Комсомольский патруль

Грудинин Олег Георгиевич

 

#img_1.jpg

 

ОТ АВТОРА

То, о чем я здесь рассказываю, правда. Большинство героев этой книги не выдуманные люди. Они существуют на самом деле — живут, мечтают, борются. Как начальнику штаба комсомольского патруля мне часто приходилось встречаться с ними, вникать в каждую, казалось бы, мелочь их жизни, вдумываться в их поступки. Сам, конечно, я просто физически не мог участвовать во всех описываемых событиях. О многом мне рассказали мои замечательные друзья — участники комсомольских рейдов, сотрудники милиции.

Кроме того, я очень внимательно следил за тем, как идет работа в других таких же штабах, старался понять первопричины, толкающие человека на те или иные поступки. О некоторых фактах я узнал из документов.

И вот обо всем этом: о комсомольском патруле, о том, как наша советская молодежь борется за чистоту своей жизни, — я и хочу рассказать в своей книге. Посвящаю ее дорогим моим друзьям, комсомольцам, соратникам по нашему общему делу, где бы они ни были: в Ленинграде и Москве, в Кирове и Тбилиси, во Владивостоке и Риге, на севере или на юге нашей страны — всюду, где комсомол ведет активную борьбу против «мусора» и «плесени», всюду, где благодаря его делам «земля горит под ногами у хулиганов».

 

ПРОИСШЕСТВИЕ НА СТАРО-НЕВСКОМ

Это было событие из ряда вон выходящее, необычное для нашей жизни.

Началось оно так.

Время подходило к шести вечера, то есть к тому часу, когда на улицах появляется особенно много людей. Кончают работать учреждения. На заводах, на фабриках меняются в цехах смены. Ленинградцы спешат домой, в библиотеки, читальни, клубы, на занятия.

Торопившийся по служебным делам майор милиции Селиверстов в этот час мчался на мотоцикле по Старо-Невскому. Селиверстов считался водителем высокого класса. Его умение управлять мотоциклом и спасло жизнь пятикласснице Ларе Васильевой.

В тот момент, когда майор выехал на проспект, Лара стояла на краю тротуара. Мать послала ее в булочную, но девочка не торопилась. На улице так интересно, а дома скучные занятия с тетей по немецкому языку. Тяжело вздохнув, Лара уже собиралась свернуть за угол, к булочной, как вдруг кто-то с силой толкнул ее в спину. Девочка потеряла равновесие, качнулась и, вытянув вперед руки, вынуждена была сделать несколько шагов по мостовой. Дальнейшее произошло быстро.

Увидев летящий прямо на нее мотоцикл, Лара закричала. Майор резко положил руль влево. Миг — и сила инерции вырвала его из седла, проволокла по мостовой, ударила головой о край противоположного тротуара. Селиверстов потерял сознание.

Очнувшись, он почувствовал, как чьи-то жилистые и, казалось, очень длинные руки бьют его по голове, груди, животу.

— А-а-а! — истошным голосом кричал кто-то. — Детей калечить?! Сволочь, лихачеством занимается! Блюститель порядка! Бей его!

Селиверстов попытался защищаться, но не смог. Силы оставили его, изо рта хлынула кровь.

А вокруг творилось нечто непонятное: люди кричали, ругались, куда-то тащили друг друга. Несколько милиционеров, пытаясь навести порядок, громко свистели. Движение приостановилось. Какие-то неизвестные втаскивали проходивших мимо людей в толпу, сбивали с них шляпы, толкали на мостовую. Ничего не понимающие прохожие защищались, по ошибке считая друг друга зачинщиками драки.

Свалка ширилась.

Вскоре на место происшествия прибыл наряд милиции, но восстановить порядок удалось не сразу. Хотя начал моросить дождь, люди не желали расходиться, спорили; тут же на ходу сочинялись всяческие небылицы. Майора Селиверстова отвезли в больницу. Он не приходил в сознание. Врач установил сотрясение мозга и тяжелые ушибы.

Люди, избившие майора, и те, кто помогал им, организуя свалку, скрылись.

Никто не мог припомнить ни их лиц, ни одежды. Показания свидетелей оказывались до смешного противоречивыми. Даже истошный голос, кричавший «Бей милиционера!», одни приписывали мужчине, другие — женщине.

Доставленная в ближайшее отделение милиции перепуганная, но невредимая Лара Васильева тоже ничего не могла рассказать. Сначала она упорно молчала и лишь истерически всхлипывала, вздрагивая всем телом. Успокоенная ласковыми голосами взрослых, девочка объяснила, что ничего не знает. Потом Лара вспомнила все же какого-то человека, стоявшего рядом с ней. Он ли ее толкнул под мотоцикл, или кто другой, этого она не могла сказать. Но зато ясно помнила, что у него на ногах были желтые ботинки на толстой белой каучуковой подошве. Совсем как у певца из итальянской кинокартины. Уже дома девочка вспомнила, что когда она поднялась с мостовой, какой-то другой дяденька (у него были тоненькие усики) схватил ее за руку и хотел увести в подворотню. Но дяденьку с усиками сильно толкнули, он выругался, отпустил ее руку, а тетенька, лица которой Лара не запомнила, шепнула ей: «Беги, дура, беги!» Подворотня эта вела в проходной двор.

Участковый уполномоченный из другого района, капитан Петров, случайно оказавшийся на месте происшествия, — он-то и привел девочку в ближайшее отделение милиции — тоже припомнил какого-то молодого гражданина с усиками. Ничего плохого этот человек не делал, а запомнился Петрову лишь потому, что стоял, молча улыбаясь, когда все кругом кричали и толкались. Лицо его капитан Петров толком обрисовать не сумел, — некогда было разглядывать, да и не к чему. Гражданин же этот, заметив рядом милиционера, стал поспешно выбираться из толпы. Наверно, испугался, что могут впутать в неприятную историю.

Вот все, что удалось узнать. По городу поползли разные слухи...

 

ПЕРВЫЙ РЕЙД

Через два дня после драки на Старо-Невском меня срочно вызвали в районный комитет комсомола.

Мой рабочий день кончился, но у начальника цеха шло совещание, на котором мне обязательно нужно было присутствовать. Пришлось задержаться минут на тридцать.

Когда я, запыхавшись, прибежал в райком, четырехсотместный лекционный зал районной партийной библиотеки был уже полон.

«Чуть ли не весь комсомольский актив собран, — подумал я. — Что случилось?»

— Опаздываете, товарищ Ракитин, — накинулась на меня Галочка, технический секретарь райкома, красивая, но очень резкая девчонка. Мы с ней часто ссорились по пустякам, и каждый раз я удивлялся: почему она на меня злится? — Опять опаздываете, а еще член бюро райкома. Пример бы другим подавали. Вас только и ждут, не начинают.

— Проходи сюда, Валентин, — из-за стола президиума махнул мне рукой секретарь райкома Толя Иванов. — Я тебе звонил, звонил... С парторгом вашим уже договорился, — наклоняясь ко мне, торопливо шептал он, пока второй секретарь Ваня Принцев проверял присутствующих по спискам. — Хотел заранее поставить тебя в известность, что твоя кандидатура согласована с членами бюро и с райкомом партии.

— Какая кандидатура, куда? — удивился я.

Но расспрашивать было поздно. Иванов, встав из-за стола, вышел к трибуне.

— Товарищи, — обратился он к сидящим в зале комсомольцам. — Все вы, конечно, удивлены тем, что вас так срочно и таинственно вызвали сюда. Но для этого есть серьезные причины.

Дело в том, что горком комсомола решил провести сегодня городской комсомольский рейд по борьбе с хулиганством. Мы больше не можем терпеть это безобразие. Нужно помочь милиции навести порядок в городе... Так вот, чтобы хулиганы не пронюхали об этом раньше времени, мы и вызвали вас в секретном порядке. В нашем районе организуется постоянный штаб комсомольского патруля. Начальником этого штаба бюро райкома предлагает назначить комсомольца и молодого коммуниста, члена бюро райкома комсомола Валентина Ракитина. Вот он. Валя, встань, покажись. Кандидатуры заместителя начальника штаба и членов штаба мы еще не успели наметить. Этим нам и предстоит сейчас заняться. Какие будут предложения?

В зале сразу задвигались, заскрипели стулья. Ребята зашумели, чья-то рука стремительно взлетела вверх.

Я вгляделся. Руку поднял Кирилл Болтов. В этом году он поступил в автомобильный техникум сразу на третий курс и очень скоро был избран членом комитета комсомола.

У Болтова было широкоскулое лицо, тяжелый подбородок и настороженный, словно ловящий приказание, взгляд.

— Давай говори! — кивнул ему Иванов.

— Я думаю, что заместителем, — сказал Болтов, — должен быть человек, не работающий на производстве, лучше всего студент. Ракитин — рабочий, у него, естественно, меньше времени. А мы, студенты, посвободнее. Студенты, о которых наше могучее социалистическое государство изо дня в день заботится, должны не только учиться, но и помогать, чем могут, народу. Кроме того, — заторопился он, чувствуя, что Иванов хочет, прервать его митинговую речь, — кроме того, у заместителя будет много писанины, бумажных дел, — тут же поправился он, — а студенту писать привычно. В общем много есть на этот счет соображений и предложений. Дело серьезное — власть человеку даем...

Иванов остановил его движением руки.

— Вот и есть предложение, — сказал он, обращаясь к залу, — назначить заместителем начальника штаба Кирилла Болтова. Он из комсомольской организации автомобильного техникума. Парень энергичный, шофер, прекрасно знает и район и город. Да и соображений, как мы сейчас слышали, по организации патруля у него много. — Иванов чуть улыбнулся. — Пусть-ка он эти свои мысли претворит на практике, поработает. Как вы считаете? В районе, правда, Болтов у нас недавно, но в общем, по-моему, подходит по всем статьям. Есть возражения?

Иванов лукаво прищурился и посмотрел на Принцева. Второй секретарь сделал вид, что не понял обращенного к нему вопроса. Иванов усмехнулся. Я тоже.

Мне было известно, что секретари нашего райкома по-разному относятся к подбору кадров, часто спорят по этому поводу.

По кандидатуре Болтова никто больше не выступал. Правда, кое-кто из ребят нахмурился, видя, как быстро принимается решение, но все же собрание не возражало против выдвинутых кандидатур — моей, Болтова и членов штаба. Мне лично не понравились слова Кирилла: «Власть человеку даем». Не понравилось и то, как это было сказано, но я мысленно одернул себя: «Человек делом загорелся, мало ли как сказано».

Так я стал начальником районного штаба комсомольского патруля. Сразу скажу: работа наша была не из легких. Много на первых порах было ошибок и промахов, много споров, раздумий, исканий. Нам пришлось столкнуться с такими явлениями многоликой и суровой жизни, о которых мы раньше даже и не подозревали. Порой приходилось очень трудно. Уже первый рейд показал, что в этом деле, как, впрочем, и во всяком новом деле, немало неожиданностей, своеобразия, и поначалу у нас было больше неудач, чем успехов.

...Разбившись на боевые пятерки, мы вышли на улицу. Я сразу же решил, что в этот вечер не останусь в штабе, а буду ходить и ходить, наблюдая за работой групп, по возможности ни во что не вмешиваясь, но тщательно фиксируя все промахи и недостатки. Мне необходимо было прежде всего самому твердо понять, в чем суть, что главное в рейде на улицах.

В штабе я оставил за себя Болтова. Может быть, это мое решение было и правильным, но все же оно помешало мне увидеть всю картину рейда. Сменяясь, как в калейдоскопе, передо мной весь вечер мелькали лица, жесты, сцены, выплывали слова и поступки, связать которые в одно целое я сумел лишь спустя довольно долгое время.

Но все же с азами я познакомился довольно подробно и одну истину осознал быстро. Главное в работе групп — это дисциплина и уверенность в правоте нашего большого дела.

Из этого рейда мне особенно запомнились три эпизода.

Вот шестеро развязных молодых людей и две девицы остановились у кинотеатра. Таких компаний здесь несколько, но эти молодые люди отличаются гипертрофированными прическами с коками на темечке, старательно подбритыми шеями и бакенбардами-колбасками на висках, которые делают их и без того хилые лица еще худосочнее. Прически девиц из этой компании тоже необычны: волосы туго перетянуты только на затылке и неопрятно висят расплетенными конскими хвостами чуть ли не до самого пояса. Уродливо, но зато новая заграничная мода. Расцветка одежды у всех без исключения рассчитана, вероятно, на дальтоников. Преобладают тона желтые, синие, красные в клеточку. Компания модников усиленно веселится, смех и плоские шуточки не умолкают.

— Леди, — говорит один из молодых людей, доставая из кармана новенький пакетик американской жевательной резинки «чуингвам» и нарочито медленно распечатывая его, ожидая, пока утихнет смех и компания приготовится слушать. Чувствуется, что он привык говорить в тишине и вообще претендует на руководящую роль.

Я уже не раз видел таких «поборников моды», но впервые детально разглядываю лишь этого: надо же нам понять этих людей, понять, чтобы с ними бороться. По-моему, этот из сорта кривляк, надевающих на себя маску неверия и скуки. В мире это не ново.

То, что он длиннонос, длинноног и немного полнее других своих товарищей, я запоминаю просто так — может, когда-нибудь придется еще раз встретиться, — а вот выражение его лица с вечно кривой, цинично-брезгливой улыбкой, кажется, типично для такого рода претендентов на оригинальность.

Одет он почему-то в серо-зелено-рыжую клетчатую куртку канадского лесоруба с тесемочками и деревяшками вместо пуговиц, в светло-желтые измятые бархатные штаны.

— Леди, — повторяет он, дождавшись, наконец, внимания. — Обратите свои взгляды вон на того немолодого уже, но достойного мистера в сапогах с высокими голенищами. Стильный предок, не правда ли? Судя по сапогам, его, наверное, зовут Иваном.

— Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! — раздается дружный щебечущий хохоток, хотя ничего остроумного не сказано.

Пожилой мужчина, о котором идет речь, стоит всего в трех-четырех шагах от компании, но говорят они так громко, будто он от них за версту. Молодой хам в канадской куртке явно задался целью разозлить мужчину и заставить его обернуться. Кроме того, ему хочется обратить на себя внимание еще нескольких «шикарных» парней и девиц, которые, сбившись в кучку, вертятся у кинотеатра. Это ему удается. Те постепенно умолкают и, выжидательно улыбаясь, начинают прислушиваться. Еще бы, предстоит волнующее зрелище — травля.

Пожилой человек оборачивается.

#img_2.jpg

 

#img_3.jpg

— Правильно, меня зовут Иваном, — говорит он. — А тебя как? Песиком? А отца твоего как? Эх ты, бутафория, эрзац-человек!

— Не сердись, отец, — вдруг вмешивается в разговор стоящий рядом рабочий парень, — сейчас мы им разъясним, что Иван не такое уж плохое имя. Ребята, пригласим «иностранца» в штаб?

До меня, наконец, доходит, что рабочий парень — командир одной из наших групп комсомольского патруля. Вот и группа около него. Странно, что я сразу не заметил. Впрочем, ведь это же здорово! В этом весь секрет! Каждый прохожий может оказаться патрулем. Постоянная угроза такой неожиданности заставит любого хулигана всегда быть начеку. Ну, скоро они это поймут. Поймут, голубчики!

А пока я раздумываю, группа делает промах, и дело оборачивается не в нашу пользу. Вместо того чтобы по приказу командира вести «остряка» в штаб и там разбираться, ребята тут же на месте затевают обсуждение нахального поведения стиляги. Командир группы пытается остановить ребят, но они горячатся. Дисциплины нет, командира не слушают. Красные от гнева заводские ребята наседают на длинноногого забияку в канадке.

— Нет, ты скажи, кто тебе дал право издеваться над чужим именем, а? Глумиться над пожилым человеком?

— Так для тебя Иван плохо? А сам ты кто? Чарли, Джон, Реджинальд? Чарли, фь-ю, фь-ю!

— Эй, стиляга, а сало ты русское любишь? И хлеб тоже?

— Если ты, крыса в бархате, пришел сюда хулиганить, мы тебя живо отучим!

Я хмурюсь. Хотя все это говорится вполголоса, но похоже на уличную ссору, а не на отповедь. Правда, ребята очень обозлены. И вдруг я понимаю, что парню в канадке только и нужно было, чтобы ребята вышли из себя. Ведь он нахал. Как ему и положено, он сначала испугался, но, увидев, что его никуда не ведут и ничего с ним не делают, он вдруг без всякого стеснения начинает громко кричать:

— Граждане, помогите! Граждане, обратите внимание!

Быстро собирается толпа. Сразу же раздаются возгласы:

— Пустите его, зачем вы его трогаете, он ничего вам не сделал!

— Эй вы, что вам здесь надо, насильники?!

В группе пять человек, я шестой, а вокруг нас человек тридцать похожих друг на друга стиляг. Удивительно, как быстро отзываются они на всякий скандал. Слетелись мгновенно, как мухи на мед. Впрочем, ничего удивительного нет, здесь их излюбленное место бесцельного времяпрепровождения. Своеобразный клуб стиляг.

«Надо было послать сюда не одну группу, — запоздало соображаю я, — кроме стиляг, вон сколько собралось случайных прохожих».

Боясь, что развяжется драка, я, наконец, вмешиваюсь и увожу группу. Напоследок еще раз внимательно всматриваюсь в лицо парня в канадке и вдруг обнаруживаю, что наглые глаза его совсем голые, почти без ресниц.

Ох, как мне противно все в этом человеке. Во всех таких людях!

«Мещанин, — вдруг приходит в голову точное определение. — Воинствующий мещанин. Мы сами почему-то позволили им распоясаться, распустили их. Ну что может быть отвратительнее распоясавшегося мещанина?! Думали: столько лет советской власти, их уже нет — и... упустили. Что ж, сами виноваты, самим и поправлять».

Вдогонку нам летят насмешливые возгласы и улюлюканье стиляг. Вместе с нами из толпы выбирается пожилой человек в русских сапогах — невольный виновник всего инцидента.

— Эх вы, — говорит он с обидой в голосе, — кишка тонка у вас, у теперешней молодежи, тонка. Я хоть и не городской, а мы, помню, в двадцатом и не таких типов... — Он безнадежно машет рукой. — Эх, не те теперь люди пошли. Какие ж вы комсомольцы! Билет по-пустому в кармане носите. Лишь бы в анкете написать, что комсомолец. Струсили, ушли... Я старик, и то...

Он очень обижен, и от этого нам еще хуже.

— А ты, старик, ври, да не завирайся, — вдруг взрывается командир группы. В голосе его звенят слезы. — Мы ушли, чтобы народу настроение не портить и драку на улице не затевать. Сейчас тебе не двадцатый год. А что комсомольцы есть плохие, — передохнув, снова накидывается он на старика, — так это ты сам и виноват. Надо было лучше людей воспитывать.

Мужчина в сапогах удивленно смотрит на нас.

— Ясное дело, со мной воевать вы горазды, — говорит он неуверенно. — А я-таки людей воспитываю, у нас в колхозе комсомольцы — во! Не то что здесь, в городе.

Не попрощавшись, он резко сворачивает на другую улицу и уходит. Мы молча спешим к штабу за подкреплением.

— Им, комсомольцам времен гражданской войны, легче было, — нарушает тягостное молчание кто-то из ребят. — У них винтовки в руках были. Дали бы мне оружие, я бы один всю эту кодлу разогнал. Влепил бы кому следует.

— Вот и дурак, — неожиданно спокойно возражает ему другой член группы, приземистый широкоплечий паренек (я его знаю, он работает фрезеровщиком на заводе). — Потому тебе оружие и нельзя доверить. А будешь и дальше так думать, то и в опасный момент не доверят. Один дурак хулиганит, другой дурак в него стрелять будет? — Он усмехается. — Стрелять! Ишь ты, храбрец! А ты его словом убей. Правильно дед сказал, — заключает он, рассекая воздух крепкой ладонью, — кишка у нас тонка, слово использовать не умеем. А они, те, из двадцатых, умели. Учиться у них надо.

— Врет он, твой дед, — сердито, но уже сдержанно буркает воинственный «сторонник винтовки». — Впятером против тридцати — да они тебя и слушать не будут. Горлом возьмут.

На этом разговор прекращается.

Когда мы через некоторое время являемся, так сказать, в усиленном составе к кинотеатру, стиляг уж и след простыл.

— Ни одного, как назло, — от души возмущается недавний приверженец резких мер. — Мы бы им тут сразу разъяснили, кто они есть...

— Убивать бы их стал? — любопытствует командир группы. — Камнем по голове или как?

— Да брось ты, — обижается комсомолец, — я ведь тогда так сказал, сгоряча. — Нагнувшись, он поднимает с земли красную обертку от контрабандной жевательной резинки и, сердито глядя на нее, грозится: — Ну погодите, прохвосты, еще встретимся. Придется вам побеседовать с нами, придется.

Я слежу, как залог будущей горячей беседы — обертка от американского «чуингвама» — исчезает в его кармане, и улыбаюсь. Ничего, он, видно, толковый парень, только слишком горяч. Обломается. А душевный пыл — дело хорошее. Такого хватит надолго.

Выполняя свой план, я оставляю группу у кинотеатра и иду на другой участок. Что-то там? Идти довольно далеко. Район наш не маленький.

А может, он в чем-то был прав, этот вояка-комсомолец? Может быть, на обнаглевшего мещанина слова действуют только после резкого нажима — после штрафа, например, или крепкого кулака?

Я все больше и больше начинаю сомневаться, что был прав, когда увел группу от драки.

Раздосадованный, я подхожу к остановке и сажусь в трамвай. До того участка, на котором мне хочется быть, остановки три, а меня переполняет нетерпение. Скорей бы! Там ресторан и небольшая пивная. Я сам вмешаюсь, если группа будет рассусоливать. Сегодня как раз день получки, значит нетрезвые есть, значит есть нарушения порядка.

А с нетрезвыми какой разговор? Как же, убедишь их словом! Нет, мы их быстро скрутим.

Ну вот, следующая остановка моя. Сейчас я выйду и... Но выйти из трамвая мне не приходится. Сильно толкнув меня плечом, в вагон с передней площадки влезает пьяный. Он коренаст и широкоплеч. На русых волосах лихо заломлена старая, мятая кепка. Брюки еле держатся на ремне и сзади висят мешком.

Не обращая на меня внимания, пьяный останавливается в дверях, ведущих с площадки в вагон.

Секунду я еще думаю, выходить мне или посмотреть, как будет вести себя пьяный, и эта секунда решает дело. Вагон трогается. Я еду дальше.

Трудно сказать, почему этот пьяный поступил именно так, как он поступил. Конечно, мозг его был одурманен. Может быть, ему не понравились обращенные на него укоризненные взгляды пассажиров, может быть, еще что...

Слегка качнувшись, он направился к немолодому, очень полному человеку в шляпе, устало сидевшему в центре вагона.

#img_4.jpg

— Шляпа, — сказал он, цепляясь за поручень и высоко поднимая белесые брови, — ну что ты, шляпа, на меня смотришь? Думаешь, я пьян? Ты сам пьян! Пьян! Я вот говорю, ты пьян!

Он повернулся вполоборота к выходу. Лицо его приняло выражение тупой настойчивости. Лишь светлые глаза озорно щурились. С минуту он думал.

— А раз ты пьян, — продолжал он снова, повертываясь к полному человеку и наклоняясь над ним, — то не отпирайся, не шельмуй незнакомых. Ишь ты, шляпа, буржуй! А ну дыхни!

В два прыжка я очутился около пьяницы.

«Повалить, связать, — мелькнула у меня мысль. — Если будет сопротивляться — ударю. Так ударю...»

И тут произошло то, чего я меньше всего ожидал. Пожилой человек, сняв шляпу, обнажил лысую голову. От виска до затылка ее пересекал широкий узловатый шрам.

— Вот смотри, — сказал он, легко трогая шрам пальцем, — видишь? Я получил его под Кенигсбергом. Там же, где ты получил орден и медаль. Ты ведь воевал под Кенигсбергом, алкоголик?

Сжимая кулаки, я сразу не сообразил, что произошло с пьяным. Мгновенно, как от удара, он вздернул вверх голову. Рука его сжала поручень так, что побелела, затем обмякла.

— Ты, ты, не трогай, — угрожающе произнес он, неожиданно пряча глаза и глядя куда-то в окно, — ты мою солдатскую славу не трогай, я, знаешь...

— Позоришь себя, — тихо ответил полный. — Иди-ка домой, нельзя тебе пить водку, фронтовик.

Ни слова не говоря, пьяный круто повернулся и быстро пошел к выходу. Лицо его болезненно морщилось. Походка стала трезвее.

Я сел рядом с толстым пассажиром.

— Еще бы минута, и я бы его ударил, — признался я, переводя дух. — Вот наглец!

Мужчина, надев шляпу, нехотя улыбнулся.

— Зачем его бить, — вполголоса ответил он, поворачивая ко мне свое массивное тело. — Ему сказать надо, он и поймет. Он же все-таки человек, не враг. Только одурел от водки.

Неожиданно лицо толстяка стало суровым.

— А вот на производстве, в цехе, когда протрезвится, ему нужно так шею намылить, чтобы всю жизнь помнил. А бить что пьяного, что больного — бесчестно.

— Как вы узнали, что он воевал под Кенигсбергом? — полюбопытствовал я, невольно краснея от его слов. — Вы знаете его или так, Шерлок Холмс? Здорово его ваши слова отрезвили!

— Ленточки ордена и медали у него на груди, — ответил мой собеседник. — Медаль за Кенигсберг. У меня такая же. Разве тут нужно быть сыщиком?

Проехав еще несколько остановок, я дождался, когда толстяк вышел из вагона, и шагнул за ним.

— Извините, вы коммунист? — спросил я, когда он, пыхтя, пошел к тротуару.

— Я коммунист, — ответил он, не удивившись моему вопросу, — а ты комсомолец, верно? Я угадал?

Только через некоторое время я осознал, что у меня нет на груди комсомольского значка. Нарочно снял, идя в рейд, чтобы не бросаться в глаза хулиганам.

Нет, у этого человека положительно если не задатки детектива, то, во всяком случае, завидная наблюдательность. Подумав, я решительно вынул комсомольский значок из кармана и прикрепил его снова к рубашке.

 

Потрогав комсомольский значок и удостоверившись, что он приколот надежно, я вытащил из кармана записную книжку — час назад я попросил Иванова презентовать ее для дел патруля. Там уже было записано:

«1. Болтова выбрали моим заместителем, узнать его поближе».

Помусолив карандаш, я добавил:

«2. Поискать литературу по истории комсомола, подготовить и сделать для ребят доклад о комсомольских традициях и случаях из жизни комсомола первых лет советской власти. Традиции и интересные случаи мне сейчас необходимы, они сколачивают коллектив. 3. Подумать: может быть, нужно в дальнейшем посылать патрульные группы в трамваи».

Уже совсем стемнело, когда я, наконец, пришел в штаб. Мне удалось обойти почти все участки патрульных групп, и хотя я многое увидел, в голове моей был полный хаос, а устал я так, что не чувствовал под собой ног. Вероятно, только усталостью и можно объяснить мое дальнейшее, до сих пор непонятное мне самому поведение в тот вечер.

В штабе, когда я в нем появился, царил беспорядок: шум, гам, гомон двух-трех десятков спорящих между собой людей превратили штаб в какой-то азиатский базар. Из-за этого крика и сутолоки совершенно невозможно было понять, кто задержанный, кто член патруля и что они друг другу доказывают. В комнату все время заходили и выходили из нее без чьего-либо разрешения всякие люди.

Болтов, забившись в угол, разговаривал за одним из столов с какими-то подозрительного вида парнями.

— Ну, идите быстро, — сказал он им при моем появлении, — я вас отпускаю.

Не удосужившись даже поинтересоваться, кто они такие, я налетел на него:

— Ты во что превратил штаб? Что здесь творится? Где остальные члены штаба? А ну, выгоняй отсюда всех! Всех без исключения. Безобразие! Так совершенно невозможно работать!

Посмотрев на часы, я ужаснулся.

— Черт, что делается, скоро рейд кончать, а вы... Выгоняй всех!

Болтов пожал плечами.

— Как всех, и задержанных?

— Нет, задержанные пусть все сядут вон в тот угол, мы с ними разберемся быстро.

Скоро работа пошла как по маслу: задержанные подходили к столу, за которым сидели члены штаба, я приказывал записывать анкетные данные — имя, отчество, фамилию, год рождения, грозил наказанием, говорил два-три укоризненных слова и отправлял на выход. После каждого такого «разговора» я с победоносным видом поглядывал на членов штаба, довольный своей четкостью и умением организовать дисциплину.

Лица ребят все более скучнели, но я не задумывался над этим, поминутно поглядывая на часы. Меня поджимало время. Ведь мы решили окончить рейд ровно в половине второго ночи. Кроме того, мне очень хотелось домой, так, как, пожалуй, никогда в жизни. Очень уж много за этот вечер навалилось на меня впечатлений. Я отупел.

Когда, наконец, последний задержанный вышел из штаба, я довольно потер руки.

— Ну вот, а вы говорили: «Главное — организация». Эх, и отдохнем же мы сейчас! Ну, что замолчали?

Выбранная в члены штаба Нина Корнилова, комсорг фабрики «Искра», худенькая девушка с косичками, медленно встала.

— Ты, — сказала она, — ты...

И тут лицо ее сильно побледнело. Оторопев, я откинулся на спинку стула.

— Ты что? Ребята, что с ней?!

И вдруг с полной ясностью я понял, что натворил. На меня в упор смотрели злые глаза ребят.

— Мы не бюрократы, — тихо сказал за всех член пленума райкома, а теперь тоже член штаба Костя Лепилин. — Если будешь так работать, Ракитин, лучше уйди. Болтов сорвал рейд. Но ты еще хуже Болтова. Ты — «вершитель судеб».

Не глядя на меня, члены штаба стали молча одеваться. Мы с Болтовым не пошевелились.

— Потолкуйте тут, — уже более мягко сказал с порога Лепилин, — обсудите вдвоем. Начальник и заместитель. С людьми, Ракитин, надо говорить не тебе одному и не анкетными фразами. Хотя ты и прав — дисциплина нужна.

С этими словами он вышел. Усталость мою как рукой сняло.

— Ну, давай знакомиться, — с горечью сказал я Болтову. — Наломали мы с тобой дров. И ты и я. Никогда я не был бюрократом, а вот тут приключилось. Наверно, не могу я быть начальником штаба, с чего это секретари такое придумали.

Болтов смолчал, и мне ничего не оставалось, как продолжать:

— Я хочу лучше, а выходит вон как. Весь рейд кувырком. Учиться нам надо, заместитель. Ну ладно, рассказывай, кто ты, потом я расскажу о себе. Нам ведь с тобой немалые дела делать, а мы, считай, совсем не знакомы.

Было уже далеко за полночь, когда Болтов закончил свою биографию. Странно, но я по ней не сумел составить себе ясного представления о нем. То ли в этом были повинны его бесконечные отступления, подробности взаимоотношений с людьми, совершенно не имеющими никакого касательства к основным этапам его жизни, то ли его манера вставлять в разговор псевдогазетные фразы вроде: «Этот волнующий случай из жизни...» или: «В условиях социалистического общественного строя мой отец...» Не знаю, но я его в этот вечер совсем не понял.

Получалось так, что, с одной стороны, его родители были очень хорошими людьми и даже, как он сказал, «партия и правительство не раз отмечали заслуги моего отца в деле коммунистического строительства», а с другой стороны, и с отцом и с матерью он не хочет иметь ничего общего, так как оба они люди, по его словам, ограниченные, не умеющие самостоятельно думать и живущие по прописным законам, ни на шаг не отклоняясь от нормы. Например, отец любит выпить, но выпивает лишь по праздникам, а в будни — ни-ни, потому что «инженеру это не к лицу». А мать раз в месяц приглашает к себе всех родственников, потому что «так у людей положено».

— Терпеть не могу, — сказал Болтов, — эту укатанную, размеренную инженерскую жизнь. У отца даже научное изобретение, он твердит о нем ежедневно, тянет вот уж пять лет, и не потому, что не может приступить к его реализации (тут и последовала фраза о партии и правительстве), а потому, что надо сначала проверить все мелочи в подготовке, «так, видите ли, положено».

Болтов криво усмехнулся, хрустнул пальцами.

— Отцу недавно предлагали большой пост, но он отказался потому, что не стал еще ведущим инженером группы, не был кем-то еще и не хочет перескочить через две должности прямо на главного.

Сам Кирилл, по его словам, уже несколько раз начинал учиться, пытался окончить институт экстерном, но ничего не получилось.

— Теперь, — сказал он, — я поступил в техникум прямо на третий курс и, окончив его побыстрее, поступлю на третий курс института. Я сумею, а стране нужны молодые специалисты.

Товарищи у него были всю жизнь хорошие, смелые, люди полета, как сам он выразился. Он назвал две-три нашумевших в спортивном мире фамилии, каждый раз прибавляя, что это его друг детства, потом назвал имя одного довольно известного молодого киносценариста, но тут же признался, что встречается теперь только с одним из спортсменов, потому что остальные «подзазнались» и, изменив своим прежним принципам, превратились в людей, которые на студенческом языке называются «зубрилами».

— Тянутся, как клячи в гору, — Болтов пренебрежительно махнул рукой, — выжимают из последних сил, да еще посматривают свысока, дескать, вот мы — люди. Нет, талант летает, талант парит, а усидчиво сидят одни недотепы. Сидят всю жизнь, да ничего не высиживают, кроме мозолей.

И опять меня подвела усталость. Я был не согласен с Болтовым, но смолчал. «Может быть, он действительно правдоискатель, — пришла на ум соглашательская мыслишка. — Может быть, он действительно смелый парень».

Лишь через некоторое время я усвоил на всю жизнь, что такие люди, как Болтов, не что иное, как еще одна разновидность искателей легкой жизни, анархиствующие одиночки, любые красивые рассуждения которых основаны на пустоте. А там, где фундаментом служит пустота, там всегда неизбежен провал.

Рассказывать Болтову о себе мне почему-то совсем расхотелось.

«Путаный он, — решил я, — не поймем мы, пожалуй, друг друга. До чего же плохой сегодня вечер!»

В двух словах рассказав о себе и о своих родителях, я замолчал.

— Ну и что, осуждаешь ты своих родителей или хвалишь? — подумав, спросил Болтов.

— Как это осуждаю, — изумился я, — я же сказал, что родители мои коммунисты. Настоящие, понимаешь? Больше я ведь ничего не сказал. А этого, по-твоему, мало?

— Ах, да, — Болтов покивал головой, — понятно, ты... в общем понятно. Послушай, — вдруг рассмеялся он, что-то вспомнив, — послушай, но ведь ты тоже коммунист, значит ты тоже идеал?

— Да, по мыслям я уже коммунист, — сказал я, внутренне сжимаясь, — а по делам еще нет. Не выходит, хоть и стараюсь. Но ты над такими вещами лучше не смейся.

— Хорошо, — Болтов искоса посмотрел на меня с некоторой иронией, — но у меня к тебе тогда ответная просьба: ты на меня не кричи перед ребятами, я, знаешь, этого не люблю.

Сначала мне захотелось съязвить, сказав, что если судить по его словам, то без ребят, значит, кричать на него можно, но, вовремя одернув себя, я извинился и обещал, что больше кричать на него не буду.

Наш уже почти окончившийся разговор прервали пришедшие вдруг в райком секретари. Оказалось, что Иванов и Принцев вместе со своей группой задержали крупного карманного вора-рецидивиста и только что освободились от дачи свидетельских показаний.

— Ну и тип этот рецидивист, — добавил к рассказу Иванова Принцев, — сегодня попался на краже денег из сумочки, теперь сядет лет на пять, а у него и так уже имеются три судимости. Он после последней по амнистии вышел.

— Кстати, — обратился Принцев ко мне, — куда вы дели двух таких парней: один круглолицый, с плоской физиономией, нос приплюснутый, его еще приятель блином назвал, а сам приятель — с верхней губой, отвисшей чуть ли не до подбородка. Такие дегенеративного вида парни — куда вы их дели? Мы их с частью нашей группы в штаб отправили.

— Не знаю, — покачал я головой, — я в штаб перед самым концом рейда пришел. Вот Болтов, наверно, помнит.

— Ты же сам, Валя, их отпустил, — не ожидая вопроса перебил меня Болтов. — Помнишь, когда ты пришел, я с ними разговаривал, а ты говоришь, пусть все уходят, и персонально на них указал.

— Разве я на них указывал? — усомнился я. — Ведь я, по-моему, велел всех задержанных перевести в один угол.

— А я так понял, что этих нужно выпустить, — Болтов пожал плечами, — я и выпустил. А что они такого натворили?

— Да нет, ничего особенного, — махнул рукой Принцев, — просто мы их задержали вместе с рецидивистом, они в том магазине ссору с продавщицей затеяли, а потом я смекнул, что не знакомы ли они с вором, уж очень подозрительно переглядывались. Ну да ладно, отпустили и отпустили. Пошли по домам.

Закрывая райком, Иванов сказал:

— На днях вас соберу, всех членов штаба, поговорим. А сейчас очень уж поздно, спать хочу, глаза слипаются. Нет, все-таки здорово мы этого вора поймали: раз его за руку...

Уже дома я вспомнил, что парень-спортсмен, о котором рассказывал Болтов как о единственном своем приятеле, который не зазнается, совсем-совсем недавно фигурировал в решении бюро горкома комсомола, в списке спортсменов, больных «звездной болезнью», то есть после незначительных успехов и похвалы потерявших всякое чувство ответственности перед коллективом и возомнивших себя звездами, сияющими над людьми.

«Вот тебе и не зазнается! Что он, Болтов, смеялся надо мной, что ли? Смеялся, наверно, обиделся, что я на него накричал. Вот вредный парень!»

 

Через три дня после первого рейда членов районного штаба вызвал к себе Толя Иванов.

— Подведем первые итоги, — пробасил он мне в телефонную трубку. — Как прошел рейд, какие выводы и проблемы. Словом, к восемнадцати ноль-ноль — у меня.

Выводы у нас были печальные, проблемы — серьезные. Пришли мы хмурые, расстроенные. А когда все уже были в сборе, зазвонил телефон: Иванов сообщил, что задерживается на заводе и, вероятно, в райком прийти сегодня не сможет. Это еще больше огорчило нас. Настроились всё же...

Больше всех огорчился Костя Лепилин. Он, когда еще на собрании актива утверждали членов штаба, предупредил, что у него очень мало свободного времени.

— Я в институте заочно занимаюсь, — перечислял он по пальцам, — и в секции самбо, в спортивном обществе, не говоря уже о том, что работаю на производстве. И по хозяйству мне нужно как-никак помогать. Дед у меня человек пожилой. Стыдно, если он за меня дрова колоть станет или еще что... Может, вы кого-нибудь другого в штаб введете? А я, как член пленума, буду разовые поручения выполнять, пусть и большие...

Косте сказали на собрании, что всячески ему помогут, и посоветовали планировать время так, чтобы хватало на все.

— Вот и планируй, — горячился Костя, услышав, что Иванов не придет. — Он первый чужим временем не дорожит. Безответственность!

Но сердись не сердись, а вечер неожиданно оказался свободным.

Наверно, это был первый за долгое время свободный вечер не только у Кости, потому что мы все растерянно поглядывали на часы. А Костя, поворчав еще немного, покачал головой и ушел. Но скоро вернулся с гармонью.

— Сидите, сидите, — мрачно сказал он, хотя никто из нас и не собирался вставать. — Покажу вам свои способности. Разойдетесь поодиночке, на душе еще хуже будет.

И запела гармонь.

Конечно, в нашем райкоме есть радиоприемник «Урал», есть два телевизора, электропроигрыватель последней марки. Но гармонь вдруг создала в кабинете Иванова особую обстановку: не деловую, но очень нужную в тот момент, — обстановку боевого привала.

Ценные кубки-призы на стальном крашеном сейфе, красный бархат стола, шитые золотом тяжелые кисти знамен районной организации — все это вдруг как бы утратило свою священную строгость, но зато стало более близким, простым, доступным.

Втайне я пожалел в тот вечер, что в кабинете первого секретаря так редко играет гармонь. Это, может, потому, что у нас не сельский райком, а райком комсомола громадного промышленного центра? Район-то наш больше иного города. Нет, все же зря! Молодец Лепилин! Вон даже лица у ребят повеселели.

#img_5.jpg

Я слушал Костю, но меня все время мучила мысль, с которой я пришел в райком: «Первый рейд мы провели неумело и даже грубо. А что же дальше?»

Мы задержали в тот вечер сорок человек: хулиганов, сквернословов, пьяниц. Видимо, они будут попадаться и впредь. Что с ними делать, как перевоспитывать?

А гармонь тем временем пела. И, вероятно, из-за этой мысли как-то совсем по-особому звучали слова старой комсомольской песни:

Дан приказ: ему на запад, Ей — в другую сторону... Уходили комсомольцы На гражданскую войну. Уходили, расставались, Покидали тихий край...

Оказывается, не только меня так волновал наш первый рейд. Нина Корнилова, тоненькая девушка с горячим взглядом продолговатых зеленых глаз, вдруг сказала:

— Ничего, ребята, мы еще покажем, у кого сила!.. Нам бы только закон такой — всех хулиганов в тюрьму! Милиция и мы живо бы их за шиворот.

— Это даже хорошо, что Иванов не приехал, — усмехнувшись, сказал Болтов. — Отчет наш был бы неказистый: о таком рейде и говорить нечего. Вот проведем еще несколько, себе в актив запишем, тогда можно и секретарю и кому хочешь докладывать.

Нахмурившийся от слов Болтова Костя неодобрительно покачал головой и снова растянул мехи.

Протрубили трубачи тревогу, Всем по форме к бою снаряжен, Собирался в дальнюю дорогу Комсомольский сводный батальон.

— Нет, ты не права, — медленно повернулся к Нине Павел Сергеев, вечно взъерошенный паренек, формовщик шестого разряда. — В тюрьму — это легче всего... Говорить с людьми надо больше, разъяснять. Вот на вашей фабрике общие собрания проводятся, а цеховые, где, кажется, только бы с людьми и поговорить, — с пятого на десятое. Потому и дела у вас там хуже, чем у других. За такую работу тебя первую за шиворот надо взять.

Нина вспылила:

— Знаешь, не люблю глупых нравоучений! Это у тебя, что ли, на заводе лучше? Ишь ты! Думаешь, если мы в первый же рейд задержали одного нарушителя с моей фабрики, так у нас уж все никуда не годится? Мы, например, не хвастаемся липовыми рационализаторами... — Это явно был намек на какие-то им одним известные дела. Пашин завод и Нинина фабрика соревновались.

Я перебил спорящих:

— Собрания, конечно, надо проводить, ребята, регулярно. Тут не может быть двух мнений. Но собрание собранию рознь. Бывают такие, что лучше и не проводить.

Костя Лепилин встал, осторожно положил гармонь на стул, зашагал по комнате.

— Скучно вы все говорите, — вдруг сказал он, останавливаясь передо мной. — Все прописные истины! А меня вот другое тревожит. Мы в рейде несколько комсомольцев задержали. И ребята будто неплохие, а один, помнишь, Ракитин, сказал тебе: «Толк какой, что я в комсомоле? Неинтересно». Понимаете, ему неинтересно! А ведь если ему у нас скучно, он будет искать, где интересно. И тут ему всякое могут подсунуть. Разные люди есть. — Костя снова заходил по комнате. — Вот мне дед рассказывал, как лет тридцать назад надумал он детекторный приемник сделать. А мне сейчас детекторный приемник ни к чему. Я вырос по сравнению с моим дедом, тогдашним, понимаете? — Костя резко остановился, сел и снова взял в руки гармонь. — Новые формы надо искать. Телевизоры, что ли, надо давать собирать молодежи? Мы — люди пятидесятых годов, а формы работы часто тянем оттуда, из двадцатых, даже не совершенствуя их. Вот и неинтересно. — Он помолчал, потрогал клавиши. — А патруль — новая форма. Ее молодежь примет, уверен!

Широко растянув гармонь, Костя заиграл что-то бурное.

Дверь распахнулась, и в комнату вошел Иванов.

— Вот и дурень, — мимоходом сказал он Косте, направляясь к столу. — Слышал я весь ваш разговор, и... дурень. — Взяв со стола медную крышку от чернильницы, он приложил ее ко лбу.

— Что с тобой, Толя?

Иванов хмуро махнул рукой.

— Создаем мы патрули, а что толку!.. Сейчас вхожу в трамвай. С задней площадки какой-то верзила лезет. Женщину свалил, мне прямо в лоб ткнул углом чемодана. Такой, знаете, чемоданчик спортивный. Теперь наверняка шишка будет. У-ух! А все из-за вас! — неожиданно накинулся он на Лепилина.

Костя даже привстал. Гармошка в его руках протестующе пискнула.

— Почему из-за меня?

— Да не из-за тебя лично. — Иванов положил крышку. На лбу у него красовалась фиолетовая, внушительных размеров шишка. — Не из-за тебя лично, а из-за вашего разговора. Я вот в приемной остановился, слышу — спорят, ну, решил послушать, а мне бы сразу холодное ко лбу приложить. Вот ты сказал: патруль — дело новое. А я говорю — старое. Книжку я одну читал, названия не помню сейчас, о первых годах советской власти. Так там эпизод такой есть: комсомольцы революционную пьесу в клубе ставят, а кулацкие сынки решили помешать. Пришли в клуб, хулиганить начали. Комсомольцы их выгонять. Дело до кулаков дошло. И все же отстояли ребята свою пьесу, свой отдых, дело свое. Отстояли настоящую культуру в этой деревушке. И народ их поддержал — все те, кто хотел по-человечески жить. Маленький пример, а говорит о многом.

А ведь это тот же комсомольский патруль, только стихийно возникший — когда жизнь потребовала. Ну, а мы патруль создаем не стихийно. Зачем ждать? Надо хулиганов сейчас выкорчевывать, давно пришла пора. Запустили... А с пижонами комсомольцы всегда боролись: и тогда и сейчас. Только теперь мы их стилягами называем. Но это дела не меняет: «Тех же щей, да пожиже влей».

— Правильно, — громко сказал Болтов. — Вот это правильно!

— Конечно, правильно, — почему-то рассердился секретарь. — От тебя разве услышишь «неправильно»? Да и не с тобой я спорю. Я вот ему говорю, — Иванов указал на Лепилина. — Жизнь всегда сама подсказывает формы. Искусственно их выдумывать не надо. А старые формы работы с людьми — испытанные. Но использовать их надо по-новому, применительно к сегодняшнему дню. Да вот пример. — Что-то вспомнив, Иванов вдруг рассмеялся. — Взыскание — старая форма? Старая! Пользоваться ею нужно? Нужно! Я Ракитину давал задание организовать рейды по трамваям, а он не выполняет. Придется подвести его под взыскание, только по-новому. Прежде я бы его на бюро вытащил, а сейчас у меня мысль диалектически работает. Пошлем его на конференцию пассажиров. Пусть там перед народом отдувается за беспорядки. Вот ему и взыскание. Использование, так сказать, старых форм новыми методами.

Довольный своей идеей, секретарь снова приложил медную крышечку ко лбу и уселся за стол.

— А что, и пошлю. Глядишь, подействует. А не то сам будет с шишками ходить и в прямом и в иносказательном смысле. Ну ладно. Давайте теперь приступим к делу.

И мы принялись детально обсуждать наш первый рейд.

Когда мы возвращались домой, я поручил Лепилину организовать группу из двадцати комсомольцев для патрулирования на трамвайных линиях нашего района. Мы даже с ним поругались, так как он заявил, что ему нужно не меньше ста человек. А у нас появлялись все новые дела, требовались новые и новые люди.

 

КОМСОМОЛЬСКАЯ ПЕРЕКЛИЧКА

Домой Костя Лепилин явился не в духе. С порога потянул носом воздух, поморщился и сердито покосился на деда, сидевшего за столом с книгой в руках.

— Накурено так, что дышать нечем, Михаил Иванович. Туберкулез получите.

Косматые, козырьком брови деда насмешливо шевельнулись.

— Чем недоволен? — Глаза деда хитровато сверкнули. — Садись чай пить.

— Помоюсь — сяду. — Костя подошел к умывальнику.

Деда Костя любил и заботился о его здоровье. Мечтатель и непоседа, по профессии слесарь, старик всю жизнь, с тех пор как Костя его помнил, с кем-то спорил, председательствовал в различных комиссиях, что-то организовывал. В редкие свободные минуты дед занимался дома изобретательством, и тогда с ним нельзя было разговаривать. Фальшиво напевая себе под нос мелодии из опер, он выпиливал различные детали к каким-то механизмам, и тогда часами можно было смотреть, как в его руках рождаются диковинные вещицы.

#img_6.jpg

Присаживаясь рядом с дедом, Костя с наслаждением вдыхал запах теплых металлических опилок и терпеливо ждал. Окончив работу, дед обязательно рассказывал что-нибудь интересное.

Между ними давным-давно установились шутливо-дружеские отношения. Но сегодня Косте было не до шуток. Делая вид, что не замечает насмешливо-вопросительных взглядов старика, он молча уселся за стол.

Некоторое время в комнате царила тишина. Наконец Костя, заметив улыбающиеся глаза деда, не выдержал:

— Не понимаю, что тут смешного? Вы же сами обещали врачу выкуривать одну трубку в день, не больше!

— Во-первых, это и есть та самая одна трубка, а во-вторых, с чего ты взял, что мне смешно?

Дед придавил пепел в трубке большим пальцем.

— Не ворчи, комса. Выкладывай, что случилось?

— А что может случиться? — Костя огорченно отодвинул от себя стакан с чаем. — Не могу я с двадцатью комсомольцами гору свернуть. Двадцать человек — это двадцать человек, а не больше.

— А какую гору свернуть? Надеюсь, не Эльбрус? А то я там был, с виду здоровенная гора.

— Хуже! — Костя откинулся на спинку стула. — Понимаете, начальник штаба комсомольского патруля Ракитин говорит: «Подбери, Лепилин, двадцать комсомольцев». Вот ведь черт, двадцать человек, меньше он придумать, видите ли, не мог — я сразу возмутился. «И организуй», — говорит...

— Погоди! — Дед резко остановил Костю движением руки. Глаза его из добродушно-лукавых стали суровыми. — Погоди, я не знаю задания, но не хочется мне о нем и слушать в таких выражениях: «возмутился», «черт». А что касается комсомольцев, двадцати твоих комсомольцев, то мне вспоминается одна история из моей молодости. Тогда тоже шел разговор о комсомольцах — правда, всего о четырех... Будешь слушать? Советую.

— Давайте, — устало махнул рукой Костя, — хотя никакие истории мне не помогут...

— Ну, слушай.

Дед пересел в высокое кресло возле письменного стола, выключил «большой свет» и включил настольную лампу. Стало уютнее. Исчезли резкие тона. Вся комната, за исключением письменного стола, как бы опустилась в зеленоватый, располагающий к задушевной беседе полумрак. Лишь в зеркальном стекле окна навязчиво блестела любопытная, всевидящая физиономия луны.

— Тихо, — проговорил дед и наклонил набок голову, словно прислушиваясь к далеким отзвукам былого. — Как тихо, а?

— Лет тридцать пять назад эта история приключилась, — начал он. — Шла гражданская, и воевал я тогда в одном из красноармейских конных полков комиссаром. Как я туда попал — долго рассказывать, но одно знаю: комиссар из меня был в ту пору плохой. Молодость мешала. Годов имел чуть побольше тебя. Хоть и успел я горя хлебнуть да шилом патоки отведать, но дури еще хватало. За что, кстати, нередко и попадало мне, — вдруг улыбнулся дед, будто вспомнил что-то приятное.

Костя терпеливо вздохнул.

— Так вот, сижу я, значит, в одной хате. Мы эту деревушку украинскую с боя взяли. Мелкую банду разгромили. Ночь кругом, и все притаилось, спит. В хате пусто. Хозяйка на сеновале ночует. Лампа керосиновая семилинейная потрескивает, да луна вот так же в окошко смотрит. Хитрая луна, гайдамацкая, салом кормленная. А я сижу и вот о чем думаю...

Дед машинально взял со стола карандаш и, постукивая им по кончику носа, невидящим, напряженным взглядом посмотрел вдаль.

— Люди к нам в полк прибывают? Прибывают! Кормить их надо? Надо! А чем? Кулаки весь хлеб запрятали. Скот к петлюровцам угоняют. Беднота рада бы помочь, да нечем. Вот и думай, что тут делать. А еще хуже другое: кто-то из моих ребят пошаливать начал. Тут с бедняцкого двора теленка увели, хозяйка с воем прибегает: «У меня, — кричит, — чоловик с белыми воюет, а вы своих грабите!»; там в чью-то хату забрались, квашню с тестом унесли. Опять крик, опять жалобы... Кулачье же радо-радешенько. Ползут в народе кулацкие слухи: «Еще не того от красных дождетесь, скоро жинку со двора уведут!» Беда!.. А командир у меня — ух, и крутой был! Собственноручно одного мародера расстрелял за украденные у бабы сапоги хромовые. Еще утром у меня с ним по всем этим делам разговор крупный вышел. Я говорю: «Разведчики опять пакостят». Тот мерзавец из разведвзвода оказался, расстреляли которого. Держатся разведчики всегда одной кучкой, да и земляки. Местные. Может, кто и у бандитов побывал. Не известно.

