без удовлетворения Крозетти отметил, что в машине сидят мужчина и мальчик лет девяти, чья головка едва возвышается над приборной доской. Грузовик слишком быстро пошел на поворот и передним колесом задел валяющийся на подъездной дороге детский велосипед.

Завизжали тормоза, послышались гневный возглас мужчины и пронзительный крик ребенка. Дверь со стороны водителя распахнулась, и на землю спрыгнул коренастый человек на несколько лет старше Крозетти, одетый в джинсы и чистую белую тенниску. У него был заметный живот и грубо вырезанное красное лицо — такие лица всегда кажутся сердитыми. Он обежал грузовик, снова выругался, ногой отпихнул с дороги велосипед и рывком распахнул пассажирскую дверцу. Пронзительные крики стали слышнее, и до Крозетти дошло, что внутри сидит второй пассажир, младше мальчика; он отметил также, что дети не пристегнуты ремнями безопасности. Мужчина вытащил из грузовика мальчика и, вцепившись в ребенка, несколько раз ударил его по лицу; тяжелые шлепки услышал даже Крозетти. При этом мужчина кричал на мальчика: сколько раз надо повторять, чтобы ты не бросал этот проклятый велосипед на этой проклятой дороге? Уж не воображаешь ли ты, засранец, что я когда-нибудь куплю тебе новый велосипед или вообще что-нибудь куплю?

Крозетти задумался, стоит ли вмешаться, но тут мужчина перестал бить мальчика, оттолкнул его и вытащил из кабины девочку лет четырех. Ее лицо, перекошенное от боли и испуга, покраснело, в том числе и от крови, стекавшей из раны на губе. Она извивалась, словно ящерица, в руках взрослого, дугой выгибая спину. Мужчина велел ей молчать — дескать, ничего страшного не случилось, а вот если она не закроет рот сейчас же, он всыплет ей как следует, и пусть тогда орет, сколько влезет. Крики сменились ужасными хлюпающими звуками, и мужчина понес девочку к дому.

Вскоре послышался громкий звук телевизора. Крозетти вылез из машины и подошел к мальчику. Тот так и лежал, скорчившись, на земле. Он плакал, причем довольно странно — большими глотками втягивая воздух и выдыхая его вместе с придушенными, почти беззвучными рыданиями. Крозетти присел на корточки рядом с велосипедом, осмотрел его, пошел туда, где рядом с «седаном» валялись инструменты, нашел среди них гаечный ключ, тяжелые плоскогубцы и вернулся к велосипеду. Снял переднее колесо, распрямил руль, поставил ногу на переднюю вилку, распрямил и ее, потом с помощью плоскогубцев кое-как привел в порядок спицы переднего колеса. Работая, он чувствовал на себе взгляд мальчика и слышал, что рыдания сменились сопением. На глаз выровнял обод колеса, установил его на место и, приподняв переднюю часть велосипеда, крутанул колесо. Оно вихлялось, но, в общем, вращалось свободно. Крозетти сказал:

— Говорят, душа похожа на колесо. Если согнется, ее уже не выправишь. Вообще-то тут требуется новое колесо, приятель, но и это еще послужит, если гонять по не слишком неровной дороге. Как тебя звать?

— Эммет, — после паузы ответил мальчик и вытер лицо тыльной стороной ладони, лишь размазав слезы и пыль.

В точку, подумал Крозетти — имя с почтовой карточки. Он с новым интересом посмотрел на мальчика. Симпатичный, только слишком худенький, с широко расставленными умными голубыми глазами и большим тонкогубым ртом. Крозетти подумал, что знает, от кого ребенок его унаследовал. Волосы острижены так коротко, что невозможно определить цвет.

— Меня зовут Ал, — сказал Крозетти. — Послушай, Эммет, не поможешь ли мне кое в чем?

Мальчик заколебался, потом кивнул. Крозетти достал из заднего кармана распечатку подправленной фотографии Кэролайн Ролли, развернул ее и показал мальчику.

— Знаешь этих женщин?

Когда мальчик увидел фотографию, глаза у него широко распахнулись.

— Это моя мама и тетя Эмили. Раньше она жила с нами, но потом умерла.

— Это твоя мама? — Крозетти ткнул пальцем в изображение молодой Ролли.

— Ну… да. Она сбежала. Он запер ее в подвале, но она вылезла оттуда ночью, а утром ее уже не было. Куда она пошла, мистер?

— Хотел бы я знать, Эммет. Очень хотел бы, — рассеянно ответил Крозетти.

