Поставить перед собой задачу завершить, дописать один из текстов Ф. Кафки — для этого нужна не только отвага; такая дерзость уже граничит со святотатством. Подобное предприятие заранее обречено на неудачу. Но как же быть с идеей, которая не появляется у тебя, а, наоборот, сама берет над тобой власть, захватывает тебя, причем задолго до того, как ты ее осознаешь. Именно так у меня и возникло желание написать завершение «Замка». Но в конечном счете я обязана этой идеей человеку, которого уже нет в живых, — Бригиде Брандис, профессору германистики Лодзинского университета. Бригида Брандис обсуждала в своем семинаре один из моих рассказов («Барьер»), вышедший в серии фантастической литературы издательства «Зуркамп» (Phantastische Zeiten: Suhrkamp Taschenbuch 1307, Frankfurt 1986). Отвечая затем на некоторые вопросы исследовательницы, я вдруг спустя годы после выхода в свет моего рассказа поняла, что в его ткань удивительным образом, совершенно независимо от моего желания и незаметно для меня, вплелись нити, которые могут стать одним из возможных вариантов завершения «Замка» Кафки. И еще я поняла тогда, что нечто подобное присутствует и в других моих текстах, оставшихся лишь фрагментами (чем они по справедливости и должны остаться). А потом эта же тема начала вторгаться в мои новые тексты, блокируя их развитие, и в итоге возникла необходимость заняться ею особо, хотя бы ради того, чтобы не перестать писать вообще, уповая на то, что таким образом удастся избавиться от наваждения.

Интерпретации — это дело читателей и литературоведов или, если угодно, психоаналитиков. Когда же за них берутся сами авторы, то все подобные попытки оказываются либо началом каких-то новых произведений, либо ведут к заблуждениям, иной раз и весьма любопытным, происходящим от желания как-то объяснить то, что просто должно было родиться на свет и показать себя, а не служить интерпретацией собственного творчества. Объяснить свой текст столь же невозможно, как и собственное рождение. И потому в моих силах только указать на отдельные эпизоды и моменты, или слегка намекнуть на них, или дать им истолкование, да еще, пожалуй, при этом не исключена возможность ошибки.

Из всех крупных незаконченных произведений Кафки именно «Замок» буквально требует завершения. Продолжить «Процесс», в сущности, невозможно, «Америка», пожалуй, могла бы иметь продолжение, но с тем же успехом могла бы и не иметь. «Замок» же как бы повисает в воздухе. Прочная основа этого романа существует лишь постольку, поскольку мы знаем другие тексты Кафки, «Замку» нужно что-то, что только должно еще появиться в будущем, хотя в начале романа все уже как будто заложено и обосновано: тщета и бесплодность, чужеродность, бесприютность и смерть. Когда К. приходит в деревню, где затем и остается, у него все уже позади — целая жизнь, о которой автор ничего не рассказывает. К. вступает на мост и, подняв голову, вглядывается в небо, в его мнимую пустоту. Там, наверху, уже нет Бога, или же если Он пребывает там, то от нас сокрыт. И все-таки К., по-видимому, следует некоему тайному плану.

«Замок» открывается констатацией: «Был поздний вечер, когда К. прибыл». Итак, он здесь. К. выходит к читателю и вступает в повествование как человек, наудачу брошенный в мир; здесь — начало текста Кафки. В одинаковой мере оно представляет собой сцену рождения и сцену достижения берега. В ночном мраке волны выбрасывают К. на сушу, он всецело предоставлен произволу небес с их двусмысленностью, ибо в своем величии небеса лишают значимости все на свете, и в то же время их пустота позволяет нам считать значительными лишь нас самих и больше ничего и никого. В тот момент, когда К. останавливается на мосту, он, прежде чем поднять голову и взглянуть на небо, очевидно, еще не принял никакого решения. В этот короткий миг у него все еще впереди. Все, что он впоследствии сделает, будет определяться этой остановкой, этим его «вдохом», и будет похоже на то, что происходит с новорожденным: еще не постигая окружающего, он, однако, обладает смутным знанием своей тайны и упрямо утверждает свое бытие. Как в жизни, так и в кафковском тексте план один и тот же, и смысл его состоит в желании жить.