А он говорит: «Нет. Это Харьковский рабочий батальон виноват. Городские озоруют. Молодежь. Крестьянин у крестьянина, — говорит, — последнюю скотину не уведет». Ну, я ему доказал: «Петлюровцы, — говорю, — почти сплошь крестьяне, а так своих братьев-крестьян грабят, что только удивляйся. В рабочем же батальоне четыре коммуниста да четыре комсомольца. Пакостить никому не позволят. И вообще, — доказываю, — рабочие — передовой класс. Я сам рабочий. Вдобавок, разведчики все беспартийные». В общем расписал — дальше некуда! Нахмурился он, ничего не сказал, ушел. Вечером опять встретились. «Верно, — говорит, — разведчики, больше некому. Ты к ним туда переведи коммуниста либо двух комсомольцев. Пусть порядок наведут»! И улыбнулся. Любил я, когда он улыбался. Лицо угрюмое, волосы и усы черные, а улыбка вдруг светлая-светлая. Отчего она такая получалась?

Да, вот сижу я, значит, и думаю: «Кого же мне к разведчикам послать? Да так, чтобы и других не обидеть?» Вдруг, слышу, по улице кони копытами зацокали. У хаты моей остановились. И по двору, слышу, люди шпорами лязгают. Сюда идут. Постучались.

«Войдите, — говорю, — не стесняйтесь». А сам маузер поближе: время тогда тревожное было.

Гляжу, заходят. Один в бурке и со шпорами, сразу видно — конник; другой в кожухе и папахе. И третий с ними — взводный наш Петя Лысенко.

«Товарищ комиссар, — говорит Петя, — к вам тут приехали!»

Тот, что в бурке, первый здороваться подошел. Каблуками щелкнул, руку к виску: «Старков, командир сводного крестьянско-батрацкого полка «Смерть мировому капитализму». Были тогда такие названия, — усмехнулся дед.

Ну вот, представился он мне таким образом, а после и говорит: «Одной, значит, дивизии мы теперь с вами. А это мой начальник штаба», — и на того, в кожухе, указывает.

Познакомился я с ними, пригласил садиться. Зачем пожаловали — не спрашиваю. Жду. «Пускай, — думаю, — сами скажут».

А они мнутся: то да се. Про погоду да про хлеб. Наконец Старков хлопнул ладонью по столу и говорит: «Ты извини, комиссар, что так поздно, но мы к тебе по делу. Днем времени не найти. Хозяйство заедает!»

«По какому, — спрашиваю, — делу?» — «Да вот, — говорит, — по какому: наш полк целых полторы недели как сформирован из вновь прибывшего пополнения. Молодежь зеленая. Нам, — говорит, — завтра уже боевые действия начинать надо, да вот есть одна загвоздка». И умолк опять, мнется.

Конечно, я удивляюсь. Какая, думаю, может быть у них загвоздка? Однако молчу, слушаю. Вот он поерзал, поерзал да сразу как брякнет: «Дай мне человек пять комсомольцев, выручи! Ну ты сам посуди, — заторопился он, видя, что я хочу ответить, — на весь полк ни одного партийного: ни большевика, ни комсомольца. Прямо хоть плачь! Комиссара нам еще не прислали. Что дальше будет, как жить станем, толком объяснить хлопцам никто не может. Я сам пока в этих делах слабоват, опять же пьянство, драки в полку начинаются, сам знаешь, беляк мутит, подсылает всяких... Выручи, комиссар, по гроб жизни помнить буду!»

Дед замолчал и, видимо взволнованный, потянулся за спичками разжигать потухшую трубку.

— А комсомольцев у нас насчитывалось, — продолжал он, прикурив и подняв кверху указательный палец, — на весь полк одиннадцать человек да восемь коммунистов. Где же тут отдавать! И к разведчикам надо, и туда, и сюда.

«Не дам, — говорю, — нету».

Он настаивать: «Не можешь не дать: за одно дело боремся». Упорный попался человек. Я ему слово — он мне два. Наконец вижу, не отстать мне от него. Встал. Уходить собираюсь. Они за мной. До калитки дошли молча, а там опять: «Уважь, комиссар! Помоги! Чего надо будет, тоже сделаю, не пожалею. Вместе воевать будем».

Я руку протянул прощаться, а Старков меня за рукав: «Стой! Режешь без ножа! На тебя ведь надежда была. В бой, может, завтра! А если плохо придется! Кто за собой людей поведет? Я один или вот начштаба! Кто впереди будет? — И не отпускает, придумывает, чего бы еще сказать. Потом потянул меня к себе силой. — Стой! Видишь, — говорит, — Свистуна моего?»

Оглянулся я, смотрю, шагах в десяти к плетню лошади привязаны. Одна ничего, а другая... Никогда еще таких не видел! Пожар, а не лошадь! Мордой к хозяину тянется, а сама будто вальс под луной танцует. Ногами перебирает и ушами прядает.

«Видишь? — говорит. — По всей Украине такого коня не сыщешь. Выручи — тебе подарю. От чистого сердца!»

Меня даже в жар бросило от такой красоты. Молодой еще был, глупый. А такого коня, и правда, ни у кого не видел. У командира имелся, да разве можно сравнить? Однако постоял минутку, быстро опомнился.

«Ну и ну!.. — думаю. — Да что же это он предлагает? Моих ребят на лошадь менять? Это мне, комиссару?!.»

Обозлился я тут, не понял движения его душевного, хотел всякого наговорить, а взглянул на Свистуна — и вся злость прошла. Залюбовался. Очень уж хорош! Нет, думаю, не отдаст он такого коня. Нельзя отдать!

— Да-а, а вот здесь, — дед постучал по груди согнутым пальцем, — ехидная мыслишка змеей ворочается: «Что, если проверить? Ребят ему, конечно, не дам. Жирно будет! И коня мне его не нужно, а посмотреть: может он такого красавца подарить или не может? И второе — за его обидное предложение отомстить, чтобы никогда больше взяток не предлагал».

Глупый я еще тогда был и злой вдобавок. Короче говоря, решил двух зайцев разом убить. Постоял, будто в раздумье, посмотрел, потом говорю: «Ладно, моя беда. Четверых передаю из Харьковского батальона. Молодые ребята, энергичные. Только коня сейчас отдаешь. Идет?» — И смотрю на него с интересом: что теперь делать будет? Он же в первый момент даже не поверил. Побледнел весь, замолчал, цигарку стал сворачивать. Потом через силу, видно, говорит: «Бери». А у самого, смотрю, руки мелкой дрожью трясутся, махорка под ноги рассыпается.

Мне бы на этом и прекратить. Ведь вижу, человек свое самое дорогое отдает. А я — нет!

«Ну, давай, — говорю, — коня».

Повернулся он, только бурка по сапогам хлопнула да шпоры серебром в ночи рассыпались. Пошел. Что он там делал, не знаю. Мне уж неловко было. Через несколько минут идет обратно с конем и уздечку не держит, под мордой она у того болтается. А конь голову ему на плечо положил, будто на ухо что-то нашептывает. Подошли.

«Бери», — говорит и отвернулся.

Взял я коня, держу уздечку и не знаю, что дальше делать. Слишком далеко игра зашла. А он, командир, значит, постоял, повернулся, поцеловал своего Свистуна в морду и быстро так к плетню отбежал. Я за ним. Только хотел сказать, что пошутил, вижу, он на луну смотрит, а лицо как из камня, застыло...

Дед встал и, крепко стиснув зубами трубку, заходил по комнате.

— Дальше что же, Михаил Иванович? — Костя уже давно не сводил глаз с рассказчика.

— А ничего. Очень уж на меня его лицо подействовало, морщинистое, дубленое, камнем застыло. Отдал я ему четырех комсомольцев из Харьковского. Сразу и уехали.

Дед прошелся по комнате.

— Утром меня командир полка чуть плеткой не избил, — добавил он с усмешкой. — Неделю не разговаривали.

— А Свистун?

— Что Свистун! Уехал Старков на своем Свистуне. После разведчики рассказывали: убили коня в бою. Очень, говорят, переживал, чуть ли не стреляться хотел. Только, видно, все же передумал, — озорно прищурился дед. — Здесь он служит теперь, в Ленинграде. Генерал. Из конницы ушел. На танки переквалифицировался.

И почти без остановки дед неожиданно сказал:

— Теперь давай вернемся к началу разговора: какое у тебя задание?

Застигнутый врасплох, Костя покраснел.

— Ох, и хитрый вы, Михаил Иванович, до невозможности!..

— Хитрый? — переспросил дед. — А я всегда был хитрый. Ты как думал? С вашим братом держи ухо востро! Сам комсомольцем был, знаю. Ну, да ты мне зубы не заговаривай, расскажи, чего с двадцатью комсомольцами сделать не можешь?

— Да что, поручили мне, как члену районного штаба, трамваями заниматься.

— То есть как это?

— А так: порядок в нашем районе в трамваях наводить, прыгунов задерживать, нахалов из молодежи — словом, наглядно культуре учить, ну и всякие подобные дела. Вот я с нашим начальником штаба и поругался: маловато мне показалось для такого дела двадцать комсомольцев.

Дед задумался.

— А в других районах тоже такие группы создают? — спросил он.

— Создают.

— Значит, что же выходит? В городе двадцать один район, по двадцать человек в каждом, итого четыреста двадцать человек. Теперь считай, что каждый комсомолец самое малое за троих несоюзных сработать должен — итого, выходит, тысяча двести шестьдесят человек. Сила. И чтоб такая армия с несколькими паршивцами не справилась? Ни за что не поверю. Только, конечно, наскоком ничего не получится. Постепенно, толково...

На следующий день после разговора со стариком Костя пришел в штаб.

— Ты был прав, Ракитин, — еще с порога объявил он. — А я не прав. Пристыдили меня дома. После расскажу, как пристыдили, а пока давай людей подберем, начнем работать.

Мне почему-то с самого начала нашего знакомства понравился Костя. Наверно, поэтому я не стал возвращаться к нашему вчерашнему спору и сразу указал на двух ребят, приглашенных в штаб.

— Вот тебе люди. Первые два. Чтобы было полегче, вызвался тебе помочь Павел Сергеев, учти, член районного штаба Сергеев. Это тебе уже как бы лишних десять человек, а это Митя Калмыков — начальник заводского микроштаба. Впрочем, чего я тебя знакомлю? Ты сам на днях его утверждал. Они тебе обеспечат каждый по девять человек. Видишь, сколько? Ну, приступайте, ребята, дело нужное. В других районах уже вчера начали рейды по трамваям. Людей больше нет: на другие задания нужны. А заданий, знаете, сколько? И в клубы, и в общежития, и в столовые, и в пивные, и на вокзал, и на рынок. Мы как подсчитали — глаза на лоб лезут! Не меньше двухсот человек в день работать должно. Ну, желаю удачи...

 

ОЧЕРЕДНОЕ ДЕЖУРСТВО КСЕНИИ ЛАСТОЧКИНОЙ

Ксения Ласточкина считалась хорошей палатной сестрой. Куда лучше своей родной сестренки Любы, тоже медсестры и тоже палатной, но только работавшей в другие дни. Пожалуй, лишь в этом и было все их различие. В остальном они были похожи друг на друга, как две куклы из одного серийного фабричного выпуска.

Никто не помнит, кому первому пришло в голову назвать их куклами. Но все сразу увидели, что более меткого названия при всем желании не придумать. Слишком большими были синие, «ненастоящего» цвета глаза с аккуратными, чересчур загнутыми вверх черными ресницами. Слишком резко выделялись на розоватой, фарфорового цвета коже лица маленькие припухлые губки сердечком. А одинаковые каштановые волосы, ненатурально уложенные «шестимесячной» прической, короткие — до колен — платьица и модные чулки «паутинка» только дополняли это сходство.

Сестры ходили на танцы. Вот тут-то во всю ширь и раскрывались их удивительные способности. Клуб был небольшой. Как и во всяком клубе, в нем работали всевозможные кружки и секции, где по вечерам молодежь, готовясь к очередной постановке, сама переживала «Оптимистическую трагедию», пела хором песни, плясала, где временами какой-нибудь Петя Сидоров, восхищая зрительный зал и нового руководителя драмкружка, бесподобно «давал» неувядаемый образ короля Лира. В клубе существовал и кинозал, в котором ежедневно демонстрировали кинокартины.

Но все это мало интересовало сестер Ласточкиных. Заслуживающим внимания они считали только танцпавильон. Этот «клуб на окраине», около которого, кстати, сестры и жили, находился в поселке строителей, в нескольких километрах за чертой города. (Еще покойный отец-строитель получил в поселке квартиру.) Конечно, он — этот поселок — давно уже не имел ничего общего с дореволюционной окраиной, славившейся непролазной грязью, жалкими домишками, тусклыми керосиновыми фонарями около кабаков и пьяной гармошкой по вечерам. Уютные, добротные домики весело поглядывали сквозь густые заросли придорожных аллей на поблескивающее гудроном шоссе.

По шоссе, шурша резиной, ежеминутно проносились красивые легковые автомобили. Иногда автомобили даже подкатывали к близлежащим домам. Они резко, со скрипом останавливались, выпуская хозяев, обычно с блаженством разгибавших усталые после работы и сидения за рулем спины. Хозяева, выйдя из машины, как правило, обходили ее кругом, зачем-то обязательно трогали крыло, дверцу или ручку и только после этого, любовно смерив взглядом обтекаемые металлические формы своего «коня», неторопливо шли открывать ворота, чтобы поставить машину в самодельный гараж.

Лучи заходящего солнца золотили верхушки деревьев, отражались в чистых окнах домов, создавая впечатление, что в комнатах уже горят электрические лампы, играли на лакированных боках больших голубых автобусов, соперничавших красотой с «Победами» и «Москвичами». С наступлением сумерек поселок озарялся электрическим светом.

Теперь, если из чьего-нибудь окна или сада раздавались звуки гармошки, то напоминали они не о горьком пьяном разгуле, заключавшем тяжкую трудовую неделю, а просто о бескрайних полях и лесах нашей Родины, о безбрежных и вольных наших просторах. Единственное сохранившееся от старины — это то, что люди, живущие долгое время за чертой города, не любят ездить в центр или даже поближе к центру. Молодежь, например, не любит посещать районный Дом культуры — сохранилось понятие «далеко» — и чаще всего посещает только свой, местный клуб.

Два раза в неделю — в субботу и воскресенье — в этом клубе проводились танцевальные вечера. Еще засветло, часов с семи-восьми, просторный танцпавильон начинал наполняться народом. Собирались кучками, лениво переговаривались, расходились. Десяток прыщеватых семнадцати-восемнадцатилетних шпанистого вида юнцов болтались в коридоре и туалете.

Курили потихоньку, с оглядкой, поругивались, старались говорить солидными, «взрослыми» голосами, иногда пуская «петуха».

Музыканты после очередного танца, оживленно разговаривая и смеясь, обменивались, видимо, последними своими новостями, дольше чем нужно настраивали инструменты. Несколько хорошо одетых развязных молодых людей сидели в буфете, пили пиво, панибратски похлопывали по рукаву подходившего с бутылками пожилого вежливого официанта. Небольшая группа девушек в коротеньких юбках толпилась около эстрады.

Примерно так начинались вечера. Время шло. Становилось веселее. Приходила молодежь просто потанцевать — часто неумело, но зато от души, — послушать музыку, переброситься незлой хлесткой шуткой, поглазеть, потолкаться в нарядной, шумной толпе, может быть, завести интересное знакомство — в общем по-своему отдохнуть и поразвлечься. Что же, всякий знает: танцы — не особенно затейливый отдых, но иногда не мешает и потанцевать.

Часам к десяти картина еле заметно начинала меняться. Появлялись завсегдатаи танцев. В жизнерадостной и уже как-то сплотившейся молодежной среде начинал создаваться свой, особый и не сразу отличимый от общей массы мирок. По двое или поодиночке приходили надушенные, напудренные, похожие друг на друга в крикливо-нарядных платьях девушки.

Подчеркнуто радостно, будто два года не видались, здоровались со всеми знакомыми. Подчеркнуто любезно раскланивались лишь с немногими, исподтишка завистливо оценивая одетые на этих немногих невиданно модные туалеты. Бесцеремонно, как зверей в зоопарке, разглядывали остальных, «чужих». Злословили. Собирались отдельными группками. Отутюженные молодые люди в длиннейших, с чрезмерно широкими накладными плечами пиджаках переставали танцевать с другими девушками. Подлетали, приглашая на танец, только к ним, к «своим».

В спертом уже воздухе смешивались запахи духов, пудры и пота. Возбуждающе взвизгивал оркестр. Моментами в неплохую, в сущности, музыку врывался дразнящий, квакающий голос саксофона. Атмосфера становилась волнующей и почему-то напряженной. Вот тогда-то и появлялись сестры.

Холодно прищурив глаза, с бесстрастным выражением на своих кукольных личиках, они, не торопясь, проходили по залу, еле заметно отвечая на частые приветствия.

Подойдя к своему излюбленному месту около эстрады, они фамильярно приветствовали музыкантов, искоса наблюдая, какое это произведет впечатление на окружающих, и застывали в неподвижности. Впрочем, неподвижность была только кажущаяся. Большие «анилиновые», как определил однажды кто-то, зрачки сразу улавливали обстановку. Мысль начинала работать: ага, все шикарные ребята опять около Люськи Галкиной. Хорошо. Мы ей это припомним. Думает, мы первые подойдем здороваться? Не выйдет.

— Смотри, — легонько толкает Любу Ксения, — Надька Силина опять в новом платье. Ух ты, еще короче прежнего!

Люба брезгливо вздергивает верхнюю губу.

— Я себе тоже такое сошью. Из того материала, что в прошлом месяце купила. И лакиши еще куплю. Новые.

— Приветствую вас, о северные розы. — К сестрам, шутовски изгибаясь, подходит один из «шикарных» ребят, красивый, но страшно глупый Сенечка Вилкин, знаменитый тем, что любой танец умеет танцевать с неподражаемыми выкрутасами. Это умение — его гордость и его несчастье. За подобные художества его часто позорно выгоняют с танцев.

— Здравствуйте, Сенечка! — легкая покоряющая улыбка, нежный мурлыкающий голос, пара слов... и Сенечка стремглав летит в другой конец зала.

А, через несколько минут он тащит за собой всю компанию «шикарных» ребят, оставив «несчастную задаваку» Люську Галкину страдать в одиночестве и покусывать губы от злости. Сестры Ласточкины «властвуют над залом». Это очень трудно. Сколько сил пришлось потратить Ксении и Любе, сколько понадобилось хитрости и изворотливости, чтобы «положить к своим ногам» Сенечку и его товарищей и чтобы коварные Галкины и Силины чаще всего первыми подходили на поклон.

Но все это вечерами в субботу и воскресенье, а сегодня понедельник, и сегодня первый раз за несколько лет Ксения не думает о танцах. Ксения хорошая медицинская сестра. Пожалуй, после танцевальной горячки она больше всего любит свою работу. Это заметно. Стоит ей надеть халат, как она преображается. Куда-то исчезает безразличное выражение лица, в глазах появляется озабоченность, а маленькие гибкие руки делаются нежными и ласковыми. Никто в больнице не умеет лучше Ксении помочь тяжелобольному повернуться с одного бока на другой или найти, наконец, удобное положение для раскалывающейся от боли головы.

Нежные маленькие руки как будто успокаивают, чуть трогая больное место. А в мелодичном, приятном голосе столько твердости, что любое препротивнейшее лекарство выпивается беспрекословно и иногда даже с улыбкой.

Больные редко лично благодарят Ксению, но почти каждый, уходя выздоровевшим, оставляет в большой тетради для пожеланий, лежащей на столе старшей сестры, несколько теплых, задушевных слов. А потом первое время часто вспоминает маленькую синеглазую сестру с ласковыми руками.

...Ноги у Ксении сами бесцельно бредут по панелям каких-то непонятно застывших, очень малолюдных улиц. Изредка сквозь толщу домов и это безлюдье долетают до ушей приглушенные звуки больших улиц. Впечатление, что в уши напихали вату. И вообще все это напоминает отраженный на полотне кадр немого фильма.

А в голове у Ксении навязчиво вертится одна и та же фраза из старинной морской песни:

Всю ночь в лазарете Покойник лежал.

Покойник, но что же теперь делать? И холодная, неумолимая мысль подсказывает: делать теперь нечего. Майора Селиверстова привезли вчера. Он грузно лежал на брезентовых носилках и тяжело, с хрипом дышал. Время было вечернее. В палате ходячие «резались» в домино. Другие лежа читали. По окну постукивал мелкий, нудный дождик.

«Несчастный случай», — сказал дежурный врач, внимательно ознакомившись с историей болезни «новенького», и шепотом добавил специально для Ксении: «Избиение. Милиционер, попал в какую-то драку на Старо-Невском. Травма головы. Зверски избит хулиганами».

Осмотрев раненого, он попросил больных в палате не шуметь и дал указания сестре. Затем врач пошел в обход по палатам.

Ксения почти не отходила от постели майора. К ночи ему стало хуже, и в палату разрешили зайти его жене и сыну Николаю, тринадцатилетнему худощавому мальчику в черной косоворотке, с упрямыми, тоскующими глазами.

Оба они сели на табуретки в головах у больного. Потянулись часы.

В палатах давно уже погас свет, угомонились и заснули больные, и врач ушел вниз в ординаторскую. Напряженную больничную тишину время от времени нарушал лишь голос бредившего майора Селиверстова да его громкое дыхание. Ксения вставала, подходила к нему, щупала пульс и снова садилась за свой столик под низко опущенным темным абажуром. Ее клонило ко сну, так как накануне в воскресенье она поздно пришла с танцев да еще полночи проругалась ни из-за чего с Любой, а с утра затеяла стирку старых платьев, которые решила продать, чтобы купить одно новое.

Стараясь не дремать, Ксения рисовала карандашом на столе какие-то рожицы, затем оперлась подбородком на ладонь и стала думать о танцах.

И тут произошла страшная вещь: незаметно она задремала. Разбудил ее чей-то крик и бешеный звон колокольчика. Вбежав в палату и оттолкнув побледневшего Колю, Ксения нагнулась. С одутловатого, буро-синего, с растекающимися уже белыми, восковыми пятнами лица майора на нее смотрели неподвижные, стекленеющие глаза. Согнув еще теплые руки мертвеца в невольной попытке сделать искусственное дыхание, Ксения оглянулась. Она почти физически почувствовала на спине взгляд подоспевшего дежурного врача.

#img_7.jpg

— Поздно, — сказал тот привычным, профессиональным движением поднося к груди майора стетоскоп. — Кончено. — Затем резко повернулся и, не оглядываясь, вышел.

— Как же поздно?.. — Коля схватил Ксению за руку и, словно ожидая ответа, что это неправда, заглянул ей в глаза. — Ведь у нас же еще братишка и сестренка дома.

Он несмело, как-то заискивающе оглянулся, словно призывая в свидетели обступивших их примолкших больных. Нехорошая, тяжелая тишина заставила Ксению осторожно высвободиться и молча выйти в коридор.

Как она доработала до конца смены, она не помнит. Кажется, что-то делала, куда-то ходила, что-то кому-то отвечала, машинально выполняла все необходимые формальности, связанные со смертью больного.

Напрасно она твердила себе, что она совершенно ни при чем, что уснула всего на какие-нибудь две-три секунды и что майор все равно умер бы, была бы она рядом или нет, потому что с такими ранениями и в таком состоянии не выживают. Все эти мысли были ни к чему. Ксению мучила совесть: кто знает, очутись она у койки на несколько секунд раньше, что-нибудь, может, и успела бы еще сделать. Что, она сама не представляла, но что-нибудь. Она палатная сестра, она обязана была почувствовать, что больному хуже. А вместо этого она понадеялась на сидевшую около него жену.

Даже понявший ее состояние врач, который, стараясь ее успокоить, сказал, что в этом случае медицина все равно была бессильна, не убедил ее, не отогнал чувства вины и горечи. Правда, успокаивая ее, врач не знал, что на дежурстве она уснула.

Из этого страшного дежурства ей запомнился еще один момент. Утром ходячие больные собрались в ванной комнате покурить. Курить в ванной категорически запрещалось, и Ксения скорее по привычке, чем осмысленно, направилась туда после часа утреннего туалета разогнать курильщиков. Дверь в помещение ванной была полуоткрыта, там происходил ожесточенный спор. Ласточкина прислушалась.

— Бездельники они, — говорил один мужчина, поминутно сплевывая, — бездельники и трусы. В милицию и идут для того, чтобы не работать. Этого майора потому и убили в драке, что другие милиционеры вовремя не вмешались. За свою шкуру дрожали. Я уже об этом деле все знаю. Мне один больной из второй палаты рассказал, у него сын в пожарной охране работает и звонил ему с час назад по телефону.

— Врет он нахально, этот сын, — прервал говорившего другой голос — бас, — сукин он сын, и вы глупости говорите. Посмотрел бы я, что бы вы запели, если бы, упаси бог, милиция вдруг исчезла. Первый бы караул закричали. Не они трусы и бездельники, а мы. Мы милиции не помогаем, вот хулиганов и развелось.

— Хулиганов сажать надо, — вставил кто-то, — а у нас не сажают, жалеют.

— Нет, всех не пересажаешь. Есть такие, считают, что многие из молодежи теперь хулиганят, что же, всех сажать? Не все и хулиганят.

Ксения уже хотела толкнуть дверь, но остановилась.

— Так ведь не всякого хулигана сразу распознаешь. Бывает, на работе человек тише воды, ниже травы, а выпьет — дебоширом становится. Трудно человека распознать. Вот сестра наша, которая сегодня дежурит: на работе толковая, старательная. А разговорился я как-то с ней — вижу, пустая, глупенькая. Я ее спросил: «Что вы делаете в свободное время?» — «На танцы, — говорит, — хожу». — «А еще что?» — «И еще, — говорит, — на танцы». Видите, какая глупая жизнь...

Ксения стояла, сжимая кулачки, сердце в груди бешено колотилось, на глаза навернулись слезы. Она не знала, что ей делать, уходить или оставаться и слушать. Боялась, что кто-то может выйти и застать ее у дверей.

— Не верю я в это, — вмешался кто-то третий, молчавший до сего времени, — не верю. Если человек в личной жизни плох, значит он и на производстве случайно только хорош. Просто, наверно, жмут на него товарищи. Требуют люди и обстоятельства. А останься он один, без контроля — и все. Напакостит.

Ласточкина сжалась как от удара. Ей показалось, что третий голос сейчас расскажет, как она уснула на дежурстве. Но голос молчал.

Тогда Ксения повернулась и, стараясь не шуметь, почти побежала по коридору. «Делать им, бездельникам, нечего», — запальчиво подумала она, стараясь заглушить в себе появившееся гнетущее чувство.

...Всю ночь в лазарете Покойник лежал...

Ксения расслабленно опустилась на крашеную садовую скамейку и с отвращением оглядела маленький зеленый скверик, куда она каким-то образом забрела.

Жарища какая-то дикая, да еще эта песня. Ну, чего она, противная, ко мне привязалась?

#img_8.jpg

Ведь все бы ничего, если б не эта женщина — жена, ее бездонные, расширенные, неверящие глаза и раболепная, умоляющая улыбка на дрожащих губах. А рядом — подросток, сын. Нет, не нужно! Я не виновата!

Ксения чуть не вскрикнула, вся передернувшись от хлестнувшего по нервам воспоминания. «Конечно, конечно, не виновата! — снова постаралась она взять себя в руки. — У меня это в первый раз. И у других то же бывает».

Девушка хрустнула пальцами и устало прикрыла глаза.

 

ЦЕНА МОДНЫХ БОТИНОК

Начиная свою работу в комсомольском патруле, мы даже не предполагали, что нам придется вернуться к происшествию, с которого началась эта повесть, — к драке на Старо-Невском проспекте.

Запомнившиеся маленькой Ларе желтые ботинки не исчезли бесследно. Обладатель их появился у нас в штабе примерно месяцев через пять при самых неожиданных обстоятельствах. В свое время мы расскажем об этом.

Модные желтые ботинки на толстой каучуковой подошве-шине. В нашем городе их носят теперь многие. И хотя, по-моему, они не очень-то красивы, эти ботинки, их раскупают. Ничего не поделаешь — мода. А поскольку их много, они давно приобрели еще одну особенность: перестали бросаться в глаза, следовательно, перестали быть уликой.

Но для того чтобы понять, как все-таки эти ботинки вместе со своим владельцем — именно так, а не владелец с ботинками, потому что человек этот был раб своих вещей и желаний, — очутились у нас в штабе, нужно вернуться немного назад.

В один прекрасный день классный руководитель сообщила восемнадцатилетнему Валерию Чеснокову, что, несмотря на довольно посредственные оценки в году и на экзаменах, он переведен в девятый класс. В честь такого знаменательного события мама и бабушка организовали торжественный ужин, на который были приглашены мамины подруги, два папиных сослуживца со своими женами, бабушкина двоюродная сестра тетя Мадлен (папа однажды, рассердившись, уточнил, что по-настоящему ее зовут не Мадлен, а просто Марфа) и соседка — жена штурмана дальнего плавания Пичугина с дочкой Ликой, двенадцатилетней девочкой, ехидной и некрасивой. Валерий про себя называл ее обезьяной.

Были приготовлены холодные закуски, жаркое. Для мужчин купили несколько бутылок водки. Для женщин — наливки и сладкие вина. Детям, то есть Валерию и Лике, испекли торт.

Поедая закуски, Валерий — не в первый уже раз — отмечал, что женщины хотя и жеманничают, но, почти не прикасаясь к вину, «глушат» водку, а мужья изо всех сил стараются развлекать маму, супругу начальника. Думал он и о том, что соседку Пичугину ни за что бы не пригласили, если бы не знали, что муж ее возвращается из заграничного плавания. А у него наверняка будут отрезы, которые, возможно, удастся купить.

Выпив под шумок несколько рюмок вина и съев большой кусок торта с кремом, Валерий вышел из столовой, пробрался в спальню родителей. Разыскав старую сумку, в которой мать хранила «хозяйственные» деньги, он пересчитал лежавшую там наличность. Затем, аккуратно распечатав новенькую пачку пятерок, вытащил несколько бумажек. Пачку же, запечатав, спрятал обратно.

— Мамусь, — с наивно озабоченным видом обратился он к матери, вернувшись в столовую и выждав для приличия паузу в разговоре, — мне только что товарищи звонили, двое, у них переэкзаменовки, просят прийти помочь.

Валерий прекрасно знал свою мать. Лицо ее расплылось в тщеславной улыбке.

— Молодец, — почти пропела она, кося глаза на гостей. — Но не злоупотребляют ли тобой товарищи? У тебя такое слабое здоровье!

— Да нет, мамусь, я же не могу отказать. Это мой долг.

— Хорошо, иди, — громко сказала мама. — Весь в отца.

— Ах, Валик, — вставила бабушка, — как же ты уходишь? Ведь у тебя гостья.

Лика обиженно поджала тонкие губы.

— Но, ба, — Валерий бросил в сторону Лики злой взгляд, — я же не могу. Гостья меня извинит.

Расшаркавшись, он вышел в переднюю.

— Мужчина, — прогудела вслед бабушка. — Форменный мужчина! Рыцарь без страха и упрека!

Через полчаса «рыцарь без страха и упрека» встретился в Екатерининском садике с двумя накрашенными девицами.

— Валерочка, — протянула одна из них, капризно надув губки, — почему ты не приходил четыре дня? Тебя что, мамочка не пускала?

— Чепуха, — независимо усмехнулся Валерий. — Предки не вмешиваются в мою личную жизнь. Просто был занят. Пошли прошвырнемся по Броду?

— Детство! — презрительно пожала плечами вторая — Люся Чиженюк, девица, кроме фиолетово-красных губ, имевшая еще вздернутый напудренный носик, длинные ресницы, хрупкую, точеную фигурку.

— Нам нужен партнер в ресторан.

— Миледи, я неплатежеспособен. В кармане завалялись всего каких-нибудь двадцать пять рублей. Двинем лучше в кафе.

— Не собираешься ли ты пригласить нас еще в кукольный театр? — Люся наморщила носик. — Сейчас придет Женечка. Учись у него, как нужно жить. Вы все ему в подметки не годитесь! О-о! Он не приглашает дам в Ботанический сад!

С Женечкой Волковым Валерий почти не был знаком.

Впервые Волков появился здесь в конце прошлого лета: одетый по последней моде, черноглазый, с тоненькими усиками, слегка припадающий на левую ногу. Его сопровождали два странных парня: один с плоским, как блин, лицом, другой с толстой, нависшей верхней губой. Женечка пренебрежительно относился к таким юнцам, как Валерий и его друзья — завсегдатаи сада на Невском проспекте.

Разговаривал Женечка со всеми изысканно-вежливо, но свысока, тем нагловато-уверенным тоном, которому невольно старался подражать Валерий. Иногда Женечка исчезал на неопределенное время, затем появлялся снова. У него всегда были деньги, которые он охотно давал взаймы, почти никогда не требуя долгов обратно. Кто такой Женечка, никто не знал, да, собственно, это никого и не интересовало: «Неудобно же задавать нескромные вопросы человеку, который выручает тебя в трудную минуту. Этот человек просто джентльмен, хороший парень». Шепотом рассказывали, что у него есть оружие.

Люся и ее подруга знали Женечку ближе.

Он действительно скоро появился — как всегда, вылощенный и... в новеньких ярко-желтых заграничных ботинках на толстой подошве-шине. У Валерия даже дух захватило от восхищения. Таких ботинок еще не было ни у кого из парней на Броде, как он называл Невский проспект. Но Чесноков постарался не выдать своих чувств. Поздоровавшись, он протянул, скривив губы:

— Корочки у вас классные.

— Нравятся? — спокойно спросил Женечка. — Могу продать. Двести долларов, по курсу валюты — восемьсот рублей.

Валерий не выдержал, сорвался со своего небрежного тона:

— У меня сейчас нет денег, — пролепетал он, впадая в ужас оттого, что шик-экстра ботинки может перехватить у него из-под носа кто-то другой, — но я достану, можно?

— Проданы, — кивнул головой Женечка. — Ботиночки за вами. Номера у нас, кажется, одинаковые. О’кэй?

— О’кэй! — почему-то краснея, отозвался Валерий. — Я, честное слово, я быстро...

— Да-да, жду. Вы мне нравитесь, — потрепал его по плечу Волков. — Пошли в бар, надо вспрыснуть сделку. Я угощаю.

В ресторане «Метрополь», куда явилась компания, было почти пусто. Скучающие официанты в ослепительно белых куртках то и дело переставляли фужеры, обмахивали крахмальными салфетками и без того чистые скатерти. На эстраде лениво играл маленький симфонический оркестр.

— Прошу, — пригласил Женечка, предупредительно подставляя стулья. — Что будем пить?

— Может быть, портвейн? — заикнулся Валерий. — Или не надо?

— Нам с подружкой коктейль, — бросила Люся.

— Четыре коктейля, — распорядился Женечка, улыбаясь подошедшему официанту. — Два по сто коньяку, стакан портвейна и графинчик столичной мне персонально. Кстати, весенний салат есть, Сан Саныч?

Постепенно ресторан стал наполняться народом. Оркестр заиграл веселее. Официанты уже не махали салфетками: поминутно заглядывая в блокноты, они торопливо сновали между столиками. В воздухе висел ровный гул голосов.

Валерий, выпив коньяк, пил портвейн и, глупо улыбаясь, прислушивался к окружающим. Иногда он перебивал непринужденно болтавшего с девицами Женечку. Ухватившись за какое-нибудь пойманное в середине фразы слово, он с пьяной настойчивостью начинал болтать чепуху. Ему вежливо, с усмешкой поддакивали, и он снова умолкал, тупо уставившись глазами в одну точку.

Чесноков не заметил, когда появились люди за соседним столиком. Одного из них, с плоским, как блин, лицом, и другого, с нависшей верхней губой, он, кажется, где-то видел. Но где и когда, как ни силился, вспомнить не мог.

А люди за соседним столиком вели себя странно. Они то и дело куда-то уходили, возвращались обратно, перекидывались двумя-тремя фразами, затем снова вставали, пьяно покачиваясь и бросая по сторонам трезвые ускользающие взгляды. Девицы, пришедшие с этими людьми, быстро напились, громко, визгливо хохотали, беспрерывно путая имена своих собутыльников. Парни несколько раз подходили к Женечке с просьбой дать прикурить. Тот, галантно раскланиваясь, доставал блестящую зажигалку и изящным движением вытягивал руку, щелкая колпачком. Вспыхивал колеблющийся огонек. В один из таких моментов человек с нависшей губой незаметно передал Женечке завернутую в носовой платок вещь и произнес одно лишь слово: «Увели».

#img_9.jpg

Хмель у Чеснокова уже начал проходить, когда он ощутил в своей руке, безвольно лежавшей на коленях, плотный четырехугольный предмет.

— Спрячьте, — услышал он у самого уха голос Женечки. — Это мой бумажник, боюсь потерять.

Польщенный оказанным доверием, Валерий сунул бумажник в карман.

— О-о, сохраню, как в сберкассе, — громко заявил он. — Я три года назад...

Женечка больно стиснул ему руку у локтя:

— Тиш-ше!..

И почти одновременно с эстрады раздался голос распорядителя зала:

— Граждане, несколько минут назад в туалете утерян бумажник с большой суммой денег и документами. Нашедшего просят подойти ко второму столику у окна.

Валерий испуганно взглянул на Женечку. Сердце провалилось куда-то вниз. Тот, глядя на него в упор черными блестящими глазами, почти не разжимая губ, процедил:

— Сиди, гад, убью!..

Потом, дождавшись минуты, когда наступившую ненадолго тишину опять сменил шум голосов, усмехнувшись, добавил:

— Ботиночки даром получите, в порядке, так сказать, комиссионных.

А в ненадолго просветлевшей голове Чеснокова билось, металось оскорбительное, грязное слово: «Вор! Вор! Вор!» Что делать?

Затем алкоголь снова начал дурманить сознание. Валерий представил себе, с какой завистью смотрят на него, щеголяющего в новых ботинках, мальчики с Брода, и услужливая мысль подсказала: «Э, теперь ничего уже не поделаешь, поздно!..»

Возвратившегося домой около трех часов ночи Валерия встретила перепуганная мать.

— Боже мой, Валик, где ты был, что с тобой? — шептала она, помогая ему раздеться и поминутно оглядываясь на дверь спальни. — Что с тобой? Отец час назад вернулся, спрашивал, где ты. Я сказала, что закрылся в своей комнате и спишь. Смотри, завтра не выдай. Ужас, в каком ты виде! От тебя пахнет вином? Какой это негодяй спаивал моего ребенка?! Может быть, тебе нехорошо, дать воды?

— Уйди, я хочу спать...

Женечка сдержал слово. На следующий день Валерий получил обещанные «стильные» ботинки. Дома он сказал, что купил их, истратив деньги, скопленные на фотоаппарат.

— Зачем мне фотоаппарат? Наш век такой, что сейчас нужно хорошо одеваться.

— Практичный ум, — сказала бабушка. — Вылитый дед!

 

РОМАН ТАБУЛЬШ УХОДИТ В ПОДПОЛЬЕ

Вот теперь, спустя уже много времени, я понял, что к стилягам Болтова тянуло не что иное, как желание хорошо пожить, а к комсомольцам — желание выдвинуться, быть первым или хотя бы вторым, следовательно, его занимало не дело, а положение руководителя, почет и уважение, которые его окружали. Тогда я этого не знал.

К Нине Болтова также тянуло сложное чувство. Он учился с нею в одной школе с первого класса. Жили они по соседству, с детства взрослые называли их женихом и невестой. Болтов сроднился с этой мыслью. Но когда обнаружилось, что одно название еще ничего не определяет, когда Болтов уже в последние школьные годы понял, что, кроме него, есть и другие, которым Нина очень нравится, — это его возмутило, показалось посягательством на то, что принадлежит ему по закону.

Болтов стал ревниво следить за каждым шагом Нины. На школьном выпускном вечере он танцевал только с ней. Потом, поздно вечером, когда счастливые, почувствовавшие себя уже взрослыми, вчерашние мальчики и девочки, попрощавшись с преподавателями, вышли побродить по совершенно светлым (была пора белых ночей) проспектам Ленинграда, Болтов ловко оттеснил Нину от подруг и увел ее чуть ли не на край города...

Огни, река, прошлая дружба заставили Нину ненадолго поверить, что у них есть любовь. Они целовались в тот лирический вечер.

Потом Нина поступила работать на фабрику, а Кирилл, немало проболтавшись без дела, меняя один институт за другим, поступил, наконец, на курсы шоферов, а затем на третий курс автомобильного техникума. Желание выдвинуться привело его в комсомол. Но комсомольские собрания казались ему скучными. Он не верил людям и не мог отделаться от мысли, что его товарищи говорят совсем не то, что думают, говорят только по обязанности. «Жизнь, — часто думал он, глядя на товарищей, — накладывает обязанности. Отказаться от них невозможно, если не хочешь потерять своего права на жизнь. Работа, школа, участие в общественных мероприятиях, долг перед родными, знакомыми — сколько все-таки всяких скучных и неприятных обязанностей». И чем больше было этих обязанностей, чем неумолимее они вставали перед ним, тем сильнее он их ненавидел. Душа его жаждала другого.

«Эх, забыть бы все, отдаться только мимолетному ощущению радости, настоящей свободы, счастья, — мысленно повторял он все чаще и чаще. — Что мне долг? Идиоты выдумали его. Что мне люди? Какое мне до них дело? Наплевать мне на людей и на обязанности. Человек живет только один раз. Вот и надо не обязанности выполнять, а жить — развлекаться, веселиться, делать все, что захочется. Иначе какой же я хозяин жизни? Просто раб».

Случайно Кирилл познакомился с неким Ромой Табульшем. Тот привел его к себе домой. То, что Кирилл увидел там, выгодно, по его мнению, отличалось от комсомольских собраний. «Умеют жить люди, — думалось ему. — Ни в чем себе не отказывают».

Северный, промозглый ветер бил в лицо, забирался во все складки поношенного демисезонного пальтишка, которое подарил Нине покойный отчим еще к окончанию седьмого класса. За пять лет пальто успело стать короче, как говорил Костя Лепилин, во всех измерениях. Но дома Нину по вечерам встречали многочисленными просьбами две сестренки — они носили фамилию отчима — и... разговор с матерью о покупке нового пальто неизменно откладывался.

Кроме того, мама после смерти отчима стала подозрительно часто справлять свои дни рождения и именины. Приглашались какие-то дальние родственники, которых Нина почти не знала, и совсем незнакомые ей женщины из соседних домов. Гости до самой ночи распивали домашнюю наливку, ели винегрет, селедку, грибы. Наевшись, тягучими унылыми голосами пели песню об одинокой рябине.

После каждого такого «дня рождения» мама до утра вертелась на своей кровати, вздыхала, всхлипывала и нарочито громко шептала имя отчима, которого она при жизни не любила и попрекала тем, что он пришел к ним с войны «голый и голодный», а она его приютила из жалости. Девочки от этого истерического шепота просыпались, садились на своей кроватке, смотрели на мать большими испуганными глазами. А Нина, вместо того чтобы дать волю своему гневу, стиснув зубы, молчала.

Мать работала подсобницей в булочной напротив дома. С деньгами всегда было туго.

Торопливо шагая по улице, Нина думала о том, что она должна сказать сейчас Кириллу Болтову. Ветер гнал по небу серые тучи. Было пасмурно. Одной рукой Нина придерживала на голове берет, другой — распахивающиеся все время полы пальто.

Десять минут назад второй секретарь райкома Ваня Принцев сказал ей, что ему звонил заместитель директора автомобильного техникума Убруев и заявил, что успеваемость Кирилла Болтова резко снизилась.

— Предупреждаю вас, — добавил Убруев, — что, если так будет и дальше, нам придется просить райком вывести Болтова из комсомольского комитета, — и как бы между прочим заметил: — По моей просьбе вчера обсуждалось его поведение. Болтов ссылается на какие-то личные переживания, но не говорит какие.

Рассказав обо всем этом Нине, Ваня Принцев грубовато, но доброжелательно посоветовал:

— Сходи-ка к нему. Ведь у вас, кажется, любовь? Из-за тебя-то он и сохнет. Я хоть ему не очень симпатизирую — не открытый он какой-то, — но это мое личное дело. А помочь мы ему обязаны. Тебе и карты в руки, если ты его невеста, как он говорит.

Покрасневшая Нина стукнула кулаком по столу и, ничего не ответив, побежала одеваться.

«Я ему покажу невесту...» — шептала она со злостью.

Подойдя к большому серому зданию техникума, Корнилова с силой толкнула входную дверь. Стремительно, шагая через две ступеньки, поднялась по широкой лестнице, устланной красной ковровой дорожкой. У двери комитета комсомола она на секунду остановилась, затем, нажав ручку, быстро вошла в комнату.

Болтов сидел за столом, обхватив голову руками, и даже не посмотрел на вошедшую.

— Ты что же это вытворяешь? — Голос девушки сорвался.

Болтов вздрогнул и с минуту изумленно смотрел на Нину, затем вскочил и стал дрожащими руками застегивать воротник рубашки. Так и не застегнув его, он начал перекладывать с места на место в беспорядке лежавшие на столе бумаги.

— Тебе что, Принцев звонил? — спросил он, не поднимая головы. — Из-за этого пришла?

— Звонил. — Широко шагнув, Нина подошла к столу. — Из-за этого.

— Тогда могла и не приходить.

Слово «тогда» Болтов подчеркнул.

— Меня прислал секретарь райкома. Сама бы я не пришла, не беспокойся. Но учти, раз так уж получилось, что я здесь, я тебе все выскажу. Тряпка ты. И как только тебя заместителем начальника штаба назначили? Неужели не видят, что ты слизняк?

— Ну и пусть слизняк, пусть тряпка.

Болтов вскинул голову, и, хотя говорил все еще ровным голосом, руки его задрожали сильнее.

— Пусть слизняк, пусть кто угодно, — повторил он. — Но ты пойми, Нина, я больше так не могу, понимаешь? — Он посмотрел в лицо девушке и протянул к ней руку. — Почему ты так изменилась? Что я сделал плохого? Ну скажи.

Нина резко повернулась и села на стоявший у стены диван. Болтов сел рядом с нею.

— Послушай, Кирилл, — сказала Нина, — ну давай поговорим с тобой еще раз, только спокойно.

— Давай. — Болтов, придвинувшись ближе, хотел обнять ее, но вдруг настороженно посмотрел на дверь. По коридору кто-то прошел.

— Ну что тебе от меня нужно? — спросила девушка.

— Нина... — Болтов еще придвинулся к ней. — Я же тебя люблю. Ты обещала, что мы поженимся.

— Да, обещала.

Нина встала и, подойдя к окну, стала теребить кисточки тяжелых серых штор.

— Да, обещала, — повторила она, повернувшись к Болтову. — Обещала, а потом передумала. Могу я в конце концов распоряжаться собой, своими чувствами и поступками?

— Но почему передумала?

— Почему? — Нина опустила голову и вдруг, резко отчеканивая слова, сказала: — Потому, что я люблю другого. Пойми, Кирилл... — Она подошла к Болтову и положила ему на плечо руку. — Пойми: то, что было между нами, — она запнулась, подыскивая слова помягче, — было ошибкой. Огни, река, праздник, наша прежняя школьная дружба, все это было так хорошо. И мы ошиблись... Я ошиблась.

— А сейчас? — Болтов, зажав в зубах папиросу, долго чиркал спичкой по коробку. Чиркал он обратной стороной спички, не замечая этого.

— А сейчас я, кажется, не ошибаюсь. Ведь мы же после школы не виделись несколько лет, и оба за эти годы изменились. Я стала другая, и ты другой. Ну скажи, к чему ты стремишься в жизни, Кирилл? Знаю, ты говорил — тебе хочется удовольствий, тебе хочется быть на виду. Но у тебя нет ни характера, ни воли, ни твердых взглядов. Да ты их и не ищешь. Я тоже люблю развлечения. Кто их не любит? Мне тоже хочется, чтобы на меня с восхищением смотрели люди, но живу все-таки я не для этого. Это может быть результатом работы, поведения человека, нежданной наградой, а не целью.

— А мне скучно заниматься только полезными делами! — вдруг крикнул Болтов. — Когда я умру или состарюсь, мне не нужны будут удовольствия. Я хочу их сейчас. Ты же так рассуждаешь потому, что просто не знаешь, что это такое. Чтобы дух захватывало, чтобы все нервы трепетали! Мне надоели фарисейские лекции о морали. Я — за естественные человеческие поступки! Да! Да! Свободные от мещанских трусливых условностей. Ты это видела? Знаешь? Как же ты можешь судить?

— Я не понимаю, о чем ты говоришь. — Нина передернула плечами. — Я ненавижу мещанство, потому что дома натерпелась, знаю, что это такое. А по твоим словам выходит, что я тоже мещанка!

— Да, мещанка! С каждым днем я все больше убеждаюсь, что мы все, все мещане, трусы, рабы условностей, сами себя ставим в узкие рамки неизвестно для чего придуманных ограничений. Скажи, ведь ты не можешь пойти по городу в купальном костюме? Нет? А почему на пляже можешь? Почему, например, на улицах целоваться неприлично? У французов же целуются на улицах. Значит, все дело в условностях? Есть примеры и посерьезнее: взять хотя бы тебя. В твоем собственном доме вон как, а ты людей другому учишь. Почему? Да потому, что так положено, потому что так все делают. А не была бы мещанкой, взяла бы и сказала: «Так я живу и ничего не в силах изменить. Судите, если можете».

— А с чего ты взял, что я из-за трусости молчу? — Нина, покраснев, опустила голову.

— Брось-ка ты, не из-за трусости! Опять слова! — Болтов улыбнулся, встал и снова попытался обнять девушку. — От меня-то хоть не прячься в раковину, как улитка. Я же люблю тебя и понимаю, наверно, больше, чем ты себя. Все мы люди. Каждому неприятно, если другой будет указывать ему пальцем: то не так, это не так. Поэтому часто и скрываем свои мысли и чувства. А есть места, где не скрывают, — вдруг понизил он голос. — Хочешь посмотреть? Я уже раз был в такой компании. Вот это люди! Пойдем?

— Ну что ж, если ты хочешь, пойдем, — неожиданно согласилась Нина. — Да не трогай ты меня, мне неприятно. Далеко это? — В груди от собственной смелости появился холодок.

Часа через полтора Болтов и Нина остановились у обитой старым войлоком двери. До этого Кирилл уговорил девушку съездить домой и надеть праздничное платье. Сам он тоже переоделся, побрился. Глаза Кирилла возбужденно блестели.

— Только постарайся не принимать сразу в штыки все, что увидишь, — предупредил он взволнованным голосом. — Мы с тобою старые знакомые, ты мне поверь. Для тебя многое будет совсем новым: и обстановка и люди. Постарайся просто встать на их точку зрения, иначе не поймешь. Я и сам их не совсем еще понял. В общем интересно будет, за это ручаюсь.

После нескольких продолжительных звонков дверь открыл толстячок лет двадцати шести, с черными курчавыми волосами и красными пухлыми губками бантиком.

— О-о-о!.. — протянул он, радушно здороваясь с Кириллом. — Вы с дамой? Хотя да, вы же предупреждали! Ну, знакомьте нас, знакомьте!

То, что Кирилл успел позвонить об их приезде, было для Нины неожиданностью, но она сделала вид, что не обратила на это внимания.

— Роман Табульш, — представился ей хозяин. — Разрешите, я помогу вам снять манто?

Он осторожно взял в руки потрепанное Нинино пальтишко, и лицо его при этом выражало восторг и почтение. В передней стояло большое трюмо, в котором Нина увидела незнакомую девушку с короткими, туго заплетенными косичками, небрежно уложенными на голове. У девушки были испуганные глаза и бледное лицо. Лишь через мгновение Нина сообразила, что это ее собственное отражение. Холодок в груди стал ощутимее.

«Не надо волноваться, — подумала она. — Посмотрим, что здесь такое. Может быть, не так уж и плохо».

В большой, хорошо обставленной комнате несколько пар с унылыми лицами деловито танцевали под радиолу «самбо». Первое, что бросалось в глаза, были ковры на полу, на диване. На стенах поверх ковров висели какие-то странные картины.

— Абстрагизм, — заметив на лице Нины недоумение, пояснил хозяин. — Стремление красками передать настроение. Видите, ничего нет, кроме красок, но зато каких и как расположенных! Это гениально! Их рисует один мой приятель. Могу достать.

— Сколько ковров у вас, — наконец вслух удивилась девушка.

— Достаю, — потупил глаза толстячок. — Ковры — моя слабость. Да вы проходите, не стесняйтесь. Здесь принято знакомиться только с хозяином. Остальные — вольные люди. Делай, что нравится, говори, что хочешь. Никто ничему не удивляется — таков уговор.

В том, что хозяин говорил правду и что здесь каждый делал все, что хотел, Нина убедилась сразу.

Не успели они с Кириллом присесть на диван, как какая-то крашеная девица с папироской в зубах, не обращая на Нину никакого внимания, схватила Болтова за шевелюру и, внимательно посмотрев ему в лицо, сообщила:

— Вы в моем вкусе. Я — кавалер, вы — дама. Шагаем танцевать фокс.

— Не удивляйся, — шепнул Нине Болтов, напряженно улыбаясь.