Внешность мальчика и другие подтверждения его догадок — все это водоворотом проносилось в сознании, вызывая сильное внутреннее напряжение. К стыду своему, Крозетти подумал о той единственной ночи, что он провел с Ролли, о том, как она себя вела с ним и что чувствовала; и о том, как она вела себя с мужем, этим грубым человеком, в спальне их жалкого дома. Ему страшно захотелось убраться отсюда и заодно (хотя, ясное дело, сделать так гораздо труднее) выкинуть из сердца саму мысль о женщине, известной ему под именем Кэролайн Ролли. Ему было жаль детей, оставшихся с отцом, но тут ничего не поделаешь. Еще одно пятно на репутации Кэролайн.

Он пошел прочь, и мальчик крикнул ему вслед:

— Вы знаете ее? Мою маму?

— Нет, — ответил Крозетти. — На самом деле, я ее не знаю.

Он сел в машину и уехал. Мальчик пробежал несколько шагов, зажав фотографию в руке, но потом остановился и исчез за клубами дорожной пыли.

Крозетти нашел «Макдоналдс», взял большой гамбургер, жареную картошку и колу. Прикончив все это, он хотел заказать еще, но потом передумал. Он всегда много ел от огорчения и знал, что, если не будет следить за собой, растолстеет, как Орсон Уэллс, но без его достижений, компенсирующих вялую мускулатуру. Он попытался успокоиться, но никак не мог сосредоточиться на дороге и пару раз свернул не туда, куда следовало.

Когда он наконец выехал на шоссе, в голове начал вызревать сценарий фильма «Кэролайн Ролли». Неплохое название; его можно использовать и без разрешения, поскольку миссис Олруд, скорее всего, тоже придумала себе имя. Итак: тяжелое детство, пусть так. Девочка заперта в подвале. Однако то, что дядя постоянно ее насиловал, слишком отдает порнографией. Пусть лучше дядя Ллойд будет религиозным фанатиком, желающим оградить племянницу от тлетворного влияния мира. Он умирает, или она сбегает. Ей, скажем, семнадцать, она ничего не знает о жизни, никакого понятия о массовой культуре. Что-то вроде истории Каспара Хаузера, снятой Херцогом. Этот дикий случай делает ее местной знаменитостью. Коп, который нашел Кэролайн, влюбляется в нее, потрясенный чистотой и невинностью девушки. Он хочет жениться на ней, и она соглашается, поскольку совсем одинока и не знает, как жить в этом мире. Он со странностями, и, в конце концов, он полицейский; Крозетти знал, на что способны такие парни. Но она подчиняется, и это конец первой части.

Потом мы покажем ее жизнь; у нее рождаются дети, она начинает брать их с собой в местную библиотеку, где встречает мудрого библиотекаря, и этот библиотекарь приобщает ее к искусству и культуре, в общем, просвещает ее. Потом где-то открывается выставка прекрасных книг, и библиотекарь хочет, чтобы она их увидела, но тайком от мужа. Может быть, они едут в Чикаго. И тогда она понимает, что хочет делать книги и жить среди книг. Но что она может? У нее двое детей, она в ловушке, но она решает учиться переплетному делу заочно. Однако муж узнает об этом и избивает ее. Дальше все становится только хуже и хуже, муж запирает ее в подвале — в точности как дядя, — и она сбегает. Это конец второй части.

Потом в третьей части она отправляется в Нью-Йорк и… Нет, так нельзя. Главная мужская роль должна появиться раньше, нужна серия флеш-бэков. Скажем, обычный клерк с непростым прошлым за плечами; к примеру, бывший коп. Они встречаются, влюбляются друг в друга, и она исчезает, и…

Почему она исчезает? Крозетти не знал и чувствовал, что не в состоянии придумать никакой убедительной причины. Может, ее похитили? Нет, слишком мелодраматично. Или у нее появилась возможность раздобыть достаточно денег, чтобы забрать детей у их мерзкого отца? В этом смысла больше. Она сбегает с Булстроудом в надежде найти рукопись Шекспира. В письме Брейсгедла есть ключ, Булстроуд обнаружил его, и они уехали в Англию в поисках помеченного крестиком места. Сотни миллионов, сказала Фанни. Так, наверно, все и было. Значит, герой теперь должен сам найти ключ к этой загадке, узнать, куда они отправились, и встретиться с ними в Англии лицом к лицу. Или лучше пусть будет Канада, да. И еще нужна побочная сюжетная линия: кто-то ищет того же самого; и злобный папаша-полицейский тоже как-то замешан в деле. Потом все они сходятся в старом замке, во тьме, и похищают друг у друга портфель с рукописью. Непременно будут фальшивые портфели, чтобы действие запуталось еще больше. Немного похоже на «Мальтийский сокол», конечно, но в последней части главная интрига закрутится только вокруг героя и Ролли. Возможно, он спасает ее, или она спасает его, и они убегают с сокровищем? Или сокровище навеки утрачено? Или гадкий отец гибнет, и она отказывается от сокровища, чтобы остаться с героем и детьми…

Он не знал, каков будет финал, но чем дольше размышлял о нем — о пересечении вымысла и реальности, тем больше склонялся к тому, что должен получить некое преимущество над Булстроудом, специалистом по Шекспиру. Лучше всего разгадать шифр, поскольку зашифрованные письма — единственное, чего нет у Булстроуда.