Но после того, как К. поднял голову, чтобы взглянуть в «мнимую пустоту неба», рождение становится выходом на берег, и достигнутый берег при этом уже не просто край суши и, возможно, обетованной земли, где героя ждет начало чего-то нового. Переход по мосту сравним с переправой через Стикс, но не в ладье Харона. «Нигде» становится определенным местом, неизвестность становится определенностью. Куда бы К. ни прибыл, всюду его ждет новое «Нигде», в котором все подчинено только случаю: и деревня, и существование человека, не имеющего имени, а названного лишь инициалом, который может обозначать огромное множество других людей и тем самым сигнализирует нам о том, что рассказывается притча о современном человеке в современной ситуации. Бродяга, в силу своей анонимности не имеющий прошлого, ни на чем не будет настаивать с таким упорством, как на своей значимости, на своем пути, и этот странник будет искать в безымянной (как и он сам) деревне особенное место, «место всех мест». История К., с одной стороны, простирается перед ним как закон, как признание его, сына, отцом, как обретение имени в будущем, и, с другой стороны, эта история осталась позади, она у него в прошлом. Заброшенный в никуда, К. обречен существовать в условиях исчезнувшего времени и отсутствующего места (пространства). Выход из этой утопии ему могут указать только закон, отец или, соответственно, Замок, они могли бы ответить на вопрос родившегося после смерти отца: откуда он пришел, и на вопрос бродяги: куда идти? Но отец не читает письмо сына, и точно так же не отвечает ему Замок. Правда, после некоторого колебания Замок все же подтверждает факт существования К., точно так же, как отец не может отрицать существование своего сына, но оба они отказывают К. в признании. На его безмолвную упорную мольбу: «Обрати на меня свой взор, Отче, Господи, Боже мой» не отвечает ничей взгляд. К. обречен постоянно пребывать в месте, где ему нет места, и оно оказывается страной смерти, а история — историей, несущей в себе самой свой коней, но и не доходящей до конца, ибо она бесконечна, ибо вновь и вновь повторяется все с новыми и новыми людьми.

Благодаря Максу Броду мы знаем, как сам Кафка понимал свой роман.

В своем послесловии к первому изданию «Замка» Брод излагает версию финала «Замка», которую ему сообщил Кафка. «Тот, кого все считают землемером, находит по крайней мере частичное удовлетворение. Он не отступается и продолжает свою борьбу, однако в этой борьбе теряет силы и умирает. У его смертного одра собирается вся деревенская община, а из Замка как раз в этот момент приходит известие: «Хотя притязания К. на право жить в Деревне юридически несостоятельны, однако, принимая во внимание известные второстепенные обстоятельства, ему отныне разрешается здесь жить и работать». Неожиданный финал, можно сказать — повторение. По своей интенции эта версия повторяет притчу из «Введения к Закону» в романе «Процесс», и одновременно упоминание о «несостоятельности притязаний», а также о том, что К. «разрешается здесь жить и работать», наводит на мысль о том, что Кафка намеревался обратиться к теме милости.

Итак, Кафка дважды использует один и тот же ход — долгожданный ответ, который должен получить К. в финале «Замка», и человек из притчи приходит к умирающему, то есть слишком поздно. Можно, однако, считать этот момент метафорой для того, что еще появится, придет когда-нибудь позднее, возникнет благодаря внутренней динамике текста и станет внятным, постепенно обретая голос. Но и здесь глубинной сутью все же остается покинутость, тщета и смерть. Вместо известия из Замка могут появиться другие образы: заметающий все снег — метафора смерти у Кафки; дорога, конец которой в пространстве «Нигде», о чем мы догадываемся по описанию первой попытки К. дойти до Замка, когда он увязает в снегу; лабиринт... То, что у Кафки, который во многом и сам прожил жизнь мученика, решение могло бы найтись в связи с темой милости, темой, которую многие исследователи обнаруживают в истории Амалии, едва ли верно, во всяком случае, так мне кажется. Тема милости в ее связи с жизнью Кафки — это путь, не ведущий к решению, а уводящий от него.

Кафка абсурден, хотя абсурд его и не того рода, что абсурд Альбера Камю, который творчеством Кафки восхищался, но вместе с тем и подверг его критическому разбору в «Мифе о Сизифе». Острие критики направлено на то, что Кафка в конечном счете бросается в объятия надежды, — так полагает Камю, — и тем самым якобы предает идею абсурда. Разве Кафка бросается в объятия надежды?..