Она пожала плечами. Впрочем, удивляться этому странному этикету у нее уже не было времени. Как только «кавалер» в юбке повел Болтова в дрыгающем «фоксе», к Нине подсел странный длинноволосый субъект и принялся гнусаво читать стихи о червях, которые поедают тело бывшей красавицы. Не дочитав до конца, он вскочил, прошептал: «Смена настроения», — и стал танцевать сам с собой. У Нины мелькнула мысль, что это сумасшедший, она испуганно оглянулась.

Сквозь распахнутую в соседнюю комнату дверь было видно, как за круглым столом шла карточная игра на деньги. Нина прислушалась. Мешала радиола, которую на секунду заглушил взволнованный возглас: «Ставлю пиджак на банк!» В этот момент музыка сменилась. Радиолу выключили, к старинному беккеровскому роялю в углу подсел парень без пиджака, но с галстуком «кис-кис» под крахмальным воротником и в бархатных брюках с цветными подтяжками. Закатывая глаза, он взял громкий аккорд и под блатной, залихватский мотивчик запел неожиданно приятным баритоном:

На нашей улице есть один дом, И Рома Табульш хозяин в нем. Есть бугги, карты И стильный джаз, Всегда весельем Тут встретят вас.

Появившийся откуда-то снова длинноволосый субъект поднял над головой чугунную сковородку и начал выбивать из нее черенком столового ножа в такт песне дурной, дребезжащий звук. Две пары, не меняя ритма, как заведенные, продолжали танцевать. Болтов куда-то исчез.

Нина отошла в угол к умолкнувшей радиоле и, не зная, что делать, стала перебирать пластинки.

#img_10.jpg

«Гадость какая! — вертелась в голове одна и та же мысль. — Надо поскорее найти повод, чтобы уйти».

Пластинки оказались странными, как, впрочем, и все в этой квартире. Лишь внимательно рассмотрев их, Нина сообразила, что они сделаны из старых заснятых рентгеновских пленок. «Ну, конечно же, вот ребро, вот тазобедренная кость!..

Из дверей соседней комнаты выкатились два длинноногих юнца. Оба они были пьяны. Один, некрасивый, длинноносый, театральным жестом поднес ко рту бутылку с водкой и стал пить прямо из горлышка. Другой бессмысленно бормотал себе под нос: «О’кэй!! Ай лов ю! Где тут уборная, джентльмены?»

Допив, длинноносый бросил бутылку под ноги, на ковер.

— В «бутылочку»! — взвизгнул субъект, читавший Нине стихи. — Давайте играть в «бутылочку»!

#img_11.jpg

Схватив двумя худыми, немощными на вид пальцами бутылку, он волчком пустил ее по полу и с интересом стал следить за вращением. Ошарашенная Нина нагнулась вперед. Бутылка, несколько раз перевернувшись на ковре, повалилась горлышком в сторону накрашенной девицы.

— По три раза целовать всех леди и джентльменов! — закричали разом несколько возбужденных голосов. — Подходить самой к каждому.

Нине вдруг стало жарко, ее охватил панический страх. Что же это? Сейчас они заставят и ее целоваться. Уйти, скорее уйти!.. Не помня себя, она выбежала из комнаты.

Дрожащими руками торопливо надевая пальто и, как бывает в таких случаях, не попадая в рукава, Нина увидела рядом Болтова. Губы у девушки задрожали, в глазах появились слезы.

— Свинья! — с трудом выдавила она. — Негодяй!.. Это и есть твоя свобода личности? Завтра мы вас всех проучим!..

— Да, да, ты права! — Болтов, побледнев, схватил свое пальто, стал одеваться. — Ты права! Я просто с первого раза не рассмотрел. Дикость какая-то! Иди, я тебя догоню, только скажу, чтобы дверь за нами закрыли.

Нину Болтов догнал уже на улице. У девушки по щекам текли слезы, но она этого не замечала.

— Постой, — Кирилл взял ее за рукав. — Давай обсудим, я же не виноват, в прошлый раз такого не было...

— Врешь! — во весь голос крикнула Нина. — Ты там свой человек. Тебя надо из комсомола гнать!

— Хорошо, я тебе докажу, что ты не права!

Круто повернувшись и засунув руки в карманы, Болтов зашагал в обратном направлении.

 

В этот же вечер, придя домой, я застал у себя Кирилла.

— Здравствуй, командир, — протянул он мне руку.

— Здравствуй, помощник, — ответил я в тон Болтову. — Что случилось? Чего такой опечаленный?

— Да видишь ли... — И, помявшись, он рассказал, что будто бы месяц назад познакомился с Романом Табульшем, а неделю назад был приглашен к нему домой и ничего плохого там не увидел. Сегодня же, придя туда с Ниной, он обнаружил нечто вроде клуба стиляг и развратников.

Я не знал, что Болтов рассказал мне далеко не все. У меня не было оснований не доверять ему, И поэтому, когда на следующий день меня вызвал Принцев и показал заявление Нины с требованием исключить Болтова из комсомола и вывести его из состава штаба за моральное разложение, я встал на защиту этого человека.

Персональное дело его через неделю обсуждалось на бюро райкома. Меня поддержал Иванов, которому Болтов все еще нравился своей беспрекословной исполнительностью. И Кирилл отделался лишь выговором. Из состава штаба его тоже пока не вывели. Только уж потом мы поняли, какую совершили ошибку.

К сожалению, Нина не рассказала тогда о своем разговоре с Болтовым, предшествовавшем посещению Табульша. Возможно, вся история повернулась бы иначе.

Не знал я в ту пору и еще одной подробности. Сразу же после ухода Нины Табульш позвонил по телефону-автомату некоему Григорию Яковлевичу Синицыну.

— Гришка, надо менять хавиру, — сказал он без всякого предисловия. — Тут этот дурак Болтов — помнишь, которому я давал раза два перепродать вещи? — привел свою любовь. А любовь оказалась идейной. Обещала засыпать... Да нет, откуда вещи, он не знал, но все равно, даже если бы и знал, то не опасен: деньгу любит и пожить широко хочет. Наш человек... Ладно, не отпугну. А с хавирой пока, значит, так: уходим в подполье...

Когда штаб обратился в отделение милиции с просьбой выяснить, что за человек Табульш и что у него за притон, нам ответили, что Роман Табульш временно снимал квартиру у полярника, уехавшего в экспедицию. Два дня назад он выписался, передал квартиру управхозу и уехал.

Еще долгое время мы ничего не могли узнать о Романе Табульше.

 

ПРЕДСМЕРТНЫЙ ВЕЧЕР КАПИТАНА ПЕТРОВА

Казалось, что круг нашей деятельности постепенно определяется. Во всяком случае, мы знали, что не должны подменять собой милицию. Но так уж получалось, что границу трудно было провести и мы невольно становились свидетелями и участниками сугубо «милицейских» дел, хотя помощь наша в этих делах была далеко не всегда умелой и удачной.

В начале мая в одном из районов Ленинграда произошло удивительное по своей дерзости ограбление. Бандиты напали на заведующего стационарным ларьком «Пиво-воды». Ларек этот в основном торговал водкой в розлив и потому обычно имел дневную выручку около полутора тысяч рублей. Инкассаторская машина к ларьку не подъезжала: заведующий сам ходил сдавать деньги в районный инкассаторский пункт.

Ровно в десять часов вечера он зажимал ногами потрепанный пузатый портфель и в присутствии дежурного дворника и постового милиционера вешал на дверь ларька замки (два больших, числившихся в инвентарной ведомости под названием амбарных, и один маленький, контрольный со вложенной внутрь бумажкой, на которой была подпись заведующего). Попрощавшись за руку с милиционером и дворником, он, важно выпятив живот, с портфелем под мышкой отправлялся в путь.

В день ограбления заведующий не пришел в обычное время сдавать деньги, и старший кассир-инкассатор забеспокоился.

— Что-то нету нашего «пиво-воды», — обратился он через барьер к своему приятелю, старичку контролеру, — не случилось ли чего? За три года первый раз у него опоздание.

Посоветовавшись, работники инкассаторского пункта позвонили в милицию. Оттуда навстречу заведующему немедленно вышел дежурный офицер. Постовой милиционер доложил, что ларек был закрыт в положенное время и заведующий уже с полчаса как ушел. Срочно вызвали служебную собаку.

Нашли заведующего быстро. Он сидел с проломленной головой за открытой дверью одного из подъездов. Портфеля при нем не оказалось. Придя в сознание, бедняга рассказал, что не успел он отойти и трехсот шагов, как навстречу ему попались два каких-то пьяных субъекта. Желая обойти их, он шагнул влево, поближе к подъезду дома, но один из пьяных, как бы нечаянно, толкнул его плечом, а другой, зажав рот, втиснул в раскрытые двери подъезда. Дальнейшего заведующий не помнил.

Грабителей найти не удалось. Дело стало уже забываться. Но один человек крепко его запомнил и намотал, как говорится, на ус.

Этим человеком был участковый уполномоченный отделения милиции капитан Петров. Пожилой уже, исполнительный офицер, он неспроста принял близко к сердцу происшествие с ограблением ларька «Пиво-воды». Дело в том, что на участке капитана Петрова находилась чайная, заведующий которой также каждый вечер самолично сдавал выручку в инкассаторский пункт.

Как правило, Петров приходил теперь перед закрытием в чайную и сам провожал заведующего. Так он поступил и в свой предсмертный вечер.

Чайная уже сворачивала торговлю, но посетителей было еще много. Подвыпившая компания за одним из столиков требовала принести для завершения по бутылке пива. За другим столиком раскисший от вина человек наигрывал на баяне какую-то грустную песенку, а высокая девочка-школьница тянула его за рукав, время от времени повторяя:

— Пап, а пап, мама сказала, чтобы ты домой шел. Пап, а пап...

Капитан Петров, сидя в сторонке за служебным столиком, слева от двери, ждал закрытия чайной. Скоро внимание его привлекли двое мужчин, расположившихся возле буфета. Остальные клиенты, расплачиваясь, постепенно покидали чайную, а эти двое упорно сидели за бутылкой пива, явно чего-то выжидая. Они недружелюбно поглядывали на капитана; затем один из них, молодой, среднего роста, с выпуклыми черными глазами-маслинами и тоненькими усиками, встал и, слегка прихрамывая на левую ногу, подошел к стойке буфета.

Лицо его показалось Петрову знакомым.

«Где-то я его недавно видел, — подумал капитан. — Где?..»

Еще секунда, и он, возможно, вспомнил бы, что видел этого человека во время драки на Старо-Невском проспекте, когда тот с удивительно неуместной в тот момент улыбкой поглядывал по сторонам. Но воспоминание тут же исчезло из памяти.

Покупая папиросы, человек с усиками задержался у буфета, по мнению капитана, дольше, чем это необходимо для столь пустякового дела. Что-то высмотрев, как показалось Петрову, он вернулся за столик. Видимо и не собираясь уходить, приятели развалились на стульях, задымили папиросами.

Капитан встал и, грузно шагая, подошел к ним.

— Гражданин, — обратился он к тому, который только что купил папиросы. — Расплачивайтесь и освобождайте помещение. Нельзя же так относиться к персоналу. Официантке тоже положено отдыхать.

Надвинув на брови козырек мягкой кепи-«лондонки» и поправив воротник синего плаща, черноглазый пробурчал:

— Сейчас.

Подождав несколько минут, побеседовав с буфетчицей, капитан вновь обратился к ним:

— Граждане, чайная закрыта, отправляйтесь домой.

Приятель человека с усиками, в таком же плаще и кепке, как и тот, нагловато ухмыльнулся:

— Пристал как банный лист! Ждешь, когда уйдем, чтобы буфетчица сто грамм подала? Садись, поставлю на бедность.

Капитан вышел из терпения.

— Вот что, — сказал он, подходя вплотную к столику, — ста граммами я как-нибудь, если захочу, сам себя обеспечу, а вы предъявите-ка документы. Посмотрим, что за богачи такие.

— Сейчас уйдем, — неожиданно посерьезнев, ответил черноглазый. — Мы здесь одного знакомого ждем... Не к тем цепляетесь, товарищ капитан, — добавил он, вдруг улыбнувшись, — разве мы что плохое делаем?

— Никого они не ждут, — вмешалась буфетчица. — Ходят четвертый день подряд, возьмут бутылку пива и сидят весь вечер. Не пьют, все высматривают чего-то. К буфету сколько раз подходил, на кассу зырк-зырк. Поинтересуйтесь ими, товарищ Петров. Видали мы таких «знакомых»!

— Предъявите документы, — снова потребовал капитан.

— Да нет у нас документов. Мы пойдем лучше.

Черноглазый стал подниматься.

— Нет, не пойдете, — Петров, нахмурившись, загородил ему дорогу. — Сначала заплатите за пиво, а потом пойдете со мной в отделение.

— Заплатить? Что ж, я тебе заплачу... Тебе лично, капитан, заплачу сполна... Мы уже однажды с тобой встречались. Запомнил меня, значит, да? А я-то еще сомневался. Взять хочешь?..

И тут произошло то страшное, что осталось на всю жизнь в памяти у работников чайной. Неуловимым движением черноглазый выхватил из-за пазухи пистолет и, сморщившись, выстрелил капитану в живот. Затем рука у него дрогнула, пистолет непроизвольно сделал еще несколько выстрелов. Раздался звон стекла. Люди, оставшиеся в чайной, попадали на пол, баян, взвизгнув, умолк, девочка с криком выбежала на улицу. Черноглазый, прицелившись, выстрелил ей вдогонку, но не попал.

Капитан Петров, резко повернувшись спиной к бандитам, ухватился обеими руками за живот, широко раскрытым ртом втянул воздух и рухнул под ноги убийцам.

Не теряя времени, заранее намеченным путем черноглазый ринулся за буфетную стойку, выхватил у помертвевшей буфетчицы пересчитанные, завязанные бечевкой деньги и побежал к выходу. Товарищ черноглазого, стоявший уже у дверей, пропустил его вперед и, погрозив кому-то кулаком, выскочил вслед за ним.

Прибежавший через несколько минут милиционер, вызванный девочкой, застал в чайной лишь истекающего кровью участкового да не пришедших еще в себя от страха свидетелей убийства. Грабителей и след простыл.

Через час, после того как в чайную прибыл эксперт уголовного розыска, по всем отделениям милиции был передан циркуляр с приметами преступников. Но, к сожалению, час — это довольно долгий срок.

Милиции и штабу комсомольского патруля удалось впоследствии полностью восстановить все, что делали негодяи после ограбления. Выбежав на улицу, они вскочили на ходу в проходивший мимо трамвай. Проехав несколько кварталов, выпрыгнули, чтобы замести следы, не на остановке, а на ходу. Заскочив в подворотню, хромой вынул деньги из-за пазухи, рассовал по карманам. Затем снова на ходу они вскочили в трамвай; и тут им не повезло: в вагоне работал комсомольский патруль.

— Граждане, — обратился к ним один из комсомольцев, — почему вы прыгаете в вагон на ходу?

— А тебе какое дело? — презрительно передернул плечом приятель черноглазого. — Ты милиционер, что ли?

— Нет, командир группы комсомольского патруля. Но почему все же вы нарушаете правила?

— Комсомольского патруля? — к оттенку презрительности на лице нарушителя прибавилось выражение неподдельного удивления. — Мы таких не знаем. А с чем его едят, этот ваш патруль?

— Брось ты с ними разговаривать! — Черноглазый потянул сообщника за рукав. — Нам выходить.

— Нет, вам выходить ровно через шесть остановок, — спокойно сказал командир группы. Пойдете с нами в штаб патруля. Вот удостоверение, — и он протянул красную книжечку. — Моя фамилия Лепилин.

— Плевать я хотел на твой мандат! — вдруг загорячился черноглазый. — Показывай его своей бабе. А ну, посунься на пол-лаптя, не то враз по зубам схлопочешь.

— По зубам и я могу дать, — покачав головой, ответил Костя. — Только не советую пробовать, вставать потом трудно будет. А станете буянить, — добавил он, погасив улыбку, — руки назад завернем.

На бандита в упор смотрели осуждающие, твердые глаза Костиных товарищей.

Тогда черноглазый натянуто улыбнулся.

— Ладно, придется подчиниться. Наверно, за каждого задержанного милиция вам по двадцать копеек платит!

Разговор иссяк. Только перед выходом из вагона черноглазый обиженно и уже дружески протянул:

— Не того берете, кого нужно, ребята. Мы такой же рабочий класс, как и вы. А настоящие преступники на воле ходят. Вот их и ловите, а нас отпустили бы, а? Мы ведь вам ничего плохого не сделали.

— Мы вас и не задержим, — тоже дружелюбно ответил паренек из Костиной группы Калмыков. — Запишем адреса, место работы, штраф заплатите по пяти рублей, как положено за нарушение, и домой пойдете. А завтра письмо пошлем в профсоюзную организацию, чтобы и на работе знали о вашем поведении. Вы комсомолец?

— Нет, — покачал головой черноглазый. — Был комсомольцем. Я в партию заявление подал, теперь узнают о таком деле, ни за что не примут. Отпустите! А, хлопцы? Не портите жизнь!

Ему никто не ответил. По дороге от остановки трамвая к штабу «будущий коммунист» попытался бежать, но тут же шлепнулся на панель, споткнувшись о ногу, ловко подставленную ему Сергеевым.

#img_12.jpg

— В следующий раз так легко не отделаешься, — пообещал Костя, помогая беглецу подняться. — Думаешь, мы в бирюльки с тобой играем?

В штабе все пошло как по маслу. Нарушители беспрекословно сообщили свои фамилии, адреса и место работы. Паспорта, по их словам, остались дома. Оказалось, что оба они фрезеровщики с завода подъемно-транспортного оборудования имени С. М. Кирова. Прикомандированный к штабу молодой сержант милиции Кочкин позвонил в центральное адресное бюро.

— Порядок! — сообщил он через несколько минут. — Все сходится. Есть такие.

Мы, члены штаба патруля, были в ту пору еще совсем неопытными в подобных делах людьми. Да надо отдать справедливость и преступникам — держались они артистически. Поэтому мы все были почти что растроганы, когда оба нарушителя стали извиняться, смущенно разводя руками.

Только Нина почувствовала в поведении задержанных какую-то фальшь.

— Валентин, — шепнула она вдруг, — не нравятся мне что-то эти двое: уж больно заискивают. Лепилин говорит, что на улице они иначе себя вели, удрать пробовали. Хороший человек из-за пяти рублей штрафа не побежит.

— Давай обыщем их, — подумав, предложила она.

— Что ты! — возмутился я. — Здесь комсомольский штаб, а ты — обыскивать. И потом, милиционер уже выяснил, они ничего не соврали. Это у тебя, Нина, после истории с Табульшем воображение разыгралось.

— Идите, граждане, — продолжал я уже громко. — Идите и больше не нарушайте порядка!

Попрощавшись со всеми за руку, задержанные ушли.

Кажется, я высказал общее мнение, когда усомнился, нужно ли посылать на завод письмо об их проступке. Лишь Корнилова, упрямо нахмурив брови и сузив глаза, сердито отвернулась к окну.

А через четверть часа зазвонил телефон: вызывали сержанта милиции Кочкина. Выслушавшее, что ему говорили, сержант придавил пальцем рычажок аппарата и, растерянно сев на стул, заморгал короткими рыжеватыми ресницами.

— Кажись, мы с вами тут настряпали... — проговорил он вдруг тоненьким от волнения голосом. — По всем данным, эти двое — убийцы. Их ищут.

В тот же вечер по адресам, которые сообщил штаб патруля, выехали работники уголовного розыска. И действительно, по этим адресам жили люди, носившие указанные имена и фамилии. Но они ничего общего не имели с удравшими преступниками.

Отдел кадров завода имени Кирова также сообщил, что люди с указанными приметами на заводе не работают.

Нить потерялась.

В тот же вечер произошло еще одно событие, имевшее непосредственное отношение к тому, что произошло дальше со всеми нами.

Член группы, задержавшей бандитов, Митя Калмыков возвращался из штаба домой после всей этой истории в дурном настроении. «В следующий раз не упустим, — думал Митя, — нет уж, шалишь, ни одного ни нарушителя, ни бандита не упустим! Эх, попался бы мне какой-нибудь сейчас один на один, я б его...»

Он уже подошел к трамвайной остановке на углу, когда увидел, что по соседней улице во весь опор несется за идущим трамваем парнишка в куртке ремесленника.

«Еще нарушитель, — усмехнулся Калмыков, — это вместо бандитов-то! Ну-ка, я его сейчас застопорю, приведу голубчика к порядку».

Уходящий трамвай шел быстро, а у парнишки были резвые ноги. Ну, да и Калмыков бегал неплохо. Недаром он на заводских спартакиадах всегда одним из первых проходил стометровку. Не прошло и минуты, как Митя догнал ремесленника.

Некоторое время оба стояли, переводя дух. Мальчик и не пытался вырываться, но стоило только Калмыкову отпустить рукав его куртки, как парнишка снова ринулся к остановившемуся невдалеке на остановке трамваю. «Эге, так у нас дело не пойдет!..» — Калмыков в два прыжка настиг беглеца, крепко сжал ему руку.

— Ты что ж это, — возмутился обычно спокойный Митя, — с тобой как с человеком, а ты наутек? Придется тебя проводить в милицию. Зачем бежал за трамваем? Хулиганишь?

Паренек ничего не ответил. Он глуповато моргал глазами, шапка у него сбилась на сторону, светлые короткие волосы топорщились.

— Отпусти, — наконец сказал он. — Отпусти, чего трогаешь! Тут одно дело есть, — он опять рванулся.

— Стой, бабушка! Второй раз меня уже не проведешь. Какое такое дело, говори быстрее?

Паренек обозлился.

— Чего ты руку-то крутишь, пусти, дурак! Если ты сыщик или еще кто, сам догадайся, какое дело. Да пусти же, больно, заору вот сейчас. А-ай!

Паренек закричал легонько, так, чтобы не привлекать внимания. Рассмеявшись, Калмыков взял его под руку и повел в милицию.

Дорогой они разговорились. Сравнение с сыщиком польстило Мите.

— Не вздумай больше бежать, — входя в роль, предупредил он своего подопечного, — я ведь и пристрелить могу при попытке к бегству. Знаешь, как с преступниками делают? У меня пистолет вон где! — Он показал на карман, в котором лежал портсигар. — Чик-чирик — и нет тебя!

— Я не преступник, — угрюмо произнес паренек, опасливо поглядывая на Митин карман. — А прав таких нету, чтобы в живых людей стрелять. За это, знаешь, что бывает?..

— Знаю, знаю! — строго прикрикнул Митя. — Да иди ты побыстрее, марафонец самодельный! Вздумал еще учить меня! Когда надо, права найдутся. Вот сейчас оштрафуют тебя рублей на сто за нарушение правил уличного движения, будешь знать, как по рельсам шпарить! Шагай веселей!

В милиции выяснилось, что нарушителя зовут Николай Ершов. Учится он в школе ФЗО строителей нашего района и документов при себе никаких не имеет. На вопрос, зачем гнался за трамваем, Ершов категорически отказался отвечать.

— Вы милиция, — ехидно сказал он, искоса поглядывая на предъявленное Митей удостоверение, — или как вас там — члены патруля, вам все должно быть известно. — Шмыгнув носом, парнишка сердито потер руку, которую только что отпустил Калмыков.

Дежурный по отделению позвонил в школу ФЗО.

Сначала с ним не хотели даже разговаривать, ссылаясь на то, что в школе только что произошли серьезные неприятности — большая кража, но, узнав, что в отделении находится учащийся Николай Ершов, голос в трубке стал вежливее.

— Сейчас за ним придут, — удовлетворенно сказал Мите милиционер, кивая в сторону Ершова. — Какой-то Синицын, комендант у них, что ли?

Дежурный махнул рукой.

— Тоже штучка! Сначала и говорить не хотел этот Синицын, а потом, видите ли, одолжение сделал — за своим учеником обещал приехать. Я бы таких комендантов в первую голову штрафовал. Пораспускали учащихся, воспитатели!.. А что случись — милиция виновата...

 

КОМЕНДАНТ ДЯДЯ ГРИША

Комендант молодежного общежития Григорий Яковлевич Синицын, или, как его попросту называли ребята, дядя Гриша, имел репутацию на редкость добродушного, безобидного и услужливого человека.

Из трехсот обитателей общежития школы ФЗО не было почти никого, кому дядя Гриша не оказал бы личной услуги. Иногда это выражалось в пачке папирос, которую он продавал заядлому курильщику как раз тогда, когда курить хочется до слез, а буфет уже закрыт и замполит не дает увольнительную в город, иногда — в почтовой квитанции на заказное письмо, отправленное комендантом (до почты целых десять минут ходьбы, а дяде Грише все равно по дороге). А как важно, чтобы по утрам, когда цепляешься за каждую лишнюю минуту сна, не придрались к не очень-то прилежно убранной койке.

В общем, по мнению большинства учащихся, дядя Гриша Синицын был хорошим человеком. Никто, конечно, не обращал внимания на некоторые его слабости: например, дядя Гриша не любил возвращать сдачу с денег, которые ему давались на папиросы или на письма. Но ведь это пустяк! Стоит ли портить дружбу из-за нескольких копеек или даже рубля? Их ведь здесь триста человек, а дядя Гриша один, и зарплата у него небольшая. К тому же, коменданта не кормят бесплатно и не выдают форменного обмундирования.

Синицын позволял себе рассердиться и поворчать только в те дни, когда на улице была слякоть и кое-кто из ребят нахально топал грязными сапогами по недавно вымытому кафельному полу. Но даже в таких случаях Синицын не позволял себе ничего, кроме безобидных угроз. Он не бежал жаловаться начальству, а в худшем случае брал неряху за рукав и заставлял вытирать ноги.

В общем комендант был воплощенное спокойствие и незлобивость. Лет ему было на вид сорок — сорок пять. Внешность имел Григорий Яковлевич незаметную: средний рост, аккуратно зачесанные на лоб короткие волосы, красноватый нос пуговкой, добродушная отеческая улыбка, сходящая с губ только тогда, когда он оставался один.

Вечерами, перед отбоем, когда любители «уюта» собирались в полутемном коридорчике возле сушилки покурить и послушать новости за день, дядя Гриша выходил из своей комнаты, жмурился, с удовольствием вдыхая такой привычный запах махорочного дыма, сапожной мази и сохнущей рабочей одежды. А затем садился на скамью и, широко расставив ноги, положив на колени тяжелые руки, начинал рассказывать.

Замполит школы уже дважды категорически запрещал собираться в этом закутке. Но запахи, идущие из сушилки, и полумрак так располагали к «мужской», по-деревенски обстоятельной беседе, что в коридорчике всегда торчало не менее пяти-шести человек.

Главной фигурой в рассказах Синицына был его покойный дед — мясник, на долю которого, если верить рассказчику, выпала столь тяжкая молодость, что ребята только диву давались, как это он после всех злоключений сумел вырастить многочисленное потомство, в том числе и отца дяди Гриши. Дед коменданта прожил на свете, по рассказам Синицына, девяносто семь лет, исколесил неизвестно для чего все страны мира, дрался с чертями, ведьмами, колдунами и упырями, которые почему-то попадались ему на каждом шагу. Во время своих похождений дед обратил в праведную веру толпы заблудших еретиков-басурманов. Как правило, сначала они пытались изрезать его на мелкие кусочки, но в конце концов, сраженные мудрыми, проникновенно божественными доводами, падали ниц и изъявляли желание немедленно креститься.

Рассказы дяди Гриши кончались обычно одной и той же присказкой: что все это было давно и неправда и что все это «епос» — именно так он произносил это слово. Ссылкой на «епос» Синицын пытался реабилитировать себя перед скептиками, которые пробовали высмеивать похождения комендантова деда. Но в конце концов и они сдавались и уходили в кусты, сраженные силой и убедительностью аргумента почитателей дяди Гриши: «Не любо — не слушай, а врать не мешай».

Работал дядя Гриша в школе уже четыре года. И каждый год в течение этих четырех лет получалось так: первые два или три месяца он дурачил своими рассказами новичков. Но время шло. Многие из слушателей Синицына вступали в комсомол. Комендант принимался рассказывать свои истории все реже и реже, с опаской, а затем и прекращал вовсе, до следующего набора, советуя идти в красный уголок записываться в кружок художественной самодеятельности. Впрочем, об этом уже никто не жалел, так как рассказы его к концу начинали повторяться, а в красном уголке было действительно интересно.

Иногда Григорий Яковлевич вдруг пропадал на два-три вечера кряду. Появлялся он уже перед самым отбоем, чуть пошатываясь, и старался незаметно прошмыгнуть в свою комнату. Там он тихонько напевал какие-то странные песни и долго перекладывал что-то с места на место. Никто не знал, куда в эти вечера уходил дядя Гриша. Но все говорили, что Синицын «клюкнулся». Через день-другой он становился прежним дядей Гришей с доброй отеческой улыбкой.

В комнату свою и в каптерку Григорий Яковлевич никого не пускал, и о том, как выглядит его жилье, ходили самые противоречивые толки.

В последнем наборе одним из наиболее ярых почитателей дяди Гриши был Колька Ершов.

У этого паренька были две страсти: больше всего на свете он любил, чтобы его слушали, второй его страстью было любопытство. Паренек очень завидовал краснобаю-коменданту и в сокровенных мечтах своих видел себя так же окруженным слушателями, жадно впитывающими каждое его слово. Но Синицын говорил: «Бодливой корове бог рог не дает». Он одним из первых в новом наборе приметил Ершова и сначала попытался завязать с ним дружбу, но потом стал сторониться его. Иногда Кольке все же удавалось найти аудиторию, и тогда, захлебываясь, размахивая руками, он начинал сбивчиво, путано и непоследовательно выкладывать все, что только приходило ему в голову. Несколько минут его слушали с удивлением, а потом, раздосадованные, отходили.

Чтобы как-нибудь удержать слушателей, Колька начинал врать и доходил до самых необычайных измышлений.

Например, однажды Ершов заявил, что видел коменданта на барахолке в тот момент, когда он разложил перед собой штук сорок разных дорогих вещей — сапоги, ботинки, шинели — и торговал ими, как купец.

Когда Кольку спросили, как же комендант мог уследить за такой уймой манаток, разложенных перед ним, и как он вообще привез их на рынок — в машине, что ли? — Колька начал выкручиваться, говоря, что не считал, что, может быть, вещей там было не сорок штук, а двадцать или вообще десять, и в конце концов, припертый ребятами к стенке, признался, что комендант продавал всего-навсего одну шинель, да и то не военную, а ремесленную. Но этому последнему варианту Колькиного вранья все равно не поверили, так как всякий знал, что всем учащимся строго-настрого запрещено появляться на рынке и уж, конечно, если бы Колька однажды действительно там появился, то смолчал бы, не дурак же он.

На коменданта же Ершов, по общему мнению, наврал зря, от обиды. Как раз за день до этого дядя Гриша высмеял его за то, что он не умеет крутить цигарки.

Пустой Колька человек. Постепенно все в этом убеждались, и Ершов стяжал себе славу отчаянного враля и пустобреха. Говорят, правда глаза колет. Больше всего Ершов обижался на упреки в «брехне».

Почти с первых же дней в школе началась непонятная для других дружба Кольки Ершова и Гриши Черных, скупого и туповатого парня. О скупости Черных в общежитии ходили легенды.

Деревенский сундучок его, где лежали всевозможные гвоздики, шурупы, обрезки электрического провода, ломаные электрические выключатели, старые подошвы, дратва и прочее, служил поводом для бесконечных шуток и обсуждений. В этом же сундучке хранился и полосатый холщовый кисет, в котором Григорий «сберегал» деньги.

Дружба с Ершовым началась с того, что Черных очень внимательно и с видимым интересом выслушивал любую Колькину болтовню. Сначала Ершов этого не замечал, потом стал все чаще и чаще искать Черных, чтобы выговориться вволю.

Через некоторое время их, как говорится, уже водой было не разлить. Черных, в свою очередь, извлекал из этой дружбы немалую выгоду: у Ершова всегда водилась монета — он часто получал из дому денежные переводы и посылки. Кроме того, он обладал незаурядной способностью — всегда все узнавать раньше, чем остальные.

Это Колькино всезнайство Черных использовал по-своему: стоило кому-нибудь из ребят получить посылку или купить что-нибудь вкусное, как возле него сейчас же появлялся Черных и отирался рядом, пока его не угощали.

В школе Черных не любили. Почти все учащиеся были из одной области и понаслышке многое знали друг о друге. Говорили, что дядя Черных, у которого он воспитывался с малолетства, был из кулаков и дважды сидел в тюрьме за темные дела.

В первый же день приезда в школу, когда ребят повели в баню, в раздевалке на шее у Григория увидели крестик. Над парнем начали подтрунивать. В ответ он лишь молча сжимал свои пудовые кулаки. Но потом крест снял, объяснив, что тетка заставила его надеть в дорогу. Больше Черных креста не носил, хотя известно было, что церковь он нет-нет да посещает.

Во время «божественных» рассказов коменданта Синицына Черных обычно сидел рядом с ним и тупо моргал глазами.

 

Однажды на вечерней линейке директор школы объявил, что готовится весенний Праздник песни трудовых резервов города. Для семидесяти девяти участников школьного хора выделено новое суконное обмундирование и хромовые ботинки. Завтра комендант Синицын должен поехать и получить все это.

— Не поеду, — возразил дядя Гриша. — Машина неисправная.

— Тогда пойдите и получите, — сухо ответил директор.

— Не пойду, — ни с того ни с сего уперся Синицын. — Не донесу. Что я, лошадь, что ли?

Удивленный упорством обычно покладистого и спокойного коменданта, директор пожал плечами.

— Возьмите учащихся и привезите обмундирование на трамвае.

— И с учащимися не пойду, — то ли шутя, то ли всерьез сказал дядя Гриша. — Они потеряют, а я отвечай.

Директор спокойно продолжал:

— Завтра два человека, — он назвал фамилии, — а также комендант Синицын и помощник коменданта по вещевому складу Черных после уроков отправятся за обмундированием.

Известие очень обрадовало ребят: то-то можно будет пощеголять перед девушками и, сфотографировавшись, послать карточку домой на зависть приятелям!

Многие в этот вечер пожалели, что в свое время не записались в школьный хор.

На следующий день немало добровольцев вызвалось помочь дяде Грише. Но Синицын сердито отказался от их услуг:

— Когда надо, вас днем с огнем не разыщешь. Как-нибудь сами справимся.

А еще через час он трясущимися руками положил на стол директора накладную и сообщил, что девятнадцать пар брюк и девятнадцать гимнастерок непостижимым образом исчезло по дороге из склада в школу.

Сразу же была вызвана милиция, но отыскать ничего не удалось.

Виноват во всем оказался Черных. Комендант зря отказывался от добровольцев. Пачки толстого суконного обмундирования и гирлянды ботинок оказались тяжелее, чем предполагалось. Тонкий крепкий шпагат, которым они были перевязаны, больно резал руки. И пока шли от склада до остановки трамвая, несколько раз пришлось останавливаться и отдыхать.

Черных, как самый сильный, тащил двадцать девять комплектов и отстал поэтому от ребят почти на полквартала. На остановке его ждали не меньше десяти минут и хотели бежать на подмогу, когда, наконец, он появился. Вещи он нес в полосатом матраце, который захватил с собой на случай дождя. На это никто не обратил внимания. Не заметили и того, что тюк за его спиной стал подозрительно мал. Трамвай подошел переполненный, посадка была трудной. И только в школе Черных растерянно признался, что его обокрали.

Оказывается, когда он остановился передохнуть и положил вещи на широкий карниз каменного забора, поблизости проезжала повозка с утильсырьем. Из фанерной будочки, установленной на повозке, выпал большой моток электрического провода и, не замеченный возницей, остался лежать на мостовой. Черных ринулся к нему.

Схватить провод было делом секунды, но в это время из-за поворота выехала машина-фургон с прицепом. Черных отпрянул на тротуар. А когда машина, обдав его брызгами, прошла и бедняга взглянул на забор, ужас сковал его: он сразу заметил пропажу.

Вот и все, что он мог рассказать. Злополучный моток провода как вещественное доказательство Григорий принес с собой в полосатом матраце.

Работникам милиции он показал карниз каменного забора, где недавно еще лежала его ноша, рассказал, как метался, спрашивая всех и каждого, не видели ли человека, унесшего вещи, и даже сослался на свидетеля — дворника из соседнего дома. Дворник подтвердил, что гражданин действительно волновался и даже чуть не плакал, а потом «собрал манатки и поплелся восвояси».

Короче говоря, вещи, стоившие не одну тысячу рублей, пропали бесследно.

На вопрос, почему он не сообщил никому о пропаже еще на трамвайной остановке, Черных ответил:

— Сам не знаю, напугался...

Следственные органы некоторое время занимались этим делом, но за недостатком улик прекратили его. Иск о материальном ущербе, причиненном школе по недосмотру коменданта, директор передал в народный суд четвертого участка.

О нарсудье этого участка хочется рассказать особо.

 

Я ТЕБЕ ВЕРЮ, ТЫ КОММУНИСТ

В доме Сергея Сергеевича Ильенкова, народного судьи четвертого участка нашего района, всегда бывало много гостей. Они заходили сюда просто так, на огонек, посидеть, попить чайку с крутой «партизанской» заваркой, услышать добрую шутку, хороший спор или даже быть «пропесоченным» крепко, но так, что и обидеться трудно. Друзья любили и искренне уважали Сергея Сергеевича, бывшего партизанского вожака — «Батю».

А друзей у него было много. Со всех концов Советского Союза получал он письма от своих соратников. Одному помогал советом, другому — делом, третий просто звал его в гости — посмотреть, как идет мирная жизнь, о которой столько мечталось на долгих и трудных путях-дорогах прошедшей войны.

После каждого такого письма судья грозился, что сейчас же все бросит и уедет из «чертова» города на волю, в леса, к речке поудить рыбу, посидеть на завалинке, поговорить с колхозниками «про жизнь», подымить пахучей, ядреной махоркой. Грозился и... тут же остывал: где там уехать, когда и со своими делами здесь, на месте, еле справляешься. Работа судьи нелегка, а особенно для Ильенкова, который с войны вернулся без ног.

Зато к нему приезжали многие, и чаще всего те, которые ждали его к себе, да никак не могли дождаться. Тогда в доме был праздник. Хозяйничала четырнадцатилетняя внучка Шурочка, дочь погибшего в войну сына.

На друзей деда, на друзей покойного отца худенькая девочка с серьезными, вдумчивыми глазами смотрела с почтением и некоторой завистью. Ей казалось, что они, эти могучие люди, приняли на свои плечи все чудесные, суровые трудности нашего столетия, а ей, Шуре, и ее сверстникам ничего не осталось. Разве что хорошо учиться, побивать спортивные рекорды да жить спокойной, размеренной жизнью, о которой дедушка говорит: «Человек и создан для спокойного труда и счастья». А что же это за счастье без подвигов?

Одним из самых близких друзей Ильенкова был начальник районного отдела милиции подполковник Топорков, человек немолодой, молчаливый и хмурый. Он казался полной противоположностью судье. Шура рассказывала подругам, что Топорков мог просидеть весь вечер, выпить стаканов двадцать чаю, встать и уйти, так и не промолвив ни слова.

И все же Шура чувствовала, что они с дедом как-то очень похожи друг на друга — может быть, потому, что оба много лет провели на чекистской работе и до войны оба были пограничниками, а может быть, потому, что у обоих при слове «партия» теплели глаза.

Сблизило их, вероятно, и то, что у обоих в войну погибли сыновья.

Будучи командиром партизанского соединения в Отечественную войну на Украине, Ильенков во время одной из операций вместе со своим сыном-адъютантом попал в руки к гестаповцам. Фашисты долго мучили пленных партизан, выпытывая нужные сведения, но, ничего не добившись и убив адъютанта, самого командира выбросили связанного, но еще живого босым на мороз, пообещав так и оставить, если он ничего не скажет.

Остался жив Сергей Сергеевич только благодаря смелости соратников, которые, стянув силы, вовремя устроили налет на гестаповскую комендатуру. Кое-как его отходили в лесном партизанском госпитале, но ноги все же пришлось отнять.

Впоследствии выяснилось, что провокатора, предупредившего немцев о скором приезде партизанского командира в село, звали Юрием Топорковым, гестаповская кличка «Кат». Ильенков видел его два раза в одном из отрядов, да и то мельком. Поймать негодяя не удалось. По сведениям нашей разведки, Кат погиб во время воздушного налета от своей же фашистской бомбы в сорок четвертом году.

Сына подполковника Топоркова, пропавшего без вести в первые дни войны на Западной Украине, также звали Юрием. Более того, подполковник давно уже имел сведения о том, что его сын и фашистский агент Кат — одно и то же лицо. Но наперекор всему подполковник отказывался верить, казалось бы, неопровержимым доказательствам. Переживал он свое горе в одиночку, молча, никогда не разговаривая о нем даже с судьей. Лишь один раз судья как бы невзначай спросил, верит ли Топорков, что его сын мог стать предателем. В ответ он услышал быстрое, резкое «нет». Больше разговор не возобновлялся.

Быть может, поэтому только на третьем году дружбы с Сергеем Сергеевичем Топорков узнал, что именно Юрий явился причиной гибели сына Ильенкова и увечья самого Сергея Сергеевича. С тех пор подполковник перестал бывать у судьи. Но недели через две Ильенков пришел к нему сам. Плотно закрыв за собой дверь, опираясь на костыли, он тяжело пересек комнату и опустился в кресло.

— Вот что, — непривычно глухо сказал судья, промолчав около часа и выкурив штук пять папирос. — Оба мы с тобой коммунисты, давай-ка поговорим. Скрывал я от тебя, что знаю все это, но понимал, что скрываю зря, все равно рано или поздно должно всплыть. Как видишь, всплыло. Из трусости скрывал: разговора боялся. Теперь так: сын за отца, может быть, и не в ответе, а отец, по-моему, за сына, как хочешь, — в ответе. И если ты до сего дня сыну своему веришь — значит ты в себя веришь. Меня народ много лет как судьей поставил. В войну предателей судил, фашистов судил — там проще было. Сейчас мне трудно. Советских людей сужу, плохих и не очень плохих — разных. Но за все годы жизнь меня многому научила. Например, в людей верить. Вот тебе — верю! Ведь ты коммунист. А улики... Бывает, врут они наперекор всему...

Он с трудом выбрался из глубокого кресла и пошел к двери. По дороге остановился и снял со стены портрет юноши с упрямым лицом, напоминавшим лицо Топоркова. (Когда судья входил в комнату, Топорков повернул этот портрет лицом к стене.) Долго и внимательно всматривался Сергей Сергеевич в черты открытого юношеского лица на портрете, потом, так ничего и не сказав, двинулся к выходу.

Прошел еще месяц, и подполковник снова стал бывать у судьи.

Первый раз он это сделал с хитростью: не снял шинели, присел на краешек стула и, не глядя на Ильенкова, сказал:

— Я к тебе по делу, судья.

— Что ж, давай, — так же сурово, в тон ему, ответил Сергей Сергеевич. — Что у тебя?

— Посоветоваться хочу, тут один случай сложный есть. — Топорков, все еще не поднимая глаз, вытер платком вспотевший лоб. — Как ты думаешь о таком деле: комсомольцы здорово сейчас помогают нам. В основном правильно действуют, но увлекаются. Молодые. Пришел ко мне их начальник штаба Ракитин и говорит: «Товарищ подполковник, посмотрите, ребята тут у одного стиляги рубашку и галстук отобрали». Гляжу, на галстуке голая женщина нарисована, под пальмами африканскими и в позе непристойной. А на рубашке чего только нет: и быки какие-то с рогами, и газетная реклама на английском языке, и кинжалы с кровью, и бутылки из-под виски. Всего не упомнишь, что намалевано. Но я на него напустился: «Это, — говорю, — нарушение социалистической законности. Нельзя чужие вещи отбирать». А он злится, Ракитин. «Что, — говорит, — я сделаю? Ребята возмутились и выкинуть хотели в речку все это непотребство. Насилу отнял у них». Потом выяснилось, что комсомольцы, понимаешь, хотели тому стиляге деньги вернуть, собрали даже по десятке, чтобы, так сказать, без изъятия, на «добровольно-принудительных началах». А он возьми да и сбеги! Жаловаться пока не идет, но людей все же одернуть надо. Хотя, честно говоря, душа у меня к этому не лежит. Я бы на их месте да в их годы то же самое сделал бы.

— Нет, одернуть надо, — подумав, сказал Ильенков. — Если потерпевший подаст в суд, этих людей, отнявших вещи, придется осудить.

— Придется, — удрученно сказал Топорков и стал прощаться.

— Постой, — окликнул его судья. — Снимай шинель, чаю попьешь.

Потоптавшись на месте, Топорков махнул рукой и пошел в переднюю раздеваться.

#img_13.jpg

На следующий день я первый раз в жизни сидел перед судьей. Топорков молча ходил по комнате. Оба они смотрели на меня отчужденно.

— Если потерпевший, то есть тот человек, у которого вы отобрали вещи, не явится в районный отдел милиции и не попросит сам, чтобы вас простили, дело пойдет к следователю, — услышал я от Ильенкова.

— Я же не виноват, — попытался я протестовать. — Штаб не давал таких указаний — раздевать людей. Кто знает, что теперь они под марку штаба делать будут!

— Виноват, — тихо, но так, что у меня мурашки забегали по спине, возразил Ильенков. — За патруль ты в ответе.

Через день молодой человек, у которого были отобраны галстук и рубашка, сидел в кабинете Топоркова и просил предать инцидент забвению.

— Не надо ребят наказывать, — уговаривал молодой человек Топоркова. — Пропади пропадом этот галстук с рубашкой, если из-за них такая беда. Что ж я, не человек? Не понимаю, что ли? И купил-то я их у одного иностранного туриста так просто, от нечего делать. Он сам мне предложил. А у меня деньги свободные были, прогрессивку за три месяца получил, балда! Простите ребят, товарищ подполковник!

А еще через недельку этот же молодой человек принес в штаб сверток.

— Возьмите, — сказал он. — И не думайте, что я за это барахло держусь. Я бы сам снял, если бы мне тогда сказали по-хорошему, — объяснил он на прощание. — А то — сдирать силой, я и заартачился.

— Сам не стал бы носить? — спросил я. — Честно?

Молодой человек задумался.

— Нет, — наконец признался он. — От одного маленького разговора не перестал бы. Упрямый я. Ну, будьте здоровы! До свиданьица!

Мы попрощались.

— Все же я не стиляга, — вдруг сказал он в дверях. — Хочешь — верь, хочешь — нет, а не стиляга.

Дверь за ним захлопнулась. Мы этот случай подробно обсудили в штабе. Старые коммунисты — судья и подполковник — преподали нам хороший урок.

 

МЫ ТЕБЕ ЭТОГО НЕ ПРОСТИМ

Каждую субботу в районном Доме культуры, в зале с блестящим паркетным полом, празднично сверкали огни, играла музыка, пахло духами, звенел девичий смех, кружились пары.

И каждую субботу этажом ниже, в маленькой комнатке с письменным столом напротив двери и портретами Ленина и Дзержинского на стенах, собирались вызванные штабом комсомольцы.

— Сегодня вы пришли сюда не отдыхать, — объявлял им дежурный член штаба. Сегодня вы должны следить за тем, чтобы никто не смог помешать отдыху пятисот ваших товарищей. Будьте бдительны!..

Пятьсот советских людей. И сколько же среди них тех, кто мешает? Вероятно, три или пять, но и они способны испортить вечер остальным. Кое о ком из них хочется рассказать, потому что они имеют прямое отношение к описываемым событиям.

Однажды в штаб привели паренька. Где он напился, неизвестно, так как спиртное в буфете клуба не продают. Начался обычный, стереотипный разговор. Дежурный член штаба, сурово глядя на паренька, спросил:

— Почему ты пьяный находишься в Доме культуры? Культуры, понимаешь?! Понимаешь это слово?

Некоторое время паренек старался отыскать наиболее устойчивое положение, затем вдруг без приглашения сел на стул и обиженно произнес:

— Я не пьян. Я хлебнул, конечно, но не пьян.

Затем он умолк, сосредоточенно пытаясь пристегнуть нижнюю петлю распахнутой хлопчатобумажной гимнастерки к пуговице нательной рубашки. Говорить с ним было бесполезно.

— Ладно, — решили члены штаба, — заполним на тебя анкету — и уходи. Сегодня мы лишаем тебя права находиться на танцах, а завтра в твоей комсомольской организации тебе объяснят, что существенной разницы между хлебнувшим и пьяным нет: тот и другой мешают людям отдыхать. Вот продраят тебя с песочком перед товарищами, тогда быстро разберешься в сложных оттенках русского языка. А еще учишься, форму носишь! Говори свои позывные, некогда нам.

После довольно долгих уговоров, требований и разъяснений паренек назвал, наконец, свою фамилию, имя и место учебы. Это был Николай Ершов — тот самый. Заполнив анкету, мы отправили его домой.

А на следующий вечер Николай сам явился в штаб. Гимнастерка на сей раз у него была застегнута на все пуговицы, светлые, коротко стриженные волосы расчесаны на пробор. Николай долго мялся, вертел в руках кепку, затем выпалил:

— Я вчера на танцах был.

— Предположим, — согласился дежурный. — Что из этого?

— Там меня... это... выгнали.

— Совершенно верно, — стараясь не улыбаться, кивнул головой штабист. — Так ты, что же, хочешь деньги обратно за билет получить или что другое?

— Не, — Ершов отчаянно махнул рукой. — Какие уж там деньги! Вы лучше меня извините.

— Извиняем, — подумав, торжественно сказал дежурный. — Штаб тебя извиняет.

Кивнув головой и вздохнув, паренек продолжал топтаться на середине комнаты.

— Так вы это... — попросил он, наконец, сокрушенным голосом, — анкету-то отдайте, я же в ней расписался.

— Так ты и про анкету помнишь? — удивился член штаба. — Нам ведь фамилию твою раз десять уточнять приходилось. Все ошибался. А как ты матом ругался, да еще при девушках, тоже помнишь? И как расталкивал всех?

Яркая краска залила лицо вчерашнего дебошира. Он уже не сказал, а выдавил еле слышно:

— Виноват...

— Винова-ат, — передразнил его дежурный, явно не желавший понять всей глубины и тяжести переживаний Ершова. — Ишь ты, какая красная девица? Вон какой! Не мало ведь годков уже живешь, так? Садись-ка лучше, давай поговорим с тобой.

Не переставая вздыхать, Ершов уселся на стул. Разговор велся долгое время в основном вокруг вопроса: называть ли человека, хватившего двести граммов водки, пьяным или выпившим.

— Да пойми ты, — потеряв выдержку, стал уже горячиться член штаба, — ведь совершенно безразлично, выпил ты двести граммов или пол-литра! Важно то, что ты оказался в Доме культуры пьяным, мешал людям отдыхать. Мы еще полиберальничали с тобой.

— Что же, по-вашему, выходит — совсем пить нельзя? — вдруг возмутился Ершов. — Какие же это тогда танцы без выпивки?!

— Незачем тебе пить, — -категорически отрезал дежурный. — Миллионы людей без водки обходятся — и, представь себе, живут и на танцы и на концерты ходят. Распустился ты, вот что!

Ершов замолчал, обескураженно покачивая головой: видимо, ему было непонятно, как это можно танцевать без водки.

— Я не распустился, — подумав, сказал он. — В нашей деревне без ста грамм на танцы никто не ходит.

— Ну уж и никто! — рассмеялся штабист. — Врать ты, парень, здоров. А ну признавайся, случайно — не охотник?

Этот вопрос неожиданно обидел Ершова.

— Не хочу я тогда с вами разговаривать! — покраснев как рак, вдруг объявил он. — Вы что же, думаете, я брехун? Подумаешь, водка!.. Я и не такие вещи, может, знаю. Ахнули бы все!... Когда я в колхозе, бывало, на собраниях...

— Постой, какие такие вещи? — вдруг насторожился член штаба. — От чего ахнули бы все?

Но Ершов постарался свернуть разговор на другую тему.

— Вот, бывало, председатель вызовет меня...

— Ты мне зубы не заговаривай, — снова перебил его собеседник. — Что ты знаешь?

Поняв, что от него не отстанут, Николай замолчал и, пряча глаза, отвернулся.

— Не знаю я ничего... — пробормотал он упавшим голосом. — Чего вы ко мне пристали?

— Послушай, Ершов, ты же комсомолец, — попробовал дежурный апеллировать к совести паренька. — Видишь, у тебя значок на груди. Может, действительно что серьезное знаешь, так скажи... Хотя, вероятно, ты и вправду брехун.

Неизвестно, что больше подействовало на Ершова: то ли напоминание о том, что он комсомолец, то ли вечное обвинение в «брехне», но он вдруг вскинул ресницы и твердо произнес:

— А то, что мне никто не верит, и зря! Я сказал ребятам, что гимнастерки комендант украл, а они смеются. Ну и пусть смеются! Сами ничего не видят, а туда же!..

— Какие гимнастерки? — переспросил член штаба. — О чем ты говоришь? Ну-ка, давай, милый человек, выкладывай. Дело не шуточное. Какие гимнастерки, где?

— Да наши же, — горько усмехнулся Колька. — Школьные гимнастерки и брюки для праздника. Вы вот кого зря ловите, а рядом такие дела делаются, страсть!.. И тот, кучерявый, вор, и Синицын вор. Я их всех высмотрел, все знаю. Я даже за тем трамваем бежал, где обмундирование воры увозили. Только тут один сыщик меня застопорил. Широкий такой, сильный. Притворился, что не сыщик, а я сразу понял. У него и билет был сыщицкий и пистоль настоящий, сам видел. Большой такой пистоль с патронами. В милицию он меня отвел, сыщик.