Всю долгую дорогу до города Крозетти предавался фантазиям: вот он лицом к лицу встречается со злобным мужем, они дерутся, Крозетти одерживает победу; вот он находит Кэролайн, действует хладнокровно и тонко, разгадывает ее замыслы, прощает ее; вот с помощью рукописи он становится богачом и взрывает кинематографический мир кинокартиной, сделанной не по коммерческим требованиям, но зато трогающей сердца людей и избавляющей Крозетти от необходимости долго учиться, снимать дешевые студенческие фильмы и быть мальчиком на побегушках у какого-нибудь голливудского придурка…

Домой он приехал около восьми, рухнул в постель, проспал двенадцать часов и проснулся, впервые за последнее время переполненный энергией. Он жалел, что сегодня воскресенье и, значит, приступить сразу к делу нельзя. Он сходил с матерью к мессе, доставив ей тем самым огромное удовольствие. Потом Мэри Пег приготовила потрясающий завтрак, и Крозетти его с благодарностью съел, вспоминая о тощих детишках в жалком сельском доме и искренне радуясь, что родился в такой семье, в какой родился. За завтраком он рассказал матери кое-что из того, что сумел выяснить.

— Значит, она лгала во всем.

— Я бы так не сказал, — возразил Крозетти, до сих пор находящийся во власти придуманной им версии. — То, что она оказалась в скверной ситуации и сбежала, — по-видимому, факт. И еще кое-какие детали, возможно, соответствуют действительности. Мальчик сказал, что тот тип действительно запирал ее в подвале. Возможно, над ней и впрямь надругались в детстве, а потом примерно та же ситуация повторилась, когда она стала взрослой.

— Но она замужем, о чем не обмолвилась ни словом. Вдобавок она бросила своих детей. Мне очень жаль, Алли, но это говорит не в ее пользу. Она могла обратиться к властям.

Крозетти резко встал, отнес тарелку с чашкой к раковине и вымыл их, сердито гремя посудой.

— Верно, но нас там не было, — сказал он. — Не у всех такие счастливые семьи, как наша, а власти могут и испортить дело. Мы понятия не имеем, через что ей пришлось пройти.

— Ладно, ладно, Альберт, вовсе не обязательно бить тарелки, чтобы защитить свою точку зрения. Ты прав, мы не знаем, через что ей пришлось пройти. Меня просто беспокоит то, что ты так сильно увлекся замужней женщиной, которую едва знаешь. Это похоже на навязчивую идею.

Крозетти завернул кран и повернулся к матери.

— Это и есть навязчивая идея, ма. Я хочу найти ее и помочь, если удастся. И сделать все, чтобы расшифровать эти письма. — Он помолчал. — Я рассчитываю на твою помощь.

— Никаких проблем, дорогой. — Мэри Пег улыбнулась. — Это все равно, что долгими вечерами играть в скрэббл.

На следующий день она развила бурную деятельность. Она разыскивала пособия по криптографии в Сети и по телефону, задействовала свои широчайшие библиотечные контакты по всему миру. Крозетти позвонил Фанни Добровиц и с радостью узнал, что она полностью разобрала почерк Брейсгедла и уже ввела текст его письма в компьютер. Еще она сделала копию зашифрованных писем, отослала образцы бумаги и чернил в библиотечную лабораторию для анализа, и там пришли к выводу, что рукопись определенно относится к семнадцатому столетию.

— Ну и судьба у этого Брейсгедла, — сказала она. — Его рассказ сам по себе совершит переворот в науке, если, конечно, там написана правда. Ах, как жаль, что ты совершил эту ужасную глупость — продал оригинал!

— Знаю, но теперь уж ничего не поделаешь. — Крозетти с трудом удержался от резкого тона. — Если я сумею найти Кэролайн, то попробую вернуть рукопись. Ну а не появились ли какие-нибудь слухи в библиотечных кругах? Вроде того, что обнаружена рукопись века, или что-то в этом роде?

— Ни звука. Я обзвонила всех, кто занимается рукописями. Если профессор Булстроуд и установил подлинность документа, то никто ничего пока об этом не знает.

— Разве не странно? Я-то думал, он тут же созовет пресс-конференцию.

— Да, но учти: он один раз уже обжегся и не хочет выходить на публику, не будучи абсолютно уверен. Тем не менее в мире есть всего несколько человек, чье суждение не подлежит сомнению, и я поговорила с каждым из них. Услышав имя Булстроуда, они рассмеялись и сказали, что в последнее время тот к ним не обращался.