Если проследить путь К., мы увидим не только человека, который дурно себя ведет, жутко важничает, поступает наперекор собственным принципам, лишь бы достичь своей цели, проникнуть в Замок, то есть ради некой надежды, которую якобы не в состоянии понять ни один из жителей Деревни. В этой беспринципной упрямой настойчивости при движении к цели, от которого все его отговаривают, можно усмотреть и рассказ о бунте против закона, не оправданного добротой и любовью и исполняемого с полнейшим равнодушием. «Мнимая пустота неба», — в этих словах дан намек на героя, для которого бытие Бога уже не столь очевидно, как у Достоевского, но для которого Господь, однако, еще не перестал существовать, как у Камю. Если Камю решает дилемму человеческого существования, постулируя абсурдность жизни, то Кафка говорит нам о неразрешимости этой дилеммы. Невозможно не иметь надежды, ибо все — физика, проникнутая желанием жить, мыслящее сознание, чувства, иссякающие со временем (и порой навсегда), — все это живо благодаря утопическому моменту, некоему «Еще не...», и тем самым все, что живет, устремлено в будущее. Но будущее — это временное измерение надежды, которая есть неосознаваемый элемент всякого физического движения и всякой мысли. Надежда устремлена к жизни. Кафка, однако же, наделяет ею, надеждой, отрицать которую не может, пространство смерти.

Надежда К. — это уже не побуждение к жизни, это стимул к медленному умиранию. На ней он так отчаянно настаивает ради того, чтобы доказать ее несбыточность, чтобы по-настоящему явственно выразить безысходность своего бытия. Именно здесь — различие между абсурдом Камю и абсурдом Кафки. Камю говорит об абсурдности жизни и принимает ее. Он вспоминает Данте: «Оставь надежду навсегда...» и продолжает эту мысль, говоря: «Но все-таки живи!» Кафка радикальнее. Он задается вопросом, возможна ли вообще жизнь, если жизнь должна стать чем-то большим, нежели простое существование? То, что совершается К., есть скачок в абсурдном. Поскольку он не может оставить надежду, он должен ее разрушить. «Спасение» он ищет во внятном и четком «нет». Отец должен высказаться определенно, Замок должен дать однозначный ответ. К. спешит навстречу этому «нет». Ради «нет» он докучает людям, которые не хотят или не могут ему помочь и которые, во всяком случае, такое создается впечатление, не обязаны, однако вынуждены терпеть его присутствие. В этой переходной ситуации К. и пребывает, начиная с самой первой сцены на постоялом дворе «У моста». Вопрос, направленный в Замок, касается не столько его статуса как землемера, это вопрос о жизни и смерти. В ответе Замка, который содержит свое же опровержение, К. в качестве места его пребывания в дальнейшем предоставляется «ничья земля». К. не выгоняют в ночную тьму, о его смерти не объявляют, его не хоронят, но и никакого места для него не находится. Среди живых он, уже пребывающий в стране смерти, оказывается каким-то почти умершим, непохороненным покойником, которому, с одной стороны, не выделено места на кладбище, а с другой, нет места в жизни.

К. хочет покинуть эту переходную станцию на своем пути, но не с тем, чтобы жить, а для того, чтобы быть уничтоженным. Ответы, которые он мог бы получить, обратившись к Священному Писанию, и которые принял бы, гласят: «да, да» и «нет, нет». Вместо них он получает что-то неопределенное, что-то, что поддерживает в нем надежду, однако не обещает ее исполнения. Ответы, которые получает К., оказываются несостоятельными, но К. не может, да, наверное, и не вправе перестать их требовать. Это уже не ветхозаветный Иов, призывающий Бога к ответу за трагическое несоответствие между поразительной красотой Творения и безмерными страданиями человека. Вопрос Иова стал иным: К. обвиняет безмолвие, неприятие, которые означают его изгнание из мира Творения. Замок один лишь раз отвечает, и его ответ подтверждает факт существования К., который нельзя отрицать, так же как для отца невозможно отрицать сына. Но этот же ответ означает и другое: тебя не ждали, ты — тот, чье присутствие едва терпят, ты незваный и поэтому не имеющий прозвания, ты — тот, кто всегда вызывает недовольство. Безысходная ситуация, созданная, чтобы принизить К. и поставить ему в упрек его несовершенство. Холодная стройность закона не может дать ответ К. в его кризисной экзистенциальной ситуации и скрывается за непроницаемой завесой. Этому отказу К. не в силах противопоставить ничего, кроме своей экзистенции и упорных попыток ее утверждения, в результате чего он становится виновным и страдает. И К. это знает. Знает знанием зверя, того маленького зверька, с которым сравнил пятилетнего Кафку, запечатленного на детской фотографии, Хайнц Политцер, он знает это с той же безысходностью, как собачка из рассказа «Шпиц» Марии Эбнер-Эшенбах, знает всею своей плотью, — кожей, волосами, зубами, он сознает ничтожность снедающей его надежды, сознает ее несбыточность и невероятность своего предприятия.