Все больше увлекаясь, Ершов начал рассказывать. По его словам выходило, что комендант школы Григорий Яковлевич Синицын — атаман большой воровской шайки. В помощниках у него ходят какой-то кучерявый и еще два урода. А всего в этой шайке не меньше ста человек, и недавно украдено ужас сколько суконного обмундирования, которое выдали школе к Празднику песни. Не меньше ста пар.

Слушая рассказ Ершова, член штаба пододвинул к себе бумагу и стал записывать. Переспросив некоторые подробности, он протянул пареньку протокол:

#img_14.jpg

— Ну, а теперь распишись в том, что все это правда.

Ершов побледнел и спрятал руки за спину.

— Не, подписывать мне нельзя.

— Почему?

— А кто знает. Может, вы там чего наврали!

— Так ты прочитай, — рассердился член штаба.

Внимательно прочитав, Ершов вторично отказался подписывать.

— Нет, этого не могу, — проговорил он, вставая. — Я подпишу бумагу, а меня убьют. Знаю я их, бандюков, не пожалеют.

— Какая же разница, есть подпись или нет? — возразил собеседник. — Ты уже все рассказал. А убить тебя они не убьют, ты теперь будешь под охраной закона. Вот если соврал и потому не хочешь подписываться, лучше сразу признайся.

Ершов упорно продолжал настаивать на том, что говорит правду, но подписывать документ не стал и даже начал осторожно пододвигаться к двери.

Видя, что от него больше ничего не добьешься, член штаба оставил его в покое. Но беседа их закончилась не скоро.

Еще долго выяснялись тайные пути, по которым водка проносится в клуб, в туалет, где некоторые бравые танцоры наспех, словно лекарство, проглатывают ее перед танцами. «А где же еще, если не разрешают? Туалетчица отвернется, мы и раз...»

Наконец разговор окончился. Ершов уже не претендовал на то, чтобы ему вернули анкету.

Через час мне доложили о рассказе Ершова.

— Просил только не сообщать в школе, что это он рассказал, — предупредил меня член штаба. — Говорит, что тогда ему несдобровать.

Я, честно говоря, усомнился в достоверности его рассказа. Но на всякий случай пошел к Топоркову. Его не оказалось на месте. Тогда, поколебавшись, я позвонил директору школы ФЗО и, заявив, что Ершов был вчера задержан штабом комсомольского патруля, попросил дать ему устную характеристику. То, что я услышал, подтвердило мои сомнения.

Обрисовав Ершова как болтуна и даже врунишку, директор поблагодарил меня за сообщение и обещал незамедлительно принять меры.

«Конечно, болтун, — твердо решил я. — Не стоит даже тревожить из-за него подполковника. О хищении обмундирования он знает. Если же передать ему всю белиберду, выдуманную мальчишкой, Топорков только развеселится: «Вот, — скажет, — Шерлок Холмс доморощенный!» Нет, лучше не позориться».

Но кое-что из рассказанного Ершовым заставило меня призадуматься.

По его сведениям, комендант Синицын завтра или послезавтра часов в девять вечера отправится на встречу с кучерявым. «Я уже приметил, — сказал Колька, — если дядя Гриша из каптерки свою старую одежду берет, то обязательно в город пойдет, с кучерявым встретится. Уж не раз так было. Я как в окошко погляжу — а с пятого этажа мне все видно, — там, на другой стороне, его кучерявый и ждет. А если не там, так в другом месте. Ребята тоже замечали, да только они, тюхи, ничего не смыслят, сопоставить, значит, не умеют. Раньше девяти Синицын не уйдет: пока уборщицы не кончили работу да повар — нельзя ему».

«Что ж, — решил я, — может быть, и стоит последить за Синицыным. А если он действительно встретится с кучерявым, пригласить обоих в милицию и записать документы».

Очень уж интересной показалась мне тогда эта затея. На свой страх и риск я решил ее осуществить. Что из этого всего вышло, расскажу позже.

А в тот вечер, сейчас же после разговора с директором школы ФЗО, на лестнице Дома культуры, ведущей вниз, в раздевалку, послышались грохот, возбужденные голоса. Дверь с шумом распахнулась, и в помещение штаба вкатился живой клубок. Сначала нельзя было даже ничего понять. Затем я различил среди запыхавшихся, возбужденных ребят фигуру взъерошенного, плотного, интеллигентного на вид молодого человека. Он тяжело дышал, ворот рубахи его был расстегнут, галстук сбит набок, на среднем пальце левой руки сверкал большой, аляповатый перстень с фальшивым камнем.

— Вот, полюбуйтесь! — доложил командир группы. — Этот субъект драку в буфете затеял. Патруль обругал, меня ногой по коленке ударил. Пришлось вести силой.

— Подойдите поближе к столу, — пригласили субъекта. — А то вас не видно.

Никакого ответа. Просьба явно не дошла до ушей молодого человека. Правая нога его будто сама по себе выдвинулась вперед и немного в сторону, руки спрятались за спину, глаза внимательно изучали потолок.

— Подойдите к столу, — взял его за плечо командир группы, — вам же сказали.

— Ах, вы меня! — спохватился молодой человек, как бы с трудом очнувшись от глубокого раздумья. — Простите, я не расслышал. Что вы хотели?

— Бросьте скоморошничать, подойдите к столу.

— К столу. А мне там делать нечего, — пожав плечами, парень усмехнулся. — Если нужно, подойдите сами. — Взгляд его снова уперся в потолок.

— Хорошо, если вы такой гордый, я подойду к вам.

Нина Корнилова сделала шаг вперед:

— Как вас зовут?

— А с вами я вообще не хочу разговаривать, пигалица. — Он свысока оглядел Нину. — Пусть ко мне вот тот подойдет. Он, кажется, главный?

— Издеваешься?!.

Кто-то из членов штаба не выдержал, ударил кулаком по столу.

— Ребята, подведите его сюда.

Повторять не пришлось. Субъекта попросту переставили с места на место.

— Тираны! — истерически взвизгнул он. — Эсэсовцы вы, гестаповцы! Это вы так воспитываете? Это ваша свобода?

По лицам комсомольцев я понял, что сейчас может произойти плохое. Выскочив из-за стола, я отгородил ребят от «Поборника свободы».

— Врешь, — произнес я, с трудом сдерживая желание ударить его. — Мы не эсэсовцы и не гестаповцы. Они насаждали преступность и хамство, а мы его выводим. Так что свободы хулиганить и издеваться над людьми от нас не жди. Не будет тебе такой свободы.

— Иди ты!.. — сразу потеряв свой лоск, процедил он сквозь зубы. — Всякий будет мне мораль читать. — С губ его сорвалось грязное ругательство.

— Ракитин, — не попросил, а почти простонал командир группы. — Отпусти меня отсюда. Не то я его сейчас изуродую.

Я повернулся к командиру группы, и... за моей спиной раздался звук громкой пощечины. Нина, вся красная от гнева, стояла около хулигана. Глаза у нее были полны слез, грудь высоко вздымалась. Казалось, она вся стала как-то выше, стремительней.

— Вот! — наконец проговорила Нина высоким звенящим голосом. — Вот, пусть он еще раз повторит то, что сказал, пусть, если у него осталась хоть капля совести! Может, он даже ударит девушку. На, ударь!

#img_15.jpg

— Нина, — коротко приказал я, — выйди отсюда немедленно, слышишь! Немедленно!

Меня самого уже колотила нервная дрожь. Но надо было брать и себя и людей в руки.

— Уходите! — скомандовал я ребятам, задержавшим хулигана. — Ваше место наверху. Нина, а ты пойдешь домой сейчас же, слышишь? Завтра мы с тобой поговорим в райкоме. Вы же, — повернулся я к виновнику всей этой сцены, — лучше подойдите к столу. Я вам настоятельно советую.

Как ни странно, но его поведение после пощечины совершенно изменилось. Перед нами неожиданно оказался другой человек: губы его тряслись, спина сгорбилась.

— Вы не имеете права, — попробовал он протестовать, подойдя к столу. — Это насилие над личностью. Я пойду в суд, в газету буду жаловаться!

— Жалуйтесь, — сухо ответил я, — это ваше право. Заодно пожалуйтесь и на то, что вы организовали драку в Доме культуры, ударили человека, который, видимо, слабее вас, ругались нецензурными словами. Кстати, о гестаповцах: еще Горький сказал, что от хулигана до фашиста один шаг. Запомните эти слова. Может быть, они к вам относятся. Ваше имя и профессия?

— Я ударил за то, что меня обозвали дураком, — проговорил он, делая вид, что не расслышал мою последнюю фразу.

— Ваше имя и профессия?

Виктор Куркишкин оказался «маменькиным сынком». Нигде не работал. Получая от папы с мамой тысячу рублей в месяц, он кончал, видите ли, школу рабочей молодежи.

— Мой сын — яркая индивидуальность, — заявила его мамаша членам комсомольского патруля, пришедшим к нему на квартиру для разговора с родителями. — Он не терпит никакого насилия. Мы в седьмом классе пробовали ругать его за плохие отметки, он бросил школу и три года сидел дома. Теперь сам пошел учиться. С ним можно только по-хорошему.

Отец Куркишкина только помалкивал, изредка бросая умоляющие взгляды на свою дородную супругу.

Вечером, после трудового дня, мы долго писали гневное письмо в одну из проектных организаций города, где работал отец Куркишкина.

А на следующий день с танцев привели Валерия Чеснокова и Люсю Чиженюк. Эти вели себя иначе.

— Задержаны за искажение танцев, — доложил командир, — и одеты как попугаи.

— Здравствуйте, — поздоровались мы, разглядывая эту пару. — Садитесь, вот стулья.

— Что вы хотите, — кокетничая, спросила Люся, — чтобы мы одевались иначе?

— У меня, возможно, плохой вкус, — сказал Валерий, — но мне моя одежда нравится. Если вы настаиваете, я могу в ней сюда не приходить. Только учтите, у вас устарелые взгляды, вы отстали от мировой моды лет на тридцать. В Европе сейчас все так одеваются.

— Давайте разберемся, ребята, — предложил я, — только чур не обижаться. Будем называть вещи своими именами. Можно?

— Пожалуйста! — Играя глазами, Люся заученным движением опустила ресницы и положила ногу на ногу так, чтобы край юбки оказался сантиметров на десять выше коленки. — Пожалуйста, вы здесь хозяева, мы — гости.

— Мы все здесь хозяева, — суше, чем мне хотелось бы, ответил я. — Это ваш клуб, как и наш.

— Да? Возможно, Но мы, кажется, отклонились от темы?

— Хорошо, вы правы. Давайте ближе к теме. — Я на секунду остановился, собираясь с мыслями.

Как ни странно, но у меня в этот момент появилось такое ощущение, будто они оба разглядывали меня, как подопытного кролика. Откуда у этих двоих такая самоуверенность?

#img_16.jpg

— Поймите, ведь моды хороши тогда, — наконец заговорил я, — когда они красят человека, когда они не превращаются в пошлость и самоцель. А у вас? Ну вот ты, человек ты худой, длинный, ноги у тебя тонкие, как спицы, а еще брючки натянул такие коротенькие, что они только подчеркивают твой физический недостаток.

— Брюками делу не поможешь, — съязвил кто-то из ребят. — На стадион надо ходить, спортом заниматься, тогда и ноги будут ногами.

Я оглянулся. Слова эти произнес Яша Забелин — секретарь комитета комсомола швейной артели. Он последнее время частенько появлялся в штабе, и хотя обычно сидел молча, но я замечал, что стоило завести речь об одежде, как Яша начинал волноваться, делал робкие попытки вмешаться в разговор. Сегодня он, наконец, не выдержал.

— Ты вот послушай, — продолжал Яша, подходя к Чеснокову. — Я в одежде лучше тебя разбираюсь. Не сочти за хвастовство. Это, видишь ли, моя специальность. У меня специальность — портной. Слушай, давай по-серьезному, без ехидства, а? — Яша оглядел Чеснокова. — Вот ты хочешь быть хорошо одетым? Так ведь красота в строгости линий, в художественной законченности модели. А у тебя? Стиль — слово не плохое. Стиляга — плохое, а стиль — хорошее. Есть стили, веками созданные и в архитектуре и в одежде.

Яша волновался и торопился.

— Ты берешь пример с заграницы? Так ты бери хороший пример. Не клоунский, не попугайский! Ты послушай...

Но Чесноков не слушал Яшу, он, посмеиваясь, переглядывался с Люсей.

Я решил выручить Забелина:

— Это все верно, Яша, но погоди, дай мне досказать.

— Да, да, пожалуйста. — Люся слегка одернула юбку. — Я слушаю, это даже забавно.

— Вот именно, забавно! Я имею в виду вашу юбку. Зачем она разрезана в четырех местах так, что, извините, трусы видны? Вы скажете — мода? А я говорю — безвкусица и пошлость! Неужели вы действительно считаете, что кому-то доставляет эстетическое удовольствие смотреть на ваше розовое трико? Ведь вы же, кажется, умная девушка.

— Да брось ты, Валя, им доказывать! — не выдержав, вмешались ребята. — Это же папуасы, дикари. Девушка, а почему вы кольцо в носу не носите? На островах Фиджи это, говорят, распространено.

— Вы находите, что мне такое кольцо было бы к лицу? — Люся грациозным движением поправила волосы.

«Если бы не хищное выражение лица, ее можно было бы назвать даже красивой, — мелькнула у меня мысль.

— Ну хорошо, — сдал я, наконец, позиции, — этот разговор мы на время отложим. Если человек не видит, что он превратился в карикатуру, — наше дело сказать ему об этом. Но вас, кажется, сразу переубедить трудно, тут нужен не один разговор. А вот искажать танцы мы вам просто запрещаем. Для ваших танцев есть очень точное определение — порнография.

— А вы не видели, как мы танцуем, — без смущения возразил Валерий.

— Видел, — отрезал я. — Мы за вами уже с неделю наблюдаем. Вы не танцуете, вы издеваетесь друг над другом. А заодно, кстати, и над всеми окружающими.

— Если запрещаете, мы не будем больше так танцевать, — улыбаясь, пообещала Люся. — Правда, Валерочка?

— Эх, люди!.. — вырвалось у Яши Забелина. — К ним всей душой, а они в скорлупу забрались.

— Нет, почему же, мы очень благодарны. — Валерий, шутовски изгибаясь, сделал, сидя, общий поклон. — Можно идти?

— Идите. И подумайте о нашем разговоре...

— Подумаем. О’кэй!

— Ничего до них не дошло! — сетовали ребята после ухода этой нелепой пары. — Как об стенку горох.

Время уже подходило к девяти, то есть к тому часу, когда, по словам Кольки Ершова, комендант встречается со своим «кучерявым» другом. И я не вытерпел.

Сказав ребятам, что вернусь через час, самое большее через полтора, я вышел на улицу. С этого момента меня не покидали два совершенно противоречивых чувства: вины перед ребятами, с которыми я не только не посоветовался, но которым даже не рассказал, куда иду, и чувство близости необычайных приключений, борьбы с преступниками, из которой я обязательно выйду победителем.

«Что ж, — пытался я оправдаться перед самим собой, — не все же мне сидеть в штабе. Грош цена такому командиру, который не умеет бороться, если нужно, один на один».

Так как лицо Синицына было мне незнакомо, я первым делом отправился в школу.

— Синицын? Дядя Гриша? — Первый же учащийся, у которого я спросил о коменданте, указал мне на дверь около лестницы. — Заходите, он дома.

Поблагодарив паренька, я, миновав комнату Синицына, поднялся немного по лестнице и присел на подоконник.

Минут через пять-шесть из комнаты вышел средних лет человек. По описаниям Ершова я сразу понял, что это Синицын. Не заметив меня, он прошел по коридору. Это мне и было нужно. Быстро сбежав вниз, я вышел на улицу. Оставалось только набраться терпения и ждать.

Вышел Синицын очень скоро, держа под мышкой большой, завернутый в плотную бумагу сверток. Осмотревшись, он заторопился к трамвайной остановке, искоса поглядывая по сторонам. Сердце мое радостно заколотилось: «Ай да Ершов, не соврал!» Ведет себя этот комендант явно подозрительно. Вот как оглядывается...

Кажется, мое неумелое назойливое внимание очень быстро заставило коменданта понять, что за ним следят. Он даже раза два посмотрел на меня настороженно. Но с того момента, как мы вошли в трамвай — он в первый вагон, а я во второй, — Синицын больше не глядел в мою сторону, и я мало-помалу успокоился.

Довез нас трамвай почти до самой окраины города. «Три остановки за Автово, — сообразил я. — Как его далеко занесло! Только бы не попасться снова на глаза!»

Но раздумывать было некогда. Вскинув свой тяжелый пакет на плечи, Синицын быстро пошел по обочине шоссе в сторону небольшого рабочего городка. Стараясь не торопиться, я поодаль двинулся за ним.

И тут произошло то, чего я никак не ожидал. Из-за высоких придорожных кустов, перепрыгнув через кювет, навстречу Синицыну выскочил человек. Комендант остановился, подал ему руку и посмотрел в мою сторону. Чувствуя себя в глупейшем положении, я продолжал неторопливо идти. А человек, взяв из рук коменданта пакет, так же легко снова перескочил через канаву. Высокий кустарник тут же скрыл его.

«Уйдет, — сообразил я, еще не зная, как поступить. — И тот уйдет, и этот уже возвращается. Эх я, растяпа!..»

Мне показалось, что, поравнявшись со мной, Синицын откровенно ухмыльнулся. Я прошел мимо, сделав вид, что даже не замечаю его. «Кажется, он все понял, — думал я. — А может, это просто моя мнительность?»

Шагов через двести от того места, где скрылся человек, перескочивший кювет, я тоже перепрыгнул его и, рискуя изорвать одежду, продрался сквозь плотную живую изгородь. Но здесь никого не оказалось.

Еще раз обругав себя растяпой, понурив голову, я пошел назад, справедливо предполагая, что если человек, взявший у Синицына пакет, сумел так быстро пробраться сквозь кусты, значит где-то есть лазейка, и мне незачем больше рисковать брюками и пальто.

И вдруг я услышал несколько тихо сказанных слов: «Сверток с гимнастерками пусть спрячет».

Я не задумывался над тем, каким образом эти люди снова очутились вместе по ту сторону живой изгороди. Для меня сразу стало ясным: в тяжелом свертке, который вез с собой комендант, — ворованные гимнастерки. Он передает их сейчас своему сообщнику. Воров нужно задержать!

Чтобы не упустить жуликов, я снова стал пробираться напрямик через цепкий кустарник. Шум вспугнул Синицына. Выскочив на дорогу, я увидел, что вместе со своим дружком он быстро направляется к трамвайной линии. Боязнь упустить их заставила мою руку вытащить из кармана милицейский свисток.

Заметив, что за ними кто-то гонится, оба остановились. Шагах в двух от них остановился и я. С трудом переводя дыхание, достал из правого кармана пальто красную книжечку — удостоверение.

— Граждане, я комсомольский патруль, прошу пройти со мной!

— Вот видишь, я же говорил, что он за мной следит, а ты не поверил. — Синицын, добродушно улыбаясь, указал на меня своему приятелю.

Тот ничего не ответил.

Невысокий, кругленький, с черными курчавыми волосами под модной фетровой шляпой, очень похожий на «кучерявого» из рассказа Ершова, он с ненавистью разглядывал меня. Даже оттопыренные припухшие губы его побелели от злости.

— Да ты, Ромочка, успокойся, — снова зазвучал ласковый голос Синицына, — молодой человек так себе, играет в игрушки. Разве мы провинились в чем, что нас надо задерживать? Спрячьте, молодой человек, вашу книжечку, она нам ни к чему. Проходите своей дорогой.

— Не упирайтесь, — проговорил я, сам еще точно не зная, как быть с ними, — иначе придется вызвать милицию. — Я сделал еще несколько шагов и встал на их пути.

Приятели переглянулись.

— Какая же тут милиция? — продолжая разглядывать меня ласковыми глазами, возразил комендант. — Тут и людей-то... вон, видите, на остановке никого нет. Может, у вас милиция за кустиками спрятана? Нет? Тогда проходите.

Взяв толстяка под руку, он двинулся прямо на меня.

— Посторонитесь, гражданин хороший, не болтайтесь у людей под ногами.

Отступив на шаг, я поднял к губам свисток. В ту же секунду Синицын, метнувшись вперед, ловким движением вырвал его у меня и швырнул в сторону.

— Не барахли, — пригрозил он, отбросив всю свою ласковость. — Проваливай, пока цел, образина комсомольская!..

Не выдержав, я схватил его за рукав.

— Пойдемте со мной. Хуже будет...

Толстяк Ромочка вдруг хлопнул себя рукой по ноге. Мясистые щеки его так и затряслись от смеха.

— Пойдем, пойдем! — пролепетал он сквозь хохот, в свою очередь хватая меня за рукав. — Ты хулиганил и ударил меня, пытаясь ограбить. Бери его за руку, Гришка.

С неожиданной силой завернув мои руки назад, жулики потащили меня по шоссе. Как я ни пытался вырваться, ничего не получилось.

Несмотря на кажущуюся неповоротливость и рыхлость, толстяк был очень силен. Комендант тоже. Тащили они меня к лазейке между кустами.

«Убьют, — испугался я, — или изобьют так, что не встанешь. Вокруг — ни души». Я закричал и сильно ударил ногой коменданта.

— Что тут такое происходит?!

Окрик заставил моих противников на секунду остановиться. Я еще раз попытался вырваться.

— Нет, теперь постой, не торопись!

Комендант снова зажал меня, как клещами.

— Да вот хулигана поймали, — вдруг, тяжело задышав, объяснил он высокому мужчине, появившемуся между кустами. — Мы идем, а он пристал к нам, оскорблять начал, шляпу пытался с гражданина сорвать. Он и меня ударил, ногу, наверно, повредил.

#img_17.jpg

Мне показалось, что комендант сунул руку в правый карман моего пальто. Я рванулся.

— Ах, вот оно что!.. — Подошедший к нам немолодой мужчина в кожаном пальто осмотрел меня с ног до головы. — Вот что за птица?! Я и то минут пять уже смотрю, что это он к вам пристает.

— Слушайте, гражданин, — сказал я, — это два жулика. Я из комсомольского патруля, пытался их задержать. Помогите мне, у них нужно проверить документы.

Мужчина осуждающе покачал головой.

— И не стыдно тебе, парень, такими делами заниматься? Ведь ты молодой, у тебя вся жизнь еще впереди, а теперь посадят лет на пять за хулиганство — и все тут. Теперь это запросто.

Он покачал головой.

— Еще комсомольцем прикидываешься, такое имя позоришь! — Он рассмеялся. — Хитер!.. Пошли, товарищи, вон у нас в поселке отделение милиции.

Продолжая возмущаться, человек в кожаном пальто пошел с нами. Спорить с ним в такой обстановке, не имело смысла. Я даже рад был тому, что меня приведут в милицию. Пусть ведут, в отделении я подробно расскажу все дежурному.

— Ничего не понимаю, — пожал плечами милиционер, когда мы пришли в отделение. — Если вы патруль, предъявите документы.

Я полез в правый карман за удостоверением. Оно у меня всегда там лежало. Но его не оказалось. В других карманах — тоже. Вероятно, во время борьбы Синицын стянул его и потом по дороге выбросил.

— А ловок врать! — восхищался мужчина в кожаном. — Ох, прохвост!.. Слушайте, товарищ милиционер. Теперь я скажу, как дело было, — он подробно начал рассказывать о моем «хулиганстве».

Два приятеля дружно поддакивали ему. Милиционер обстоятельно писал протокол, проверил мой адрес в справочном и под конец посоветовал Синицыну поехать сейчас же на медицинскую экспертизу показать ушибленную ногу.

Я настоятельно потребовал, чтобы милиционер осмотрел сверток Синицына. Нет, положительно в этот вечер все было против меня. Когда приятели с преувеличенным возмущением развернули пакет, под толстым слоем оберточной бумаги оказались самые обыкновенные гражданские вещи: пальто, брюки, рубашка, причем далеко не новые.

— На рынке купил, — пояснил Синицын. — С приятелем хочу в деревню отправить, на днях уезжает по зову партии в деревню помогать колхозному строительству.

«Патриот колхозного строительства» затряс жирными щеками, снял фетровую шляпу и произнес:

— Если меня до отъезда не убьют вот такие очернители советской действительности.

Он так и сказал «очернители».

И только через некоторое время я вспомнил, что Роман Табульш — так звали толстяка — судя по его «документам», не кто иной, как содержатель «веселой» квартиры, о которой рассказывали Нина и Болтов.

На следующий день я отправился к Топоркову, чтобы рассказать о вчерашних своих злоключениях. Но меня ожидало неприятное известие: подполковник уехал в Москву и вернется только через три недели. В райкоме комсомола я доложил обо всем Иванову.

— У тебя ведь, по сути, никаких фактов нет, — сказал он, внимательно выслушав меня. — Болтовня Ершова и фраза, которую ты услышал на шоссе, — не доказательства. Их к делу не подошьешь. Но судья может отложить слушание дела и заставить кого следует получше разобраться в нем. Ты, конечно, будешь вызван как свидетель. А пока иди и занимайся своей работой. Да больше не партизань.

И я занялся другими делами.

Так прошло несколько дней. У входа в клуб патруль вывесил плакаты — карикатуры, на которых были во всей красе изображены Люся и Валерий. Люди собирались у плакатов, громко хохотали. Чиженюк с Чесноковым тоже смеялись, но, ничего в своих туалетах не изменяя, продолжали ходить на танцы.

А мне некоторое время было «не дыхнуть». Работы прибавилось, мы стали выпускать сатирическую газету «Бокс» — боевой орган комсомольской сатиры. Поэтому я не сразу обратил внимание на записку, невесть кем и когда подброшенную на мой стол:

«Ракитин и все вы, бросьте заниматься не своими делами, а то будет худо!.. А тебе, Ракитин, мы все равно не простим, получишь расписку».

— Чепуха! — сказал я взволнованным членам штаба. — Подлость всегда шлет анонимки. Чепуха! Это явный признак того, что хулиганам становится туго.

Но слова словами, а страх такое чувство, которое против воли человека может заползти в сердце: «Поймают где-нибудь, мерзавцы, на темной дорожке!..

Кажется, из всех членов штаба один только Болтов отнесся к записке совершенно спокойно. Но и мы, остальные, ни разу не высказали друг другу своей тревоги.

Штаб продолжал работать.

 

ПОСЛЕДНИЕ ПРОЦЕССЫ АДВОКАТА БУЛОВСКОГО

Судья Ильенков знал лично или понаслышке почти всех юристов в городе, выступающих в гражданских и уголовных процессах. Поэтому, когда к нему пришел высокий, респектабельный мужчина с большим шарообразным животом, с лысиной, поросшей по краям седым пухом, и представился как член коллегии защитников адвокат Буловский по делу коменданта Синицына, судья несколько удивился.

После того как были совершены все необходимые формальности и деловой разговор, длившийся не очень долго, прекратился, судья решил познакомиться с новым юристом поближе.

— Вы давно в Ленинграде? — полюбопытствовал он. — Что-то я о вас никогда не слышал.

Оказалось, что Сергей Сергеевич не мог знать Буловского, так как последний всю жизнь прожил в Москве, а в Ленинград приехал всего месяц назад, потому что здесь теперь живет его внучка Люся.

— Не выдержал, — сказал Буловский. — Думал, смогу жить без нее. Оказывается, нет. Даже хорошую московскую квартиру обменял на плохую в Ленинграде.

Судья понимающе кивнул головой, представив себе на минуту, что его Шурочка зачем-то уехала в Москву, а он остался здесь один. Тоже бы, наверно, все бросил и поехал за нею.

— Это будет мой первый процесс в Ленинграде, — улыбнулся Буловский. — Можно сказать, дебют, начало карьеры. Последние годы я работал в нотариальной конторе. Спокойнее, знаете, да и возраст уже у меня... Тут же подходящей вакантной должности не оказалось. Некоторое время буду снова заниматься адвокатурой. Посмотрим, как пойдет...

Судья вежливо пообещал помочь Буловскому, если будет нужно, познакомиться с делом. Тут же Ильенков сказал, что суд назначен на следующую неделю. Расстались они довольные друг другом.

Случилось так, что у Ильенкова в это время гостил фронтовой друг, старый работник министерства юстиции. Вечером судья, вспомнив разговор с Буловским, спросил приятеля, не слышал ли он о таком московском юристе?

Тот сказал, что еще до войны некий Буловский был замешан в скандальной истории, нашумевшей в юридическом мире. История эта была связана с попыткой небольшой группы защитников протащить в советскую юриспруденцию буржуазные формы и методы ведения процессов. Кончилась она тем, что некоторым из них, в том числе и Буловскому, запретили на время адвокатскую практику. Тот ли это Буловский, или нет, трудно сказать. Приятель посоветовал Ильенкову проверить, и если тот самый — опасаться его.

— Хитрый человек, насколько я помню, этот Буловский, — сказал в заключение друг Сергея Сергеевича. — Хитрый и хищный, думающий только о том, как бы урвать побольше гонорар и, вместо того чтобы помочь суду найти правду, постараться обмануть суд в пользу ответчика. Я думаю, что и Буловский, конечно, многое с тех пор понял. Но все-таки остерегайся его...

 

Как и говорил Иванов, меня вызвали в суд в качестве свидетеля. Я долго готовился к выступлению, на этот раз уже советуясь с членами штаба.

Минут сорок просидел я в полутемном коридоре, дожидаясь своей очереди и заранее предвкушая, какую пилюлю преподнесу жуликам, которые, наверно, рады-радехоньки, что слушается гражданское, а не уголовное дело и что оно вполне может решиться в их пользу.

Но меня самого ожидал удар, и удар не маленький.

Буловский, адвокат Синицына, привел суду неопровержимые доказательства того, что комендант отказывался везти вещи со склада без машины и не хотел брать в качестве рабочей силы учащихся, так как боялся доверить им материальные ценности. Директор же заставил его сделать это.

Свидетель, учащийся Черных, подтвердил, что все произошло именно так. Выложив все эти доказательства, защитник просил предъявленный школой иск отклонить и сумму материального ущерба, причиненного школе ФЗО, взыскать с директора.

В данном случае закон был на стороне Синицына еще и потому, что он числился официально не комендантом, а старшим вахтером и не заключал со школой предусмотренного законом договора о материальной ответственности.

Только мое вмешательство могло помочь суду установить истину. Но когда я вошел в зал заседаний, Буловский попросил слова.

— Пожалуйста, — разрешил судья.

Буловский порылся в портфеле и достал оттуда какие-то бумаги.

— Ответчик, — сказал он злым, брезгливым тоном, вытащив белоснежный носовой платок и вытирая им руки, — протестует против опроса данного свидетеля. Гражданин Ракитин Валентин... э-э-э... — он назвал мое отчество, — состоит с ответчиком в конфликтных отношениях. Мой подзащитный на днях возбудил уголовное дело об избиении его гражданином Ракитиным. Этот молодой человек, — он указал в мою сторону, — которого общественность подняла на соответствующую высоту, дала ему в руки некоторую власть, зазнался и позволил себе вечером на улице избить пожилого советского человека. Вот копии соответствующих документов. Прошу ознакомиться.

Покраснев, я стоял как оплеванный.

Судья Ильенков молча взял документы, прочитал их, передал народным заседателям. Суд удалился на совещание.

Позже судья говорил, что они тут же решили бы дело в пользу Синицына, если бы сам он, Ильенков, не был несколько насторожен по отношению к Буловскому. То, как вел себя адвокат, словно козырь в азартной карточной игре вытащивший компрометирующие меня документы, заставило Ильенкова отложить дело.

Во всей этой истории для меня неясным осталось одно: каким образом Буловский узнал, что я буду вызван в суд. С удивлением я рассказал об этом членам штаба. Они молча пожимали плечами. Лишь Болтов стал высказывать одно за другим различные предположения. Никто из нас тогда не обратил внимания на его нервозность. Только много позднее нам стали ясными некоторые его поступки.

Все, что происходило дальше, казалось мне кошмарным сном. Может быть, мне помог бы Топорков, но его не было в городе. А молодой следователь, который вел дело «об избиении гражданином Ракитиным гражданина Синицына», и слушать не хотел о том, чтобы дождаться приезда подполковника.

— Все и так ясно, — развел он руками. — Нахулиганили, зарвались, теперь извольте отвечать. Так уж положено. Сами же обязаны закон охранять, а тут хотите обойти его. Нечестно!

Через неделю суд слушал мое дело. Но Ильенков, сумевший удивительно ловко поставить вопросы Синицыну (Табульш на суд не явился), почти заставил его признаться в том, что все произошло не так, как он сначала рассказывал. Меня оправдали. Я ушел с суда успокоенный, не подозревая, что борьба только начинается.

Через шесть дней снова состоялся суд, теперь уже городской. Противно вспоминать всю эту историю, разыгранную Синицыным под руководством Буловского.

В своем заявлении городскому суду Синицын врал, извивался, говорил, что судья Ильенков запугал его и поэтому он давал такие противоречивые показания.

Заявление Синицына и Буловского показалось городскому суду убедительным. Оправдывающий меня приговор народного суда 4-го участка был отменен и дело послано на новое рассмотрение. Через три недели по ходатайству комсомольской организации города суд пересмотрел мое дело. Меня реабилитировали.

Но пока тянулась необходимая переписка, пока городской комитет ВЛКСМ обращался в вышестоящие инстанции с просьбой разобраться в сложившейся ситуации, народный суд 4-го участка вынужден был вернуться к гражданскому иску Синицына.

Меня не могли привлечь в качестве свидетеля. Буловский добился своего. Ильенков вынужден был решить дело в пользу Синицына. Только спустя довольно долгое время, когда уже многое выяснилось, коллегия защитников под давлением комсомольской и судебной общественности осудила поведение Буловского в этих двух его последних процессах.

Впрочем, он к тому времени уже снова работал в нотариальной конторе, где «потише и поспокойнее».

Большую роль в общественном осуждении Буловского сыграл судья Ильенков. Он выступил в юридическом журнале со статьей об этике советского защитника, писал в Министерство юстиции и Генеральному прокурору СССР.

А Синицын? Он уволился из школы «по собственному желанию» и, поселившись где-то за Автово у приятеля, занялся откармливанием свиней.

Мы встретимся еще с ним на страницах этого повествования.

Вопрос о поведении Гриши Черных передали на рассмотрение комитета комсомола школы.

— Если предложите исключить, — сказал директор, — исключим. Он испортил нам Праздник песни и оставил без обмундирования девятнадцать участников хора.

 

ХРОМОЙ ВОЛК

Яша Забелин, по собственному его твердому убеждению, был неудачником. Тихий, застенчивый, с большими мечтательными глазами, он с детства зачитывался книгами о подвигах Корчагина, Мересьева, Чайкиной. Никто из сверстников Яши не знал лучше, чем он, биографии комсомольцев — героев гражданской и Отечественной войн. Судьба же, горестно считал Яша, оставила для него лишь обыденные, второстепенные роли.

С детских лет он мечтал стать летчиком. Он даже организовал в шестом классе кружок авиамоделистов. По крохам собирал в небольшом своем городишке нужную литературу, объяснял всем и каждому устройство фюзеляжей самолетов, сыпал мудреными терминами: элероны, лонжероны, триммеры.

Окончив семилетку, вдохновленные Яшей одноклассники уехали в областной центр и поступили в летную школу. А у Яши неожиданно оказалось больное сердце. С мечтой о головокружительных полетах пришлось распрощаться.

В городе, где он жил, кроме десятилетки, было еще только одно учебное заведение — профучилище закройщиков. Конечно, можно было поступить в техникум, перебравшись в тот же областной центр, или продолжать учиться в школе, но тяжело заболела мать, и, бросив восьмой класс, Яша пошел учеником в пошивочную мастерскую. Вечером он занимался в училище закройщиков.

«Храбрый портняжка, — подшучивал он над собой, — «одним махом семерых убивахом», или кино еще такое есть — «Закройщик из Торжка» с участием Игоря Ильинского. Общий смех и аплодисменты».

Но шути не шути, а больше делать было нечего. Кроме него, у матери на руках оставалось еще двое ребятишек.

В училище Яшу выбрали в комитет комсомола. Постепенно он пристрастился к тому делу, которым пришлось заниматься. Учился хорошо, и на государственных экзаменах внес даже рационализаторское предложение, чем сильно растрогал старичка мастера.

— Забелин, — во всеуслышание объявил тот с трибуны на выпускном вечере, — прирожденный закройщик. Каждому природа дает свей талант. Его талант в жизни — кроить брюки и пиджаки, мужскую верхнюю одежду. Большой путь тебе и уважение людей, Забелин!

Нельзя сказать, чтобы этот комплимент пришелся Яше по вкусу. Во всяком случае, соседи заметили, что у опустившего голову парнишки на длинных, почти девичьих ресницах блеснули слезы.

— Растрогался от похвалы, — решили они. — Вот чудак!

Скоро умерла мать, и Забелин с малышами переехал к дяде, брату матери, в Ленинград. Здесь в его жизни ничего не изменилось, разве что снова поступил в восьмой класс школы рабочей молодежи.

Директору швейной артели нашего района, куда Яша устроился на работу, он сразу пришелся по сердцу.

— Орел! — сказал директор. — Не смотри, что хлипкий, назначим старшим закройщиком цеха.

В том году вся молодежь жила мыслями о целине. Сотни и тысячи комсомольцев готовились к новым трудностям, подвигам и борьбе.

Одним из первых в артели подал заявление в райком комсомола Забелин. Но директор, узнав об этом, поднял такой крик, что дело дошло до горисполкома, и Яшино заявление комиссия по отбору на целину вернула с короткой и даже почетной надписью:

«Необходим производству. Отказать».

В отношениях с девушками Забелину тоже не везло: ни в училище, ни в артели ни одна не удостоила его своим вниманием. Зато многие считали долгом подробно раскрывать робеющему перед ними пареньку тайну измученного сердца. Выслушивая девичьи исповеди, Яша смущался, прятал глаза, краснел так, что уши начинали светиться розовым светом, но держался стойко и даже давал дельные советы.

Однажды он попробовал влюбиться в веснушчатую задорную Валюшу Петрову, портниху из соседнего цеха. Окольными путями он стал узнавать у девчат, какая ей нравится мужская прическа и любит ли она оперу. Спросить об этом у нее самой он не решался. Но хитрая Валя, то ли узнав о разведывательных операциях Забелина, то ли извечным девичьим чутьем поняв Яшино чувство, подшутила над ним так, что навсегда отбила у паренька охоту любоваться ее веснушками.

— Яшенька, — пропела она как-то после работы, — пойдем вместе домой.

Не успел еще потрясенный неожиданным счастьем Яша и рта раскрыть, как она, ласково потрепав его волосы, сказала:

— На улице дождь идет, а ты маленького роста и у тебя зонтика нет. Так я тебя сверху рукой прикрою. Ладно?

Все девушки единодушно окрестили Валю змеей, но уязвленный до глубины души Яша перестал менять прически, окончательно убедившись в том, что он неудачник. Через несколько дней после этого эпизода Яшу избрали комсоргом цеха.

Это событие было для него полной неожиданностью. Яша сначала даже растерялся. «Комсорг цеха — это же идейный руководитель всей цеховой молодежи, человек, который отвечает перед союзом за взгляды и поступки членов цеховой организации». Несколько дней после избрания Яша ходил как потерянный. Его угнетало чувство свалившейся на него громадной ответственности.

Кое-кто из ребят, заметив, что Забелин после его избрания стал отвечать невпопад на вопросы и проходить мимо, не поздоровавшись, не преминули усомниться: правильно ли они сделали, избрав Яшу на такой пост? «Зазнается», — уже готова была сорваться с их губ едкая реплика, но произнести ее они так и не успели.

Забелин, взяв себя в руки, начал работать. Первое, что он сделал, — это сходил к каждому из своих комсомольцев домой. Скептикам это не понравилось. «Ишь ты, — заявили они с усмешкой, — авторитет зарабатывает. Посмотрим, посмотрим».

Но вскоре скептики замолчали. Яша быстро стал душой коллектива. Не умея ничего делать вполовину, он весь отдался комсомольской работе.

Стоило появиться комсомольскому патрулю, как Забелин начал бывать в штабе. Верный своему характеру, он вначале только приглядывался к работе штаба, страдая от робости перед незнакомыми людьми, но постепенно осмелел. Вскоре он уже был секретарем комитета комсомола всей артели и однажды на собрании заявил:

— Комсомольский патруль — новая форма комсомольской работы, выдвинутая самой жизнью, каждый комсомолец обязан бывать в рейдах, только при этом условии мы подожжем землю под ногами у хулиганов!

А про себя подумал: «Вдруг когда-нибудь и скажут: глядите, это тот самый Забелин — гроза хулиганов нашего района».

Но даже в мечтах не мог Яша представить себе всего того, что произошло с ним через некоторое время.

 

Неожиданно всех членов районного штаба комсомольского патруля, а также членов заводских микроштабов вызвал к себе подполковник Топорков.

— Вот что, комсомол, — обратился он к нам, когда мы разместились в его кабинете на стульях, на диване, в креслах и даже на подоконнике. — У меня к вам два дела: первое — на ваше усмотрение, а второе в порядке междуведомственной помощи.

Начну с первого. К нам в город приезжает все больше и больше иностранных делегаций, туристов, иностранных моряков. Наши работники докладывают о том, что неоднократно замечают, как некие молодые люди — правда, весьма определенного типа — пристают к зарубежным гостям. Кто они, эти юноши и девушки, чего они хотят от иностранцев? Таких молодых людей — рабов всего заграничного — в просторечии называют стилягами. Над этой их манией можно бы только посмеяться, но она начала переходить все границы, — подполковник брезгливо поморщился. — Я сам был недавно свидетелем такого эпизода: идет по улицам группа туристов. Подлетают к ним двое эдаких юношей — мы, комсомольцы двадцатых годов, называли их пижонами — и, ни слова не говоря, суют иностранцам деньги. Те в полном недоумении, а объясниться и понять, в чем дело, не в силах. А эти наши молодые люди не дают им опомниться, хватают одного за куртку, другого за галстук, чуть ли не сдирают с них одежду. Форменный разбой среди бела дня. Спасибо, к туристам переводчик подоспел. Выяснилось, что их не грабят, а просят продать вещи.

Подполковник откашлялся. Для немногословного Топоркова эта речь была необычайно длинной.

— Так вот, — продолжал он, — это дело на вашей совести. Порт в нашем районе, и там почти всегда полно иностранцев. Милиция в такие дела вмешиваться не будет. Формально ничего противозаконного эти, с позволения сказать, граждане не делают. Но если вам дорога честь нашего города, призовите распущенных молодчиков к порядку. Что они, голые и босые ходят у нас, эти тряпичники? Дикость! К гостям культурные люди с просьбами не пристают. В общем как сочтете нужным, так и поступайте. Кстати, один из туристов не растерялся и сфотографировал эту «прелестную» сценку. То-то материал для любой реакционной газеты!

Теперь второе, — лицо подполковника стало суровым. Он даже дотронулся до кобуры пистолета, словно проверяя, все ли в порядке. — К вам просьба. В нашем городе действует один человек. Страшный человек. Полгода назад он убил капитана милиции Петрова. За последнее время зарегистрировано еще несколько преступлений в различных районах города. Криминалисты утверждают, что, судя по «почерку», — это дело рук одного и того же преступника. Сегодняшние приметы его такие: рост средний, синий плащ, длинные тоненькие усики, слегка хромает на левую ногу. Вы понимаете, чем скорее негодяй окажется за решеткой, тем спокойнее будет всем нам. Расставьте свои посты так, чтобы он, как только появится в нашем районе, уж не ушел бы. Ни в коем случае не берите его сами, только с помощью милиции. Учтите: синий плащ можно снять и надеть пальто, усики сбриваются и даже наклеиваются, хромота может внезапно исчезнуть. Это матерый волк, иначе его давно бы поймали. Ясно? Попробуйте устроить на него облаву. Авось он и в нашем районе появится.

— Ясно, товарищ подполковник, — ответили мы хором.

— Спасибо за доверие, — добавил кто-то в углу.

Разговор состоялся в пятницу. Тут же было решено в ближайшее воскресенье организовать два рейда: днем около порта — по стилягам, а вечером — поиски «Хромого волка», как мы сразу окрестили преступника, обрисованного Топорковым.

Воскресенье подошло быстро. Около одиннадцати часов утра мы встретились у главных ворот порта.

— Пятьдесят четыре человека, — пересчитал я. — Сила! Весь актив районного штаба. А вот на вечер маловато нас.

— Еще народ подойдет, — обещали начальники заводских микроштабов. — Самых крепких готовили, все щели перекроем.

— Посмотрим, посмотрим! — подзадорил их Ваня Принцев, который решил сам руководить этим рейдом.

— Ты не обижайся, Ракитин, — пошутил он, — что у тебя хлеб отбиваю. Дело серьезное. Мало ли что может быть...

Но оказалось, что день мы выбрали неудачный. С утра в порт не прибыло ни одного парохода, и до трех часов дня лишь два иностранца, выйдя из-под арки ворот, направились к стоянке такси. Откуда ни возьмись к ним мгновенно подскочил парень с густой гривой волос.

#img_18.jpg

 

#img_19.jpg

Где он скрывался до этой минуты, так и осталось загадкой.

Мы потом не раз со смехом вспоминали его внезапное появление — выскочил, «как чертик из табакерки». Вообще все произошло до смешного похоже на рассказ Топоркова.

Парень жадно ухватился за макинтош, висевший на руке одного из иностранцев, стал вертеть перед его носом пачкой денег. Но тот, видимо, оказался стреляной птицей. Быстро сунув в руки попрошайке свернутую газету, он вскочил в такси, за ним нырнул другой, и оба укатили. Незадачливый стиляга остался на дороге с разинутым ртом.

— Одежду, случайно, не покупаете? — поинтересовался Ваня Принцев, подойдя к нему. — Брючки, кальсончики? Могу продать по сходной цене. Может, вас интересуют дамские бюстгальтеры из Рио-де-Жанейро? Есть бюстгальтеры на меху.

— Нет, — пробурчал парень, сердито смотря на Принцева. — Я товарища ожидаю.

— Извините. Значит, я ошибся. А газету можно посмотреть?

— Это старая. — Парень, смущенно отвернувшись, сунул газету в карман.

— Ну так вот что... — Лицо Принцева из насмешливого стало яростным. — Идите-ка отсюда, гражданин-приставала! Поговорил бы я с вами, да не место здесь. Проводите его, ребята, до остановки и заодно узнайте, где он работает. Мы его товарищей известим, как он гостей из-за границы встречает. Маклак с барахолки!

Проводив стилягу, ребята вернулись.

— А вы его не узнали? — спросил Костя Лепилин. — Это же Куркишкин. Помните, тот самый, к которому мы домой ездили. Ну, тот, которому Нина по физиономии дала. Неужели не узнали? Это потому, что гриву отрастил.

— Газетку-то, — вдруг похвастался один из ребят, — мы у него все-таки отобрали. Вот она! Попросили вежливенько, он и отдал.

Мы развернули газетку. Всю первую страницу занимала фотография.

— Стоп! — воскликнул Ваня. — Это же Невский! Глядите, вот Московский вокзал. Толпа.

«Советский народ избивает ненавистную ему милицию, — гласила крупная надпись на английском языке. — Воспроизведенный здесь инцидент произошел на главной улице Ленинграда, Невском проспекте, в начале лета этого года».

— Да-а, — протянул Принцев. — Вот так чушь! Состряпали фальшивку из той провокации.

Вечерний рейд получился у нас еще менее удачным, чем утренний. В коридоре райкома комсомола собралось не меньше трехсот человек. После инструктажа группы разошлись по своим участкам.

На этот раз в штабе никто не остался: вместе мы переходили от одной группы к другой, проверяя посты. Все шло хорошо до десяти вечера. Мы уже собрались закончить рейд, когда меня окликнул постовой милиционер.

— Там одного из ваших ранили, — вполголоса сообщил он, когда я подошел ближе. — Связные разыскивали вас, просили сейчас же прибыть. Врач уже вызван.

Мы бросились в райком. Это и было нашей ошибкой.

— Поймали, — моментально облетела все группы высказанная кем-то догадка. — Смотрите, члены штаба бегут туда. Говорят, он в отделении милиции, связанный.

Оставив на постах по одному человеку, участники рейда устремились за нами. Но милиционер напутал. Никто не был ранен, а просто кто-то из комсомольцев машиностроительного завода, поднимая с панели пьяного, поскользнулся и упал, слегка вывихнув руку. У пьяницы был разбит нос, и он испачкал своей кровью поднимавшего его парня. Не разобравшись, в чем дело, ребята, дежурившие возле райкома, срочно вызвали врача и послали за членами штаба связного.

А в то же время, когда мы весело обсуждали происшествие, всполошившее стольких людей, на маленькой тихой улочке в стороне от основной магистрали случилась беда...

Яша Забелин шел в рейд с тайной надеждой, что на этот раз ему, наконец, повезет. Должно же когда-нибудь повезти человеку.

Ложная весть о том, что поймали Хромого волка, мигом долетела и до группы, в которой находился Забелин.

— Сбегаем посмотрим, — предложил командир. — А то не удастся увидеть гада. Только пост оставлять нельзя. Придется кому-то остаться.

И как-то получилось, что остаться пришлось Яше. Может быть, потому, что все кричали, обсуждая случившееся, а он слушал и стоял молча? А может быть, потому, что он был меньше всех ростом?

— Семь минут бегом — туда, семь — обратно, минута там, и мы тут как тут, — утешали его ребята. — Добро? Ты не обижайся, может, и ты успеешь.

— Идите, идите, — заторопил их Яша, отвернувшись, чтобы никто не заметил в его глазах горечи. — А то и впрямь увезут, не успеете.

Уже наступили сумерки. От загоревшихся на улице фонарей в неосвещенных дворах казалось еще пустыннее и темнее. Особенно угрюмо и мрачно выглядели дровяные сараи, которых так много в глубине дворов на окраине города.

Яша окинул взглядом пустую улицу и решил пройти немного, чтобы заглянуть во дворы.

Маленькая надежда на то, что и ему, Яше Забелину, доведется участвовать в поимке преступника, исчезла. Но из добросовестности он решил проверить на всякий случай сарайчики: мало ли что может быть в этих деревянных трущобах? Яше было немного страшно. Он никому, даже самому себе, ни за что не признался бы в этом. И поэтому-то с такой тщательностью он осматривал каждую щель, как бы идя навстречу воображаемой опасности.

Когда Яша, выйдя из крайнего дома на улицу, увидел спины трех человек, быстро вошедших во двор напротив, сердце у него дрогнуло. Один из этих трех, как ему показалось, заметно прихрамывал.

#img_20.jpg

«Ерунда, — подумал Яша, быстро пересекая улицу. — Воображение разыгралось. Его же поймали, он в штабе, этот Хромой волк. — Но ноги сами уже несли его в тот двор. Он успел как раз вовремя. Еще секунда — и трое подозрительных людей исчезли бы в узком проходе между сараями.

Теперь Забелин уже не сомневался. Один из них хромал на левую ногу. Чуть подождав, Яша тоже нырнул в темноту дощатой лазейки. Он запутался бы в этом лабиринте, но люди вполголоса разговаривали, и Забелин пошел за ними, стараясь ступать как можно легче. Ему сильно мешало сердце, заглушавшее, казалось, своим стуком даже звук его собственных осторожных шагов. Кое-что из их разговора он все же услышал.

— Не вовремя ты, Волк, затеял товар сдавать, — сказал кто-то из троих. — Патрулей сегодня почему-то много, засыплемся.

— Не трусь, Блинок, — ответил другой голос, безразличный и властный. — Они уже давно спать пошли, их мамы ждут. Болт предупреждал, что в десять уйдут. А мы шмутки принесем, у Мяса на хазе и заночуем. Через несколько дней все равно смываться надо. Суки по пятам уже ходят. Горячо становится. Ах, чтоб тебя!..

Послышалось грубое ругательство: видимо, говоривший наткнулся на какое-то препятствие.

— Понатаскали сюда бревен с гвоздями, падлы! Кажется, ногу раскровянил.

— Сядь, — посоветовал третий голос, — перевяжи, а то заражение будет.

Забелин остановился. Несколько минут слышалось только кряхтение и приглушенные ругательства. Затем снова раздался ворчливый голос:

— Вот со свиньями бы провернуть поскорее, а там на юг...

— Мне еще этого щенка, Ракитина, убрать надо, — ответил властный голос Волка. — Уберу — всем им наука.

— Удачливый ты, Волчишка, — завистливо произнес тот, кого звали Блинок. — Ну, пошли, что ли? Перевязал?

— Пошли.

Голоса стали удаляться. Сжав зубы, чтобы не стучали от волнения, Яша двинулся вслед. Неожиданно сараи кончились.

«Проходной двор, — сообразил Яша. — Доведу до квартиры, потом милицию позову. Всю банду накроем».

Но вышло совсем не так, как он ожидал.

Перейдя еще одну улицу, бандиты вошли в новую подворотню.

«Упущу!» — испугался Яша.

Стремительно перебежав улицу, он шагнул за ними в темноту двора. В ту же секунду чьи-то сильные руки схватили его за горло, зажали рот.