— Ну, вдруг он отсиживается где-то у себя в замке, тайно злорадствуя. Послушай, ты можешь послать мне эти документы по электронной почте? Я хочу поработать над шифром.

— Конечно, прямо сейчас и пошлю. И телефонный номер моего друга Клима. Думаю, тебе понадобится помощь. На первый взгляд этот шифр не кажется простым.

Получив электронное послание, Крозетти заставил себя сначала распечатать сделанный Фанни «перевод» письма Брейсгедла, а не кинуться изучать его прямо с экрана. Потом он несколько раз перечитал его, в особенности последнюю часть, где говорилось о шпионской миссии, стараясь не слишком ругать себя за то, что упустил оригинал. Он почти сочувствовал ублюдку Булстроуду — открытие было столь грандиозно, что не составляло труда представить, какое впечатление оно произвело на профессора, когда он понял что к чему. Крозетти не позволял себе думать о другой, несравненно более ценной находке (эта мысль, очевидно, немедленно овладела Булстроудом), а также о Кэролайн и о том, как она со всем этим связана. Во время учебы в колледже он проявил себя весьма посредственным студентом, однако умел сконцентрироваться на том, что его по-настоящему интересовало, например на истории кино, — здесь он имел энциклопедические знания. Теперь все его внимание сосредоточилось на шифре Брейсгедла и высокой стопке книг по криптографии, которые мать принесла из разных библиотек.

Последующие шесть дней он только и делал, что ходил на работу, изучал криптографию и трудился над шифром. В воскресенье он снова отправился в церковь и, к собственному удивлению, с непривычным рвением молился о том, чтобы решение нашлось. Вернувшись домой, он собрался снова приступить к работе, но мать остановила его.

— Сделай перерыв, Алли, сегодня же воскресенье.

— Нет, мне в голову пришла одна мысль, я хочу ее проверить.

— Дорогой, ты измотан, в голове у тебя неразбериха. Давай-ка сядь, я наделаю сэндвичей, ты выпьешь пива и расскажешь мне, чем занимаешься. Поверь, это пойдет на пользу.

Он заставил себя сесть, наелся сэндвичей с беконом и сыром, выпил пива — мать оказалась права — почувствовал себя человеком. Когда с едой было покончено, Мэри Пег спросила:

— Ну, ты добился хоть чего-то?

— Только в негативном смысле. Тебе что-нибудь известно о шифрах?

— Лишь на уровне кроссвордов в воскресных газетах.

— То есть практически ничего. Ладно. Самым распространенным типом тайнописи в начале семнадцатого века был тот, что они называли «номенклатурой». Это не совсем шифр, скорее код. Имеется небольшой словарь кодовых слов: к примеру, «ящик» означает «армия», «булавки» это «корабли», и так далее. Сообщение расшифровывается заменой слов и выглядит вполне невинным. То, что у нас здесь имеется, не является «номенклатурой». Думаю, это шифр, о котором Брейсгедл говорит в своем письме. Тот самый, что он изобрел для лорда Данбертона. Тут подстановкой слов не обойдешься. Мне кажется, это то, что называется полиалфавитным шифром.

— Что это означает?

— Он немного сложнее. Я покажу тебе на примере. — Крозетти вышел и вернулся со стопкой бумаг. — Самый простой шифр заменяет одну букву другой, обычно с одинаковым смещением по алфавиту: вместо А пишется D, вместо С — G и так далее. Это так называемое смещение Цезаря, потому что, предположительно, его придумал Юлий Цезарь. Очевидно, что подобный шифр можно взломать за несколько минут, если знать обычную частоту чередования букв в языке послания. Надо полагать, шпионы понимали это и разрабатывали методы для того, чтобы замаскировать частоту чередования букв, применяя разные алфавиты для каждой подстановки в зашифрованном тексте.

— Разные алфавиты? Ты имеешь в виду разные языки?

— Нет, нет, я имею в виду вот что. — Он вытащил из стопки одну страницу и расправил ее на столе. — В шестнадцатом веке архитектор Альберти придумал подстановочный шифр, используя составные алфавиты, расположенные на медных дисках, а немного позже во Франции математик по имени Блэз Виженер изобрел так называемый полиалфавитный подстановочный шифр, где применяли двадцать шесть алфавитов со смещением Цезаря. Брейсгедл наверняка знал о нем, поскольку, по его словам, изучал искусство шифрования. В основе лежит то, что тогда называли tabula recta, или «таблица Виженера». Это двадцать шесть одинаковых алфавитов, написанных один над другим — сначала обычный от А до Z, а каждый последующий начинается со смещением на одну букву вправо, то есть от В до Z плюс А, потом от С до Z плюс А и В, и так далее. Наверху и слева располагаются обычные алфавиты, они служат в качестве индексов.