Существует отвергнутый Кафкой черновой вариант начала романа «Замок», в котором К. назван «гостем»; для нас очевидна связь с рассказом Альбера Камю «Посторонний». У Кафки далее идут слова: «Передо мной трудная задача, и я посвятил ей всю мою жизнь... Знаешь, в своей безоглядности я могу сойти с ума». В чем состоит эта задача, Кафка не уточняет. Возможно, Кафка отверг это начало, поскольку мысль в нем была слишком отчетливо высказана, тогда как трагизм не выступал во всей его глубине. Гость приходит в Деревню как важный господин, о нем заранее известили, хотя он и является неожиданно. Комната, предназначенная для него, еще не приготовлена, и теперь ее поспешно приводят в порядок. Если обратиться к этому варианту начала текста, комната предстает как склеп, и фраза: «Передо мной трудная задача, и я посвятил ей всю мою жизнь... Знаешь, в своей безоглядности я могу сойти с ума» приобретает новый смысл. Здесь перед нами человек, всецело предавшийся смерти, ничто не беруший в расчет, не имеющий иных мыслей. Ситуация однозначна.

Этой однозначности Кафка избежал, дав роману другое начало. В «мнимой пустоте неба» уже нет чего-то определенного и достоверно известного.

К., умирающий, мог бы, несмотря ни на что, дожидаться, чтобы Замок наконец сам, по собственной инициативе определенно высказался, ждать этого все ему и советуют, — и слова, и безмолвие оставляют К. одинаково безразличным, но — как обитающий в промежуточном мире — он не может ждать. Он должен быть принят в мире Творения, ибо тогда он сможет умереть; он должен добиться ответа, но в то же время он знает, что стратегия Замка — это стратегия забвения, простого «стирания» в памяти. Об этом К. знал еще до того, как ему это открыла Ольга, рассказывая о проступке Амалии. Забывчивость Замка происходит от его равнодушия, а раз так, К. ему напоминает о себе. С этого момента начинается бунт К., в сущности, навязанный ему бунт. Он хочет, чтобы отрицательный ответ, к которому отец и Замок уже давно пришли, был произнесен вслух. Он хочет получить от Замка подтверждение, что у того нет возможности сослаться на какой-либо закон, которым оправдывалось бы существование надежды.

К. приговорен к смерти. Даже больше: он тот, кого ни отец, ни Замок по-настоящему не впускают в жизнь. А это хуже, чем быть мертвым, это ситуация погребенного заживо, и она усугубляется знанием того, что никто его не хочет и не захочет услышать, и это — последняя станция, глубочайший и величайший из всех страхов. В рассказах романтиков погребенный заживо герой одержим страхом, что его не услышат, и он вновь и вновь пытается установить связь с внешним миром. Он исходит из того, что тогда его освободят из могилы и вернут к жизни. К. же знает, что никого нет, кто хотел бы его услышать, что в небе, которое кажется пустым, но, возможно, все же таковым не является, существуют угроза и насмешка, и что небо, быть может, только ему одному кажется пустым. Он стучит кулаками в стены своей тюрьмы и одновременно представляет себе, что происходит на земле: люди занимаются обычными делами, разве что, пожалуй, слегка недоумевая из-за шума, доносящегося из-под глухих каменных плит. Может быть, какой-то прохожий обернется и подумает: а, это опять он. Или будут стоять над его могилой и ждать, проверяя, надолго ли у него хватит сил стучать и звать, да еще начнут, пожалуй, заключать пари. И у К. нет возможности своими силами выбраться из тюрьмы, в которую его бросил закон.