— За нами следишь, сука! — сказал Волк. — Я тебя еще во дворе заметил. Бегаешь быстро. Блинок, дай-ка перышко! Стрелять неохота: громко будет.

— Не надо, Женечка, — попросил Блинок, с трудом удерживая Яшу за локти. — Хаза рядом, выдашь.

— Ты прав. Что же будем делать?

— Что?.. А черт, лягается!

Несколько секунд длилась борьба. Отчаянным рывком Яша вырвался из цепких рук. Схватив из лежавшей тут же кучи строительного мусора обломок кирпича, он ударил одного из противников по голове и закричал. В ту же секунду, почувствовав острую боль под лопаткой, Яша упал навзничь.

...Не застав Забелина на месте, командир группы возмутился.

— Вот тебе и тихоня! — воскликнул он озадаченно. — Без спросу улизнул. А еще губы надувал, обижался... Будет ему завтра!

— Мы тоже не имели права уходить, если на то уж пошло, — сказал кто-то из комсомольцев.

— Может быть, и не ушел? — сразу остыв, предложил командир. — Может, просто завернул на ту улицу?

— Пошли посмотрим.

Но и там Яши не оказалось.

— Я же говорил! — опять вспылил командир. — А вы его еще защищаете... — Вдруг он насторожился. — Стойте, кричит кто-то.

Прорезав тишину, где-то очень близко раздался яростный крик и мучительный, задыхающийся стон. Все мгновенно бросились туда и... застыли на месте от ужаса.

...В нескольких шагах от ребят, в подворотне проходного двора, запрокинув голову, на боку лежал Яша. Из его спины торчала рукоятка ножа. Чуть поодаль с раскинутыми ногами и проломленной головой лежал человек. Видно, кто-то несколько секунд назад пытался тащить его, потому что по песку тянулось два широких свежих следа.

Когда ребята опомнились и сообразили, что надо ловить преступников, тех и след простыл.

— Коля Губа, — сразу же определил немедленно вызванный следователь. — Вор-рецидивист, год назад выпущенный по амнистии. Ну, он мертв, а ваш еще живой.

«Скорая помощь» отвезла Яшу в ближайшую больницу. Нож, пробив левое легкое, прошел в двух миллиметрах от сердца.

— Жить будет, но пролежит долго, — сказал хирург.

Блин, как выяснилось, была кличка другого вора-рецидивиста, выпущенного по амнистии вместе с Губой. Личность Волка выяснить не удалось. Отпечатки пальцев на ноже подтвердили, что ранил Яшу Иван Сякин, по кличке Блин.

Начался общегородской розыск.

 

ЗА ЧЕМ ПОЙДЕШЬ, ТО И НАЙДЕШЬ

По хорошей комсомольской традиции очередное заседание бюро райкома началось, как обычно, с приема в комсомол. В комнату, где мы заседали, вошли двое: юноша с папкой и девушка-подросток. Губы ее были плотно сжаты, брови нахмурены так, что почти сошлись на переносице. А руки теребили какой-то небольшой сверток.

— Я секретарь комитета двести десятой школы, — отрекомендовался юноша. — На общем комсомольском собрании школы мы приняли в комсомол Шуру Ильенкову.

Он посмотрел на девушку, и еле заметная ободряющая улыбка появилась на его губах.

— Ильенкова — отличница, — словно вспомнив, добавил он, — учится на одни пятерки. Вот ее заявление.

Достав из папки аккуратно исписанный лист тетрадной бумаги, юноша протянул его Иванову.

— Читайте, товарищ секретарь, — кивнул тот головой, — читайте сами. Садись, Ильенкова, что же ты стоишь?

— Спасибо, — ответила Шура. — Здравствуйте — я забыла с вами поздороваться.

Заявление было коротким:

«Прошу принять меня в ряды Ленинского Коммунистического Союза Молодежи. Я хочу всей своей жизнью, всеми делами служить моему народу и Советской Родине. Программу и устав я знаю. Ученица 6-го класса 210-й школы Ильенкова Александра».

Ваня Принцев взял у секретаря Шурино заявление и, молча перечитав, положил на стол. Внизу под подписью была не зачитанная секретарем приписка:

«Четырнадцать лет мне уже исполнилось».

— Шура, — медленно спросил Иванов, — почему ты решила вступить в комсомол?

Брови девушки дрогнули, в глазах мелькнул испуг.

— А что, — встрепенулась она, — разве я неправильно написала?

— Нет, написала ты очень хорошо, а вот как ты надумала писать это заявление? Тебе кто-нибудь предлагал вступить, или ты сама решила?

— Предлагал, — помедлив, призналась девушка.

— Кто?

— Папа.

— Где он у тебя работает?

— Он не работает, — голос у девушки дрогнул, — папа погиб на фронте.

Ненадолго воцарилось молчание.

— Как же он мог тебе предлагать?

— Вот, — девушка протянула руку и положила на стол сверток. — Мой отец был в тылу фашистов, в партизанском крае. Его ранили, и он прислал маме это письмо. Он написал: «Воспитай дочь настоящей комсомолкой, об этом я мечтаю, за это я дерусь».

Повторив эти, видимо давно уже заученные строки, девушка перевела дыхание.

— Написал, а потом, когда поправился и снова стал воевать, его вместе с дедушкой схватили. Дедушку отбили партизаны, а отец погиб. Когда я поступила в пионеры, дедушка отдал мне это письмо.

Осторожно, как святыню, Принцев взял в руки сверток. В чистый носовой платок были завернуты три Шурины фотокарточки и треугольный солдатский конверт. Не раскрывая письма, Ваня так же осторожно положил все это на стол.

Иванов встал.

— Ну как, товарищи? Примем?

— Примем. — Принцев поднял руку, вместе с ним подняли руки и мы все.

Иванов молча взял со стола сверток и бережно подал его Шуре.

Глаза ее засияли, заискрились. Она хотела что-то сказать, но не смогла и только выдохнула:

— Спасибо вам.

Крепко сжимая в руках сверток с письмом отца-коммуниста, Шура Ильенкова вышла. И тотчас за дверью зашумели, заспорили. Дверь открылась, потом захлопнулась, потом снова открылась, и в комнате появился стройный паренек в черной косоворотке, поверх которой был повязан пионерский галстук, сбившийся на сторону. Этот сбившийся галстук и взъерошенные, чуть рыжеватые волосы придавали пареньку сердитый, драчливый вид.

Юноша из школы при появлении паренька заволновался и сделал ему «страшные» глаза.

— Что такое, ты откуда? — заметив эти взгляды, сказал Иванов, пряча в уголках губ улыбку.

Очутившись перед членами бюро, паренек вдруг оробел, заметно попятился обратно к двери и судорожно вздохнул, напомнив всем своим видом непослушного, удиравшего от кого-то во всю прыть козленка, который внезапно обнаружил под своими ногами пропасть.

— Объясни, зачем ты сюда вошел, — снова повторил Иванов. — Ну, что же ты?

Паренек еще раз оглянулся и вдруг решительно шагнул вперед.

— Так я же объяснял... я тоже отличник. В школе подавал, а они не берут, — затараторил он. — Я и сказал, все равно райком примет. Всего три месяца осталось. А я специально всю четверть на пятерки...

— Подожди, — Иванов успокаивающе поднял руку, — подожди, не так быстро... Поправь, пожалуйста, галстук и объясни все толком.

Паренек виновато потупился и поправил галстук.

— Меня не пускали.

— Почему?

— Потому что там очередь.

— Почему же ты хочешь без очереди?

— А как же?! — паренек пожал плечами. — Сейчас наш секретарь уйдет, тогда все пропало...

— Это наш пионер, — вмешался в разговор юноша из школы и снова сделал «страшные» глаза пареньку, на что, впрочем, тот не обратил никакого внимания.

— Мы ему сколько раз объясняли: раз четырнадцать лет только через три месяца исполнится, значит еще рано, а он все равно твердит, что можно. Я, мол, уже отличник.

— Кстати, давно ты отличник? — с трудом удерживая смех, спросил Иванов. — И как тебя зовут?

— Я с первого дня отличник, он знает, — показал паренек пальцем в сторону юноши. — Знает, а не принимает. Думает, без него людей лет, которые разберутся. В райкоме отличников всегда принимают. А зовут меня Селиверстов Николай, шестой «Б» класс.

— Понятно. А скажи-ка, Селиверстов, с какого это ты первого дня отличник?

— Как с какого? С самого первого дня четверти.

Члены бюро засмеялись. Кто-то добродушно произнес:

— Ну и дипломат!

— Тише, товарищи, — Иванов постучал карандашом по чернильнице. — Коля Селиверстов, ты знаешь Устав комсомола?

— Знаю.

— Со скольких лет принимают в комсомол?

— С четырнадцати.

Коля быстро вытащил из кармана Устав и, почти не глядя, раскрыл книжечку на нужной странице.

— Вот тут написано.

#img_21.jpg

— Хорошо. — Иванов кивнул головой. — Устав ты действительно выучил, но ведь там же ясно написано — с четырнадцати. А не с тринадцати с половиной. И потом, без решения школьной комсомольской организации принять мы тебя все равно не можем. Это тоже было бы нарушением Устава. И последнее: разве отличником нужно быть только одну четверть?

— Значит, не примете? — Селиверстов растерянно поморгал глазами. — А я еще и разрядник. По гимнастике у меня второй разряд, — он указал на значок, приколотый к полинявшей, но хорошо отглаженной косоворотке.

— Не примем, — уже без улыбки отвечал Иванов, — приходи через три месяца, если решит школьная организация. Ты бы нас первый не стал уважать, если бы мы нарушили Устав, верно?

Огорченный паренек повернулся к дверям.

— А мне так нужно поскорее быть в комсомоле, — сказал он уже у порога, — так нужно...

Почему Коле Селиверстову необходимо было поскорее вступить в комсомол, мы, к сожалению, не успели спросить и узнали об этом лишь много дней спустя.

...В разгар заседания, когда пришло время слушать персональные дела, все мы порядком уже устали. Может быть, поэтому без особого удивления была принята моя просьба обсудить «вне повестки» персональные дела двух членов районного штаба.

Даже Иванов, чьей насмешливой улыбки я боялся больше всего, лишь осведомился, о ком из членов штаба пойдет речь. Я объяснил, что это Нина Корнилова и Кирилл Болтов, и коротко изложил суть дела.

— Оставим, на самый конец, — вздыхая, решил Иванов, — когда все пройдут, а пока пусть посидят в приемной, раз сами виноваты.

Дело в том, что накануне заседания бюро ко мне в штаб поступило два заявления: одно от матери Нины Корниловой, сообщавшей, что ее дочь не ночует дома, а второе из учебной части техникума, где учился Болтов.

Когда Кирилл предстал перед членами бюро, все обратили внимание на то, какой у него усталый вид.

— Ты что, болен?

— Нет. — Его ответ прозвучал сухо, отчужденно.

— В чем же дело? Почему стал совсем плохо учиться? На тебя есть жалоба из техникума, письменная жалоба.

Болтов пожал плечом.

— Пусть жалуются, все равно.

— То есть как это все равно? — Иванов удивленно поднял брови. — А я ведь ручался за тебя перед членами бюро, помнишь, когда утверждали районный штаб? Даже спорили из-за тебя с Принцевым. Он говорил, что ты человек слабовольный и неустойчивый. Как же так, а? Подводишь? Что у тебя такое стряслось? Может, мешает работа в штабе? Мы тогда освободим, если трудно. Ведь ты, помнится, и утвержден-то временно.

В глазах Кирилла мелькнул испуг.

— Нет, не надо, — тряхнул он головой, как бы отмахиваясь от какой-то мысли, — я подтянусь...

— Да ты расскажи, что с тобой творится? Что ты мнешься, говори. Здесь все свои.

Кирилл отвел глаза в сторону.

— Личные дела у меня не ладятся, что тут говорить...

Члены бюро понимающе переглянулись.

Все уже знали, что Болтов влюблен в Нину и очень горюет оттого, что она изменила свое отношение к нему.

— Ты же мужчина, — рассердился Иванов. — Этак, если бы каждый из-за отвергнутой любви работу бросал, половина заводов, наверно, остановилась бы.

— Ну, не половина, — поправил его Принцев, — но, во всяком случае, худо будет, если поддаться таким настроениям. — Ваня с жалостью посмотрел на Кирилла.

— А ты, — накинулся вдруг он на меня, — начальник штаба, что смотришь?! Повлюблялись все у тебя, учиться перестают. Как вы только людей беретесь воспитывать? Вот я на днях выясню, что там у вас делается. Любовь, флирт, а дело стоит.

— Пиши, пиши! — он сердито посмотрел на Галочку, писавшую протокол. Девушка покраснела и опустила голову. Рука ее еще быстрее забегала по бумаге.

До меня неожиданно дошло, что во время всей Ваниной тирады Галочка пристально смотрела мне в лицо. «Чего это она? — удивился я. — Неужели думает, что и я замешан в какой-нибудь подобной истории? Неприятная девчонка. Красивая, но злая, как черт, да, кажется, еще и сплетница. Ишь ты, как сейчас смотрела, словно выпытывала, влюблен я тоже в кого или нет. А ей-то какое дело?!»

Я даже не обиделся на Принцева за его неуместное «обобщение» деятельности штаба, довольный тем, что он прикрикнул на технического секретаря. В последнее время я все чаще стал ловить себя на том, что чувствую себя неловко в ее присутствии. Но сейчас думать об этом было некогда — все заслонил серьезный разговор о Болтове.

Между тем обсуждение персонального дела Болтова проходило как-то странно. Его поведение сурово осудили все члены бюро и... приняли решение: не делать пока насчет Кирилла никаких оргвыводов, не накладывать взыскание — ведь у него уже есть выговор, — но обязать его исправить свои отметки в техникуме.

— Любовь, — многозначительно произнес Принцев, когда Кирилл, наконец, вышел, — ишь ты! Оказывается, на кого как действует. А я все не мог понять, отчего это он смутный такой! И глаза вороватые. Все равно слюнтяй, — подытожил он. — Жалкий какой-то. Хотите ругайте меня, хотите нет, а не нравится мне ваш Кирилл. Не таким должен быть настоящий человек. Галя, это в протокол не пиши. — Принцев недобро усмехнулся. — Ладно, поживем — увидим. Ну-ка, Ракитин, давай сюда вашу штабную Дульцинею.

Корнилова вошла в комнату с гордо поднятой головой. При ее совсем еще детском лице это выглядело немножко смешно.

— Расскажите, как вы живете дома?

Видимо, вопрос прозвучал для Нины совершенно неожиданно. Она растерянно посмотрела на меня округлившимися глазами. От ее гордой осанки сразу не осталось и следа.

— Дома? — переспросила Нина. — А почему вас это интересует?

— Потому, что есть заявление вашей матери. Разве Ракитин с вами не говорил?

— Говорил, но я не думала, что из-за этого меня вызовут на бюро райкома.

— А из-за чего, вы решили, вас вызывают?

Нина вздохнула. С полминуты прошло в молчании. Глаза девушки наполнились слезами.

— Дома я вообще теперь не живу, — ответила она звенящим голосом, — и жить больше не буду. Лучше из Ленинграда уеду. — Немного справившись с собой, она продолжала: — Противно мне жить с матерью, одна грязь кругом у меня дома, мещанство. Только и слышишь сплетни да скабрезные разговоры о мужчинах, о том, кто с кем гуляет. Не могу я так больше, как хотите! В общежитие перехожу. — Нина говорила волнуясь, сбивчиво. Минут пять ока рассказывала о том, как у нее появилось решение уйти из дому. — А тут еще этот Болтов, — вырвалось у нее, — задарил мать подарками, а та и рада. «Выходи за него замуж, он тебя любит. Выскакивай за него, завидный жених». А я его терпеть не могу! Он и сам мещанин не хуже моей драгоценной мамочки! Вы его не знаете! Его надо с комсомольской работы железной метлой гнать. Гнать!..

— Ну, Корнилова, нельзя так, — попытался успокоить Нину Иванов, — ты к Болтову относишься пристрастно. Любить его или не любить — это твое дело. А вот помочь ему ты обязана. Разве не так? Ну да что тебе объяснять, ты же умный человек. Сама людей учишь, комсоргом работаешь, член районного штаба. Ты пойми рассудком, он ведь тоже страдает. А ты его еще так. От одной твоей характеристики у любого руки опустятся. Нельзя же свое личное отношение, свои чувства так обобщать и переносить на все остальное. Это не по-комсомольски. Да и ты ведь, как и все, тоже, наверное, не безгрешная, а? Кстати, из-за чего, решила ты, мы тебя вызываем на бюро? — Иванов хитро прищурился. В свое время он имел продолжительный разговор с Ниной по поводу злосчастной пощечины Куркишкину и обещал разобрать этот случай на бюро.

В ответ на вопрос Иванова подбородок Нины опять упрямо полез кверху.

— Я не жалею и не буду жалеть, что ударила этого наглеца, — проговорила она злым тонем, — вот что хотите делайте.

— А что такое случилось? — заинтересовались члены бюро. — Кого это Корнилова била? Ну-ка, расскажите, что за драка?

Пришлось подробно доложить о случае с Куркишкиным. Нине еще раз крепко влетело. Заодно досталось и мне.

На улице Нину ожидал Болтов. Еще не остывшая от «бани», устроенной ей членами бюро, девушка в первый момент не заметила его.

Только когда Кирилл подошел к ней вплотную, Нина остановилась.

— Что тебе? — нервно спросила она. — Я же давно сказала: ты мне противен! Понимаешь?!

Криво улыбаясь, Болтов загородил ей дорогу:

— Повторять не надо, но давай все же обсудим.

Девушка окинула его взглядам. Разухабистая поза Болтова — руки в карманах брюк, широко расставленные ноги — как-то не вязалась с подрагивающими губами и бегающим взглядом.

— Давай поговорим, — повторил он, — понимаешь, мне это очень нужно.

Прохожие с недоумением поглядывали на них.

— Ну хорошо, — скрепя сердце согласилась Нина, — отойдем в сторонку, люди смотрят.

— А мне наплевать на людей. Зачем тебя вызывали на бюро?

— Ты из-за этого меня остановил?

— Послушай, Нина, — голос Болтова дрогнул. — Ты мне говорила, что любишь другого. Этот другой — Ракитин, да?

— Я не желаю отвечать на такие вопросы, тебя это не касается.

— Ах, не касается?! — Голос Кирилла стал хриплым. — Ну так учти, этому твоему Ракитину плохо будет. Ты меня толкаешь на преступление. Я не позволю с собой играть!.. Я...

— Не собираешься ли на дуэль вызывать? — Девушка презрительно усмехнулась. — Ты просто дурак! Нет, ты хуже. Ты мокрица! И ты еще смеешь грозить Ракитину? Да ты же трус. Хочешь, я завтра расскажу о твоих угрозах? Что, душонка ушла в пятки? Ладно, не бойся, шагай отсюда быстрей! А то действительно расскажу.

Болтов опустил глаза, что-то прошептал и, повернувшись, все убыстряя шаги, почти побежал прочь. Если бы Корнилова в этот момент увидела его искаженное ненавистью лицо, она, вероятно, пожалела бы о своих словах.

...В тот же час, после заседания, мы, как всегда гурьбой, вышли на улицу.

Наступал вечер, зажглись фонари. Рядом со мной шла Галочка.

— Ракитин, — говорила она своим резким, немного насмешливым голосом, — когда я вас, наконец, научу вовремя сдавать план работы штаба? Сегодня Иванов спросил, отпечатан ли он, а вы еще и не сдавали. Я промолчала, сделала вид, что занята.

Мы шли с ней немного впереди, и поэтому наш разговор никто не слышал. Мне не понравилось, что она говорит со мной покровительственно, и я сухо спросил:

— А вы что же, решили быть моим адвокатом у секретаря? Спасибо, но я в этом не нуждаюсь.

— Нет, зачем же, — помолчав, вдруг грустно ответила Галочка, — я просто хотела избавить вас от лишних трудностей. У вас их и так хватает.

Я вдруг почувствовал, что спорить с Галочкой мне совсем не хочется.

Так ничего больше и не сказав друг другу, мы, не сговариваясь, остановились, поджидая товарищей. Но уже дома, ночью, лежа в постели, я снова вспомнил этот коротенький разговор.

«Странно, — думал я, — почему мы всегда с ней ссоримся? А ведь, собственно, и не из-за чего. И вообще, кажется, она ко мне не так уж плохо относится. И не такое уж у нее злое лицо, просто красивое».

На секунду перед моими глазами мелькнул светлый завиток волос за ухом нашего технического секретаря. Затем выплыла какая-то неожиданная, странная, но очень интересная для меня мысль. Но что это была за мысль, я так и не успел сообразить. Все заглушил сон.

Если бы кто-нибудь удосужился в этот вечер заглянуть в единственное освещенное окно маленького одноэтажного домика у пустыря на окраине рабочего поселка за Автово, то увидел бы такую картину: двое людей — один сравнительно молодой, другой значительно старше — уныло пили за столом водку. На полу уже валялись, поблескивая зеленоватым стеклом, две опустошенные водочные бутылки, третья, только что раскупоренная, ждала на столе своей очереди.

Снеди было не много: огрызки плохо очищенной селедки, лук, соленые грибы в глубокой выщербленной тарелке и большие, наваленные горкой ломти черного хлеба.

Несколько бесцельно искромсанных и изломанных кусков валялись на полу. Один ломоть размазался по половице, растоптанный каблуком.

Тускло светила грязная лампочка под бумажным абажуром. Мужчина помоложе играл на гитаре. Пальцы его, ловко перехватывая гриф, бегали по струнам, щипали их, придавливали, отпускали, мучили, словно выгоняя на волю дурную, дерганую мелодию. Вторя гитаре, чуть заплетаясь, он торопливо напевал речитативом:

В ноги бросилась старуха, Я ее прикладом в ухо, Старика прикончил сапогом. Помня просьбу женушки своей, Выбирал я все, что поценней, Первым долгом две перины Погрузил в свою машину, Сапоги, утюг и двух гусей...

Резко оборвав мелодию, гитарист прихлопнул струны ладонью и, подозрительно покосившись на собутыльника, произнес безразличным голосом:

— Вот какую песню пел один полицай в нашей камере. Мы, воры, с ними одно время вместе сидели. Да-а. А ты думал, я никогда не был в тюрьме?

Но тот, к кому он обращался, не слышал его слов. Он сидел, навалившись грудью на стол, положив седой щетинистый подбородок на сжатые кулаки, и смотрел перед собой.

— Шофера не найду, — вдруг заговорил он, думая о чем-то своем. — Чтобы обделать все со свиньями чисто, шофер нужен. И обязательно, слышишь, машина с бойни, иначе хана. Заметут за здорово живешь.

Рука его потянулась за бутылкой.

— Слышь, Волк, я тебе говорю, шофер нужен. Это ж ты сам придумал.

Прищурив правый глаз и тихонько щипнув струну, Волк усмехнулся.

— Ты бы, хозяин хороший, хоть занавеску повесил, что ли, — проговорил он, не отвечая на вопрос, — заглянет какой-нибудь фрайер в окошко...

Он резко ударил по струнам.

Наш домик, на берегу                                под лодкой. И жизнь наша                 по ка-амешкам течет...

Так же неожиданно, как и начал, он оборвал песню и бросил совершенно трезвым голосом:

— Тебе сказано, занавесь окно, Григорий Яковлевич.

Плеснув в рот остатки из своего стакана, Синицын поспешно поднялся и завесил окно старым пиджаком.

— А то на один хлеб посмотреть — сразу видно, что мы за птицы, — пояснил Волк. — Трудяга с хлебом так не обращается. Режет столько, сколько может сожрать. Учишь вас, учишь....

— Это в деревне, а не в городе, — возразил хозяин, — больно уж ты опаслив, на этом и сорваться можешь.

— Пока, видишь, не сорвался. — Глаза Волка испуганно забегали. — А если сорвусь, то только из-за вас, идиотов! — Помолчав, он взял себя в руки и добавил нарочито веселым тоном: — Хватит каркать, давай лучше выпьем. Блинок скоро должен приехать. Может, что новое расскажет. Пей, Гришутка, пей, свиновод.

Почти одновременно с его словами раздался громкий стук в двери...

— Ша! Это не Блин.

Пригнувшись, Волк шагнул к окну, прислонился к стене и осторожно отвел край пиджака.

— Ишак какой-то, а кто, не пойму. Пойди, Синицын, узнай, что ему надо.

Григорий Яковлевич вышел и сразу же вернулся с Болтовым.

— А-а, вот это кто! — Лицо Волка расплылось в радушной улыбке. — Рад тебя видеть. — Он подвел Кирилла к столу. — Садись, дорогой, гостем будешь. Я хоть не хозяин, но распоряжаюсь, х-ха-ха. Водочки выпьешь? Ну конечно, разве гостей спрашивают? А Ромочки Табульша нет, могу дать только адрес тебе, как другу. У него ведь опять новая квартира. Скоро гульнем на новоселье.

— А мне он не нужен.

Болтов, не садясь, взял налитый Волком стакан с водкой, одним махом выпил и вытер ладонью губы.

— Я к тебе ехал. Нужно поговорить. Сейчас, срочно.

— К вашим услугам, джентльмен. Дядя Гриша пойдет к своим свинушкам? К своим подопечным, не так ли? Создаст, как говорится, обстановку для разговора двух друзей. Он у нас тоже джентльмен, только с нижегородским прононсом, ха-ха. Григорий Яковлевич как раз только что о тебе вспоминал. Какой, говорит, хороший парень Болтов. Если бы не он, адвокат Буловский ни за что не узнал бы, что Ракитина вызовут в суд. А судья Ильенков как пить дать припаял бы сэру Синицыну статейку. Этот уже немолодой, но порядочный мужчина теперь твой должник по гроб жизни. Хочешь еще водки? Пей сколько хочешь.

Когда Григорий Яковлевич вышел, лицо Женечки сразу изменилось.

— Зачем приехал? — спросил он уже без шутовства. — Что поделывают у вас там, в высших сферах? Что поговаривают? Не было больше разговоров о записке, которую ты подбросил? Странно! А ведь она все-таки помогла. Я их легавую психологию знаю: виду не подадут, а поостеречься поостерегутся. Своя-то рубашка ближе к телу, чем всякие патрули-шмурули. Они подзамялись, а Ромочка и выиграл время, замел следы. Тонкий расчет, а? Знай наших.

Женечка уселся против Кирилла.

— Ну, сэр, со мной не хитрить. Что-то все-таки в патруле стряслось, раз приехал. Опять за Ромочку теребят? Нет? Значит, просто из дружбы хотел меня видеть? Похвально. Люблю бескорыстную дружбу.

Он издевательски усмехнулся и, словно спохватившись, покровительственно похлопал Кирилла по плечу.

— Ты у меня еще будешь большие дела делать. Я с первого взгляда тебя понял. Подлец ты настоящий. Лиха беда начало. Ну, говори!

Кирилл мотнул головой, словно пытаясь освободиться от наброшенного ему на плечи ярма. Выпитая водка неожиданно подействовала на него отрезвляюще. То ли испуганный издевательским голосом Женечки, то ли повинуясь последним остаткам совести, он встал и, пошатываясь, молча пошел к двери.

Одним прыжком Волк загородил ему дорогу.

— Ты куда? С тобой и пошутить нельзя? Рассказывай, что хотел.

— Я передумал, — Кирилл покачнулся, жалко улыбаясь, — в другой раз зайду, мне сейчас нехорошо.

— Нехорошо?! Не-ет. Теперь-то уж я тебя не отпущу, — с деланным участием Женечка обнял Болтова за плечи, — а вдруг ты путем-дорогой свалишься? Чтобы потом сказали — Евгений Волков плохой товарищ? Этого не будет. Пойдем-ка лучше выпьем еще, всякую хворь как рукой снимет. Здесь и заночуешь.

Он подвел Болтова к столу и налил ему водки.

— Пей, только сразу.

#img_22.jpg

Через минуту Кирилл окончательно опьянел. Дождавшись этого, Волков снова начал издеваться:

— Так у вас, значит, мусью, совесть проснулась? Решили, сделав две подлости, остановиться? Не допускать третьей? Говори, сука, зачем пришел? — неожиданно крикнул он. — Говори, не то хуже будет! Изуродую, как бог черепаху. Ты у меня, знаешь, где! Вот, — он властно вытянул вперед сжатый кулак. — Сам посуди, — он вдруг растопырил пальцы и тут же снова начал их загибать один за другим. — Если я захочу, из комсомола тебя выгонят — раз, под суд отдадут за анонимку — два, маруха твоя, как ее, Ниночка, что ли, навсегда от тебя уйдет — три. Она, наверное, подлецов не любит. В тюрьму сядешь — а у нас и там дружки есть. На воле останешься — мы тут как тут. — Он плотно взял другой рукой вновь сжатый кулак. — Один друг тебе, выходит, я. Как это в России говорится: за чем пойдешь, то и найдешь.

— Зачем вы мне это каждый раз повторяете, — вдруг истерически взвизгнул Болтов, — я ведь к вам как к человеку приехал. Вы же сами меня заставили под пьяную лавочку анонимку ту писать.

Обмякший, со слезами на глазах, он сидел, бессильно опустив руки на колени.

Женечка вдруг заулыбался, в холодных, пустых глазах мелькнуло подобие сочувствия.

— А для того говорю, чтобы ты понял и не забывал. Вот таким ты мне больше, мусью комсомолец, нравишься. Теперь будем говорить по-дружески. Итак, что вас привело ко мне, сэр?

Кирилл махнул рукой, вынул платок, вытер злое пьяное лицо. Нос у него покраснел, веки подпухли.

— Все равно мне не жизнь, — сказал он, не глядя на Волкова, — что ни сделаю, все хуже. Уйду я из патруля, не могу больше.

— Нет, не уйдешь. Ты мне там нужен.

— Тогда уберите Ракитина. Ненавижу его!

— За что?

— Вы же обещали. Ну, за дядю Гришу и вообще за все.

— А что тебе вдруг зачесалось?

— Нинку он у меня увел. Влюблена в него теперь, как кошка. Из-за него вся моя беда. Ненавижу!!

Болтов, распаляясь, стукнул кулаком по столу.

— Я же для вас много сделал.

— Хорошо-о, — протянул Женечка, — ладно, — он тоже стукнул кулаком по краю стола, — сделаю. Но и ты мне сделаешь одно дело. Идет?

Кирилл рывком поднял голову и вяло опустил ее.

— Только... совсем не надо... так, поучите его... А какое дело?

— О-о, дело большое. — Волков вскочил со стула и зашагал по комнате, потирая руки. — Дело большое, — повторил он несколько раз. — Синицын, а ну войди! — крикнул он.

Григорий Яковлевич моментально появился на пороге. Дверь за его широкой спиной глухо хлопнула, как бы отрезая все пути к отступлению.

Кирилл испуганно вздрогнул, затем махнул рукой и потянулся за водкой.

Прошло еще не меньше двух часов, пока, наконец, в одиноком одноэтажном домике на краю пустыря погас свет.

Вечер кончился. Наступала ночь.

 

КОМСОМОЛЬСКИЙ УРОК

— Я все же предлагаю просить директора исключить Григория Черных из школы.

Секретарь пытливо оглядел членов комитета.

— Будем голосовать?

Никто не ответил.

Легонько скрипнул на ком-то ремень, по пустому коридору за дверью гулко прозвучали шаги и замерли в отдалении.

Молчал и Черных, только лицо его еще больше побледнело.

— Молчит, — удивился кто-то, — притворяется, что не понимает. Почти год с ним жили, не знали, что за человек.

— Небось еще обижается на нас, думает — бездушные...

— Воля ваша, — вдруг проговорил Черных сдавленным, каким-то утробным голосом, — вы решаете. А только любое дело по-разному можно повернуть...

— Врешь! — сидящий рядом с Черных худенький паренек, как ударил, выкрикнул это слово. — Врешь!

Григорий потупился.

— Говори правду, объясни по-честному свой поступок, если ты еще способен на это.

Худенький паренек вскочил с места.

— Я еще хочу сказать, ребята, ведь если бы он не врал, не притворялся, а прямо сказал: виноват я, простите, ребята, из-за жадности сорвался. А то молчит. Дураком притворяется. Такой, мол, «серенький», непонятливый...

— Ясно, садись!

Секретарь поднялся из-за стола.

— Итак, одно предложение — исключить. У кого есть другое? Нет? Голосую...

— Погодите! Я против.

Произнеся эти слова, Костя Лепилин с минуту помедлил. Самое обидное, если ребята просто доверятся его авторитету члена райкома, согласятся, не прочувствовав до конца всей правды его слов.

Для Кости давно уже каждое совещание, которое он проводил, являлось как бы экзаменом на принципиальность, причем он с удивлением и радостью отмечал, что с каждым разом это чувство своеобразной тревоги — а вдруг не сдам? — обостряется, вместо того чтобы притупляться и постепенно уступать место привычке. Склонный к самоанализу человек определил бы это чувство одним конкретным словом — рост. Большинство людей, с которыми сталкивался Костя, и не подозревали, что они его невольные экзаменаторы. Появлялся на жизненном пути Кости хороший человек, и тут же возникала мысль: а я не хуже его? Я, который им руковожу? Встречался плохой человек — и опять приходилось задавать вопрос самому себе. Такие беспрерывные вопросы и ответы мучили Лепилина, и однажды он заговорил на эту тему со мной. Мы обсуждали ее долго и пришли к одному выводу — раз такие вопросы встают, значит на них каждый раз надо отвечать как можно честнее, и все.

Вот перед ним члены комсомольского комитета, семь человек, — подростки, решающие судьбу товарища. Костя искоса взглянул на Черных. Понимают ли ребята, как важно для этого замкнутого, но, вероятно, не такого уж плохого парня их решение?

Лепилин сидел и слушал, как выступали и горячились ребята. Слушал и вспоминал. Ведь и ему однажды пришлось очутиться в подобном же положении. И если бы не товарищи...

 

До войны Костя успел окончить шесть классов. В школе было все хорошо. Учеба давалась ему легко. Дед и мама работали, время текло спокойно, ровно, с веселыми планами на будущее, без забот и тревог.

Но вот пришла война. Все мирное кончилось. После первой бомбежки города за Костей зашли товарищи.

— Лепилин, давай в военкомат с нами, добровольцем. Люди на фронт нужны. Пошли?

У военкомата было тревожно и жутко: сотни людей в походной форме, винтовки, противогазы, непривычно нахмуренные, суровые лица. У подъезда растерянные женщины, притихшие ребятишки и слова: «Фронт, приказ, бой...»

Пробираться в военкомат пришлось через окно туалета: через дверь их не пропустил дежурный. В полутемном коридоре, куда они забрели нечаянно, на них наткнулся плотный, большого роста человек.

— Вы чего здесь? А-а? Опять пришли, герои. Сколько вас? Пять? Так, ну давайте объяснимся.

Через час Костя возвращался домой, твердо зная, что в армию его не возьмут.

Комиссар, который с ними разговаривал, был очень занят: беспрерывно звенели телефоны, без конца входили и выходили люди, звучали скупые слова распоряжений. Поминутно отрываясь, комиссар все же успел внушить ребятам, что пока их дело учиться. На прощание он открыл ящик стола, достал газету и, хмуро улыбнувшись, посоветовал:

— Нате, орлы, прочтите.

С газетного листа на Костю смотрели живые мальчишеские лица. Красным карандашом обведен был заголовок статьи «Мы куем фронту победу». Почему-то на память сразу пришел дед.

Через месяц Костя подал заявление в ремесленное училище металлистов. Узнав об этом, мама заплакала и сказала:

— Город бомбят, может, вас увезут отсюда? Вчера Колю Луговского осколком убило.

Дед отвернулся и засопел, у Кости тоже дрогнули губы. Стало жаль деда и мать. Когда он подавал заявление в ремесленное училище, то совсем не думал об эвакуации. Но через месяц Лепилин вместе с училищем уехал в Сибирь.

Еще перед отъездом Костя вступил в комсомол. Вступил, потому что шла война и потому что он однажды серьезно задумался над словами: «Сейчас нет середины, сейчас есть «за» или «против», лагерь коммунизма или лагерь фашизма».

С первых же самостоятельных шагов жизнь взяла юношу в переплет. Родные остались далеко. В эшелоне ехали трудно, мерзли, не хватало продуктов.

Один сын у матери и баловень деда, Костя привык, чтобы ему во всем потакали. Не считался с чужим мнением, был вспыльчив. Восторженные рассказы деда о заводском коллективе оказались совсем не похожими на жизнь эшелона. Одно дело, когда с товарищами встречаешься в классе, на катке или дома, и совсем другое, когда ты день и ночь с ними и все время приходится стеснять себя ради удобства других. Несколько раз Костя крепко ссорился со своими новыми друзьями. Один раз ссора возникла из-за очередного дежурства по вагону.

— Почему именно я должен дежурить ночью? — заартачился Костя. — Разве у нас мало людей? Если я не сплю ночью, у меня потом весь день голова болит. У меня организм такой. Не буду дежурить.

Как-то, когда ребята в вагоне чистили на обед картошку, Костя затянул песню.

— Замолчи, — сказал сосед, — ты этой песни не знаешь, она наша, вологодская, да и слуха у тебя нет, поешь плохо, противно.

Но Костя назло допел песню до конца.

В пути самолеты разбомбили дорогу — вместе с другими ребятами Костю послали ремонтировать ее. Он честно работал с полчаса наравне с товарищами, но потом натер на ладони мозоль и, бросив инструмент, ушел в медпункт.

За все эти «штучки» Костю невзлюбили.

«Маменькин сынок, — решили товарищи, — Гогочка, надо его поучить»

И начали учить, да так здорово, что Костя вскоре почувствовал себя несчастным. Особенно страдало его самолюбие.

Костя огрызался, злился, нервничал и этим еще больше раззадоривал ребят... Но никакая учеба даром не проходит, постепенно он уже начинал понимать кое-что.

Когда прибыли на место, где прямо посреди тайги строили большой завод, ребят разместили в деревянных дощатых бараках. И здесь однажды ночью Костя нечаянно подслушал горькие слова о себе.

— Ничего из этого Лепилина не выйдет путного, — Костя сразу узнал голос Сергея Чайкина — парня, спавшего на соседней койке, — он только и смотрит, как бы ему самому получше было, а товарищ пускай погибает себе на здоровье. Помнишь, как он не хотел Мишку Соболева в город везти, когда тот заболел.

Костя замер, прислушиваясь к разговору.

— Зря ты, — возразил кто-то. — У него воспитание такое. Он без отца рос, а ты, Сергей, преувеличиваешь, не такой уж он плохой.

— И Мишу Соболева, хотел не хотел, все-таки повез в больницу. Да и в комсомоле он недавно, — добавил чей-то уже сонный голос.

— А я бы таких выгонял из комсомола! — почти крикнул Чайкин. — Зря его приняли.

Костя, не выдержав, шевельнулся, кровать скрипнула, и разговор затих. Но в памяти Лепилина он остался надолго.

С комсомолом у него тоже не ладилось. Ему не нравилось обязательное посещение собраний, к комсомольским поручениям он относился равнодушно.

Ему часто казалась, что люди, которые дают ему поручения, глупее его, менее начитанные, менее грамотные, и он считал зазорным: подчиняться им без споров. Он спорил до хрипоты, доказывая; какие-то ему одному понятные вещи. Тогда на него махали рукой и отходили. Людям было некогда. Коллектив комсомольцев школы жил сам по себе, Лепилин — сам по себе.

Так прошло около года. Завод рос, требуя от людей много сил. Продукция завода шла по срочно построенной, ветке на большую железнодорожную магистраль. А обратно составы двигались переполненные сырьем, и снабжение рабочих оказывалось на втором месте. В училище четыре месяца подряд ребят кормили овсяным супом в обед и ужин.

Однажды Костю вместе с заведующим хозяйством послали за шестьдесят километров в колхоз, чтобы привезти мясо — новогодний подарок колхозников.

— Смотрите там, не съешьте дорогой все, — шутили ребята, провожая подводу.

— Ничего, — успокаивал их завхоз, старыми валенками притаптывая хрустящий снег вокруг саней и накидывая на перекладины охапки мерзлого сена. — Восемьдесят шесть килограммов нам с Лепилиным вдвоем не одолеть. Малость и вам оставим.

Заночевать пришлось в лесу, старик завхоз простудился и еле добрался до колхоза.

— Крупозное воспаление легких, — объявил фельдшер. — Вам, молодой человек, придется здесь задержаться. Раньше чем через месяц я больного не выпущу.

Утром Лепилин пошел в правление колхоза.

— А пошто тебе его караулить? — удивился бородатый одноногий кладовщик, слышавший разговор Кости с председателем колхоза. — Целый месяц даром хлеб есть. Бери убоинку и вези. Провожатого дадим. А мужика твоего вылечим. Не у чужих, выправится и приедет.

Эта мысль Косте понравилась.

— Верно, — сказал он, вопросительно посматривая на худенькую женщину — председателя колхоза, — что я тут месяц буду сидеть. Не маленький. Люди вон на фронте воюют. Дорогу я знаю.

— Давай действуй, — подумав, сказала председатель. — Наши парни ездят, а провожатого отрядим, одному несподручно, да и другой дорогой поедешь, кружной, чтобы засветло в деревню на ночевку поспеть. В лесу теперь ночевать негоже, опасно. Иди, выписывай документы.

— А мы ночевали в лесу, — вставил было Костя, но, увидев, что брови председателя нахмурились, пошел к выходу.

— Беда с городскими, — услышал он уже у порога ее голос, — наших условий не знают. И то удивляюсь, как доехали по-хорошему.

Получив восемьдесят килограммов мороженой, но жирной говядины — хозяева выбрали куски получше — и проведав на прощание завхоза, Костя собрался уезжать.

— Не надо мне провожатых, — заявил он щуплой, невзрачной девушке в тулупе и платке, — зачем я вас буду от работы отрывать. — Костя насмешливо посмотрел на нее сверху вниз. — Опекунша, сама в пяти няньках нуждаешься...

— Ты, паря, не ерепенься, — покачала головой девушка, — председатель сопровождать велела, волков у нас много, а я долгую дорогу знаю, тракт там, и люди ездят. В деревне ночуем.

— Волков много? — Костя махнул рукой. — А мы волков не боимся, у нас на волков вот что есть. — Он вытащил из-под сена дробовик, который завхоз на всякий случай захватил с собой.

— Я ведь на фронте был, — вдруг соврал он, — меня по ранению отчислили. А председательнице вашей я не подчинен.

Он на секунду представил себе, как будут смеяться товарищи, если он приедет с девчонкой-провожатым. Скажут — трус, Гогочка! Нет, он им покажет, какой он Гогочка.

— Ну, как знаешь, — помявшись, нерешительно сказала девушка, — мое дело маленькое.

— Ладно, — усмехнулся Костя, — беги домой, не в таких переплетах бывали. Прямой дорогой, как приехал, так и вернусь. — Он взял в руки вожжи. — Ну, сена как будто хватит, н-но, милая...

Лошадь понатужилась, сдернула с места примерзшие сани.

— Городской-то — отчаянный, — рассказывала девушка дома. — Наши и то боятся в тайгу поодиночке ходить. Худое у нас место, глухомань. А ружье у него большое, двенадцать калибров, в акурат как у нашего бати.

Девушка вздохнула, вспомнила, что ружье-то здесь, а батька на фронте, и, махнув рукой, побежала в правление.

Председатель уже успела уехать куда-то и только на следующее утро узнала, что Костя отправился один.

Большую часть пути Лепилин ехал без приключений. Мимо проплывали одетые в снежные шубы ели, пихты, высоченные лиственницы. В воздухе стояла тишина, лишь скрипели полозья узких саней да изредка в лесу ухало разорванное влагой и морозом дерево. Снег мягко шлепался вниз с широких еловых лапок, поднимая серебристые, похожие на крошечные взрывы, облачка снежной пыли.

Наконец стало темнеть. Костя, посматривая на покрытую инеем лошадь, уже стал подумывать о том, как он остановится на ночлег, распряжет лошадь, разведет большой костер и наварит густой горячей похлебки. Но лошадь вдруг забеспокоилась. Она ни с того ни с сего стала вздрагивать, настороженно двигать ушами и вдруг тихонько заржала, призывно и жалобно. Идущий рядом с санями Костя подсел в них сбоку и, намотав на руки вожжи, чмокнул губами.

— Н-но, глупая, почуяла стоянку? Скоро приедем, дам тебе сена.

Он легонько тронул лошадь вожжами. Будто только этого и ожидая, лошадь рывком перешла на широкую рысь, потом понеслась галопом.

— Стой, стой, сумасшедшая!! Тр-рр!

Костя привстал и с силой потянул на себя вожжи.

— Да стой ты! Что с тобой случилась?! — оглянувшись, он обомлел и привалился к передку: в наступающей темноте, далеко за санями, молча неслись стремительные серые тени.

«Волки! — холодея, сообразил Костя. — Волки!»

Он уже не дергал за вожжи. Лошадь с храпом мчалась вперед. Сани мотало от одного края дороги к другому. Уцепившись за передок и с трудам удерживаясь в санях, Лепилин бормотал что-то. Глаза его, не отрываясь, следили за приближающимися тенями. Три, четыре, шесть, семь... Вдруг волки начали отставать и почти мгновенно исчезли. Еще ничего не понимая, Костя некоторое время с ужасом продолжал всматриваться в бегущую темноту. Неожиданно лошадь остановилась. Широкие бока ее судорожно поднимались и опадали, в животе животного что-то екало. Выскочив из саней, Лепилин заметался по обочине дороги, лихорадочно собирая лежащие под снегом сучья для костра. Сложив их горкой, он бросился за охапкой сена к саням и тут все понял: мяса не было. Лепилин громко заплакал. Слезы текли по щекам, падая на ложу бесполезного теперь дробовика.

Волки больше не появлялись.

Дождавшись кое-как утра, Лепилин медленно поехал на так и не распряженной лошади обратно. Километрах в трех от ночной стоянии валялись начисто обглоданные кости. Лепилин вспомнил, что именно в этом месте сани два раза так бросило из стороны в сторону, что он едва удержался, уцепившись за оглоблю. Сложив жалкие остатки костей в сани, Лепилин поехал домой.

Узнав все обстоятельства дела, директор завода сначала приказал Костю отдать под суд.

— Из-за легкомыслия и хвастовства потерять почти сто килограммов мяса! — сказал он. — В такое время! Вдобавок он трус, забыл о ружье. Под суд!

Через два дня после этого решения директор вызвал к себе членов комитета комсомола училища.

— Так вот, — сказал он, хмуря седые, нависшие брови. — Вас он оставил без мясных обедов, что хотите, то и делайте с ним: скажете судить — будем судить. Мяса больше училищу не дам, — добавил он. — Кроме вас, другое рабочие есть. Вы свои лимиты исчерпали.

Костю не судили. На открытом комсомольском собрании, продолжавшемся три с половиной часа, где присутствовало все училище, выступил Сергей Чайкин, которого Лепилин после нечаянно подслушанного разговора считал своим злейшим врагом.

— Что ж, исключим Лепилина из комсомола? — спросил он. — Год назад я был бы за это решение, но теперь думаю иначе. Все это время он жил и работал вместе с нами. Недостатки его мы знали, но очень мало занималась ими. Я думаю, что нельзя отдавать Лепилина без боя. Судить его да выгнать легко. Сделать настоящим человеком труднее. Мы, комсомольцы, — сказал он, — пойдем по трудному пути. Эта для Лепилина тяжелый урок, а тяжелые уроки, дольше помнятся. Он оставил нас без мяса, забыл, кому и от кого вез этот дорогой подарок. Больше он никогда о таких вещах не забудет. Не сможет забыть. Я в это верю.

Тряхнув головой, Сергей сел на место и, уже сидя, добавил:

— Строгий выговор ему с предупреждением для лучшей памяти, сукину сыну!

И опять Костя плакал. Он не скрывал своих слез, и никто никогда не напоминал ему о них.

 

— Да, я против. Повторяю, исключать его не следует.

Член райкома комсомола Костя Лепилин поочередно посмотрел в глаза каждому из членов комитета.

— Я вот сидел и думал, ребята, как мне поступить. Как мне сказать так, чтобы вы поняли, где она — правда. Нет смысла повторять то, что уже сказано. Черных поступил безобразно. Он индивидуалист, эгоист. Когда меня хотели исключить из комсомола... Не улыбайтесь, честное слово, так было, это длинная история, сейчас ее рассказывать ни к чему. Я тоже забыл о коллективе, потерял чувство ответственности. Один парень тогда спросил: «Вы уверены, что Лепилин пропащий человек? Что его нужно выбросить из нашего коллектива? И будет ли по-комсомольски снять с себя ответственность за его поступки? Ведь мы с ним живем уже целый год. Мы ему были и товарищами и семьей». Как видите, я имею право предостеречь вас от крайнего шага. Теперь решайте. И еще... я верю, — Костя пристально посмотрел на Черных, — он как следует подумает и прямо, только прямо скажет, что у него на сердце. Не будем его торопить. Пусть думает, сколько ему нужно.

Воцарилось молчание. Григорий сидел, низко опустив голову. Ребятам стало ясно, что говорить он не сможет. Прошло несколько минут.

— Ставлю на голосование, — объявил, наконец, секретарь, — кто за то, чтобы Черных исключить из школы?

Одна, две, немного погодя третья рука медленно поднялись.

— Кто против?

Тоже три руки, четвертая — секретаря.

— Остается. Понятно? Слышал, Черных? Если ничего не имеешь сказать, ты свободен. Иди.

Григорий медленно встал и пошел к выходу. На пороге он вдруг обернулся.

— Вот что, — словно через силу сказал он, не глядя ни на кого... — Давно я хотел сознаться, что понял, да... чего-то не мог. — Он перевел дыхание. — Специальность для меня... это нужное дело. Вот так... Спасибо, что не исключили.

Он потоптался, медленно, по-воловьи повернул свое могучее туловище и, больше ничего не сказав, вышел.

Поговорив еще немного с ребятами, Лепилин отправился домой. На улице его поджидал Черных. Тяжело ступая, он шагнул навстречу Косте. Непривычное напряжение мысли, как в зеркале, отражалось на его большом широком лице.

— Ты что, — участливо спросил Костя, — забыл что-нибудь или спросить хочешь?

— Нет, — вытащив из кармана брюк плотный сверток, парень, тяжело дыша, протянул его Косте. — Нате. Я бы все равно... Так или так, не подумайте... Это половина, что у меня есть. Не по душе мне. Отдайте им. Директору или кому.

#img_23.jpg

Черных мучительно покраснел и с трудом спрятал свои огромные ручищи за спину. Затем, широко шагнув, с неожиданной ловкостью проскользнул в узкую щель полуоткрытой двери. Костя развернул пакет. В нем были деньги.

...После продолжительного совещания штаба мы решили деньги Грише Черных вернуть и сделать вид, что ни о чем не догадываемся.

— Что ж, я смекаю, вы рассудили правильно, — задумчиво проговорил подполковник Топорков, приглашенный нами на совещание и до последнего момента не вмешивавшийся в споры. — Деньги он отдал, по всей вероятности, ворованные, то есть «свою долю» с обмундирования. Ершов-то, выходит, не зря болтал, а? Но он, Черных, пока ни в чем не признается, побаивается. Фактов никаких не расскажет. Значит, снова поднимать дело, начинать следствие пока не имеет смысла. Хорошо уже, что в этом парне пробудилась совесть. Ваша задача теперь — поближе к себе его притянуть. Кстати, может случиться, что наша догадка и не верна. Может, он просто в порыве великодушия решил как-то возместить ущерб, причиненный по его вине школе. В жизни все бывает. Поэтому поживем — увидим. Согласны?

— Согласны, — радостно подхватил Болтов. — Я тоже думаю, что он в порыве великодушия. Дельно, что мы пария этого, Черных, спасли, а если толкнем обратно к ворам, и тех спугнем.

Лицо его на секунду затуманилось, он потер ладонями щеки и, как бы смахнув тень, снова заулыбался.

— А хорошие мы дела творим, товарищ подполковник, верно? Один наш Ракитин чего стоит. Как он жуликов тогда ловил, а? В Автово? Здорово! Ха-ха-ха!

Смех у Болтова получился неожиданно тоненький; неприятный. Топорков неодобрительно покосился на Кирилла...

— Зайди ко мне, Ракитин, — попросил он, вставая и оправляя китель. — Минут через двадцать зайди, ладно?

У себя в кабинете Топорков спросил без всяких предисловий:

— Болтов ушел из техникума?

— Ушел, — подтвердил я, как всегда удивляясь осведомленности Топоркова, — а что?

— Так. А почему ушел?

— Говорит, работать надо. Денет в семье не хватает. На бойню устроился шофером.

— А почему в штабе держите?

— Так ведь он работать пошел, что ж... А что?

— Нет, ничего, — Топорков пододвинул к себе папку с текущими делами. — Ладно, иди. Не нравится мне этот Болтов. Фальшивый он какой-то. Присмотрись-ка к нему получше.

 

О «ЛЕГКОЙ КАВАЛЕРИИ» И ЛЮБВИ

Белые-белые рваные куски облаков раскиданы по небу. Они далеко друг от друга. Они напоминают случайные острова среди голубовато-серого, как будто запыленного неба-океана. Еще рано. И от сознания, что можно минут десять-пятнадцать помечтать не вставая, по телу растекается приятное, но чуть тревожное чувство. Солнце за окном словно начинает играть с облаками, то появляясь, то прячась. От этого нехитрый пейзаж на небольшой акварельной картинке, висящей на стене, быстро меняется, становится то радостным, то хмурым. Вот солнце скрылось, и проселочная дорога, идущая сквозь молодой лесок, стала сырой, неприятной. Дует промозглый осенний ветер, вот-вот пойдет дождь. Но вот солнышко появилось снова. По комнате скользнул пыльный тонкий, как игла, луч и, в упор ударив картину, разбил осень. Все переменилось. Искрящиеся весенние лужи отражают голубое, светлых тонов небо. И в ветвях уже шелестит душистый мягкий ветер, несущий запах талой земли и зеленеющих вербных почек. Идти бы сейчас и идти но этой вольной дороге, и смотреть во все глаза, и слушать, впитывать звуки просыпающейся природы...

— Галина, четверть восьмого...

— Сейчас, мама, я не сплю...

Голос бесцеремонно вторгся в увлекательную, приятную иллюзию. Галя Цветкова сморщила нос, собираясь чихнуть, но и чихать от досады расхотелось: всегда прервут не вовремя.

Девушка полуприкрыла веками глаза и перевела взгляд на окно. А еще хорошо смотреть на золотой кораблик Адмиралтейства. Его отсюда хорошо видно. Если лечь вот так и прищурить глаза, то можно совсем-совсем реально представить себе, что это не адмиралтейский, а настоящий корабль. Плывет он по бескрайнему северному морю. Подстерегая, колышутся по бокам его причудливые льды — айсберги, покрытые белым, как вата, снегом. Гордо плывет этот корабль, сверкая в лучах весеннего полярного солнца своими золотыми парусами. А ведут его — только вперед — суровые, отважные люди, не боящиеся громадных и злых ледяных гор...

— Галина, ты опоздаешь

Галя откинула одеяло и, вскочив с постели, торопливо потянулась за халатом.

— Сейчас, мама, я только запишу. Уж очень хорошие строчки пришли в голову.

Схватив лежащий на столе потрепанный блокнот, девушка торопливо присела на постель. Некоторое время она занималась тем, что, глубокомысленно подняв глаза к потолку, ритмично кивала головой и шевелила губами.

— Ох! — раскачивания сменил сердитый жест, от которого блокнот отлетел на другой конец кровати. — Так и знала... — Девушка не окончила и, замолчав, начала быстро одеваться...

— Ну вот, — помолчав, протянула она обиженным тоном, — опять сбилась. Как только заговоришь, сразу все пропадает. А ведь как хорошо начиналось:

Облака надо мной, Нету дна подо мной, И кругом звенит тишина... —

продекламировала она все еще мрачным голосом, но через минуту рассмеялась. — Не беда, напишу новые. Все равно, кроме меня и тебя, мама, никто их не читает.

Для очистки совести сделав два-три гимнастических упражнения, девушка взяла в руки полотенце.

— Мам, а ты зря ругалась, что мы на пятом этаже живем, — сказала она, растягивая полотенце, — иначе бы шпиля с корабликом не было видно. А я так люблю на него смотреть, — добавила она с жалобным вздохом. Глаза ее елейно поднялись кверху. — Особенно утром, пока не помешают.

Галя преувеличенно аппетитно зевнула.

— Как будто, — продолжала она развивать свою мысль, — из рассказов Грина или даже...

— Галина, честное слово, ты опоздаешь на работу. У вас же в восемь утра совещание, ты сама говорила.

Галя побежала мыться.

Уже перед уходом из дому она снова взяла в руки блокнот и торопливо записала в него быстрым размашистым почерком:

Облака надо мной, Нету дна подо мной, И кругом звенит тишина. Над тобой, надо мной, Над зеленой волной Голубая скользит луна.

— Получилось, — довольно объявила она матери, — и в рифму и красиво. Хочешь, прочту?

— Иди, иди, — заторопила ее мать. — Потом прочтешь. Ведь совсем опаздываешь.

Сунув блокнот в сумочку, Цветкова выбежала на улицу.

По утрам город торопится. Спешат переполненные трамваи. Спешат пешеходы, один за другим резво исчезая в ненасытных подъездах учреждений, на ходу здороваясь с сослуживцами. На перекрестках скопляются легковые машины, и люди, сидящие за рулем, нетерпеливо переводят взгляд с красного предостерегающего глаза светофора на ручные часы. Напряженная обстановка начинающегося большого трудового дня. Делом заняты все и вся. Единственно, кажется, кто бездельнича ет в эти часы, — это само осеннее утро. Слишком уж ласково, разнеживающе улыбается молодым, в этом году посаженным деревцам как бы умытое утренней росой, прохладное, свежее солнце. Да и им, деревцам, тоже совсем мало дела до окружающей суеты. Тянутся они вверх, кокетливо рисуясь своими еще не окрепшими, нарядными ветками. Никуда не торопясь, играет осыпающимися листьями уличный сквознячок, и так же бесцельно бродяжничают по спокойной небесной синеве ленивые клочки белого пара.

Прелестное утро тянется медленно. Оно отстает от людей, и поэтому люди мало обращают внимания на него. Только изредка какая-нибудь курносая, с синими глазами девушка нечаянно замедлит шаги и украдкой вздохнет, увидев, что под ногами стелются золотые листочки берез. Но девушка тоже спешит. Быстро стряхнув с себя утренние чары и беспричинно рассмеявшись, она побежит догонять идущую впереди подругу, чтобы спросить, пойдет ли та сегодня после работы на стадион.

Утро не торопится, и людям с ним не по пути.

Я был настроен в это утро совсем не лирически, встретив у райкома Галю Цветкову.

— Технический секретарь, а опаздываешь, — строго бросил я, переводя взгляд с ее улыбающейся физиономии на свои ручные часы. — Не понимаю, чего тебе так весело? Там, наверно, народу уже полным-полно набралось. Ждут, когда ты соизволишь прийти их зарегистрировать.

Но оказалось, что мы с Галей пришли в этот раз первыми.

— Не понимаю, — удивился я, — совещание назначено на восемь часов, а еще никого нет. В чем дело?

На этом совещании секретарей комсомольских организаций мне предстояло сделать доклад об организации групп «легкой кавалерии» (мы решили создать их в районе по примеру комсомольцев прошлых пятилеток), и поэтому я немного волновался.

Галя заметила это.

— А вам, Ракитин, вредно волноваться, — сказала она, лукаво поблескивая глазами, — цвет лица может испортиться, и потом у вас память, оказывается, никуда не годится. Совещание назначено не на восемь, а на девять тридцать. Райком начинает работать только в девять часов. Вам бы, товарищ член бюро, пора это знать.

Я возмутился:

— Это не у меня память никуда не годится, а у вас. Вы же сами вчера предупредили меня по телефону, что совещание в восемь. Из-за вас я даже позавтракать сегодня как следует не успел, так торопился.

— Подумаешь! — Цветкова как-то странно посмотрела на меня, чуть наклонив набок голову и все еще продолжая улыбаться. — Один раз можно и не позавтракать, ничего не случится. А с началом совещания я сама, видно, напутала. У меня ведь девичья память.

Я пожал плечами и ничего не ответил.

«Ладно, — мелькнуло у меня в голове, — за эти полтора часа можно будет еще лучше подготовиться к докладу. Тема-то очень ответственная».

Мы с Галей вошли в помещение райкома.

Непривычно гулко отдались наши шаги в пустых комнатах — тяжелая, мерная моя поступь и легкое постукивание Галиных каблучков.

Я обратил внимание на то, что у нее новые туфли. «Купила, наверно, недавно, — подумал я, — потому так и стучат».

Солнце светлыми веселыми квадратами лежало на полу в инструкторской, куда мы зашли сначала.

Пустые столы без инструкторов, в солнечных лучах вьются пылинки. Где-то скрипнула дверь. На той стороне двора, на крыше, расхаживают голуби... Я подошел к окну и открыл форточку. И вдруг почему-то совсем расхотелось заниматься докладом. Я еще никогда не видел райком таким... неофициальным. Кажется, это почувствовала и Галя. Она вышла на минуту и вернулась с томиком стихов Щипачева. Меня неожиданно рассмешил этот томик.

— Странный вы человек, Цветкова. Вот уж никогда не думал, что вы увлекаетесь поэзией.

— А чем же, вы думали, я увлекаюсь, — серьезно спросила она, — статистическими отчетами о неплательщиках членских взносов? Или протоколами вашего штаба? — В голосе ее ни с того ни с сего зазвучала горечь.

Я растерялся.

— Бросьте, Галя, — сказал я, стараясь понять, что с ней происходит. — Я ведь не хотел вас обидеть. Просто вы сегодня какая-то такая... — Не зная, что сказать, я пошевелил в воздухе пальцами.

— Какая? — продолжая оставаться такой же серьезной, переспросила Галя. — Назойливая? Вы это хотели сказать?

— Да хватит вам, — взмолился я наконец, — если хотите знать, я не меньше вас люблю поэзию.

— Ну, слушайте тогда.

Не глядя на меня, Галочка сердито нахмурила брови.

— Будете слушать?

Боясь уже отвечать, я только кивнул головой.

Любовью дорожить умейте... —

начала она злым голосом.

Любовью дорожить умейте, С годами дорожить вдвойне. Любовь не вздохи на скамейке И не прогулки при луне...

Щипачев был хорош, да и читала Галя правильно, без лишней назидательности и без фальши...

Постепенно голос ее приобрел мягкость, и в нем задрожали еле уловимые нотки грусти. Она сама увлеклась своим чтением. Я тоже отдался неизъяснимой прелести стихов о любви, о мечтах, о жизни...

Похоже было, что само необычное утро навевает эти стихи.

Неожиданно Галя прервала свое чтение.

— Скажите, Валя, — спросила она, не отрывая глаз от книги, — я вот все думаю, почему вы ко мне так плохо относитесь?

Я даже сразу не сообразил толком, что́ она говорит.

— Мы? — переспросил я. — Почему плохо? Наоборот, у нас в штабе...

— Да не у вас в штабе, а вы, вы лично. Разве я вам что-нибудь сделала худого?

Я вдруг почувствовал, как краска заливает мое лицо, шею, руки... У меня в голове словно просветлело.

— Наоборот, — сказал я, неизвестно для чего доставая из кармана носовой платок и снова пряча его в карман, — наоборот. Мне всегда казалось, что это вы ко мне плохо относитесь. А мне, мне вы всегда нравились. — Последние слова вырвались помимо моей воли и заставили меня покраснеть еще сильнее. Я это почувствовал.

Хорошо, что Галочка на секунду закрыла глаза, а затем отвернулась и выбежала из комнаты.

Мне нужно было хоть недолго побыть одному. Уши у меня так и пылали. «Дурак, — выругал я себя вполголоса, — ух и дурак же! А она молодец!..»

Минуты через две я зашел к ней в приемную.

Галя усердно печатала на машинке какую-то бумагу.

#img_24.jpg

— Галочка, — сказал я, подходя к ней и беря ее за руку, — ты, наверно, не сможешь понять, что я сейчас чувствую, я хочу сказать только одно: я так рад, что нашел тебя, я...

— Нет, это я вас нашла, — перебила она, отнимая руку, — поэтому лучше...

— Так, так, так! Понятно! Вот он где, уважаемый докладчик! А я думал, ты еще дома, в постели.

Голос Иванова заставил нас обоих вздрогнуть и как пойманных воришек отдернуть руки.

— Да вот тут Цветкова начала мне печатать один материал, — проговорил я с деланным безразличием, для пущей убедительности вытащив из машинки и помахав в воздухе листком, который перед моим приходом печатала Галя, — но боюсь, что он мне сегодня не понадобится. А ты почему так рано?

— Рано? — Иванов расхохотался. — Да вы что здесь, флиртовали, что ли? Уже без пяти девять. Сейчас народ будет собираться. Деловой день начинается.

Он отправился в кабинет и с порога погрозил пальцем.

— Смотри, Галка, не сбивай мне с панталыку члена бюро, он сегодня докладчик. Сделает плохо доклад перед секретарями, я тебе, знаешь что, Цветкова?!!

Мы с Галиной испуганно посмотрели друг на друга и неожиданно расхохотались.

Уже перед самым докладом я прочел бумажку, вытащенную мной из Галиной машинки при появлении Иванова.

«Что она так старательно печатала, — подумал я, развертывая бумажку, — наверно, что-нибудь спешное?»

Но там несколько раз повторялось одно и то же: «Что же теперь будет? Что же теперь будет?»

Чувство огромной, неизведанной радости захлестнуло меня целиком, но...

Передо мной сидели все секретари комитетов комсомола района. Нужно было начинать доклад.

 

Честное слово, я даже не ожидал, что этот доклад вызовет такой большой интерес у наших ребят.

Конечно, все дело было в теме и фактах. Моей заслуги здесь оказалась самая капля. Когда я кончил, несколько минут никто даже не высказывался. Все сидели и думали... А факты я действительно рассказал интересные. Начав с того, что движение «легкой кавалерии» зародилось в нашем же, в ту пору Московско-Нарвском районе, я перешел к боевым делам комсомольцев прошлых пятилеток.

Это были замечательные дела: комсомольцы боролись против простоев станков, против пьянства на производстве, проводили «карнавалы брака», бичующие бракоделов, боролись с бюрократами, раскрывали шайки белогвардейцев, выпускали сатирические газеты.

Они не носили знаменитых кавалерийских шлемов-буденовок, эти ребята, и в руках у них не было острых пик, как на рисунках, но если этих кавалеристов вскоре после восьмого съезда комсомола было лишь несколько десятков, то уже к 1931 году их насчитывалось семнадцать с половиной тысяч, а к 1936 — около сорока тысяч.

Это была сила.

Недаром писал поэт:

...Лают моськой                       бюрократы                                       в неверии, Но комсомольская                           вперед                                     кавалерия...

Как и положено кавалерийской лаве, они и шли напролом, сметая на пути своем всякую нечисть.

Первым нарушил молчание секретарь комитета комсомола рыбного порта.

— Что же, — сказал он, внушительно поколачивая в такт словам ребром ладони по стулу, — дела комсомол тех лет делал большие. Кое в чем мы, правда, их обогнали, а кое в чем отстаем. Например, пьянство: ох, сколько оно людей губит. Не знаю, как в других организациях, — у меня еще хватает пьяниц среди молодежи. А бед от этого сколько? И брак, и простои машин, и прогулы, и мат.

Он особенно зло стукнул ладонью по стулу.

— Пора повести решительную борьбу с пьянством и нецензурной бранью. Хватит. Досиделись.

Постепенно обстановка на совещании накалилась. Секретари, не стесняясь, выкладывали наболевшие вопросы. Предлагали обратиться в Управление торговли; чтобы запретили всяким ларькам и столовым торговать водкой на каждом углу. Предлагали провести рейды по тем общежитиям, где контроль комсомольских комитетов над молодежью слаб и нередко процветает хамство, предлагали многое другое. Я сидел и записывал. То и дело приходила в голову мысль: почаще нужно советоваться с народом, вон сколько работы поднавалили, только поворачивайся. А мы-то на днях сидели и выискивали новые объекты. Ай да ребята! Эти помогут!

Настроение после этого совещания у меня весь день было боевое, и потому, когда я вечером зашел в райком за Галочкой, совсем уже не чувствовал той робости, которая появилась при утреннем объяснении. Просто было хорошо от удачи и счастья. Мы очень легко встретились и, не сговариваясь, пошли гулять по улицам.

Уже перед домом Галя прочла мне стихи, которые сочинила утром.

— Нравятся? — спросила она, остановившись и поглядывая на меня с нетерпением.

— Нет, — откровенно признался я, — не нравятся.

— Знаешь, Валя, — сказала она, просияв, — мы, наверно, будем с тобой очень часто ссориться. Ой, как я рада!

Я так и остался стоять с вытаращенными от удивления глазами.

 

КАРЬЕРА ЛЮСИ ЧИЖЕНЮК

Когда при Прокопии Ивановиче Чиженюке произносили имя дочери, глаза его теплели, а губы под огромными пушистыми усами сами собой складывались в добрую, немного смущенную улыбку.

— Гарна дивчина, — говорил он густым басом, непременно доставая из нагрудного кармана полувоенной гимнастерки завернутую в целлофановую бумагу фотографию.

— Ось, дывытесь, — показывал он фотографию собеседнику, — дывытесь, яка дивчина, уся в покойницу мать. Скоро к себе заберу. Хватит мени, старому дурню, одному жить. Пора уже и внуков понянчить. Приедет — замуж выдам! Усей семьей заживем. Га?

Трудная жизнь выпала на долю Прокопия Ивановича. С ранних лет потеряв отца и мать, он батрачил у хозяина, потом беспризорничал, а в боевом восемнадцатом взяли его к себе веселые моряки-балтийцы. Роту их попутным военным ветром занесло на полыхающую огнем Украину. Были они все как на подбор, рослые, здоровые, мускулистые, с широкими плечами и открытыми, опаленными солнцем, жилистыми шеями. Умели здорово ругаться, а плясали так, что глазастые, длиннокосые девчата только ахали да забывали убирать свисавшие с пунцовых губ гирлянды семечковой шелухи.

Но не только ругаться да плясать умели матросы-балтийцы. Умели они зло драться за революцию, за власть Советов. Добирались до врагов пулеметными шквалами, лихими бросками в штыки, а если надо было — и длинными матросскими ножами с деревянными рукоятками.

Огненным морем колыхалась в те годы мать Украина. Словно волны в бурю, кипели народные массы, сквозняками носились по степям мелкие конные банды, тяжело перекатывались по земле приливы и отливы фронтов. Все это и впрямь напоминало матросам настоящее море в бурю, в шторм, и в редкие моменты передышек пели они свои северные матросские песни. Тогда-то и зародилась у недоверчивого, хмурого повозочного на тачанке Прокопия Чиженюка та мечта о прекрасном, которая осталась с ним на всю жизнь.

Но недолго пришлось Прокопию пробыть с моряками. Темной, душной, пахнувшей парным молоком да самогонкой ночью хутор, где остановились матросы, окружила банда гайдамаков. Сняли наших часовых, погуляли по хутору с саблями, побили, порубали всех. Последних четверых вели на расстрел под утро. Троих матросов и семнадцатилетнего Прокопия Чиженюка. Громадный, крепкий как дуб, веселый матрос Шаров страдальчески морщил опухшее лицо. Улучив момент, мигнул Прокопию подбитым глазом: «Как крикну — беги».

Шагов через десять метнулся Шаров, неожиданно легко прыгнул в сторону, ногой ударил в живот конвоира.

Прокопий бежал. В него и не стреляли. Двенадцать конвоиров да есаул с трудом добили бешено дравшихся раненых балтийцев.

Пробравшись к своим, Прокопий опять вступил в Красную Армию. Отслужил, демобилизовался. Через несколько лет он женился. В 1932 году во время родов жена скончалась. Осталось маленькое, сердитое, кричащее существо. Пришлось отвезти дочку к родителям жены, в семью московского адвоката Буловского. Приняли они девочку с одним условием.

— Я настоятельно требую, чтобы вы никогда не вмешивались в воспитание этого ребенка, — сказал надменный, вылощенный адвокат.

Хотел Прокопий Иванович сказать адвокату «несколько убедительных слов», да посмотрел, как, мирно причмокивая, крошечная дочка сосет грудь приглашенной тут же кормилицы, и промолчал. Только сердце ослабло, захлебнулось неведомым доселе чувством жалости к себе.

Правда, с годами спесивая адвокатская семья порастеряла свои замашки и даже с уважением принимала Прокопия Ивановича в редкие его наезды в Москву. Но внучку старались держать в стороне от отца. Да и сам он чувствовал себя с дочкой неловко. Мешали могучие ручищи, умевшие удержать на месте норовистого бычка-трехлетка, мешал не умещавшийся в московской комнате бас, мешало все крепко сбитое тело, привыкшее к простору и широким, размашистым движениям. Все это казалось ему страшно грубым, резким рядом с хрупкой, бледненькой девочкой.

— Бабушка, — спрашивала она, смотря осуждающими глазами на чужого дядю, которого все зачем-то называли ее отцом, — почему он локти на стол кладет? Так нельзя делать, правда?

Прокопий Иванович мучительно багровел и, вместо того чтобы сказать в ответ ребенку что-нибудь шутливое, спокойное, только жалко улыбался.

По натуре человек действия, он сумел ту далекую, еще неясную тогда детскую мечту о прекрасном, зародившуюся в боях и суровой мужской дружбе, воплотить в суровых битвах за построение власти народа. Но это было общее, а хотелось еще совсем личного, своего, без чего общее кажется неполным. Этим своим и была дочка. Но причудлива человеческая непоследовательность: умея дерзко вмешиваться в любое дело любого масштаба, большевик Чиженюк постепенно стал привыкать к мысли, что его дочку сумеют лучше вырастить и воспитать чуждые ему люди.

А тем временем Люся росла и со свойственной ребенку восприимчивостью впитывала в себя то, чему ее учили бабушка и дедушка.

Основное, вокруг чего вертелись все разговоры в семье Буловского, была карьера. Сначала это слово представлялось Люсе чем-то расплывчатым, но радужным и заманчивым. Затем стало превращаться в нечто более ощутимое: Семена Альфредовича пригласили в дом потому, что он делает карьеру и может пригодиться дедушке... Сын Петра Григорьевича учится в Институте международных отношений, ему предстоит большая карьера...

Очень скоро Люся усвоила и еще одну истину: бывает карьера, которая требует большего или меньшего напряжения сил, знаний, труда, изворотливости, а бывает и так, что человек «делает карьеру» благодаря только «внешним данным». Яркий пример этого — судьба самой бабушки: «простая» швея-белошвейка, она вышла замуж за дедушку, в ту пору блестящего молодого адвоката «с будущим», только потому, что он пленился ее привлекательным личиком и изящной фигуркой.

— А со временем я стала вполне светской дамой, — вспоминала бабушка, заканчивая рассказ о своей «карьере», — была принята в обществе, да, да.

Насчет своих «внешних данных» Люся не беспокоилась. Все знакомые в один голос твердили, что такой фигурки и таких длинных, красивых ресниц не сыщешь во всей Москве. Оставалось только найти подходящего жениха. И он не замедлил явиться.

Это был элегантный молодой человек в модном спортивном костюме со сборочками на талии. Отец Вени — так звали поклонника Люсиных совершенств — занимал, по словам бабушки, высокий пост начальника главка в каком-то министерстве.

Веня дарил Люсе духи, говорил, что руки у нее пахнут ландышем, рассказывал о папашиных апартаментах из семи комнат с передней и ванной и, наконец, очень быстро сделал предложение. Стали спешно готовиться к свадьбе.

За несколько дней до желанного события Веня пришел мрачный и, обращаясь почему-то не к Люсе, а к бабушке, пожаловался, что отец не выдал ему обычной месячной «зарплаты» — две тысячи рублей. И это тогда, когда нужно покупать обручальные кольца. «Он ведь против моего брака, — нервно твердил Веня, бегая по комнате, — поэтому я никогда и не приглашал Люсеньку к себе домой. Нужно срочно повенчаться, и тогда он примирится с совершившимся фактом». Он так и сказал — повенчаться, хотя никакого разговора о церкви раньше не было.

Взволнованная бабушка молчаливо согласилась, решив про себя, что «с венчанием и кольцами будет крепче», и, достав тысячу рублей, скрепя сердце вручила их жениху:

— Потом вернете.

Веня ушел, а Люся и бабушка принялись обзванивать знакомых, приглашая их к семейному торжеству.

Но свадьба не состоялась. Жених исчез вместе с деньгами, и тут только выяснилось, что бабушке его представила и рассказала его «родословную» кассирша из «Гастронома», несколько дней назад уволившаяся с работы.

Люся поняла, что на бабушку в таких делах надеяться нельзя. Выгодного мужа надо искать самой.

Но это оказалось не так-то легко.

Когда она уже училась на втором курсе института, бабушка скоропостижно скончалась.

Не привыкшая заниматься хозяйством, не умея и не желая расходовать деньги по средствам (зарабатывал Буловский уже совсем немного), она очень быстро поссорилась с дедом и вдруг решила ехать к отцу в Ленинград. Самостоятельно жить только на студенческую стипендию и на те триста рублей, что посылал отец, Люся не собиралась, этого, по ее мнению, было мало, а дед оказался ко всему прочему скуповат и, однажды крупно с ней поговорив, запретил внучке транжирить деньги на свои прихоти.

До смерти бабушки Люся таких ограничений не чувствовала. Бабушка, таясь адвоката, подрабатывала прежним ремеслом белошвейки и отдавала деньги внучке.

Подумав и взвесив, Люся написала почти незнакомому отцу слезное письмо о том, что не может больше оставаться в Москве, так как все в их квартире беспрерывно напоминает бабушку, нервы ее из-за этого расшатались и учиться она пока не в состоянии.

Через два дня после письма она отправила в адрес отца телеграмму и выехала в Ленинград.

Чиженюк встретил дочь на вокзале, неловко поцеловал в лоб. Легко подняв два больших чемодана, он повел Люсю к трамвайной остановке.

«Плохо живет, — решила она, — даже такси не смог взять».

Однако у отца оказался прелестный домик из двух комнат и кухоньки с газом, с центральным отоплением, с цветочными клумбами у крыльца.

Дома отец сунул Люсе в руки неизвестно для чего книгу «Жизнь животных» Брема и убежал на кухню готовить завтрак.

Несколько секунд Люся прислушивалась к тому, как отец топчется по кухне, позвякивает кастрюлями и совсем уже по-стариковски бормочет под нос, давая самому себе указания, что готовить; затем села на диван, закинула ногу на ногу и огляделась.

«Забавно, — наконец решила она, — маленький коттедж за городом, можно приглашать знакомых».

О том, что их еще нет у нее в Ленинграде, она не беспокоилась. Было бы где принимать — знакомые всегда найдутся.

— Слушайте, па, — сказала она капризно, когда они сели за приготовленный отцом завтрак, — я даже не знаю, кем вы работаете.

— Не называй меня на «вы», — чуть наставительно ответил Прокопий Иванович и тут же, спохватившись, мягко повторил: — Да. Не называй.

Оказалось, что Прокопий Иванович работает директором свиносовхоза «Красный партизан».

— Знаете... знаешь, какой у нас совхоз, — с воодушевлением рассказывал он Люсе, — одних свиноматок полторы тысячи, на всю область славимся. У нас тут клуб свой, кинотеатр, отопительная станция, водопровод. Машину даже легковую дали, но я ею для личных надобностей не пользуюсь, не привык еще, — усмехнувшись, добавил Прокопий Иванович, — все больше на трамваях да на троллейбусах. Да и веселее оно, среди людей ездить.

Люся тут же решила, что новым знакомым она будет представлять отца (заочно, конечно) как уполномоченного Министерства сельского хозяйства — так солиднее.

А Прокопий Иванович был вне себя от радости. Ему показалось, что пришло, наконец, то долгожданное «личное» счастье, которого ему так не хватало.

Как и полагала Люся, знакомые у нее нашлись быстро. Маникюрша из парикмахерской на Невском со второго сеанса пригласила ее к себе домой. Напоила чаем с клубничным вареньем и, узнав, что Люся ищет работу, захлопала в ладоши.

— На ловца и зверь бежит, — торжественно объявила она. — Только вчера у меня был разговор с одним из молодых постоянных клиентов. Он художественный руководитель английского отдела Ленинградского дома моделей.

У Люси перехватило дыхание.

— Ну и что? — прошептала она сдавленным голосом.

— Ему нужна манекенщица с идеальной фигурой и английским типом лица, — неожиданная «благодетельница» окинула Люсю взглядом с ног до головы. — В общем за тобой шоколадный торт и бутылка коньяку. Да, не забудь достать денег на ужин. Сама понимаешь, деловое свидание надо проводить за столом, уж он-то за тебя платить, конечно, не будет.

— Где же достать денег? — растерянно промолвила Люся. — У меня сейчас денег совсем нету.

Новая подруга насмешливо улыбнулась.

— Зато у тебя есть богатый папа. Ты говоришь, он уполномоченный Министерства сельского хозяйства? Неужели он пожалеет каких-нибудь триста-четыреста рублей... ну, например, на новое платье для дочери? На новое платье ты могла бы попросить и вдвое. Уверяю тебя, он оценит твою скромность.

Маникюрша оказалась права. Прокопий Иванович, услышав Люсину просьбу, ни слова не говоря, полез в ящик письменного стола и вытащил деньги.

— Ось, — сказал он, протягивая Люсе четыре новенькие сторублевки, — бери, дивчина, покупай хорошее. Я-то сам ничего в них не смыслю.

Поблагодарив отца кивком головы, Люся взяла деньги.

Через несколько дней состоялось первое ее свидание с будущим начальником. Он оказался довольно молодым, модно одетым, элегантным человеком, слегка хромающим на левую ногу. Маникюрша называла его просто Женечкой. Видимо, они были давно и хорошо знакомы. Договоренность закрепили шикарным ужином в ресторане. Было все: и вино, и шампанское, и дорогие закуски, но все же ясного ответа Люся не получила.

Маникюрша сказала, что шеф думает и что для гарантии лучше бы такую встречу повторить еще раз.

— Но... деньги... — с сомнением произнесла Люся. В тот вечер она ухитрилась истратить всю полученную от отца сумму.

Партнерша недвусмысленно улыбнулась и ответила, что если отец почему-либо заартачится, то деньги можно взять и так.

— Не станет же он подозревать в воровстве родную дочь. Просто подумает, что обсчитался.

— Да-аст, — игриво протянула Люся и тряхнула головой: — Даст и так! Он у меня старикан покладистый!

Но Люся плохо знала своего отца. Денег он ей не дал.

— Видишь, дочка, — сказал он, — я, конечно, зарабатываю хорошо, и недостатка мы с тобой чувствовать не будем ни в чем, но деньги надо расходовать с толком. Купила одно платье — и хватит пока. Кстати, я его еще не видел. Потом покажешь? Добре. А то ведь бумажки эти такая вещь: чем больше их тратишь, тем больше тратить хочется. Так легко дойти и до безобразия. Много примеров знаю.

Сказал — как отрезал, и Люся растерялась, не посмела с ним спорить.

Узнав об этом, маникюрша подняла ее на смех:

— Эх ты, мямля, тут судьба ее решается, а она... Да начнешь работать, ты ему эти несчастные четыреста-пятьсот рублей за месяц вернешь. Он и не хватится. Бери сама, не раздумывай.

Люся украла у отца деньги. Снова состоялось свидание с Женечкой за шикарным столом. На этот раз они встретились дома у маникюрши. Много пили, а затем Женечка, заявив, что ему необходимо как следует осмотреть фигуру новой манекенщицы и установить, подходит ли она к этой должности, выпроводил хозяйку из комнаты, заставил Люсю раздеться и... изнасиловал.

Ночевала Люся у той же маникюрши, которая громко смеялась над ее слезами и говорила, что «все умные женщины так поступают». Утром она передала девушке позолоченные часики — «подарок от нового друга».

— И не вздумай идти жаловаться, — пригрозила она, — а то, знаешь, что с тобой сделают? Посадят, и все. Ты ведь теперь кто? Ты воровка. Родного отца обокрала. Свидетелями будем, что на твои деньги пили. И никто не поверит, что изнасиловали тебя. Сама ты ему на шею пьяная вешалась. Где хочешь буду это говорить. Так что тебе одна теперь дорога — с нами. Наша ты теперь, воровка.

Люся возненавидела Женечку и его напарницу, но идти против них побоялась.

А еще через несколько дней Люся Чиженюк несла по указанному адресу украденные у кого-то вещи. На ее длинных, загнутых ресницах подрагивали слезинки.

 

КУРКИШКИН-МЛАДШИЙ

— Мой сын — яркая индивидуальность, — любила повторять Анна Осиповна Куркишкина своим немногочисленным друзьям и знакомым. — Виктору нельзя ни в чем перечить. Да, да, он не терпит возражений и не знает преград. У этого мальчика самобытный, волевой характер. Я уверена, он рожден, чтобы господствовать над окружающими. А его челюсти? Вы обратите внимание на его челюсти и подбородок американского боксера. И какое прелестное сочетание! Тяжелый подбородок и высокий, вдохновенный лоб. Нет, не возражайте, это говорит о многом, я знаю!

Но Анне Осиповне никто и не думал возражать. Она выбирала таких знакомых, которые не возражали.

Единственным близким человеком, делавшим иногда попытки с ней не согласиться, был ее муж.

В таких случаях Анна Осиповна начинала глубоко вздыхать, легонько трогать виски кончиками пальцев и смотреться в зеркало расширенными, страдальческими глазами. Выражение лица ее принимало трагический оттенок.

Свое умение превращаться в «замученную тираном-мужем женщину» она приобрела еще в годы нэпа, когда заставляла своего «растяпу супруга» отрешиться от «хамских профсоюзных традиций» и покупать в Торгсине боны за «эти наши советские деньги».

Делая страдальческое лицо, Анна Осиповна вместе с тем не забывала отпускать короткие язвительные замечания в адрес каких-то, существующих вообще, «ничтожеств с апломбом».

Тогда папа Куркишкин тушевался, пробовал оправдываться, и Анна Осиповна, одержав «победу» над мужем, обычно начинала плакать. Плакала она хрипловатым грудным басом, поминутно трогая глаза и губы платком и заботясь о том, чтобы не принять некрасивой позы.

С раннего детства Виктор Куркишкин считал свою мамашу ничтожеством и злился на нее, а позже, когда вырос, взял себе за правило при каждом таком споре отца с матерью брезгливо выходить в другую комнату и пережидать, «когда кончится это комедиантство».

Об отце он вообще никогда не думал, очень просто принимая его существование: «Отец принес конфеты, игрушки, отец принес получку», или: «Папа, мне завтра нужны будут деньги, приготовь, пожалуйста».

У самого Куркишкина-старшего было только одно конкретное пристрастие: он любил играть в лото на деньги, проводя за этим занятием все вечера в комнате у соседа и радуясь, как ребенок, каждому пустячному выигрышу.

Он давно уже видел в семье лишь обузу.

Такой была эта троица к тому времени, когда мы впервые познакомились с Виктором Куркишкиным, ударившим в клубе на танцах молодого человека. Ударил он его за то, что молодой человек отказался уступить Виктору одновременно приглашенную ими на танец девушку.

— Вы хам, — сказал Виктор, — ничтожество!

— А вы дурак, — отрезал соперник.

Виктор неумело ударил его по лицу.

После посещения членами штаба семьи Куркишкиных и письма по месту службы отца Виктора он записал в своем дневнике:

«Я открыл в себе нотку бунтарства. О, как я сжимал кулаки, когда ушел из этого их ужасного штаба. Место, где подчиняют людей, как они говорят, коллективу. Что такое коллектив? Толпа. Я не признаю коллектива. Это насилие над моей личностью. Но спокойно. Надо держать себя в руках и... бунтовать. Я это понял у них в штабе... Глупцы, они сами натолкнули меня на эту мысль. У них сидел один молодой человек с ультрамодной прической. Кто он? Бунтарь, конечно же! Ха-ха-ха!

Это единственная сейчас форма безнаказанной борьбы с обществом: быть не таким, как все.

Тот молодой человек выглядел смешным? Ну и что же? Он велик тем, что смешон.

Это мощно! Ура! Да здравствуют индивидуумы!»

Следующие страницы дневника были заполнены подобными же рассуждениями. Одна за другой шли строчки:

«Мне все больше и больше нравится эта борьба. Она хороша еще и потому, что ты всегда на виду».

«Я окружен свитой. Смешно! Я даже сам не заметил, как вокруг меня сгруппировались единомышленники, нет, это не то слово, большинство из них не мыслит, а лишь чувствует то, что я знаю, что я открыл. Поэтому они, вероятно, и группируются около меня. Это единочувствующие. Ого, новое определение, мое определение! «Единочувствующие» — здорово! Конгениально!»

«Странно, чувство власти оказалось сладким. Мне нравится почитание, нравится лесть. Раньше за собой этого не замечал. Если я скажу, что куртка какого-либо фасона «не фонтан», завтра ее в нашем клубе уже не носят.

«В нашем клубе»... В чем дело? Я начинаю пользоваться этим их языком: «наш клуб, наш завод». Чепуха! В мире есть мое и есть ничье, есть я и есть никто. Все — это никто. Недавно в старой библиотеке матери раскопал томик без конца и начала. Это Ницше. Потрясающе! Многого не могу понять, но... Потрясающе!»

«Не писал больше месяца. У меня несчастье. Скоро возьмут в армию. Что же это? Я не хочу в армию! Не хочу. Я не могу подчиняться какому-нибудь сержанту!»

«Все делается, чтобы задавить личность, меня. Меня не будет, будет солдат. Что делать? Там не поднимешься над всеми, там ты в форме, а то, что я выше их мыслью, они не поймут».

«Спасибо матери, глупа, но сообразила. Отбоярился на три месяца. Отец ничего не знает, да он и не страшен, маман держит его в кулачке. О-о-о, маман — фигура! Эти глупые люди чрезвычайно практичны. Я бы сам никогда не додумался до спасительного выхода, до которого дошла она природной хитростью самки, берегущей своего детеныша. И — я согласен! Да будет так!»

«Все пропало. Ничего не понимаю, не соображаю. Как это произошло? Все рухнуло. Что ж это?!! Почему?!! Какие-то комиссии, повестки, люди!.. Я солдат. Нет, не то — меня нет! Есть сержант, как его здесь называют, — командир отделения, мой господин, да, да, господин, потому что он мне приказывает и я вынужден подчиняться».

Дальше в дневнике Куркишкина шло несколько пустых страниц. Последние два листочка он снова заполнил:

«Я идиот! Я глупец! Я ничтожество! Бояться сержанта! Ха-ха! Командир отделения — ангел по сравнению с теми, кем он командует. Это чудовища. Мне страшно. Ни один не делает ничего без ведома других. Меня ужасает эта их железная спаянность! Для меня теперь все человеческое осталось по ту сторону. Здесь только одна сила — сила механизма. Это называется армией, а они еще называют коллективом. Что я против них? Ноль, но я не хочу быть нолем, я хочу быть выше их. Я. Что делать?»

«Я сойду с ума от своих мыслей. Они меня разбирали всем отделением. Меня! Скоты! Им не нравится, что я их ни в грош не ставлю, им не нравится мое поведение. Я знаю, что они смотрят, как я ем, сплю, хожу по естественным надобностям. Глядят все вместе и говорят, что это ради моей же пользы. И они не так глупы, как я думал: У меня и раньше были такие минуты, когда я не хотел никого видеть. Но тогда, дома, я выгонял мать из комнаты. А что делать здесь, в стаде? Мне никуда не уйти от их глаз, а они даже могут меня жалеть. Меня! Хамы! На учениях они, обманывая старшину, берут часть моих заданий на себя. Они уверены, что я еще не постиг теории, — я, постигший Ницше. Хохочу над ними в душе и позволяю делать пустопорожнюю работу за себя этим коровам из стада. Трудитесь, трудитесь мышцами, раз не можете головой, а я не хочу работать!»

«Два месяца не писал, «учился». Смешно! Меня учили устройству мин. Меня! Зачем мне это? Меня будут посылать разряжать мины на минных полях, оставшихся после войны? Две какие-то деревенские дуры подорвались на этих минах в соседнем лесу. Не-ет, не выйдет! Сами, мои милые, сами. Кто не хочет умирать, тот страхует себя сам. Нет, нет, не хочу! Не хочу! Меня может не стать! Подумать только, из-за кого? Из-за каких-то баб, которым не хочется ходить в лесу, где мины. Так не ходите! Не ходите!

Я так много думаю об этих деревенских, из-за которых я должен буду рисковать жизнью, что стал их даже ненавидеть. А что там ненавидеть? Раньше бы я их просто презирал».

«Хо-хо. Еще одна деревенщина подорвалась. Говорят, из города вызвали опытных саперов. А дальше? Через год? Тогда пошлют и меня — мин еще хватит!»

И короткая строчка:

«Нет! Больше не хочу. Завтра с утра!»

Когда командиру дивизии принесли рапорт о солдате Викторе Куркишкине, задержанном патрулем за длительную самовольную отлучку, и обнаруженный у него в кармане личный дневник, командир, внимательно прочитав все, долго сидел неподвижно.

Его страшное на вид, обезображенное в войну взрывом фашистской мины лицо, казалось, не выражало никаких мыслей — маска изуродованного человека. Потом он достал из бумажника фотографию друга, погибшего от той же мины, которая его изуродовала, и, посмотрев на нее, спрятал. Даже теперь лишь несколько синих жилок набухло на висках командира дивизии да буро-красные пятна ожогов побурели еще больше.

«Самовольная отлучка... Нет, тут не просто распущенность. В сущности, его дневник — подлая философия предателя». Командир пододвинул к себе рапорт и написал на уголке четким почерком: «Судить».

 

ДЕЛО С ПОЩЕЧИНОЙ

Следующая встреча нашего штаба с Валерием Чесноковым и Люсей Чиженюк произошла при довольно печальных обстоятельствах. Мы хотели снова поговорить с ними о «стилях и модах», как обещали при первом знакомстве. Отложили же этот по всей вероятности долгий разговор на конец вечера только потому, что сразу пришлось заняться неотложными делами.

В комнату штаба ввели чуть пошатывающегося, не очень молодого флотского офицера в парадном, шитом золотом мундире, с кортиком.

— Пьяный и приставал к девушкам, — по-военному вытянувшись, доложил командир группы комсомольского патруля.

— Это не в нашей компетенции, — объяснил я, — сейчас вызовем военный патруль.

— М-м-м, протестую, — вдруг замычал моряк, уставившись на меня выпуклыми бычьими глазами, — на каком основании меня задержали?

— Вы пьяны, — объяснил я, — сейчас за вами приедут.

— 3-за мной?

Разговор в таком духе продолжался минут пятнадцать. Наконец приехал патруль из военной комендатуры.

— Не в нашей компетенции, — также объявили они, поговорив с офицером в отдельной комнате, — он гражданский.

— Как гражданский?

— Вот его паспорт.

Мнимый офицер сидел, покачиваясь и старательно пытаясь мыслить. Пришлось вызвать милицию. На следующий день в отделении выяснилось, что «моряк» работает... банщиком. На вопрос изумленных милиционеров, что же его заставило надеть форму морского офицера, он подробно и на этот раз довольно связно объяснил, что ему уже тридцать восемь лет. На голове «от влажности атмосферы при исполнении служебных обязанностей с недавних пор выросла большая лысина», и поэтому девушки не желают с ним танцевать западноевропейские танцы. Форма же придает «самостоятельность» и «заставляет девушек кидаться».

Посмеявшись над стареющим ловеласом, милиционеры оштрафовали его за нарушение закона о ношении воинской формы и привлекли к ответственности за хранение холодного оружия.

Возможно, об этом банщике в морской форме не стоило бы и рассказывать, но в процессе допроса всплыла одна деталь, имеющая непосредственное отношение к происшедшим ранее событиям.

Во время разговора со следователем «моряк» признался, что приобрел офицерский мундир и погоны у гражданина, который по знакомству продает самые различные вещи. Квартира гражданина находилась рядом с тем двором, где был ранен Яша Забелин.

Совпадение показалось странным. Не туда ли направлялись преступники сдавать «ахчу» и «шмутки»? Злополучного банщика познакомил с человеком, продавшим ему морскую форму, какой-то стиляга Ромочка. На вопрос, как выглядел Ромочка, банщик ответил, что «естество наружностей этого стиляги исчезло из головы». Смешно, но слово «стиляга» «моряк» произнес с нескрываемым презрением.

За квартирой подозрительного продавца было установлено наблюдение.

Следующие два посетителя штаба также имели некоторое, правда очень косвенное, отношение к делам шайки Хромого.

Когда патруль привел их в штаб, даже мы, повидавшие уже кое-что, остолбенели. Перед нами стояли два человека: один, судя по внешности, из начала девятнадцатого столетия, другая — из современного западноевропейского кабака. У парня на длинных, почти до плеч, смазанных каким-то маслом волосах был надет... самый настоящий цилиндр. Похожие на две толстые колбаски бакенбарды обрамляли худенькое лицо с влажным носиком и полуоткрытым из-за хронического насморка ртом. На парне было нечто вроде фрака с длинными фалдами и брюки со штрипками. В левой руке, унизанной дешевыми колечками со стеклышками, он держал трость с набалдашником.

На девушке была очень короткая белая трикотажная юбка и блестящая черная атласная блузка с напуском сантиметров на десять ниже талии. Юбка кончалась намного выше колен. Пунцово-красные серьги в ушах и разлапистый проволочный паук на груди дополняли ее туалет. Толстый слой пудры придавал лицу неподвижное выражение маски.

— Фу ты, — даже вскочил со стула Костя Лепилин, на днях утвержденный заместителем начальника штаба вместо Болтова, — прямо с ног валят, ну и монстры!

Но через полчаса мы уже самым искренним образом жалели этих «монстров». Истории их были стереотипны. Оба окончили всего по четыре класса. Оба не захотели учиться дальше и стали разнорабочими. Оба, не будучи знакомы друг с другом, пришли к одному и тому же финишу.

Начался разговор. И лишь после того как они убедились в нашем дружеском отношении к ним, были поведаны несложные причины этого маскарада.

— Мне было обидно, — рассказывала девушка, — зарабатываю я хорошо, сама вроде не урод и одеваюсь чисто, а на танцах никто не приглашает. Вот я и стала думать, в чем дело? Другие девочки хуже одеты, да стильно. Их и приглашают.

— А где вы работаете?

— На фабрике «Искра».

Я посмотрел на Нину. Она покраснела, закусила губу.

Парень работал сортировщиком овощей на московской товарной.

— Как ты додумался именно до такого костюма?

— Валерка такой есть, Чесноков. Все высмеивал меня — «брюки простые». Вот я и решил доказать, чего ему и не снилось.

— Действительно, не снилось, — не выдержала Нина, — тебе и самому-то, наверное, раньше такое не снилось.

Парень через силу улыбнулся.

— Хотел первым быть.

— Первым надо быть в учебе и труде, тогда и заметен будешь, — произнес я банальную фразу. Но странно, в этот момент мои слова никому не показались банальными.

— Вот что, ребята, — Костя решительно отодвинул стул и шагнул к двери, — пошли разыщем этих местных «законодателей мод» Чеснокова и... как ее, Чиженюк. Пора с них потребовать ответ. Как, Валентин?

— Давай, — согласился я. — Только без шуточек, слышите? Чинно, благородно.

— Есть!

Но отыскивать Валерия не понадобилось. Дверь рывком распахнулась, и легкий на помине Чесноков собственной персоной, прошлепав по полу ярко-желтыми заграничными полуботинками, буквально вылетел на середину комнаты.

— Я тебе покажу драться! — раздался за дверьми чей-то суровый голос.

Затем дверь затрещала, нечаянно задетая мощным плечом, и в комнату вошел толстый сердитый парень.

#img_25.jpg

— Я тебе покажу драться, — повторил он, показывая мгновенно съежившемуся Валерию огромный, похожий на продолговатую дыню кулак. — Как дам вот по затылку!

— Спокойнее, товарищ, — вмешался я, — кто вы такой?

— Я? — Парень удивленно заморгал глазами. — Как кто? Человек! А вот этот прохвост только что ударил девушку. Понимаете? А вы кто такие? — вдруг набросился он на меня. — Поставили вас порядок наводить, патруль называется! Девушек бьют, а вы сидите тут, покуриваете. Другие за вас работать должны, что ли?

— А вы бы, товарищ, не беспокоились, если уж вам так трудно.

— Вот это здорово! — Толстяк неожиданно рассмеялся. — Вы, что же, хотите, чтобы я спокойно смотрел, как при мне девушку бьют? Не-ет, у нас так не бывает.

— Где это у вас? — полюбопытствовал Костя.

Выпив подряд несколько стаканов воды и вытерев обильно выступивший на лице пот, парень осторожно опустился на стул. Оказалось, что он сибирский колхозник, приехал в Ленинград по просьбе областного управления сельского хозяйства, чтобы рассказать об опыте освоения целинных земель.

— Комсомолец? — спросил я.

— Нет, — парень виновато улыбнулся, — не комсомолец, да только там, в зале, и другие возмущались. А вот вас хвалит народ, вы не обижайтесь, я сгоряча это так... шуганул.

Побеседовав немножко, мы распрощались. Толстяк ушел танцевать.

— Ну что, может, поговорим, — обернулся я к Чеснокову, — «пофилософствуем»?

Трудно пересказать тот наш разговор с Валерием. Это была отнюдь не беседа. Забыв от ярости, что они в штабе, и уже не сдерживаясь, ребята просто кричали на него, грозили отдать под суд за хулиганство, излупить его и выгнать навсегда из города. Кричали, что они этого добьются, а под конец Нина даже расплакалась.

— Это зараза, подлая зараза! — сквозь слезы говорила она. — Их надо уничтожать, как вредных бактерий, дезинфекцией. А рассадники таких микробов у Табульшей... — Нина кивнула в сторону Болтова.

Болтов, только что вместе со всеми яростно возмущавшийся Чесноковым, вспыхнул, стукнул кулаком по столу. Голос его сорвался.

— Когда-нибудь кончится это издевательство? — почти взвизгнул он. — Ракитин, заставь ее прекратить эти разговоры. Я же тебе все рассказал.

— Он тебе еще не все рассказал, — неожиданно спокойно сказала Нина, — вот честное слово, не все. Но он трус, он не выдержит, расскажет.

— Прекрати, — обозлился я, — вы что, с ума сошли? Нашли время!

И опять на Чеснокова обрушилась лавина гневных сравнений и эпитетов.

А Валерий молчал. Только его глаза, неестественно округлившиеся, растерянно перебегали с одного лица на другое. Штаб кипел. Кроме Валерия, молчали еще лишь двое — Костя Лепилин и я. На какую-то долю секунды я попытался себе представить, что вот и на меня так же обрушился поток человеческого гнева, брезгливости, отвращения. Нет, что угодно, только не это!

— Валя, хватит, — нагнувшись ко мне, шепнул, наконец, Костя. — Хватит!

— Хватит, — сказал я громко. — Довольно! Он ведь тоже человек, хоть и девушку бил.

Пришлось еще раза два прикрикнуть, пока мои друзья немного успокоились. А в мозгу у меня все время неотступно стучало: что же дальше? Как сделать так, чтобы до него дошло по-настоящему?

Еще не представляя, что нужно делать, а скорее инстинктивно, боясь упустить момент, я встал.

— Прошу всех оставить штаб, — прозвучал будто не мой, а чей-то незнакомый, чужой голос. — Костя, останься.

С удивлением посмотрев на нас с Костей, ребята неохотно вышли. Наступила напряженная тишина. Что сказать ему? Что? Нужные слова, как назло, не приходили. Я бросил просящий взгляд на Лепилина.

— Вот что, Чесноков, — медленно произнес он, словно отвечая на мой взгляд, — мы тебя могли бы посадить в тюрьму за хулиганство, но мы не будем этого делать, — он отвел глаза в сторону, — потому что нам жаль тебя.

— Да, иди, — быстро сказал я, вдруг поняв, что именно эти слова я все время и пытался найти. — Мне очень стыдно перед моими ребятами, пожалуй, я совру им что-нибудь, не признаюсь, но мне тоже тебя жалко, так вот, по-человечески. Очень уж плохо тебе сейчас. Иди.

Уже дома я задумался над тем, правильно или неправильно поступили мы с Костей, отпустив Чеснокова. Ведь он ударил девушку. Мне и самому иногда начинало казаться, что не стоило отпускать. Можно ли поддаваться мимолетному голосу чувства? Конечно, нет! Я начальник штаба! Я не имею права!

И только мы отпустили Валерия, ребята привели Люсю.

— Вот она, разговаривайте. — Командир группы крепко держал ее за локоть. — Брыкалась, пока вел. Сверху вроде девушка, а внутри вся сгнила. Так меня материла доро́гой. Да, понимаешь, мат ко мне не липнет. Он тебя саму пачкает, красавица.

— Это уж никак не вяжется с той великосветской ролью, которую вы играете, — насмешливо заметил Костя, оглядывая Люсю с головы до ног. — Матерщина — это совсем из другой оперы. Или переквалифицироваться изволили?

— Костя, — сказал я спокойно, — брось, это ни к чему. Послушайте, мадам, или как вас, не ходите вы к нам больше, не пачкайте наш Дом культуры. Ну есть же другие места на свете. Почему вы обязательно к нам идете? Как вас еще просить?

Видимо, девушка приготовилась к другому разговору, потому что она с недоумением взглянула на меня. Потом опустила голову.

— Значит, гоните? — неожиданно спросила она хриплым голосом. — Сгнила для вас?

— Не гоним, а просим, — спокойно ответил я, — просим.

И тут произошло то, что впоследствии не раз заставляло меня задумываться.

Длинные Люсины ресницы дрогнули, она судорожно прижала к губам платок, даже не заметив, что размазывает губную помаду.

— Что ж, — сказала она, — гоните! Я уйду. А может быть, меня на поверхности только и удерживало то, что я иногда среди людей нахожусь? Спасибо, хорошие люди! Избавлю вас, избавлю.

Вскинув рывком голову, она стремительно вышла.

Мы молчали.

— Пойду проветрюсь, — деланно беспечным тоном сказал вдруг, направляясь к двери, Паша Сергеев. — Душно у нас.

Вслед за Пашей под разными предлогами вышли в зал и другие ребята.

Что Чиженюк хотела сказать уходя? Что?