Ненадолго возникает мысль о возможном решении, однако в конце концов оно оказывается неисполнимым. Может быть, Фрида и правда его любит, но ее любовь приходит слишком поздно. Может быть, К. смог бы ее полюбить, — в момент, которым начинается текст Кафки, это уже невозможно. Близость К. и Фриды, как она дается Кафкой, основана на заблуждении, оплошности и происходит из отчаяния, а возможно, из мести. Жизнь еще раз воспрянула и задала вопрос, на который нет ответа: почему он, К., не имеет права жить, — на этот вопрос нет ответа, как и на все вопросы о первопричине и о том, почему мы рождаемся на свет. К., как вор, крадет Фриду у Кламма, и тем самым мать у отца, по крайней мере на одну ночь. Это — последняя попытка из ничьей земли перебраться на сторону жизни, последняя попытка, и повторения уже не будет. К. не уйдет вместе с Фридой, о чем она его просит, — не перейдет Стикс в обратном направлении. «Я пришел сюда не для того, чтобы уйти», — ответит он Фриде. В эту единственную ночь в «Господском дворе» Фрида — символ жизни, в которой К. отказано, символ матери, которой у него не было, женщины, которая позвавшему Кламму — отцу один-единственный раз отвечает отказом, отдавая предпочтение К. И К., словно он действительно совершил инцест, не чувствует, что ответ Фриды Кламму служит подтверждением его, К., бытия, напротив, он чувствует себя беззащитным и виновным. «...Как будто теперь все пропало», — сказано у Кафки. Понятно, что теперь он должен потерять Фриду.

В дальнейшем К. отталкивает в лице Фриды не только мать, он отвергает любую форму спасения и ту малую толику жизни, которая ему, непохороненному, еще дана на переходной станции его пути. Здесь, в конце, он ставит жизни свои условия. Жизнь должна оправдываться перед ним, отвечать за себя, давая ему ответы на неслыханно дерзкий вопрос: почему?

Все речи К. вращаются вокруг этого «почему?», даже когда само слово и не произносится. Они вращаются вокруг «почему?», когда он расспрашивает деревенских об условиях их жизни, когда настаивает на своем желании встретиться с Кламмом, встреча с которым нужна ему, чтобы отнять у Кламма мать. Кламм, отец, Замок, теперь, когда К. знает, что смерть его уже решена, должны ему сказать, почему все они не окружили бесцельно-бескорысной добротой его жизнь. Он не может обрести спасения, потому что не было этой доброты, а теперь он уже и не хочет ее. В этом и состоит бунт К. — в отвержении всякого проявления милости и в требовании, чтобы приговор ему был открыто провозглашен Замком, законом и отцом.

Назад, к началу!

Мой рассказ «Барьер» является первой частью составленного из серии эпизодов романа, в котором герой, пилот космического корабля, один на один со своим компьютером снова и снова различными путями пытается отыскать потерянную возлюбленную. В рассказе герой появляется на сцене как посланец своего народа, отправленный искать помощи и защиты от природного явления, которое медленно наступает на страну и поглощает жизненное пространство людей. Задача героя осложняется тем, что к нему под страхом смерти нельзя притрагиваться никакому другому человеку — это означает смерть для обоих. В конце рассказа герой приходит в замок и предстает перед его правителем уже не как проситель, — он требует вернуть всех и вся — людей, животных, вещи, которые оказались за барьером.

Это был не осознанный мною исходный момент, который затем потребовал уже осмысленного продолжения.

Помимо чисто технической писательской проблемы, возникшей оттого, что текст Кафки, при всей своей известности, лишь в редчайших случаях бывает в какой-то степени правильно понят, нужно было прежде всего решить еще одну задачу — написать завершение «Замка» в соответствии с духом Кафки, что означало одновременно выход за пределы романа о Замке. К. выступает как новый Иов, вопрошающий об оправданности порядка, в котором нет любви, и подвергает закон проверке на его легитимность. И в то же время К. — герой вполне в духе Камю, а следовательно, на первый план выходит вопрос: есть ли что-нибудь более абсурдное, чем не иметь чего-то именно потому, что ты это получил?

Нехитрое решение технической проблемы состояло в том, чтобы всерьез отнестись к процессу снижения социального статуса К. у Кафки. Одновременно оно опирается и на вариант завершения «Замка», о котором нам рассказал Макс Брод. Опустившийся К. ночует под открытым небом, зарывшись в груду вонючего тряпья. Однако деревенские жители вообразили, что он умирает, и, стоя вокруг, глазеют на него. Почувствовав эти взгляды, К. просыпается. Он открывает глаза и видит в вышине мнимо пустое небо. В этом небе нет уже никакого движения.

«— Что я говорила? Очнулся все-таки», — говорит Хозяйка, заметив, что К. открыл глаза. — «Пустое, значит, болтали. — И кинула укоризненный взгляд на стоявших поодаль людей».

К. освобождают от его панциря — намек на «Превращение» Кафки — его моют, приносят ему одежду, которая нашлась на чердаке и оказалась его одеждой. Его обмыли и обрядили в новое, как покойника, перед тем как проводить в последний путь. И опять все глазеют на него, как на диковинную зверушку. В гневе К. осаживает хозяйку постоялого двора и требует, чтобы она позвонила в Замок и сообщила, что сейчас туда явится К.

На ее насмешливый вопрос, кто он такой, что позволяет себе подобные требования, К. отвечает так, будто он только что прибыл в Деревню: «Я Йозеф К.».

«— Как же, знаем: землемер, — ответила она. — Это всем известно.

— Я не землемер, — возразил К. — просто Йозеф К.

Хозяйка разозлилась.

— Ну, это уж ни в какие ворота! — воскликнула она возмущенно. И продолжала, обернувшись к стоявшим вокруг деревенским: — Уж, конечно, сразу можно было догадаться, что с этим человеком что-то не так, нет, еще того хуже: что он подлый, изолгавшийся бродяга, обманщик. Но в Замке его все-таки назвали землемером, хотя и не признали таковым. Раз такое дело, выходит, он тот самый землемер и есть. — И, с угрожающим видом снова повернувшись к К., махнула рукой в сторону тех двоих, похожих как две капли воды: А с ними, что с ними-то теперь будет? Ведь это ваши старые помощники, Артур и Иеремия. Уж, наверное, вы не забыли, как их зовут, помните, поди, и то, как обошлись с ними!

— Я этих двоих не знаю, — сказал К.

В дальнейшем выясняется, что К. вообще никого не узнает, ни Фриду, ни Варнаву и его сестер, ни Учителя, ни хозяев постоялого двора и гостиницы. Потерявший память человек, он нарушает привычный порядок жизни в Деревне, которая, чтобы этот привычный порядок восстановить, а также выполяя распоряжение Замка, последовательно проводит К. по всем местам, где он бывал раньше. Но К. все равно ничего не может или не хочет вспомнить. Он выступает как свой собственный двойник. Он равнодушно позволяет деревенским водить себя повсюду, где им заблагорассудится, его интересуют исключительно события, произошедшие между моментом, которым помечена последняя запись в Протоколе, присланном Замком, — то есть в тексте романа Кафки, — и моментом пробуждения, то есть началом нового текста. Поиски жизни, о которой умалчивают, заканчиваются вопросом, почему все они, все, когда-то жившие у себя дома, теперь уже нигде не имеют родного дома.

В конце концов, это он знает, — он направится в Замок, войдет в лабиринт, и дорогу туда он знал с самого начала. Он должен идти туда. И эта внутренняя потребность опирается на отвергнутый Кафкой вариант начала его романа: «...поскольку это все, что у меня есть, я хочу сказать, моя задача, я подавляю все, что может помешать мне в ее выполнении».

Эта задача, как уже говорилось, никак конкретно не обозначена в черновых вариантах романа Кафки. В глубине своего одиночества К. и не может как-то ее назвать. Он не может сказать, какая сила гонит его вперед, и он понимает, что любые аргументы окажутся ложными. Он гость без права на гостеприимство в собственном смысле этого слова. Когда он выходит на сцену, он уже давно подошел к своему концу, и, следовательно, у него уже нет надежды. Ведь надежда принадлежала бы будущему, а К. намерен со всем покончить. Все, чего он хочет, — это, кроме смерти, получить отчет. Он, современный Иов, видит, как прекрасно Творение, но видит и то, что люди на земле тяжко страдают. И за это он упрямо и строптиво требует ответа, настаивая на том, что оправдания этому нет. Речь идет не о раскрытии некой тайны, речь, напротив, идет о том, чтобы разоблачить то, что лишь прикидывается тайной, а по своей сути должно быть открыто для всех не как дальняя, но как исполненная, раскрытая цель надежды, если Творение действительно прекрасно и справедливо.