Кажется, наш с Костей авторитет в штабе за этот вечер сильно поколебался.

Когда мы уходили домой, Костя угрюмо сказал:

— Знаешь, Ракитин, я устал. Очень устал...

 

НИЩИЕ ДУХОМ

Электричка плавно тронулась с места, перрон поплыл назад; легко перестукиваясь с рельсами, зарокотали колеса.

На душе у меня было празднично.

Я сидел у окна и думал «ни о чем». Как это хорошо, когда можно думать без спешки, когда можно никуда не торопиться, зная, что у тебя впереди целый свободный день. Я отдыхал.

В другой половине вагона ехало много каких-то студентов, и они пели песню, от которой становилось еще приятнее отдыхать вот так, в покачивающемся вагоне электрички. В душе к чувству радости примешивалась приятная грусть.

Слова этой песни были мне знакомы:

Я не знаю, где встретиться нам придется с тобой. Глобус крутится, вертится, словно шар голубой. И мелькают города и страны, параллели и меридианы, и каких маршрутов только нету, по которым нам бродить                                     по свету...

Поезд шел в Зеленогорск. Все получилось в общем неожиданно, но интересно.

На днях после очередного рейда Костя Лепилин спросил меня:

— Что-то у тебя, Валентин, вид плохой? Похудел ты и синяки под глазами... Устал, что ли?

— Устал, — честно ответил я Косте, — измотался с этим хулиганьем. Ведь каждый день приходится с ними встречаться. Трудновато.

Услышав мои слова, Костя помрачнел.

— У меня бывает такое чувство, — сказал он, не глядя на меня, — что кругом одни жулики. Вот идешь по улице и кажется: что ни человек, то жулик или хулиган... Так можно и человеконенавистником стать, — помолчав, добавил он горько. — Я понимаю, это чепуха, но чувство есть чувство.

— У меня тоже был такой период, — признался я. — Это в общем... слабость. Понимаешь, концентрация грязи вокруг нас — членов штаба — большая, каждый день их ловим, люди этих хулиганов, может, и вообще не видят, а мы с тобой каждый день. Вот нам и кажется...

— Я это понимаю, — вдруг улыбнулся Лепилин, — я уже сказал себе, что нельзя из-за небольшого количества дряни смотреть на всех людей с подозрением. Но только ты, Валентин, уже вылечился, успел уже побороть в себе это чувство, а я еще нет. Такое чувство — это, так сказать, «издержки производства». Отдыхать нам надо побольше. А представь себе Дзержинского, — неожиданно добавил он немного погодя, — Дзержинский не раскисал. Нет, большую веру в людей надо иметь, — решительно заключил Костя. — Если любишь людей, тогда и со всяким злом бороться не трудно.

Поговорив, мы разошлись.

И вдруг сегодня утром, когда я еще спал, раздался телефонный звонок.

— Ракитин? — прогудел голос в трубке. — Это Лепилин говорит, не узнаешь? Ты чем решил сегодня заниматься?

Переступая босыми ногами по крашеному полу и топчась на одном месте, я объяснил Косте, что сегодня воскресенье, поэтому сначала я буду читать книгу, потом займусь расчетами одного рационализаторского предложения, которое мы готовим с товарищем по цеху. Потом буду обедать, потом заниматься, а потом поеду в клуб — на очередной рейд, Косте там быть тоже не мешало бы.

— Брось, — неожиданно сердито прервал меня Костя. — Это обычная песня — заниматься, работать, другого от тебя и не слышишь. Давай-ка, Ракитин, — голос его вдруг стал вкрадчивым, — давай-ка, друже, поедем сегодня в Зеленогорск. Там море, солнце, пока еще приятное, хотя почти уж не греет, пообедаем где-нибудь в ресторанчике под резной крышей — пока они еще не закрылись, — на веранде, а? Ух, и здорово будет! Давай хоть напоследок на волю, к природе.

— Едем, — еще не подумав, согласился я. — Твое предложение, знаешь, очень хорошее, но только...

— Что только, — заорал на другом конце провода Костя, — что только?! Слышать ничего не хочу! Сухарь! Воздух же, море! Чтобы ты не передумал, я сейчас еду, а встретимся в Зеленогорске на вокзале. Чтобы через полтора часа был там, понял? Беги одевайся. Пляшешь небось босиком на голом полу?

Костя довольно захохотал и повесил трубку.

И вот я в вагоне. Поезд быстро летит в Зеленогорск — к соленому ветру, морю, к отдыху, и замечательная студенческая песня заставляет отбивать такт ногой:

...мы детей своих вырастим в факультетской семье, мы их запросто выучим, как ходить по земле, потому что мы народ бродячий, потому что нам нельзя иначе, потому что нам нельзя                                  без песен, чтобы в сердце не забралась плесень...

— Идиоты, — гнусаво произносит кто-то за моей спиной. — Они детей своих вырастят в факультетской семье! Коллективно, так сказать, сообща! Папы, мамы перепутались, папы путают мам... А лично бы я в этом деле колхоза не потерпел... — Раздается громкий хохот.

Мгновенно, как будто избитый цинизмом этого «высказывания», я оборачиваюсь.

Только теперь я замечаю, что все соседнее купе заняла компания стиляг. Лица как будто знакомые. А может быть, я ошибаюсь, у них у всех лица на один лад: одинаковые прически с коками, одинаковые бакенбарды, вытягивающие и без того длинные, худосочные физиономии, одинаковые галстуки «кис-кис» на тощих, немощных шеях, незнакомых со спортом.

Даже смех у них какой-то одинаковый: деланный, показной. Как будто они смеются не для себя, а для «уважаемой публики». И девицы у них на один лад: крашеные до уродства, с толстым слоем пудры на лице. И это молодежь?

Интересно, как же они летом загорают на пляже? Ведь такой слой пудры ни один ультрафиолетовый луч не пробьет.

— ...Дети у них вырастают и тоже превращаются в одну семью, — продолжает между тем гнусаво острить стиляга. На нем желтые бархатные брюки. Он длиннонос и на вид немного полнее других. Выражение лица у него цинично-брезгливое, улыбка кривая, глаза странные, почти без ресниц; где я его видел? Он явно доволен всеобщим вниманием и рисуется.

Уж не та ли это компания из квартиры Табульша, о которой рассказывала Нина? И штаны у этого длинноносого бархатные, и девицы на тех как будто похожи...

Я тут же гоню от себя эту мысль. Может быть, совсем не они... Такие компании однотипны. А длинноносый двадцатилетний циник мелет уже минуты три одну и ту же пошлость «о папах и мамах». Наконец я не выдерживаю.

— Послушайте, — говорю я, вставая и наклоняясь над спинкой скамейки соседнего купе, — неужели вам не стыдно? Ведь то, что вы говорите, это гадость. Ведь у вас у самого есть мать. Вы при ней тоже так вот, с издевкой произносите это слово?

«Оратор» замолкает. На его лице появляется выражение откровенной злобы. Даже циничная улыбка медленно сходит с губ.

— А вам какое дело? — вдруг кокетливо спрашивает одна из девиц.

Она несколько раз оглядывает меня и, видимо, довольная, переглядывается с подругой. Вторая тоже начинает играть глазами. Конечно, это они флиртуют со мной. Безграничная глупость! Черт знает что! Парни хоть ведут себя иначе, и то спасибо.

Они все встали, физиономии злющие, кулаки стиляг сжаты. Кажется, они сейчас кинутся на меня.

Но страха у меня нет. Есть возмущение и... удивление. Я их не понимаю.

— Спокойнее, братцы, спокойнее... — Кто-то мягко берет меня за талию и легонько отодвигает в сторону. Я и не заметил, что к нам подошли студенты. Это, кажется, геологи. У них форменные куртки, у одного на плечах круглые, шитые золотом погоны горняка.

— Так ведь можно и до драки дойти, — говорит тот, который отстранил меня от стиляг. Он светловолосый, плотный, с заломленной назад фуражкой. Все лицо его покрывают крупные рыжеватые веснушки. Особенно много их на курносом носу и около глаз. Он мне нравится. У парня хорошее русское лицо, задорное и уверенное, лицо спокойного человека.

— Что здесь происходит? — осведомляется он, посматривая то на меня, то на стиляг. — Что не поделили?

Стараясь быть спокойным, я рассказываю, в чем дело.

— Мы никому не позволим вмешиваться в нашу личную жизнь, — вдруг говорит длинноносый стиляга. Он у них, кажется, «идеолог» и претендует на первую роль. — Мы не позволим каждому лезть в наши души!

Это у них-то души? Я вдруг начинаю хохотать. Наверное, в этом смехе выливается все мое напряжение последних минут.

Глядя на меня, улыбаются и студенты. Их в вагоне очень много, куда больше, чем стиляг, которых всего шестеро.

И компании циников ничего не остается делать, как тоже улыбаться.

— Вот что, ребята, — говорит кто-то из студентов, — давайте, пока едем до Зеленогорска, поговорим, а? Вы тоже до Зеленогорска? Ну и чудесно! Посидим, потолкуем. Сели?

Этот разговор запомнился мне на всю жизнь. Начался он вопросом:

— Друзья, вы знаете, кто такой Олдридж? «Друзья», к которым был обращен вопрос, нерешительно переглянулись.

#img_26.jpg

 

#img_27.jpg

— Это какой-то писатель, — пошевелив перед собой пальцами, решил выручить друзей «идеолог».

— А Григ? — совершенно серьезно задал вопрос геолог. — Кто такой Григ?

— Григ — это тоже писатель, — мило улыбнувшись и делая глазки, вступила в разговор одна из девиц. — Он еще написал как будто какую-то вещь...

«Идеолог» опять хочет ответить, выручить, но его снова перебивают вопросом:

— Скажите, ребята, а как называется пакт, который заключили против нашей страны на Востоке?

В первое мгновение я даже не сумел сообразить, почему шестеро стиляг разом заулыбались.

— Мы политикой не интересуемся, — наконец пояснил за всех «идеолог», — пусть лошади думают о политике, у них головы большие.

— Так... — Мой сосед, веснушчатый студент, закрыл рот платком и стал кашлять.

«Тактичный парень, — подумал я, — а мне вот трудно удержаться от смеха».

— Так, — перестав кашлять, повторил студент. На глазах у него блестели веселые слезинки. — А чем вы вообще интересуетесь? Нет, правда, без смеха, чем-нибудь интересуетесь?

— Мы интересуемся спортом, — неожиданно вмешался в разговор молчавший до того второй стиляга.

— Спортом? — Девушка-студентка из стоявших в первом ряду полукольца, окружившего стиляг, внимательно посмотрела на того, кто это сказал. — Каким же видом спорта? Дело в том, что я мастер спорта, — добавила она, чуть запнувшись, — я занимаюсь легкой атлетикой и парусом. А вы?

— А мы плаванием и греблей.

— Что-то не похоже, — усомнилась студентка. — А вы не скажете, кто на последних Олимпийских играх получил золотую медаль по плаванию?

— Нет, я соврал, мы занимаемся автомобилями, — сразу же без тени смущения ответил стиляга. — У моего предка есть автомобиль. Я учусь на нем ездить. Это тоже спорт.

— Безусловно. — Глаза девушки потухли, она чуть вздохнула. — Папина «Победа»?

— Нет, у отца «ЗИМ», — не поняв иронии, поправил ее парень. — И еще я занимаюсь живописью, так что вы зря подсмеиваетесь.

— Вам нравится Рембрандт? — послышался тут же вопрос. — А какого вы мнения о творчестве Веласкеза?

— Я видел их творчество, — скривил губы «живописец». — У нас с вами, наверно, разные точки зрения, я вообще не понимаю классики, она устарела.

— Устарела? Вы хотите жить без классики?

— Нет, зачем же. Она может лежать, храниться в музеях. Но сейчас другой век. Сейчас век атомной энергии, век темпа. Жизнь несется. Сейчас нужно уметь изображать мир точкой.

— Чем, чем?

— Точкой. Точка — это скорость, темп, а классика медленна. Классическая литература тоже устарела, сейчас идут, — он так и сказал «идут», — детектив, комиксы — там динамика. Нам, современным людям, нужно действие, а не рассуждения. Такой век.

«Живописец» посмотрел на мое лицо и, запнувшись, замолчал.

Потом мало-помалу на его губах опять появилась всезнающая усмешка. Он победным взглядом искоса оглядел свою компанию. Особенно едко он посмотрел на «идеолога», видимо считая, что заткнул его за пояс своей эрудицией.

— Я в прошлом году был на практике, — задумчиво проговорил мой сосед, — и искал как раз урановую руду. Вот, значит, я-то и строю век атомной энергии, но ведь я строю его на основе классики. Наш век тоже будет классическим для будущих поколений. Какая там точка. Тут точкой не отделаешься. Тут нужны широкие, вдохновенные полотна. Ясные, реалистические. И картины, и книги, и все что угодно лишь с трудом смогут объять наши дела. А вы — точка!

— Да, жизнь летит, — добавил кто-то, — жизнь несется. А вам не кажется, ребята, что несется-то она мимо вас? Вы не обижайтесь, ведь это правда.

Когда мы вышли из вагона в Зеленогорске, студентка — мастер спорта — вздохнула:

— Хорошо-то как! Воздух, простор! Жизнь продолжается. Мальчики, я когда с ними говорила, мне так и казалось, что несет мертвечиной! Это же мертвецы. Разве это люди?

— Я смотрел на них и думал, — вставил шагавший рядом с ней студент, — вот такой псих, желающий передать жизнь точкой, может любую гадость сделать. Дай ему в руки взрывчатку, подучи... и взорвет что-нибудь. Точка — взрыв, и ничего нету. По его словам, это и есть жизнь. Бред какой-то!

— Это не его мысли, — сурово ответил светловолосый веснушчатый студент, — это чужие мысли, которые он берет на веру, даже не пытаясь их обдумать. Такие мысли о жизни — точке — это психологическая диверсия, идущая к нам из-за океана. А эти парни и девушки — неучи, поддаются диверсии. У них нет ничего своего. Они, знаете, кто? Они нищие! Нищие духом. Их надо заставить учиться.

— Слушайте, — повернулся он вдруг ко мне и подошедшему к нам Косте, — пошли, братцы, с нами. Проведем день вместе? У нас будет весело.

— Пошли, — ответили мы с Костей разом, не раздумывая, — Мы с удовольствием.

— Ну, тогда будем знакомы. Меня зовут Иван — Ваня, а вот его — Мирза, а его — Юлиус, а ее — Мариан, а ее Анна Витес. Целый интернационал. Ох, и хорошо же здесь, братцы!

Мы с Костей весело рассмеялись. И вдруг я вспомнил.

— Костя! — закричал я еще более веселым голосом, страшно довольный своей памятью. — Я же вспомнил, где мы видели этого длинноносого дурака в бархатных штанах! Во время нашего самого первого рейда! Не помнишь? У кинотеатра. Ну, значит, тебя тогда рядом не было. И компания, кажется, та же.

 

О ВОДКЕ И ЧТО ТАКОЕ «ПЛАН»

С тех пор как штаб комсомольского патруля начал активную борьбу с пьянством, в нашем районе резко уменьшились случаи хулиганства и нарушений общественного порядка.

Правда, добиться того, чтобы водку продавали только там, где положено, оказалось не так-то легко.

Сначала то и дело в штабе раздавались телефонные звонки:

— Начальство? Тут около кинотеатра ларек «Пиво-воды», знаете? Так вот, продавец водкой из-под прилавка торгует, так сказать, по знакомству. Что делать?

— Как что? Составьте немедленно акт, завтра добьемся, чтобы его уволили.

— А если он подписывать не хочет и даже в ларек не пускает?

— А вы и не ходите. Завтра сам к нам прибежит крокодиловы слезы лить. И подписывать не давайте, обойдемся без его подписи.

— Тут пьяницы волнуются, — понизив голос, в самую трубку шепчет командир группы, — просят, чтобы не трогали его, говорят, что он это по их просьбе, по доброте душевной делал.

— Знаем мы эту «доброту душевную», — зло отвечает Костя, — он им от этой «доброты» на каждые пол-литра сто граммов не доливает.

Через полчаса снова звонок.

— Валя, тут около «Гастронома» прямо на улице компания собралась, водку распивают. Стакан им в «Гастрономе» дали.

— Кто дал?

— Да какая-то уборщица, тетя Даша.

— Найдите милиционера. Он оштрафует пьяниц, а заодно и директора «Гастронома». Пусть следит за своими работниками и за тем, что около магазина делается.

Но не все происходило так просто. Иногда, для того чтобы раскрыть хитроумные пути, по которым доставляется водка в клуб, патрулю приходилось вести настоящую «исследовательскую работу».

На контроле при входе все «танцоры» были как стеклышко. Там стоит наш пост, он имеет категорический приказ — пьяных и тех, от кого разит водкой, на танцы не пускать!

Мы часами ломали головы: как проникает водка на танцевальные вечера?! Все подозрительные лазейки были под наблюдением. Карманы брюк и пиджаков не оттопыриваются — за этим тоже строго следит наш глаз. И все же факт, как говорится, налицо: в танцевальном зале есть пьяные.

— Ребята, узнал! — ворвался однажды в помещение штаба сияющий Костя Лепилин, — Они бутылки под брюки прячут! Привязывают их к ногам, там, где брюки раструбом. Я совершенно случайно обнаружил, прикоснулся ногой, чувствую, что-то мешает. А у него там бутылка. Сейчас приведут хитреца.

— Нет худа без добра, — глубокомысленно заметила Нина, — стиляги, значит, не могут водку проносить, у них брюки узенькие, сразу заметно.

Вот во время одной из таких «исследовательских» операций мы и столкнулись с непонятным явлением.

С некоторых пор комсомольский патруль стал обращать внимание на то, что кое-кто из молодых людей ведет себя в клубе чрезвычайно странно.

Человек не пьян, водкой от него не пахнет, и все же он заговаривается, бормочет чепуху, глаза у него мутные. Он явно в болезненном состоянии. Честное слово, мы даже ходили к врачам справляться, нет ли какой-нибудь болезни с такими симптомами. Врачи ответили: такой болезни нет.

Однако мы чувствовали, что происходит что-то отвратительное. Их было немного, этих почти невменяемых людей, но все же они попадались, и что ни месяц, то больше.

Разгадка пришла неожиданно. Уже несколько раз ребята докладывали, что кое-кто из мальчишек, которых мы подозревали в карманном воровстве, все чаще говорят между собой о каком-то «плане».

Сначала мы решили, что речь идет о плане расположения служебных лестниц клуба, по которым иногда «зайцы» пробираются на танцы.

— План? — спросил нас подполковник Топорков, присутствовавший на заседании штаба, когда мы подводили итоги работы за месяц. — Где вы слышали это слово?

Мы рассказали. Подполковник нахмурился.

— Завтра я пришлю к вам своих людей, — сказал он, — покажите им тех парнишек. «План» на жаргоне преступников означает папиросы, набитые табаком, смешанным с опиумом. Давно уже не наблюдалось этого рецидива. Последнюю крупную группу торговцев опиумом мы выловили в тридцатых годах.

Подполковник при нас же позвонил своему начальству и доложил о случившемся.

Только теперь нам стало ясно, кто такие люди с мутно-мечтательными глазами.

— Вы, — сказал подполковник, — кажется, помогли нам нащупать нить, ведущую к преступлению. Теперь сами ничего не предпринимайте, даже не показывайте вида, будто что-нибудь знаете. Вытянуть одну нитку не интересно, нужно распутать весь клубок. И помните, — Топорков поднял палец, — полный секрет.

 

МОКРАЯ НОЧЬ

— Дедушка Игнат — веселый человек, — говорили в свиносовхозе «Красный партизан» о ночном стороже Игнате Филипповиче Сидорове, — его послушать — обхохочешься. Инвалид, а не унывает. Молодец!

На самом деле сторож Сидоров совсем не был веселым человеком. Такая слава пошла о нем из-за одной-единственной прибаутки, которую он повторял всем и каждому.

— Меня фактически уже нет, — говорил он, уморительно подмигивая сперва правым, а потом левым глазом. — От бывшего Игната Филиппова Сидорова осталось лишь одно кровяное давление. Ага, что?

Шутка звучала одновременно и смешно и грустно, поэтому все жалели старика.

— Герой, не сдается! Из нас в его годы песок будет сыпаться.

Сидоров действительно был серьезно болен, но болен в основном из-за собственной глупости и безволия. Лет двадцать назад ему пришлось удалить аппендикс. Операция, как известно, несложная. Но Игнатий Филиппович так кричал и плакал, так жаловался на то, что у него все болит и ему и. уснуть, что ему через каждые несколько часов делали уколы морфия. Морфий для безвольных людей — опасная вещь.

Пролежав в больнице из-за своего нытья недели на две больше, чем положено, Сидоров вышел оттуда почти морфинистом. С тех пор он всякими правдами и неправдами старался раздобыть морфий.

Должность ночного сторожа при племенном свинарнике в совхозе устраивала его по многим статьям. Во-первых, днем масса свободного времени и можно шляться из поликлиники в поликлинику, из аптеки в аптеку, выпрашивая ампулы с наркотиком. Во-вторых, работать он вообще не любил, а у ночного сторожа что за работа — сиди да поглядывай. В-третьих, уколами морфия он наслаждался поздними вечерами, когда обычно все уже ложатся спать. В-четвертых, как ни странно, он сочинял, правда очень безграмотные, стишки и любил природу. Свинарник же находился на окраине совхоза, рядом с лесной дорогой, над которой по ночам было ясно видно созвездие Большой Медведицы.

«Дедушке» Игнату было всего сорок восемь лет, но выглядел он глубоким стариком, так изуродовала его пагубная страсть.

С каждым годом доставать морфий становилось все труднее и труднее. Наркомана Сидорова уже знали во всех больницах, поликлиниках и аптеках, он состоял на учете в психоневрологическом диспансере. Его клятвы, обещания, просьбы и мнимые припадки все реже и реже помогали ему. Люди не хотели его убивать.

Но с некоторого времени Сидоров вдруг переменился. Он стал меньше бегать по больницам и все чаще стал рассказывать о своем кровяном давлении. Если бы окружающие его люди были понаблюдательнее, они заметили бы, что перемена эта наступила как раз тогда, когда к директорской дочке стал захаживать длинный молодой человек в узеньких брючках, желтых заграничных ботинках и с удивительно смешной прической — коком. Дочка директора Люся Чиженюк называла его Валерочкой. Но, к сожалению, люди, работавшие с Сидоровым, мало интересовались личными делами «дедушки» и продолжали держаться общепринятого мнения: «герой», «шутник», «старый дуб все не валится». Эта история «старого дуба» стала известна комсомольскому патрулю при очень неожиданных обстоятельствах.

Темной, мокрой осенней ночью Митя Калмыков и Паша Сергеев возвращались домой. Оба они и работали и жили в нашем районе. Оба они этой ночью по заданию штаба проводили рейд в общежитии молодых строителей, которое находилось за городом, неподалеку от свиносовхоза. Друзья устали, а идти до города оставалось еще километра полтора-два.

На пустынном ночном шоссе, по которому они шли, внезапно остановилась грузовая машина. Присмотревшись, ребята увидели, как из нее выскочили двое людей — один из кабины, другой из кузова — и, перепрыгнув через кювет, побежали к маленькому одноэтажному дому, стоявшему за пустырем, чуть в стороне от рабочего поселка.

— Слышь, Калмыков, — сказал Сергеев, останавливаясь передохнуть. — Давай подойдем попросимся у шофера, может, подвезет?

— Не подвезет, — ответил Калмыков, — нынче шоферы такие пошли деляги. Сразу по пятерке попросит. А у нас денег нет.

Друзья поравнялись с машиной. Увидев ребят еще издалека, шофер открыл капот и стал рыться в моторе.

— Нету места, — буркнул он в ответ на робкую просьбу ребят. — Машина срочным грузом забита.

— А что вы везете так срочно? — поинтересовался Сергеев. — Может, поместимся все же?

— Да катитесь вы отсюда к чертовой матери, — каким-то охрипшим, неестественным голосом закричал шофер, не поднимая головы, — что я, каждому обязан докладывать, что ли? Идите своей дорогой!

— Видишь, — Калмыков дернул за рукав Сергеева, — я же говорил, без денег ничего не получится. Пошли, Пашка!

«А что они все-таки везут?» Быстро обойдя машину, Калмыков из свойственного молодости любопытства приподнял край брезента. В лицо ударил теплый запах крови и мяса.

— Свиньи, — шепотом определил Митя, — только что заколоты. Откуда он их везет, как ты думаешь?

— Пошли! Нечего время терять, — тянул его за рукав Сергеев, — какое тебе дело?

Друзья двинулись дальше.

— Послушай, — вдруг остановил товарища Калмыков, когда они шагов через триста подошли к перекрестку, где шоссе соединялось с проселочной дорогой, — послушай, Сергеев, а откуда он все-таки их везет? Тут рядом и бойни-то нету.

— Откуда, откуда, — передразнил Сергеев, — ясно откуда, из совхоза «Красный партизан». Там свиней выращивают, не знаешь, что ли? Пошли быстрее. Я, знаешь, как с тяжелыми опоками днем намаялся, спать охота.

— Нет, постой! — Калмыков вдруг перешел на шепот. — Чует мое сердце, здесь что-то нечисто. Сейчас такое время, что свиней еще не колют. И потом, почему они не освежеваны? Из кузова даже кровь капала.

Волнение товарища подействовало на Пашу.

— Пошли, — порывисто сказал он, повернув назад, — мы только проверим документы у шофера и номер машины запишем на всякий случай. — Хотя, наверное, ты ошибаешься, — добавил он.

Но проверять документы комсомольцам не понадобилось. Увидев, что ребята спешно возвращаются, шофер, закрыв лицо согнутым локтем, бросился бежать в поле. Сильные, ловкие ребята довольно быстро нагнали его, с ходу повалили на землю. Пряча лицо, он яростно сопротивлялся.

— Еще ругался, — сердито бормотал Митя, — еще ругался, собака! Говори, откуда свиней везешь? — Тяжело дыша, Калмыков нагнулся к шоферу, связывая ему руки ремнем. — Ты?! Вот тебе раз! — воскликнул он, отпрянув. — Да ведь это же Болтов из штаба!

— Ты что? Не может быть! — Сергеев поспешно наклонился. — Болтов? Как ты очутился в машине? Чего ж ты убегал от нас?

— Развяжите, — не отвечая на вопрос, тяжело дыша, потребовал Болтов. Он напряг мускулы, пытаясь разорвать ремень. Затем выругался.

— Да развяжите скорее, вы что, с ума сошли?

Сергеев, начавший уже развязывать ремень, вдруг выпрямился.

— Постой, постой, а почему ты везешь неосвежеванных свиней? Ты же, говорят, теперь на бойне работаешь? Но там как будто так не делают. На месте и свежуют. Верно, Калмыков?

— Я тебе уже говорил, что не делают. Нигде так не делают, вот что странно. Иди-ка сюда.

Еще раз заглянув в кузов и посоветовавшись шепотом, друзья решительно заткнули Болтову рот носовым платком, связали ноги рубашкой Сергеева и положили его под куст прямо на мокрую землю.

— Подождем твоих спутников, — мягко объяснил Калмыков. — Ты, Болтов, не обижайся. Сам бы так же сделал. Из кузова-то кровь капает.. И свиньи плохо забиты, одна даже еще ногой как будто дергает, понимаешь...

...Укрывшись за кузовом машины, друзья стали терпеливо ждать.

— Попадет нам по первое число, — внезапно проговорил Митя Калмыков, — а вдруг он никакой не преступник, просто так побежал? Не узнал нас, думал, к примеру, что ограбить хотим. Вот будет позор! Может, развяжем?

— Брось! — зло ответил Сергеев. — Заварил кашу, а теперь на попятный? Нет уж, давай до конца, вот только без рубашки холодно.

Ответить Калмыков не успел. От домика отделились и направились в сторону машины два человеческих силуэта.

— Дождь еще брызжет, черт, — выругался Сергеев, — ничего не видно.

Люди приближались к машине.

— Что-то шофера нет, — проговорил один из них, — заснул, что ли?

— Заснешь тут, как же, — хрипло ответил другой. — Эй, Болт, — крикнул он вполголоса, — ты где?

Не сговариваясь, ребята вскочили. Но тут произошло неожиданное: один из неизвестных резко выбросил вперед руку, раздался негромкий сухой треск. Сергеев вскрикнул. В тот же момент ранивший его человек повернулся и бросился бежать, чуть прихрамывая. Другой, замешкавшись на секунду, засеменил за ним. Эта секунда решила его судьбу.

Воспользовавшись заминкой, ребята быстро настигли его, ударили по голове, скрутили назад руки.

Человек с пистолетом, высоко вскидывая ноги, бежал по пустырю. Пробежав метров двести, он остановился, еще раз выстрелил и уже медленнее побежал дальше. Пуля просвистела высоко над головами.

— Брось, не догоняй, — хрипло проговорил Сергеев товарищу, — рытвины там, канавы. Да одному и несподручно, а у меня рука ранена.

— Покажи, — нагнулся Калмыков. — Ух ты, кажется, в ладонь навылет. В больницу скорее надо, кровь сильно идет.

— Ничего, я пока платком перетяну. Ну и птиц, кажется, мы поймали, а? Гляди только, чтобы не ушли.

Калмыков угрожающе шагнул к связанным.

— Я им так руки перетянул — не пикнут. Жаль только, штаны теперь у меня сваливаются.

— А ты у Болтова ремень возьми.

— И то правда.

Посоветовавшись, комсомольцы решили, что кому-нибудь одному отправляться за помощью нельзя — опасно. Да и другому здесь оставаться тоже нельзя. Вполне вероятно, что в домике остались сообщники воров. Единственный выход — срочно везти в город тех, кого удалось задержать. Стали заводить машину. Стартер, завывая, гудел, но мотор почему-то не работал. Сергеев зло выругался.

— Что будем делать?

— Нести одного на спине сможешь? — спросил Калмыков. — Болтова, он, кажется, полегче.

— Смогу, — подумав, ответил Паша, — а машина? Этих унесем — машину угонят? Пойди потом доказывай, что в ней было.

А мы сейчас. — Калмыков полез в кабину, достал инструменты. Выпустив из баллонов воздух, он закинул ключи, домкрат и насос в канаву.

— Теперь не уведут, — удовлетворенно кивнул он головой. — Паша, давай нагибайся, я помогу взвалить твоего на спину.

Через минуту друзья, пошатываясь под тяжестью живого груза, двинулись к городу.

#img_28.jpg

— Не брыкайся, — кряхтя, посоветовал Калмыков своему «ездоку», — а то опущу на землю да морду набью, слышишь? Чего молчишь?

— Он не ответит, — проворчал через несколько минут Сергеев, — я ему рот рукавицей шоферской заткнул.

Паша поморщился от боли. Висящая плетью рука начала сильно ныть. Болтов оказался очень тяжелым и все время сползал со спины.

«Перекресток близко, — подумал Сергеев, — там передохну у кустиков». Он с надеждой всматривался в. темноту. Наверно, именно потому, что Паша так жаждал поскорее добраться до этих кустов, он и заметил, что за одним из них кто-то шевелится.

— Митя, гляди, — повернулся он всем туловищем к товарищу, — там...

Договорить он не успел. Из кустов раздался выстрел. Болтов на его спине сильно дернулся. Сергеев упал на мокрый асфальт. Рядом с ним, сразу оценив обстановку, упал Калмыков и загородил себя связанным бандитом.

Несколько минут прошло в напряженном ожидании. Но больше ничего не было слышно, лишь монотонно шуршал дождь да в груди у обмякшего Болтова что-то клокотало и булькало.

— Это он в меня метил, а я как раз к тебе повернулся, он в своего и угодил, — вдруг тихо сказал Сергеев и скрипнул зубами. — Ух, не могу, прямо на руку свалился. Больно. И оружия нету.

— Встать сможешь? — так же тихо спросил Митя.

— Придется.

— Ну, тогда вставай и Болтовым прикрывайся, я тебе его на плечи подам. Если хотят, пусть в своих бьют.

Как бы в ответ на эти слова Болтов перестал хрипеть, еще раз дернулся и затих.

— Понесли, — решительно скомандовал Калмыков, — помрет еще у нас на руках.

Выстрелов больше не было.

Минут через десять комсомольцы встретили на шоссе двух рабочих. Те сбегали за милиционером.

— Мокрая ночь сегодня, — сказал через полчаса сотрудник уголовного розыска, смотря на руку Сергеева, — крови сколько! В машине-то полкузова натекло от свиней. А этот ваш Болтов мертв, зря тащили.

...Под утро директор свиносовхоза «Красный партизан» Прокопий Иванович Чиженюк зажег в комнате свет и разбудил дочку.

— Люся, — растерянно сказал он, держась за сердце и с усилием глотая воздух, — проснись! Какие-то люди племенных свиней порезали, которых мы на выставку готовили... В Москву... Годы труда... и сторожа вот... зачем же они?..

Внезапно побагровев, Прокопий Иванович рухнул на пол. Потрогав зачем-то дрожащими пальцами губы, Люся закричала и в одной рубашке выбежала на крыльцо.

— Сторож умер от отравления опиумом, — дал через день заключение судебный врач, анатомировавший Сидорова. — Курил папиросы с опиумом, — пояснил он, — так называемый «план». Страшно вредная штука. На посту курил — двадцать один окурок нашли. Двадцать один удар по организму. Сердце не выдержало. Интересно, где он их достал?

 

ВТОРАЯ ЖИЗНЬ ЖЕНЕЧКИ ВОЛКОВА

«Радиотехник Евгений Александрович Волков — хороший, добросовестный работник, технически грамотен, политически развит, морально устойчив. Пользовался заслуженным авторитетом у сослуживцев».

Такую характеристику предъявил год назад молодой человек среднего роста, с тоненькими черными усиками и еле заметной хромотой левой ноги начальнику отдела кадров одной из проектных организаций.

— А чертить умеете? — спросил начальник, с удовлетворением прочитав характеристику. — Учить не придется?

— Что вы, — молодой человек еле заметно улыбнулся. — Я ведь техник-конструктор. Конечно, умею.

Начальник, кивнув головой, передал характеристику инспектору по кадрам.

— В пятый отдел, — распорядился он, — к Трубецкому.

Так Женечка Волков начал свою жизнь на новой работе. Потянулись дни, месяцы. Ничего плохого о нем сослуживцы сказать не могли. Трудолюбив, в меру настойчив, звезд с неба не хватает, но исполнителен, вежлив. «Да и не обязательно всем звезды с неба хватать, — шутили сослуживцы, упоминая о Женечке, — иначе скоро звезд не останется».

Встречали его несколько раз на Невском в обществе каких-то развязных молодых людей и девушек. Одет он был тогда, правда, весьма крикливо, но ведь это не на службе. Зарабатывает человек хорошо, живет один с матерью-старушкой. Его дело — пусть одевается как хочет и дружит с кем хочет.

В пятом отделе, где работал Волков, народ был сплошь пожилой. Самому молодому — сорок пять лет. Поэтому и держался Волков от коллектива немного в стороне, но не слишком. Однажды даже написал в стенную газету две заметки: одну — о трудовой дисциплине, другую — в связи с Международным женским днем. Несмотря на то, что обе заметки состояли в основном из газетных цитат, надерганных как попало, начальник отдела Трубецкой остался доволен.

— Погодите, мы из него еще активиста сделаем, — пообещал он профоргу. — Пооботрется парень.

— Что ж, «нашему бы теляти да волка з’исты», — ответил профорг. — Ваша заслуга будет. А по-моему, из таких активистов не получается. Серая личность!

Ежедневно ровно в шесть часов вечера «серая личность» складывала в письменный стол бумаги, сдавала начальнику чертежи, открепляла чертежную доску и, как все сотрудники, отправлялась домой.

С этой-то минуты и начиналась вторая жизнь Женечки Волкова, в которой никто не смел бы его назвать «серой личностью». В этой жизни у него чаще всего вообще не было имени, а существовала кличка, по странной игре судьбы тождественная его фамилии, — Волк, Волчишка, Хромой волк. Кличка эта полностью определяла сущность его второй и «настоящей» жизни. Имелись, правда, у него еще два прозвища: одно из них знали лишь два человека в городе, а второе — и того меньше: только он сам.

«Сладенький» — так его называла лишь мать, сухонькая, приветливая, хлопотливая старушка.

Уже больше восьми лет никто его не называл «Агент Кат». «Кат» был списан фашистской разведкой в 1944 году как убитый случайным попаданием немецкой бомбы.

...Двадцать второе июня 1941 года шестнадцатилетний Евгений Волков встретил в Западной Украине на маленькой пограничной заставе. Его дядя, командир заставы, не любил племянника. Вытребовал он его к себе только после многочисленных слезных писем матери Евгения — жены покойного брата.

«Помоги, — писала она, — ради светлой памяти мужа моего и твоего брата, помоги! Евгений совсем отбился, от рук. У него и мысли появляются какие-то страшные, говорит — надо убить всех, кроме русских, тогда и бояться некого будет. Это он от радио так. Передач по радио наслушался иностранных. Тайно он слушает эти передачи на русском языке. Сам радио смастерил. Вразуми ты его, один он у нас в роду остался».

Вразумлять племянника командиру заставы не пришлось. В первом же бою он погиб, защищая Родину, а Евгений Волков оказался в плену. Но перед этим ему удалось сделать такой ловкий ход, который помог ему впоследствии обмануть даже прожженную разведку рейхсвера. Незадолго до того часа, когда фашистские ударные части перешли государственную границу Советского Союза, командир заставы, словно предчувствуя недоброе, а может быть, даже получив кое-какие сведения, отослал племянника на машине в город. Вместе с Евгением туда отправили и его одногодка Юрия Топоркова — сына комиссара заставы. До города они так и не доехали. Бомба с немецкого самолета прямым попаданием разбила машину. Юрия и шофера убило наповал, а Волкова взрывной волной отбросило метра на два от машины и оглушило.

Придя в себя, Евгений, шатаясь, подошел к перекореженной машине, увидел лежавший рядом труп Юрия. Скорее машинально, чем сознательно, Волков вытащил у него из бокового кармана паспорт и комсомольский билет и, плача от испуга и жалости к себе, побрел обратно на заставу.

Здесь его и схватили солдаты зондер-команды немецкой группы прорыва. Они могли убить Евгения, но не убили лишь потому, что это был первый комсомолец, попавший в их руки. У него в кармане лежал комсомольский билет Топоркова. Свои же собственные документы он перед отъездом в город спрятал в привязанный к талии черный шелковый мешочек, который ему сшила мать, отправляя в далекий путь на заставу.

Так Евгений Волков превратился в Юрия Топоркова. По странному стечению обстоятельств даже карточка на паспорте была пробита осколком так, что лица распознать не было никакой возможности.

Дальнейшее произошло довольно просто: новоявленного Топоркова доставили в штаб одной из частей, били, быстро выбили из него немногочисленные ростки стойкости и честности, с трудом привитые матерью, а затем после обстоятельного жесткого допроса отправили в концентрационный лагерь с особым режимом.

— Если большевики всех комсомольцев воспитали таким образом, — брезгливо сказал штурмфюрер, допрашивавший Евгения, — нам в этой стране нечего делать. В Красной Армии много комсомольцев. Ее можно взять голыми руками.

Может быть, попади Евгений в концлагерь попозже, когда уже в лагерях организовались группы сопротивления, его бы еще привели в чувство мужественные, непобедимые люди. Его бы сумели вытянуть из болота предательства. Но так не получилось, и через полгода Волков стал законченным подлецом. Там, в лагере, он и получил кличку «Кат». Так его стали называть бывшие его товарищи после того, как он вызвался убивать пленных поляков из соседнего сектора.

К началу сорок четвертого года за «Катом» числилось уже много «операций». После лагеря он окончил годичную школу полицаев в Германии и успел «поработать» на Украине. Ему казалось, что каждый убитый с его помощью человек отдаляет его, «Ката», от справедливого суда. Убитый ничего ведь не сможет рассказать о своих подозрениях, о том, что Топорков не Топорков, а Волков. Правда, позже он уже боялся, что в Волкове узнают Топоркова. Во взгляде каждого честного человека ему чудились подозрение, догадка, разоблачение, суд.

В сорок четвертом году Волков, опытный уже вешатель-провокатор, на этот раз совершенно сознательно сделал второй, не менее ловкий ход. Поняв, что власти его хозяев приходит конец, он засунул в пальто лежащего на дороге изуродованного бомбой человека документы Юрия Топоркова и достал из тайника свой, с огромным трудом сохраненный паспорт.

«Кат» ушел в подполье. А в Ленинграде появился «хороший, добросовестный работник» Евгений Александрович Волков.

Его рассказу о «мытарствах в страшной немецкой оккупации на Украине» поверили. Ни в каких документах партизан, ни в каких данных нашей разведки, ни в рассказах советских людей не значилось имя Евгения Волкова. Он отрастил черные усики и в целях конспирации стал даже хромать. Для этого ему приходилось подкладывать в правый ботинок толстую стопку бумаги.

Жизнь потекла спокойно. Спокойно в том смысле, что он больше никого не убивал, не мучил, не истязал. Волков поступил в техникум связи. С детства радиолюбитель, вдобавок прошедший курс радиотехники, в шпионской школе в Германии, он учился хорошо, но студенты и преподаватели его не любили.

— Поганый какой-то человек, — говорили о нем, — не поймешь чем, но поганый.

Однажды он подслушал такой разговор и понял, что невольно выдает себя. Видимо, главную роль в его странных и необычных отношениях с людьми играл страх. Он не покидал его ни на минуту — ни днем, ни ночью, ни на людях, ни в одиночестве. Тогда Волков огромным напряжением воли изменил поведение. Он научился быть приветливым и добродушным. После года беспрерывного железного самоконтроля ему это удалось, но нервы все больше и больше требовали чего-то такого, что могло заглушить вечное ожидание возмездия. Водка не помогала. Опиум тоже. Тогда однажды, в припадке безысходного отчаяния, заподозрив случайно встретившегося ему человека в том, что тот узнал его (прохожий имел неосторожность внимательно посмотреть Волкову в лицо), «Кат» выследил его и на темной лестнице ударил ножом в спину. Ударил безошибочно, так, как учили еще в гестапо.

Гнетущий страх не прошел, но появилось другое чувство. Еще один ушел с дороги, может быть знавший о нем что-нибудь. Убить бы их всех! Пусть не ему одному будет плохо.

В поисках опиума, без которого ему было совсем уж худо, Волков проник в уголовный мир и быстро, без усилий завоевал там «положение». Здесь он хоть немного ощущал себя самим собой. Его боялись.

Расчет у Волкова был трезвый. Если его поймают как уголовника, не расстреляют. «К нам, уголовникам, не липнет», — придумал он поговорку. Только бы не всплыла история с «Катом» — тогда верная гибель. От этой мысли он часто просыпался по ночам и, укрывшись с головой одеялом, тихо выл, так тихо, чтобы не услышала мать.

В городе стали появляться стиляги. Это категория глупых людей, сразу сообразил он. Глупые вне подозрений, за ними не следят, над ними только смеются. Этого ему и было нужно.

Всегда тщательно, по последнему крику моды одетый, с фатовскими усиками, Волков стал признанным авторитетом среди стиляг. Ему доставляло удовольствие дурачить этих «несчастных мокриц», как называл он их про себя, делать из них клоунов, выставлять на посмешище всему городу, втягивать в преступления. Не одному же ему садиться на скамью подсудимых? Чем больше, тем лучше. Часто бывая в кино со знакомыми девицами, Женечка обнаружил вдруг в себе совершенно неожиданное свойство. Он мог, оказывается, быть сентиментальным, переживать судьбы героев и волноваться за них. В жизни ненавидевший людей, он даже сочувствовал им на экране. Может быть, потому, что они были бесплотны и не могли причинить ему вреда? Кто знает.

Как-то один из друзей-воров предложил Волкову за большие деньги организовать драку на Старо-Невском.

— Под шумок, — сказал он, — почистим карманы. Получится крупная сумма, тебе четверть.

Волк выполнил это дело, но потом сообразил, что оно носит «политический» характер, и, предварительно разведав, не сообщил ли «дружок» куда следует о том, кто настоящий организатор провокации, попросту «убрал» его. Он чуть не отправил на тот свет и Люсю Чиженюк, которая помешала ему уничтожить Лару Васильеву — возможного свидетеля.

Наконец Волков почувствовал, что пора уходить, слишком много натворил он уже бед в городе. Но для этого нужны были деньги. И он замыслил заключительную «операцию со свиньями». Организовано все было «чисто».

Через Валерия Чеснокова Волков сумел снабдить наркомана сторожа папиросами «план». Люся об этом не знала. Он ей в последнее время почему-то перестал доверять. В тот день, когда было намечено ограбление свиносовхоза, Болтов должен был попроситься работать в ночь, развозить мясо по складам. «Задержка машины на час-полтора, — рассуждал Волков, — не вызовет подозрений. Шофер скажет, что чинил заглохший мотор». Подъехал Болтов к свинарнику, когда свиньи были уже заколоты.

Затем, по плану Волкова, Синицын должен был просолить ворованное мясо и, немного выждав, продать его на базаре. Но, как уже известно, все получилось иначе.

Тогда «Кат» пошел еще на одно преступление. Он был убежден, что Синицын его не выдаст, хотя бы потому, что раскроются и другие их общие дела. Так же твердо он был уверен и в том, что Кирилл Болтов при первом же допросе подробно расскажет обо всем, что знает. Увидев, что столь тщательно подготовленная им операция провалилась, Волков решил во что бы то ни стало убрать Болтова.

Калмыков и Сергеев ошибались, когда думали, что сумевший убежать бандит стрелял в них. Нет, Волков действовал наверняка. Он стрелял в Болтова.

Гестаповская «учеба» и в этот раз не подвела. Волков опять ушел от наказания. Расчет его оказался точным. Синицын принял всю вину на себя. Следствие грозило затянуться до бесконечности. Даже экспертиза не смогла точно установить, сколько людей совершало преступление. Сергеев и Калмыков плохо запомнили, как выглядел человек, который убежал. Снова милиция получила только кое-какие приметы, но и они много значили.

 

Я НЕ ХОЧУ ВОРОВАТЬ

Субботнее заседание штаба комсомольского патруля шло своим чередом. Мы уже успели обсудить поведение двух «танцоров», которые почему-то брыкали ногами во время танца. И хотя они пытались внушить нам, что «теперь такая мода», что «за границей все так танцуют», мы все же попросили их больше подобных вещей не делать.

— Мода модой, — спокойно заявила Нина, — но нельзя же другим людям чулки и брюки пачкать.

Затем в штаб пришли другие «танцоры», и на этот раз... сами. Надо сказать, что в последнее время к нам стали часто заходить ребята с вопросами, не имеющими непосредственного отношения к работе комсомольского патруля.

— Хлеб у райкома отбиваете, — шутливо заметил как-то Ваня Принцев, который зашел в штаб во время беседы с одной такой «делегацией». — Давайте, ребята, давайте, дело благое.

На этот раз «танцоры» пришли с вопросом, так сказать, по существу: можно ли танцевать стилем «линда», или это тоже «пошлый стиль»?

— Вот что, ребята, — признался я начистоту, — что такое стиль «линда», я не знаю. А вы обратитесь к дирижеру танцев. Она больше нас в этом понимает.

— Да были мы у нее, — рассмеялась хорошенькая кудрявая девушка, — она к вам и послала.

— Ну, если к нам послала, значит танцуете вы неважно, — расхохотался Костя, — к нам зря не посылают. Есть немножко? Признайтесь?

— Конечно, есть, — ответила за подругу другая девушка. — Но ведь надоедает одно и то же, хочется и потанцевать по-другому.

— К сожалению, получается все же на один манер, — заметила Нина. — Честное слово, мне иногда кажется, что у некоторых из вас осложнение после гриппа, такие странные производите вы движения во время танцев.

— А вы?

Нина вспыхнула.

— А я вообще не люблю танцевать.

— Вот видите, а нас беретесь учить!

— Между прочим, Нина, они правы, — вмешался я в разговор. — Нам самим нужно научиться как следует танцевать. Учим, учим, а показать не умеем. Кстати, мы обсуждали этот вопрос в райкоме и решили организовать бесплатные курсы бальных танцев силами инструкторов-общественников. Так что приходите учиться в следующую субботу, девушки, ладно?

Только успели девушки закрыть за собой дверь, как в комнату буквально ворвался наш старый знакомый Валерий Чесноков. Лицо его было бледно. Лоб и щеку пересекал тонкий, покрытый не зажившей еще бурой корочкой шрам. Увидев меня, он вдруг сделал несколько шагов назад, будто хотел бежать, но потом кашлянул и негромко сказал:

— Мне нужно с вами поговорить.

— Пожалуйста, — удивился я. — В чем дело?

— Наедине поговорить нужно.

— А у меня нет секретов от моих товарищей. Это мои друзья, говорите при них.

— Ну что ж, если не хотите, я уйду.

— Иди, Валя, — громко сказала Нина. — Иди, иди, у него натура особая.

— Его тоже возьмите с собой, — не обращая на Нину взимания, попросил Валерий, указав на Лепилина.

Переглянувшись с Костей, мы вышли в соседнюю комнату, Чесноков плотно прикрыл за собой дверь и, задыхаясь, остановился перед нами.

— Я связан с шайкой воров, — без всяких предисловий заявил он, — помогите мне уйти от них.

Костя сердито пододвинул стул.

— Если не хочешь с ними иметь дела, взял бы да и ушел, — сказал он без всякого удивления, словно давным-давно знал, что Чесноков вор.

— Вы не понимаете, они убьют меня! — Валерий опустился на стул и спрятал лицо в ладони. — Я боюсь их, — признался он дрожащим голосом, — за мной уже пустили колуна, а я не хочу воровать! Не хочу, не хочу!! — Голос его поднялся до крика.

— Что у вас тут происходит? — приоткрыла дверь Нина. — Истерика?

— Не входи сюда, — рассердился Костя. Он шагнул к двери и запер ее на ключ.

— Вот что, Чесноков, — сказал я, подождав, пока щелкнул замок, — давай, во-первых, без истерик, а во-вторых, рассказывай по порядку. Что привело тебя сюда? С какой шайкой ты связан? Что такое колун? И, пожалуйста, возьми себя в руки. Такой огромный парень, а ревешь как белуга.

Чесноков отнял руки от мокрого лица.

— Сейчас, — всхлипнул он, — сейчас... я немножко... справлюсь.

Налив ему полный стакан воды, мы приготовились слушать. Но то, что начал рассказывать Валерий, заставило нас прервать его и срочно позвонить Топоркову.

— Товарищ подполковник, — тихо сказал я, заслонив трубку ладонью, — нам нужно видеть вас, и как можно быстрее. Тут такое... такое...

Видимо, подполковник почувствовал по моему голосу, что произошло что-то очень серьезное.

— Хорошо, — ответил он, оборвав меня на полуслове, — сейчас буду.

В присутствии Топоркова Чесноков повторил все сначала.

— Я пришел к вам, — заговорил он, обращаясь ко мне и нервно комкая мокрый носовой платок, но уже не плача, — потому что со мной никто не разговаривал так, как вы в тот раз. И вы, — кивнул он Косте. — Как с человеком. Я топиться хотел, вешаться, а вы меня пожалели.

— Ладно, — перебил его Костя, — давай дальше без сантиментов; что такое колун?

— Колун — это, ну, как бы мститель. Я не выполнил их задание, и меня решили убить. Вот, — показал он на свежий шрам, пересекающий лоб и щеку, — хотели бритвой по горлу, а я отшатнулся. Только лицо порезали.

— Какое задание ты не выполнил? Кто тебя ранил? Кто этот колун?

— Колуном послали Блина, я не знаю его фамилии. А задание у меня было — сесть в тюрьму.

— В какую тюрьму? Зачем?

— Да, да! Вы мне не верите. Женечка Волк — это наш атаман — сказал, что я должен пройти теорию в тюрьме. Он говорил, что меня там всему научат. Заключенные научат. Он сказал, что я уже прошел практику и даже участвовал в ограблении пьяного, а там мне дадут теорию. И еще, чтобы у меня биография была испорчена. Тогда, он сказал, я уже от них никуда не уйду.

Подполковник, до сего времени сидевший с совершенно, бесстрастным лицом, достал маленькую записную книжку и вписал в нее что-то тоненьким карандашиком.

— Продолжайте, — кивнул он головой.

Шаг за шагом Чесноков рассказал все свои похождения. Про бумажник, украденный в ресторане, про желтые ботинки, которые у него и сейчас на ногах, про драку на Старо-Невском, где он, уже втянутый в шайку, должен был кричать «помогите», толкать кого попало и как можно сильнее. Рассказал Чесноков и о том, что недавно познакомился со сторожем свинарника и носил ему по две-три папиросы «план» каждую неделю.

— Только однажды, — Чесноков назвал день, когда был ограблен совхоз «Красный партизан», — я ему отнес целую пачку.

— Зачем? — задал вопрос подполковник.

— Не знаю, мне так велел атаман.

— За что же они решили тебя убить? — спросил я.

Чесноков, несмотря на страх и волнение, вдруг смущенно улыбнулся..

— Помните, когда вы меня отпустили? Я тогда девчонку по лицу ударил. Так вот, я ее ударил нарочно. Мне сказали — ударишь, тебя посадят, но ненадолго, года на два. Это тебе будет теория. А вы меня отпустили. Тогда атаман решил, что я всех продал. Хорошо, что Блин только что после болезни встал, — Чесноков содрогнулся всем телом, — мне бы не уйти от него. Он и в совхоз не ездил потому что больной был.