Таким образом, на вопрос о возможности милости следует ответить отрицательно, причем для такого ответа нет нужды обращаться к биографии Кафки. Ибо надежда и милость — сестры. Не имеющий надежды не может раскрыться навстречу милости. Но у милости есть и другие сестры. Нерасторжимые, нерушимые узы связывают ее с трагедией. Милости сна противостоит трагедия бессонницы, милости слова — трагедия бессловесности. Только когда трагедия уже разыгралась, в действие может вступить милость, только тогда милость обретает смысл. Безысходная, безнадежная трагедия ей нужна, лишь она открывает врата милости. К. не должен, более того, он не вправе надеяться, — он и не надеется. В отличие от Мерсо в «Постороннем» Камю, он не становится равнодушным. Он знает все, что только может знать человек, и тот К., который приходит в Замок, тоже хочет знать все. И здесь — шаг дальше, расширение границ, в сравнении с «Процессом» и «Замком» Кафки, более радикальное решение, если угодно. К., современный Иов, сомневается, но не сдается. Он настаивает на своем уничтожении. Он знает, что справедливость недостижима, а в сущности, и нежелательна, ибо ее холодность враждебна. Она терпит неудачу, столкнувшись с пугающей тайной жизни и Творения. Скачок от Ветхого Завета к Новому состоит в перемещении акцента со справедливости на милосердие, от закона — к любви. Скачок удачен, — если он вообще может быть удачным, — благодаря милости. Милость разрешает дилемму, которой сама она порождена. При том ходе развития, когда справедливый человек одновременно является и оправданным, но затем вынужден оправдываться и в конечном счете не может найти себе оправдания, от необходимости самооправданий его избавляет милость.

К. открывает для себя возможность милости, пройдя через трагедию, состоящую в упорстве и настойчивости, нежелании отступить, но одновременно он отвергает милость. Милостью может быть только смерть, скачок от Ветхого Завета к Евангелиям — это обет, который не может исполниться здесь и сейчас. Ожидание пришествия Мессии происходит по праву и без права. Мессия не придет. Только благодаря смерти все обращается во благо. Все, всякое страдание имеет конец. Спасение — это значит: уже нет и уже никогда больше не будет, никогда больше не будет страдания.

Поэтому Иов все же может быть вновь принят Богом. Ибо притча «Перед Законом» и первоначальный отвергнутый Кафкой вариант финала «Замка» могут интерпретироваться двояким образом: как циничный тезис о том, что спасительный ответ приходит к умирающему и, следовательно, становится никчемным; но с другой стороны, можно истолковать его и как акт милости, которая лишь умирающему выпадает на долю. «Врата были открыты перед тобой». И далее: «Ты принят». Он, существующий без причины, принимается со всей необоснованностью его существования. Угасает жажда добиться оправдания отца, Замка и Закона. В финале К., не знающий, почему он существует, какой цели служит его существование и почему ему надлежит принимать свое существование как желанное, постигает «да» по отношению к своему Я. И тогда раскрывается для него пространство любви, понимаемой как приятие без вопросов и сомнений.

Но не в этом суть ситуации современного человека, это лишь возможное средство его лечения. И этому не противоречит то, что К. умирает. Его смерть завершает повествование. Раскрывается пространство смерти, в котором он был вынужден жить до этого момента.

С этой точки зрения становится ясно, что связать «Замок» с темой милости не только возможно, но что эта коллизия уже разрешена в самой структуре романа Кафки, даже если цель героя, какой бы она ни была, не может быть достигнута, более того, может быть только не достигнута. Не только К. находится на промежуточной станции, но и текст Кафки также пребывает на переходе, на границе современной эпохи и нового периода, следующего за нею и еще не получившего названия.

В конце, который столь же далек от завершенности, как и текст романа Кафки, К. придет в Замок и в снег. Эта скрывающая любые следы, мягко окутывающая все и вся субстанция скрывает все, что только возможно: жестокость жизни, несчастливую любовь, наконец свою собственную историю, как и историю судебного процесса или Замка. Спасение состоит в исчезновении, космический принцип превращается в принцип экзистенциальный. Все миновало. К. приходит в Замок, откуда все уезжают. Он остается один в громадном здании, среди пустых домов покинутой Деревни, он бежит по безлюдным залам, кричит, затем умолкает и предает себя тишине и наконец безмолвию. И падает снег.

Марианна Грубер