— Почему же теперь тебя не трогают?

— Потому, что я атаману все рассказал подробно, весь наш разговор с вами, — он покраснел. — Вы уж простите. Я тут вас продал, все сказал — как пожалели, как ваша эта девушка говорила, что Болтов про Табульша рассказывал... Атаман тогда же решил, что Болтова надо убрать. Это я так думаю.

Мы с Костей незаметно переглянулись. Топорков поднял на меня суровые внимательные глаза. Я опустил голову.

Валерий тем временем, не обращая на нас внимания и целиком отдавшись своим чувствам, продолжал рассказ. Наконец замолчав, он вздохнул.

— Если я уйду отсюда по-хорошему, меня все равно убьют, — на глазах его навернулись слезы. — Теперь я не знаю, что делать. Спрячьте меня!

Уточнив еще целый ряд фактов и попросив Чеснокова вкратце написать все рассказанное на бумаге, Топорков вдруг улыбнулся.

— Молодец, — сказал он, разглядывая Валерия, — есть еще, значит, порох в пороховнице? Но судить тебя все равно будем. Ты не обольщайся. Может быть, суд за твое признание и оправдает тебя. Не знаю. А пока в обиду не дадим. Атаман твой хитрый, да и мы не лыком шиты. Кстати, его все равно не сегодня-завтра возьмут. Все связи раскрыты. И о тебе кое-что известно. Вовремя ты пришел, должен я тебе сказать.

Подполковник повернулся ко мне.

— Сделаем тактическую хитрость: я своих людей пошлю его застраховать. Будет в безопасности. А вы сотворите вот что: ровно через тридцать минут, — подполковник посмотрел на часы, — да, за тридцать минут я успею, так вот, через полчаса пусть твои ребята берут его за шиворот, ведут в раздевалку и отправляют домой. По пути и в раздевалке ругайте как следует да погромче. Кстати, ругать его и так не мешает. А ему послушать полезно, — Топорков строго посмотрел на Валерия. — Поняли?

— Поняли, товарищ подполковник.

— Ну добро! — Топорков отозвал меня в сторону. — Не исключена возможность провокации, — сказал он, глядя мне в глаза, — доверяй, но проверяй. Мы не знаем, что они там задумали. Змея перед смертью всегда больно кусается. А Волков определенно чувствует, что он «на поводке». Явки его перекрыты, но все же...

#img_29.jpg

Подполковник задумался.

— Я вот к чему это говорю, у тебя телефон есть дома?

— Есть.

— Так вот, если к тебе сегодня или завтра будет звонок, кто-нибудь станет просить защиты от бандитов, этот Чесноков или еще кто, — звони моментально ко мне или к дежурному. Меня сейчас же поставят в известность. Ясно? Может быть, он действительно пришел сюда убежденный вашим разговором, а может быть... Предупреди мать на всякий случай.

— Товарищ подполковник, вы что-нибудь знаете? — спросил я, бледнея. — Я за мать беспокоюсь, не за себя.

— Знаю, — сурово сказал подполковник, — скажу по секрету, Сякин-Блин уже арестован и начал давать показания. Но он из тех, кто расскажет самое пустяковое. Синицын пока молчит. О тебе Сякин нечаянно проговорился. Заикнулся и сразу осекся. Поэтому толком мы ничего не знаем.

На прощание подполковник крепко пожал мне руку.

— Помни, — сказал он, — дело серьезное. Дал бы тебе пистолет, да не имею права. Будь осторожен, прошу!

Через несколько минут, сверив свои часы с моими, подполковник уехал. Я твердо решил быть начеку, продумывать каждый свой шаг, чтобы не попасться на удочку бандитам.

Неожиданно меня кольнула тревожная мысль: Галочка... Сегодня ее очередь провожать меня до дому. В ту пору у нас с моей теперешней женой было условие провожать друг друга по очереди: день я, день она. Никаких послаблений в этом отношении Галя не допускала.

В этот вечер я с боем в первый раз за все время добился изменения графика и пошел провожать Галю, радуясь, что не подвергаю ее опасности. Надо сказать, что моя радость в тот вечер очень быстро перешла в бурный восторг. Галя согласилась стать моей женой.

«Нет худа без добра, — весело думал я, подходя уже к своему дому. — Кто знает, не пойди я сегодня провожать ее, когда бы еще мы договорились. А нынче у меня настроение такое боевое. Вот и решился. Здорово! Ну, теперь шалишь! Надо быть вдвое осмотрительнее! В такой момент да попасть в беду!»

И все же я попался. Где уж мне было тягаться с опытным и умным бандитом. «Кат» оказался хитрее меня.

 

ЛОВУШКА

Впоследствии мы с ребятами не раз обсуждали вопрос, как же все-таки Волков и его шайка могли так долго оставаться на воле. Как-то я спросил об этом Топоркова.

— Видишь ли, — задумчиво ответил он. — Мы тоже об этом думаем. И пришли к выводу: во-первых, они начали активно действовать после амнистии. Советский народ давал им возможность начать новую жизнь. Я не говорю о Волкове, он человек другой категории, если вообще его можно назвать человеком. Но многие из них не оправдали доверия народа.

Во-вторых, и ты это знаешь, было время, когда целый ряд людей испугался осмелевших хулиганов, а еще больше — слухов о них и устранился от всякой помощи милиции.

А потом, мало еще мы в людей вглядываемся. Разве трудно было, если вдуматься по-настоящему, разгадать таких, как Табульш, Волков, Сякин, Авосин, Синицын?

Но это, как говорится, объективные причины. Субъективные же просты: плохо еще работаем — раз, очень опытный и хитрый попался враг — два. Многие преступления распутываются годами, — Топорков усмехнулся, — мы не Шерлоки Холмсы, как о нас пишут в книгах. Такие же люди, как все. Я вот, например, бывший столяр. Партия послала меня работать в ЧК, а потом в милицию.

Конечно, у нас в руках наука — криминалистика и опыт. Но ведь и преступники не дураки. И у них есть свой опыт. Только от народа никуда не скроешься, ничего не утаишь.

Если бы, скажем, не ваш комсомольский патруль, возможно, что Волков еще некоторое время пробыл бы на свободе, еще больше натворил бы бед...

Я был абсолютно согласен с подполковником. Слово «милиция» в переводе на русский язык означает вооруженный народ. Невооруженные же люди должны вооружиться бдительностью. А бдительность — это профилактика.

Но этот разговор произошел значительно позже.

Хромой волк оказался хитрее, чем мы думали. Домой ко мне не звонили, Чесноков ни о какой помощи не просил. Но все же я попался на удочку.

После работы меня подозвал начальник цеха.

— Тебя кто-то уже около часа добивается по телефону. Сначала звонил мужчина, потом женщина и теперь опять мужчина.

Я взял трубку.

— Слушаю.

— Валентин, это ты?

Голос показался мне незнакомым.

— Я, а кто это?

— Лепилин, ты что, не узнал?

— Здравствуй, Костя, — смутился я, что-то тебя плохо слышно, охрип, что ли? Откуда звонишь?

Ответ заставил меня встрепенуться.

— Звоню от твоей невесты, — приглушенно ответил Костя. — Галина мама звонила мне и просила сразу приехать. Я уже у нее. Дело срочное. К тебе она не могла дозвониться. Можешь сейчас приехать к ней домой?

— Что случилось? — заволновался я. — Я же ее вчера видел! Все было в порядке.

— Видишь ли. Им привезли дрова, целых семь кубометров, и свалили прямо посреди двора. Дворник требует убрать немедленно. А мне одному не оправиться.

— Фу, чудак, — сказал я, рассмеявшись, — напугал меня. Обязательно сегодня убрать?

— Обязательно. Лучше сейчас. Дворник такой крик поднял, беда!

— Сейчас выезжаю, — ответил я, продолжая смеяться. — Через тридцать минут буду. Только позвоню Гале в райком.

— Не надо. Она уже выехала сюда.

Когда я положил трубку, начальник спросил:

— Кто тебе звонил? Что-нибудь случилось?

— Да нет.

Я коротко рассказал, в чем дело.

— Поедем вместе, — предложил я. — Вам в ту же сторону.

— Нет, — отказался он, — еще поработаю. А ты поезжай. Помочь будущей теще — первое дело, по себе знаю.

Насвистывая, я выскочил на улицу.

Примерно за час до этого звонка подполковнику Топоркову позвонил оперативный уполномоченный, следивший за Волковым.

— Товарищ подполковник, докладываю, — сказал он. — Волкова принял на участке семнадцать, довел до участка двадцать два. Сейчас он зашел в общежитие строителей, где жил Губа.

— Второй выход есть в общежитии? — осведомился подполковник.

— Нет, — ответил оперативник, — все проверено у вахтера. Волков зашел к коменданту, о чем-то с ним разговаривает. Мимо меня он никак не пройдет, — еще раз добавил оперативник, — выход здесь только один, а телефон, по которому я говорю, в акурат между дверями.

Минут через двадцать тот же оперативник снова позвонил и сообщил, что Волков ушел и след потерян.

— Как ушел? — тихо спросил подполковник. — А вы что делали?

Рука Топоркова сжалась в кулак.

Оперуполномоченный сбивчиво объяснил, что Волков ушел через окно из комнаты коменданта, расположенной в первом этаже. Говорил, говорил о чем-то с комендантом, предъявил ему красное удостоверение начальника районного штаба комсомольского патруля Ракитина — комендант божится, что все честь по чести, фотокарточка правильная и печать райкома комсомола, — а потом велел коменданту срочно позвать к нему в комнату вахтера и, когда тот вышел, удрал. А окно, как на грех, оказалось открытым, и двор проходной. Что делать?

 

На полчаса позже того, как Волков скрылся от слежки, я подошел к подъезду Галиного дома, поправил на себе пиджак и, толкнув дверь, шагнул в мрачный каменный коридор. Шаг, еще шаг, и... резкий удар по затылку заставил меня вскрикнуть и обернуться.

Чья-то согнувшаяся фигура метнулась из полутьмы подъезда на улицу. У меня закружилась голова. Пошатнувшись, я оперся о стенку, сделал несколько шагов...

Оказывается, как только я ушел с работы, снова зазвонил телефон.

— Вам кого? — спросил наш начальник цеха. — Ракитина? Он только что ушел.

Звонила Нина. Узнав, что я уехал к Гале, она удивилась. Дело в том, что они только что расстались с нею при самых странных обстоятельствах.

Часа полтора назад Нину тоже вызвали к телефону.

— Здравствуйте, — обратился к ней незнакомый мужской голос. — Вы Нина Корнилова?

— Да, — ответила девушка, — с кем я говорю?

— Вы меня не помните, — помедлив, ответил голос, — но у меня к вам огромная просьба.

Выяснилось, что это говорит старый друг Галины, с которым она не желает встречаться, несмотря на то, что еще месяца три назад обещала стать его женой. Галин друг просил Нину помочь ему и срочно вызвать Галю от ее, Корниловой, имени к фабрике, где работала Нина.

— Будто по делам райкома, — попросил он, — для вас она это сделает. Ну хотя бы срочно принести ведомости для приема членских взносов.

— Подождите, при чем тут я во всей этой истории? — наконец прервала Нина словоохотливого незнакомца. — Почему я должна впутываться в ваши отношения с Галей? Мы с ней не такие уж близкие подруги. До свидания.

Незнакомец стал умолять Корнилову не вешать трубку.

— Из райкома я знаю только вас, — торопливо объяснил он, — больше мне позвонить некому. Мы с вами два раза встречались в комсомольском патруле. Если вы мне не поможете, я пропал. Завтра ухожу в плавание на полгода.

Неизвестно, что заставило Нину согласиться. Может быть, извечное девичье любопытство, может быть, искреннее желание помочь влюбленному парню, а может быть, и желание взглянуть, как будет вести себя Галя, совсем недавно, оказывается, обещавшая свою любовь одному человеку и уже выходящая замуж за другого. Возможно, здесь была целая гамма чувств. Во всяком случае, Нина согласилась. Тут же она позвонила Гале. Помолчав, та сказала:

— Хорошо, я сейчас приду.

Через полчаса Нина встретила ее у ворот фабрики.

— Вот, — протянула Галя сверток с ведомостями, — думаю, что с тем же успехом ты могла и сама заехать за ними. Возьми, мне некогда.

— Постой, — Нина взяла ее за рукав, — тут с тобой хочет поговорить один человек.

— Кто?

Нина сердито пожала плечами. Вокруг не было никого, кто бы походил на звонившего. Мимо шли торопливые, занятые своими делами люди. Ей стало неловко.

— Подожди, — попросила она уже жалобно, — я тебе минут через десять все объясню.

Прошло минут сорок, пока Корнилова, наконец, решилась объяснить Гале, в чем дело. За это время к ним никто так и не подошел.

Но Галя, выслушав Нину, не рассердилась.

— Послушай, — спросила она, блеснув своими озорными глазами, — кто знает, что ты влюблена в Валентина?

— Никто, — мгновенно покраснев, испуганно ответила Нина, — а ты откуда... — она умолкла.

— Да уж я знаю, — так же озорно усмехнулась Галя, — чувствую, понимаю. Но я не к тому. Тут какая-то гадость. Нас хотят поссорить и хотят, чтобы Валентин узнал об этом парне. — Она помолчала. — А ведь у меня никогда такого и не было, — проговорила она, неожиданно отвернувшись, — это я правду говорю. Можешь передавать Валентину, можешь не передавать. — Она вдруг всхлипнула.

Легонько обняв ее за плечи, Нина призналась, что действительно хотела позлорадствовать над Галиным непостоянством и потом рассказать о нем мне. Кстати, она так и сделала — рассказала, но через долгое время и совсем в другой форме. А тогда она, подумав, опустила голову и сказала:

— Ты все же, наверно, хорошая, с тобой Валентин будет счастлив.

Притихшие девушки, не сговариваясь, медленно пошли в сторону райкома. Каждая думала о своем. Ни та, ни другая и не подозревали, что явились жертвами более серьезной провокации, чем любовные интриги.

В райкоме Нина стала звонить ко мне. Ей ответили, что по вызову Кости я поехал к Гале. Собираясь уже идти домой, она в дверях столкнулась с Лепилиным.

— Ты куда? — спросил он. — Ракитина не видела?

Нина рассказала ему о странном телефонном звонке. Не дослушав, Костя схватил ее за руку и бросился вниз по лестнице.

— Что с тобой? — ничего не понимая, только и успела проговорить девушка. — Куда ты меня тащишь, сумасшедший?

— Бежим, — крикнул Костя, — бежим!

Вдаваться в объяснения было некогда. Кое-что он объяснил Нине уже в трамвае.

— Ты действительно был у Гали дома? Когда она успела тебе позвонить?

— Тебя и Галю отвлекли, — решительно сказал он, — чтобы Ракитин не мог проверить, звонила ли ее мать ко мне. С час назад меня тоже вызвали по телефону примерно таким же способом. После расскажу. Ох, что-то там?

Если бы я, шатаясь, не появился в дверях подъезда вслед за Волковым, Костя схватил бы его. Лепилин самбист и, безусловно, справился бы с бандитом.

Но вслед за выскочившим из подъезда Женечкой, которого Костя, по его словам, сразу узнал интуитивно, появился я с лицом, залитым кровью. Костя на секунду остановился. Но еще через мгновение он кинулся за Хромым волком.

— Держите! — крикнул он прохожим. — Держите, это убийца!

Женечка прыгнул влево на мостовую. Еще один прыжок, и он, уцепившись за борт попутной машины, бросил свое крепкое, тренированное тело в ящик кузова.

Это все, что успела увидеть Нина. Она помогла мне сесть на ступеньку, крикнула подбежавшим прохожим, чтобы вызвали «Скорую помощь», и принялась вытирать кровь с моего лица и волос. Но кровь текла все обильнее.

Тут же в подъезде нашли большой кусок окаменевшей штукатурки, которым Волков ударил меня по голове. Почему он не ударил ножом, выяснилось позже. Было еще светло, и он побоялся — брызнет кровь, запачкает костюм. А он не мог рисковать.

Заметив, что Хромой волк прыгнул в машину, Костя не растерялся. Остановив первую попавшуюся ему «Победу», он рванул дверцу и, сунув ошеломленному шоферу красную книжечку — удостоверение члена штаба патруля, крикнул:

— За этой машиной! Там убийца!

К счастью, шофер попался догадливый. Не успел еще Костя докончить фразу, как машина уже неслась следом за той, где скрывался Волк.

— Кто вы такой? — спросил шофер, не отрывая прищуренный глаз от ветрового стекла, за которым летела навстречу дорога.

— Член штаба комсомольского патруля, — ответил Костя, — а это Хромой волк, его давно ловят, не упустите, пожалуйста.

— Не упустим, — пообещал шофер, обгоняя идущую впереди машину. — Как, говоришь, его фамилия? Волков?

— Да. — Помолчав, Костя добавил: — Было время, когда я от волков бегал, а теперь вот ловлю. Везет мне на них. Только бы не упустить.

Между беглецом и машиной, гнавшейся за ним, растянулось четыре грузовика. Постепенно легковая обогнала их.

— Сейчас перекресток, — сказал шофер, — могу заехать вперед и остановить ту машину. Оружие есть?

— Нет, — покачал головой Костя.

— А у него?

— А у него, наверно, есть.

— Тогда не годится, — шофер замолчал. — Вот что, — сказал он, — а если поедем за ним, пока он не слезет?

— Плохо, — ответил Костя, — скроется. Может, сейчас на перекрестке милиционера крикнуть?

— Нет, милицию он заметит, стрелять начнет, кто его знает, если он такой уж отчаянный.

— Отчаянный, — подтвердил Костя, — несколько человек убил.

— Тогда мы сделаем хитрее, — шофер надвинул на лоб кепку, — в войну я разведчиком был, не таких «языков» брал.

Он умолк. Легковая машина встала у перекрестка. Костя выругался.

— Тот-то водитель шляпа! Не видит, что у него в кузове человек?

— Налево свернул, — сказал шофер, — за город едет, этого я и боялся.

— За город?

— Да, там на пустынной дороге взять труднее. А ты точно знаешь, что он в кузове? Не выпрыгнул?

Как бы в ответ на его слова из-за борта грузовика высунулась голова и тотчас же скрылась.

— Выглядывает, — заметил шофер, — проверяет, куда едет. А мы вот что сделаем, — по губам его скользнула усмешка, — если он за городом выпрыгнет на ходу и пойдет или остановится — толкнем его немножко. Так, еле-еле. С ног только собьем, а там вылезем, будто помогать, и свяжем.

— Сумеешь? — усомнился Костя.

— Думаю, что сумею.

— Идет! Ну, а если в городе?

— Тогда так: он пойдет по мостовой, как только подойдет к кромке, я резко торможу, а ты выскакивай и ключом гаечным по правому плечу. Три дня руки не поднимет: прием, испытанный в разведке. А потом хватай за горло. Я тут как тут — помогу.

Шофер достал откуда-то из-под себя массивный гаечный ключ.

— Не промахнись, — предупредил он, — ошибешься, по голове дашь, живым не будет.

— Не промахнусь, — пообещал Костя, — я ему, гаду, влеплю. Сколько людей убил, шайку у нас в городе создал. Атаман!

— Да, дай-ка мне твой документ, — кивнув головой, сказал шофер, — мало ли что, мне оправданием будет. А паспорт есть?

— Есть.

— Давай и паспорт.

Но ни сшибать Волкова машиной, ни стукнуть гаечным ключом по плечу не пришлось. Все вышло не так, как рассчитывал шофер.

Дождавшись момента, когда грузовик выехал за город, Волков выпрыгнул из машины и, перескочив через кювет, зашагал по пустырю к последней городской улочке.

Шофер растерялся. Чертыхнувшись, он резко затормозил, вылез из машины и, подняв капот, сделал вид, что копается в моторе.

— Иди сюда, — тихо подозвал он Костю.

Лепилин, прячась за машиной, подошел к мотору.

— Давай сделаем так, — торопливо зашептал водитель, хотя в шепоте никакой надобности не было, так как Волков, ловко перепрыгивая через ухабы и рытвины, уже подходил к улочке, — я пойду за ним. Тебя он знает. А ты останавливай любую машину, бери людей и спеши за мной.

Кивнув Косте, он сунул за пазуху гаечный ключ и легкой походкой пошел за Волковым.

Костя даже не успел ничего ответить. Как назло, на дороге не видно было ни одной машины. Потом появились сразу три. Но. не обращая внимания на поднятую Лепилиным руку, они с грохотом проскочили мимо. Чуть не плача от досады, Костя оглянулся. Шофер уже подходил к улице. Еще несколько шагов — и он, как и Волков, скрылся за первыми домами.

В этот момент вдали на дороге показались еще две машины. Стиснув зубы, Костя встал на середину шоссе, поднял руку. Головная машина с визгом затормозила метрах в двух от него.

#img_30.jpg

— Смерти захотел! — заорал шофер, высовываясь из кабины. — Под колеса лезешь! Да я тебя сейчас свяжу, алкоголик паршивый, и отвезу в вытрезвиловку.

Вторая машина тоже остановилась рядом.

Не обращая внимания на ругань, Костя бросился к шоферу, заикаясь от пережитого напряжения, стал объяснять положение.

— Ничего не пойму, — уже спокойнее покачал лохматой головой водитель, — какой убийца? Какой шофер? А ты, часом, не пьяный, а? А почему рожа красная?

— Да бежим, — не выдержал Костя, — понимаешь, уйдет убийца! Или еще одного убьет! Шофера же!

— А ты покажи документы, если ты какой-то там патруль, — потребовал лохматый, — почем я знаю, может, ты машину угнать хочешь?

— Сволочь ты, — крикнул Костя, — фашист, предатель! — Плюнув, он побежал через пустырь к улице.

Водитель, покачав лохматой головой, выскочил из кабины и затопал следом за ним, размахивая заводной ручкой от грузовика.

— Если там ничего нет, — задыхаясь, проговорил он, тяжелыми прыжками догоняя Костю, — голову оторву. А за фашиста ты так и так получишь! Сам ты фашист!

Не отвечая, Костя махнул рукой. Когда они подбежали к домам, улица уже была пуста, только две старушки — одна из них вела комнатную собачку на поводке — оживленно о чем-то беседовали. Не зная, куда бежать, Костя остановился.

В это время из ближайшего дома вышла группа людей. Присмотревшись, Лепилин облегченно вздохнул — милиционер и трое в штатском, шофер четвертый вели двоих: Хромого волка и еще одного с завернутыми назад руками.

— Вот и хорошо, — проговорил один из тех, кто был в гражданской одежде, увидев шофера и Костю, — оперативную машину вызывать не придется. Перевезет кто-нибудь нас. Опасные преступники. Часов двадцать вот этого здесь ожидали, даже надоело, — он указал на Волка.

— Они тут, оказывается, засаду в соседней квартире устроили, — объяснил шофер с «Победы» Косте, — поджидали голубчика. А второй — скупщик краденого, содержатель «малины», Авосин фамилия. К нему-то Волк и бежал. Я им, милиции то есть, чуть всю обедню не испортил, чуть не вспугнул твоего волка, — выпалив все это одним духом, он засмеялся. — Ну, да я тоже не дурак: как заметил, что он на меня с подозрением оглядывается, сию секунду догнал и спрашиваю, где здесь гараж, не знаете? У меня, дескать, все свечи вышли из строя.

— Ну и что? — спросил лохматый водитель. — Что он?

— А он меня послал куда следует — и в парадное. В другой раз ни за что не простил бы, но здесь конспирация, ничего не поделаешь. Понимаем, что значит военная хитрость... Ладно, садитесь, товарищи, — он распахнул дверцы «Победы», — мы их, субчиков, с шиком отвезем.

Но в «Победе» места всем не хватило. Узнав адрес шофера, Костя попрощался с ним и остался на дороге. «Победа», легко взяв с места, умчалась. На плечо Лепилину опустилась тяжелая, пахнущая бензином ладонь.

— Слышь, товарищ, — огорченно проговорил лохматый водитель, — ты меня извини, я и вправду того... Садись, отвезу куда надо!

— Чепуха, — рассмеялся Костя, — я ведь тоже того... Давай поехали.

 

КОМИССАР КОМСОМОЛЬСКОГО ПАТРУЛЯ

Однажды на заседание штаба Костя Лепилин пришел с невысоким сухоньким старичком. Косматые седые брови старика воинственно торчали, и поэтому особенно неожиданно выглядели глаза, поблескивающие неукротимой молодостью и задором. В глубокие борозды морщин на его лице въелась давнишняя металлическая пыль.

— Познакомьтесь, — представил нам старика Лепилин, — мой дед, Михаил Иванович...

— Здравствуйте, молодые люди.

Бросив на каждого из нас быстрый, но цепкий, как бы проверяющий взгляд, Михаил Иванович сел за стол и провел ладонью по сухим губам. Ладонь у него была маленькая, но на вид крепкая и тоже пропитанная синеватым металлом.

— В комсомол таких, как я, принимаете? — спросил он, улыбнувшись. — Или, на ваш взгляд, уже устарел?

— Принимаем, — почему-то басом за всех ответила Нина.

То ли над этим басом, то ли от вопроса Костиного деда все весело рассмеялись. Нам сразу понравился Костин старик.

— Ну вот что, комса, — уже серьезно сказал Михаил Иванович, — я к вам по делу. Вступать в комсомол мне, и верно, уже поздновато. А вот помочь вам в работе я еще могу. Дело вот какое.

Коротко, но обстоятельно Михаил Иванович рассказал, что после жалоб Кости на то, что нам зачастую бывает трудновато решать сложные жизненные вопросы, с которыми мы неожиданно сталкиваемся в патруле, он однажды в райкоме партии завел об этом беседу с секретарем. Выслушав Михаила Ивановича, секретарь райкома обещал подумать. А на днях он вызвал старика Лепилина к себе и попросил по мере сил и возможности помочь комсомольскому патрулю.

— Будь у них как бы политкомиссаром, — сказал он, — дела они делают большие, легко и ошибиться. Молодежь, горячка, сами такие были.

Так Михаил Иванович Лепилин снова стал комсомольцем.

Обычно он не вмешивался в текущую работу штаба, сидел в стороне в мягком кресле. На первый взгляд даже могло показаться, что он совсем равнодушен к тому, что происходит вокруг. Но так только казалось.

Мы очень скоро почувствовали, что с его приходом работать стало легче. Не могу сказать, как это он делал. Говорил он немного, и когда мы в жарких спорах между собой обращались к нему за поддержкой, он чаще всего отмалчивался. Но удивительно: каждый из нас теперь мог твердо сказать, правильно он поступил в том или ином случае или неправильно. Очень быстро Михаил Иванович стал совестью нашего комсомольского штаба. Но иногда он очень резко высказывал свое мнение.

Несколько раз случалось и так, что я, убежденный в своей правоте, не соглашался с мнением Михаила Ивановича. Надо признаться, что потом рано или поздно мне приходилось краснеть за свое упрямство.

Один из таких случаев произошел после ареста Волкова. Следствие по его делу заканчивалось, и мы думали, что больше нам ничто не напомнит о его шайке. Но вышло иначе.

Все началось со спора о том, нужно ли привлекать школьников к участию в рейдах комсомольского патруля. Я был уверен, что не нужно. Соображения мои были таковы: участники рейда нередко сталкиваются с позорными, возмутительными явлениями жизни. Нужно ли, чтобы школьники, совсем еще молодые комсомольцы, видели все эти безобразия? Я считал, что не нужно.

#img_31.jpg

Михаил Иванович твердо сказал, что я заблуждаюсь. Но все же наперекор ему я запретил членам штаба брать школьников в рейды. Это была моя первая ссора со штабом, потому что все ребята были на его стороне, а я против. Она меня многому научила, эта ссора, потому что, хотя я и сделал по-своему, но очутился в положении того поручика из старой побасенки, который один идет в ногу, а вся рота не в ногу. Очень смешной, а иногда и трагический образ.

 

ВЫ СЕРЬЕЗНЫЙ ЧЕЛОВЕК

«Истинным стимулом человеческой жизни является завтрашняя радость».

Яша Забелин задумчиво опустил книгу на одеяло. Макаренко точно сказал. Иначе это называется перспектива. Человек должен иметь впереди свою радостную цель. Мечту.

Яша зажмурил глаза. Коммунизм. Вот она — цель-мечта. Ослепительно яркая и неизмеримо радостная. Но каждый идет к ней через какие-то свои вехи-цели, до которых путь кажется почему-то даже дольше. Смешно. Может быть, потому что они меньше, эти цели? Ну что, скажем, по сравнению с коммунизмом его, Яшино, высшее образование? Или улучшение кем-нибудь в простом станке маленькой детали. Пустяки. Пылинки. А как они тяжелы, эти пылинки. И как до них бывает далеко. Но ничего, зато каждый день, даже самый-самый тяжелый, становится как бы кирпичом в будущем величаво-могучем здании... Красивое здание... Оно обязательно будет... Жаль, неизвестно, будет ли оно для него, Якова Забелина? Начавшийся после ранения открытый туберкулезный процесс может и не пройти. Молодой человек нахмурил брови, тряхнул головой. Опять?! Сколько раз строжайше запрещал себе думать о своей болезни. Тряпка! В конце концов «сдавать» в мыслях — первый признак слабоволия. С такими минорными настроениями до любой цели только в два раза дальше. Яша замотал головой и тряс ею до тех пор, пока она не закружилась, а самому не стало смешно. Ну вот, нашел способ избавляться от дурных мыслей. Так не только с хандрой, а и с последними силами запросто расстаться можно. Ух, как гору перенес. Врач же сказал, что ему совсем шевелиться нельзя.

Он немного полежал, отдуваясь, пошмыгал носом. Подмигнув самому себе, с хитрым заговорщицким видом переложил со стоящего рядом стула на свою кровать учебники: педагогику, русский язык, психологию. Оглянулся. Аккуратная палата купалась в золотистом солнечном свете. На единственной не освещенной солнцем стене непрерывно дрожал большой переливчатый зайчик. Его бросала стоящая на невысокой тумбочке фарфоровая чашка с водой.

В открытое настежь окно беспокойным гостем залетал прохладный осенний ветер. Шевелил занавески на спинках всех четырех коек, шелестел на подоконнике листами раскрытой книжки, улетал, оставив в ушах деловитое щебетание гнездившихся под окном пичужек.

— Непонятно. Ну, разве можно в такой день вешать нос? — Яша игриво улыбнулся. — Вдобавок так безнадежно. Мне непонятно. — Согнав улыбку, Забелин чуть высунул язык, насмешливо прикусил его и, строго выкатив похожие на сливы глаза, уставился на соседа.

Напротив Забелина, хмуро опустив губы, уныло сопя, лежал белобрысый, с огромными светлыми ресницами подросток.

— Нет, ты только послушай, я уже пять недель здесь, а такого дня еще не было. Настоящий золотой денек. И воздух как за городом.

Последние слова подействовали, но, к сожалению, совсем не так, как ожидал Яша. Похожие на опахала ресницы дрогнули, затрепетали и, сжавшись, выпустили обыкновенную, нормальную, крупную слезу. Мутную и, как видно, горькую.

— Обожди, ты чего это, утопить меня вздумал? — Забелин растерянно оглянулся. — Сестру, может быть, позвать? — Он потянул руку к импровизированному звонку, состоящему из чашки и алюминиевой чайной ложечки.

— Не, не. — Паренек испуганно завертел головой и, усиленно потянув носом воздух, отвернулся. Подождав, украдкой смахнул указательным пальцем следы своей позорной для настоящего мужчины слабости. — Скучно чегой-то стало. — После молчания паренек повернул голову, за ней корпус — ноги остались в прежнем положении — и показал Якову свое почти прозрачное лицо. На висках заметно пульсировали голубые прожилки. Глаза его смотрели виновато. — Деревню вот вспомнил, лес. Хорошо у нас там, — мечтательно прикрыл глаза мальчик. — Все ребята теперь на рыбалку ходят. У нас во какие окуни водятся, — воодушевился он. Руки рассказчика разъехались чуть ли не на метр. — А ввечеру, — тихо добавил он, — гармошка играет. Грустно-грустно. И в поле отдается.

Губы рассказчика опять жалобно опустились. Курносый конопатый нос подозрительно скривился.

— Стой, стой, — заторопился Яша, — тебя зовут-то как? Федькой, что ли?

— Федором, — обдумав, недовольно отрезал собеседник, — Федором Григорьевичем. Федьки телят пасут.

— Ну?! — Яша лукаво-озадаченно почесал пятерней голову. — Значит, Федор Григорьевич? Виноват. А у тебя, Федор Григорьевич, родные есть?

— В деревне, — немного смягчившись, ответил паренек. Он уже спокойным движением подмял под себя подушку и облокотился на нее. — Бабушка у меня там, — пояснил он, — в колхозе.

— А отец с матерью где?

Вопрос, видно, пришелся не к месту. Федя весь как-то подобрался, опасливо и настороженно косясь в сторону Яши. Глаза, как щитами, прикрылись сердитыми кисточками ресниц.

— Нету никого, — нехотя буркнул он, — а что?

— Да нет, так. — Забелин с безразличным видом стал рассматривать свою собственную, видную в разрез рубашки, забинтованную грудь. — Где же они?

— Фашисты нашего отца убили, — еще более неохотно отозвался паренек, — и мать давно померла. Я маленький был, не помню. — Он закусил верхнюю губу и замолчал.

— Бабушка знает, что ты в больнице? — Яша тоже облокотился на подушку и поднял ладонь так, чтобы тень падала на глаза. Ладонь мгновенно стала прозрачно-розовой, как будто налилась светящейся кровью.

— Не знаю. — Мальчик отодвинулся от подошедшего солнца и, нагнув голову, стал царапать согнутым пальцем подушку. — Может, письма потерялись, — подумал он вслух, голос паренька чуть дрогнул, — я ей давно уже написал. Еще когда на пятом этаже лечился.

— Ну уж и потерялись, — старательно удивился Яша, — просто не успели написать ответ. Может быть, даже написали, да еще не дошло. Ты давно здесь лежишь?

— Больше месяца, — прикинув, вздохнул Федя. — Месяц десять дней вверху да полдня уже здесь.

— Что же у тебя за болезнь такая?

— Воспаление легких было, а потом операцию делали.

— Знаю, — усмехнулся Яша, — по ногам твоим видно, что операцию. Что тебе с ними делали, ломали?

— Ломали. — Собеседник поежился. — Они уросли неверно. Врозь как-то. От коленок врозь.

Федя, вдруг застеснявшись, подтянул одеяло. Пощупал ноги.

— Это я, еще как маленький был, с сарая в огород прыгал. С той поры они и стали кривиться. Понемногу. В деревне-то ничего, а в ремесленное привезли, тут сразу разглядели. У меня не сильно было, — оправдываясь, пояснил он. — Это Никифор Сергеевич сказали, что если не ломать — дальше хуже будет. Циркулем пойдут. Никифор Сергеевич сами после операцию делали. Сначала по одной хотели, а потом сразу обе.

Федя еще раз, теперь с интересом, потрогал ноги, выпуклые под одеялом.

— Это Румянцев Никифор Сергеевич? — переспросил Забелин. — Наш хирург? Он и меня лечит.

— Ну да, они. Строгие, вчера меня осматривали, бубнят под нос: «Бу-бу-бу-бу». — Паренек подтверждающе кивнул и неожиданно быстро и ненадолго состроил гримасу. Яша, оторопело моргнув, расхохотался, закашлял. Перед ним, сразу исчезнув, отчетливо мелькнула вечно недовольная мина хирурга. «Маста-а-к», — Забелин с уважением заново оглядел соседа.

— Это ты здорово нашего начальника отделения передразнил. Вылитый Румянцев. Ты в ремесленном долго перед больницей проучился? Навещает тебя кто-нибудь?

— Нет, — мотнул головой мальчик. — Раз только приходили. Как положили, в тот день. Больше не приходили. Да я всего две недели проучился. Как приехал, заболел сразу. — Федя снова нахохлился и неожиданно зло добавил: — Чего им, кабы я здоровый был, так от меня польза, а так....

Он лег на спину и неудобно отвернул голову к стене.

— Федя Громак, спишь?

Кругленькая, с кукольным личиком сестра вошла в палату. Приглядываясь синими глазами, подошла к Фединой койке.

— Приготовься, сейчас поедем на рентген. Вы всё учитесь? — С немного натянутой улыбкой, будто случайно, сестра повернулась к Забелину. — Когда ни приду, вы всегда занимаетесь. Без конца.

— Нет, что вы... — Яша тоже улыбнулся доброжелательно и чуть снисходительно. — Это я до обеда только занимаюсь. С обеда читаю или письма пишу. Я в этом отношении богатый, у меня корреспондентов много. — Он кивнул на пачку писем, лежащих на табуретке.

— Кому же это вы пишете? — Сестра с явным любопытством посмотрела на разноцветные конверты. — Можно? — Мельком прочтя несколько обратных адресов, запоздало смутилась, выпрямилась, с неестественно безразличным видом занялась кстати развязавшейся косынкой.

Письма в основном были от девушек.

Забелин посмотрел на сестру и, добродушно поморщась, поправил растрепанную ее неловким движением стопку писем.

— Это мои комсомольцы пишут, — пояснил он потеплевшим голосом. — Я ведь секретарь комитета в швейной артели. У нас девчат много. — Он еле заметно вздохнул. — Не забывают, — добавил гордо, — даже в больнице не забывают.

Сестра, наконец, управилась с непокорной, чересчур долго неподчинявшейся косынкой. Спереди, как бы независимо от ее желания, осталось выбившимся небольшое колечко завитых шестимесячной завивкой волос.

— Почему же это в больнице должны забывать? — опять немного опоздав, удивилась девушка. — Наоборот, в больницу еще больше писать должны, раз человек в беде.

— Нет, нет, — предупреждающе поднял Забелин растопыренную ладонь. Ему вдруг очень захотелось говорить с этой девушкой. — Я не так выразился. Дело совсем не в том, что остальные, кто не пишет, плохие друзья. Нет. Просто у нас, у большинства, очень мало времени. Совсем мало. И если человек на глазах, то все в порядке вещей, все нормально. — Он передохнул. — А когда человек исчезает из поля зрения — сначала замечают, спрашивают, даже беспокоятся. — Яша вдруг усмехнулся. — Потом успокаиваются и вспоминают лишь изредка. При случае. Я не говорю, что это хорошо, — быстро ответил он на отрицательный жест собеседницы, — это очень плохо, но, к сожалению, бывает так. И, к сожалению, частенько. Это я не о себе говорю, а так. Я ведь будущий учитель. Мне надо...

Вошла санитарка. Разговор оборвался. Яша протянул руку, поправил сбившееся одеяло.

— Много, много вреда приносит нам такая забывчивость, — вдруг невесело проговорил он, все еще, очевидно, мысленно продолжая разговор.

— Сестричка, — Яша вдруг встрепенулся, — вы моего соседа как отвезете на рентген, зайдите сюда, ладно? Ненадолго, — успокаивающим голосом объяснил он. — Зайдете?

— Хорошо, — с готовностью пообещала сестра, — может быть, сейчас что-нибудь нужно?

— Нет, — поднял книжку Забелин, — как отвезете.

Еще не оформившаяся,- но необыкновенно нужная, цепкая мысль уже не давала ему покоя.

— Вы ведь комсомолка? Как ваша фамилия? — непоследовательно спросил Яша, немного опустив книжку и поверх нее испытующе смотря на уходящую уже сестру.

— Ласточкина, — ответила та, — пора бы уже знать. Комсомолка, — добавила она, солгав сама не зная почему, — я скоро зайду.

Через несколько минут Ксения Ласточкина вернулась в палату к Забелину.

— Ну, так зачем вы меня звали, — спросила она, улыбаясь, — и зачем вам понадобилась моя фамилия?

— Я хочу вам дать одно поручение, — не отвечая на улыбку сестры, серьезно стал объяснять Яша. — Вы комсомолка и... вообще, мне кажется, тот человек, который может выполнить мою просьбу. — Не выдержав, он тоже улыбнулся своей застенчивой улыбкой. — Руки у вас хорошие, — сказал он, опуская глаза, — на себе испытал, добрые руки. А в таком деле, — он снова посмотрел на Ласточкину, — которое я вам хочу поручить, и нужны добрые руки. И сердце нужно... В общем... ну, вам подходит.

— Ладно, не хвалите меня. — Ксения села на край Яшиной кровати. — Говорите, что нужно сделать.

Он скосил глаза на дверь, в ней как раз появился один из выздоравливающих, и Яша, потянув Ласточкину за рукав халата, зашептал ей что-то быстрым, срывающимся шепотом. Ксения негромко ему поддакивала. Наконец разговор закончился.

— Это так Макаренко говорит, — сказал в заключение Яша полным голосом: — «Стимулом человеческой жизни является завтрашняя радость». Сделаете, значит, сестра?

— Сделаю, — пообещала Ксения с необычным для нее воодушевлением, — обязательно сделаю.

С этого дня началась непонятная ни для кого в больнице дружба палатной сестры Ксении Ласточкиной и Забелина, Даже Люба как-то заметила сестре, что в отделении начали обращать внимание на необычное отношение Ксении к больному Забелину.

— Уж не флиртовать ли ты с ним вздумала? — ехидно бросила однажды Люба.. — Не понимаю, нужен он тебе, как собаке пятая нога. Подумаешь! Кто он такой? Мальчишка какой-то. Портной. Фу! Ни положения, ни денег. Он даже одеть тебя не сумеет...

Ксения промолчала.

Между тем жизнь соседа Яши, Феди Громака, с некоторых пор изменилась.

Его стали навещать товарищи по училищу, на которых он недавно так обижался. Посещали даже не в приемные дни. Из группы, в которую был зачислен Федя, к нему стали приходить письма с немудреными рассказами, как живут товарищи. Скоро стопка этих писем на Фединой тумбочке стала не меньше, чем у Яши.

#img_32.jpg

Парнишка сиял. Однажды Ксения, зайдя к нему в палату, подняла брови:

— Ты чего это сегодня такой радостный?

Федя лежал, раскрыв в широкой улыбке свой пухлый, еще совсем детский рот, глаза его были устремлены на криво, неумело исписанный листок бумаги. Рядом на табуретке синел большой вскрытый конверт.

— Я письмо получил из дому. — Федя схватил конверт и протянул его Ксении. — От бабушки.

Ксения, стараясь не улыбаться, взяла конверт.

— От бабушки? — переспросила она, делая вид, что ничего не знает. — А где же у тебя бабушка?

— Под Новгородом, в деревне. — Федя ревниво потянулся к Ласточкиной за своим конвертом. — Под Новгородом, — повторил он, — навестить собирается.

— Ну-у! Как же она сюда поедет? Ведь это далеко. — Глаза у Ксении хитровато, но довольно щурились.

— Поедет. — Мальчик пожал плечами. — Она про меня письмо получила, что я давно уже в больнице лежу. Из ремесленного цидулю послали, а моих писем она ни одного не получила.

Выбрав момент, когда Федю снова увезли на перевязку и в палате как раз никого не оказалось, Яша спросил Ксению:

— Ну, вы убедились, что это ожидание писем, радости для него лучше всяких лекарств? Даже врач говорит, что дела у него к выписке пошли. А ведь это ваших рук дело, Ксюша.

Ксения даже покраснела, услышав его слова. Он в первый раз назвал ее так — Ксюша.

Забелин же, ничего не заметив, произнес мечтательным тоном:

— Эх, мне бы тоже скорее выписаться да сдать, наконец, экзамены в институт. До чего хочется. Послушайте, сестричка, — он вдруг внимательно посмотрел на Ксению, — а почему бы вам тоже не поступить в институт? Вы же одна, времени свободного много, чего бы вам, а? Вы чем в свободное время занимаетесь? Хотите, когда выпишусь, помогу вам готовиться? Я думаю, у вас есть к тому все данные. И человек вы серьезный и комсомолка...

Растерявшаяся Ксения, ничего не ответив, выскочила из палаты.

Когда она около десяти часов вечера, усталая и угрюмая, вошла к себе в комнату, Люба, ждавшая ее, чтобы вместе идти на танцы — день был субботний, — порывисто вскочила.

— Ты, наверно, думаешь, что еще восемь часов? Сиди как дура да жди, когда ваша милость изволит явиться. Ну, не стой же, одевайся, — закричала она, — успеем хоть ненадолго. Там Люська Галкина, наверное, гоголем ходит!

Ксения промолчала. Она медленно опустилась на стул и, по-новому, оценивающе взглянув на сестру, потрогала висящее на спинке стула платье.

— Да никуда я не хочу идти, — вдруг объявила она зазвеневшим от слез голосом, — ни на какие танцы. Понятно?

 

СМЕНА ИДЕТ

Да, через некоторое время сама жизнь подсказала, мне, что в споре с Михаилом Ивановичем я ошибался. Придя однажды после работы в штаб, я застал там несколько юношей и девушек, поджидавших меня.

— Вам что, ребята?

Высокий, стройный, вихрастый паренек показался мне очень знакомым.

— Моя фамилия Селиверстов, — представился он. — Николай Селиверстов. Все мы, — он показал рукой на стоящих рядом с ним, — школьники, комсомольцы и хотим участвовать в рейдах.

Наконец я вспомнил, где его видел. Да вот и Шура Ильенкова — ну, правильно, мы ее принимали тогда на бюро в комсомол. Значит, уже прошло три месяца и Коля комсомолец? Хорошо!

— Садитесь, ребята, — радушно предложил я, — хотя разговаривать нам, собственно, будет не о чем. Мы не разрешим вам участвовать в комсомольском патруле... И не потому, что я такой, ну несговорчивый, а... рано вам еще.

Ушли они из штаба сумрачные, очень недовольные мною. Но спорить, видимо, постеснялись.

На этом как будто все и кончилось. А через полторы недели случилась крупная неприятность.

Часов в двенадцать ночи у меня дома зазвонил телефон.

— Валя, — прозвучал в трубке испуганный голос Кости Лепилина (они в тот день с Ниной дежурили в клубе), — ты можешь сейчас же приехать в наше отделение милиции? Можешь? Ну, приезжай немедленно. Тут птенцы такое натворили!

Меньше чем через пятнадцать минут я был на месте. Меня встретил Костя.

— Валя, — сказал он хмуро, — ты знаешь, кого птенцы поймали? Ромочку Табульша, помнишь такого? Его Нина опознала. А фамилия у него по паспорту Соскис, но, кажется, паспорт поддельный.

— Помню, — кивнул я. — Это же один из сообщников Волка. Где он?

— Подожди, — остановил меня Костя, — сейчас увидишь, он рядом в камере. А Коля Селиверстов, который задержал их, сломал ногу. Остальные птенцы здесь, в коридоре сидят, возбужденные такие.

— Какой Коля, — не понял я, — какие птенцы? Говори толком!

События, оказывается, развернулись так. Отказав Селиверстову в приеме в комсомол тогда в райкоме, когда ему еще не было четырнадцати лет, мы почти не обратили внимания на его слова: «Мне так нужно поскорее быть в комсомоле, так нужно...»

Коля же считал, что ему нужно поскорее вступить в комсомол потому, что комсомольцы могут участвовать в рейдах по борьбе с хулиганами, с людьми, убившими его отца, майора милиции.

Прошло три долгих месяца, и вдруг оказалось, что начальник районного штаба не разрешает ему участвовать в рейдах, несмотря на то, что его наконец-то приняли в комсомол. Было от чего прийти в уныние.

Но горевал Коля недолго.

— Что ж, — объявил он своим друзьям, — если штаб в нас не нуждается, не доверяет, будем действовать сами. Поставим их... это... перед совершившимся фактом.

В ближайшее же воскресенье группа школьников во главе с Колей явилась на «толкучку». Коля объяснил, что он избрал объектом своих действий рынок потому, что там можно найти жуликов...

В первые же несколько минут внимание ребят привлек приземистый, плотный парень с туповатым лицом, торговавший из-под полы патефонными пластинками «на костях», то есть самодельными пластинками, состряпанными из старых использованных рентгеновских пленок со снимками.

— Буги-вуги продает и всякую нецензурщину, — сказал, присмотревшись, Коля.

Школьники хотели уже задержать парня, но Шура Ильенкова предложила другой выход.

— Давайте проследим, — сказала она, — где живет этот тип. Наверняка он не один этим делом промышляет. Надо вырывать зло с корнем. Так и дедушка говорит.

Предложение приняли единогласно. Очень уж заманчиво было почувствовать себя в роли сыщиков и «вырвать зло с корнем».

Ребята довольно легко узнали адрес «типа». Он доехал до проспекта Стачек и зашел в подъезд одного из пятиэтажных старых домов. Через несколько секунд на втором этаже хлопнула дверь. Ребята поднялись наверх. С площадки второго этажа был вход только в одну квартиру. Тут же встал вопрос, что предпринять дальше.

Решили установить за квартирой слежку. Оставив одного «часового», они разошлись по домам.

Так они дежурили неделю. У ребят накопилось уже много материалов о жизни обитателей квартиры на втором этаже. Во-первых, было установлено, что парень, торговавший самодельными пластинками, сам здесь не живет. Зовут его Григорий Черных, он недавно окончил школу ФЗО строителей и теперь работает в строительном тресте. Выяснилось также, что квартиросъемщик, дряхлый старик Нил Карпович Феофанов, не имеет в своей квартире никаких прав, а распоряжается всем временный его жилец Арнольд Соскис, по прозвищу «Мясо».

Каждый день в квартиру приходит подозрительный народ: подвыпившие парни с какими-то развязными девицами, разодетые как попугаи. Почти ежедневно здесь устраивают танцы, но об этом можно догадаться лишь прислушавшись: двери толстые, обиты железом и войлоком. Для входа в квартиру есть пароль — определенное количество звонков в определенной последовательности. Школьники поняли, что напали на важный след.

— Пошли теперь в районный штаб, — предложила Шура Ильенкова, — или прямо в милицию.

Коля согласился с ней, но сказал, что нужно хотя бы еще раз вечерком подежурить у квартиры всем вместе и хорошенько проверить. Видимо, ему очень нравился именно самый процесс слежки.

На следующий вечер ребята собрались у дома. Гостей на этот раз в таинственную квартиру пришло немного. Двое мужчин и женщина. В двенадцатом часу ребятам надоело дежурство, и они запросились домой.

Коля уговаривал подождать «еще чуть-чуть». Но тут-то и произошел инцидент, заставивший в корне переменить планы и действовать незамедлительно.

За дверью «их» квартиры раздался вопль. Кричала женщина, и кричала так, будто ее убивали. Коля, побледнев, оглянулся.

— Что там, — проговорил он шепотом, — кто это?

Крик повторился. Коля решительно подошел к звонку и позвонил столько же раз, сколько звонили обычно посетители квартиры.

#img_33.jpg

Шура, охнув, сбежала вниз по лестнице. Этого никто не заметил.

В квартире ненадолго наступила тишина. Затем кто-то бесшумно отворил дверь.

— Кто здесь?

— Комсомольский патруль, — смело потянул на себя дверь Коля, — что у вас там за крик, откройте!

— Зайдите, посмотрите, — спокойно произнес голос. — У нас ничего плохого нет, просто вечеринка.

Коля сделал шаг вперед и оглянулся. Дверь за ним захлопнулась. Это произошло так внезапно, что ребята не успели ничего сообразить. Единственное, что им оставалось, это снова звонить в квартиру. Но за дверью было тихо. Тогда ребята начали барабанить ногами в дверь. Тут-то и подоспела Шура с милиционером.

А Коля, когда дверь за ним с треском захлопнулась, ринулся обратно, но чьи-то руки, крепко схватив его за плечо, толкнули и ударили головой о стенку.

— В чем дело, юноша? Вы ушиблись? Сейчас я зажгу свет.

Прижавшись спиной к стене, Коля пропустил говорившего мимо себя. В это время раздался резкий звонок и послышались удары в дверь.

Наконец свет вспыхнул и осветил узкий, тесный коридор, оклеенный засаленными, полувековой давности обоями и завешанный дорогими коврами. Коля увидел перед собой Арнольда Соскиса.

— Ну-с, — произнес тот, в упор глядя на Селиверстова, — что вам тут нужно?

— У вас кто-то кричал, — сердито ответил Коля, шагнув к двери, — впустите моих товарищей.

— Дверь вам самому не открыть, — усмехнулся Соскис, — а кто кричал, можете посмотреть. Идите прямо по коридорчику на кухню. Вы же за этим ворвались ко мне в дом?

«Только не показать вида, что страшно, — подумал Коля, — может, ничего особенного и нету. Но ведь кто-то кричал...»

Он перешагнул низенький порог и вошел в кухню. Там никого не было. Ожидавший всяких подвохов, Коля остановился. Направо раковина, налево дверь, кажется, на чердачную лестницу, она приоткрыта, за ней темно.

Звонок продолжал дребезжать, и это придавало Коле уверенность.

— Зачем вы меня сюда привели? — спросил он Соскиса. — Здесь же никого нет.

— Затем и привел, чтобы ты убедился, что никого нет, — усмехнулся тот, — а теперь пойдем, я проведу тебя в комнаты.

Коля был уже не рад, что так глупо влез в чужую квартиру. Чувство неловкости еще увеличивали беспрерывные звонки и стук в дверь, вызывавшие ироническую усмешку Соскиса.

«Что они там, с ума посходили, что ли, — краснея, подумал Коля, — наверное, весь дом на ноги подняли».

Смешным в эту минуту ему показалось все, что делали они эту неделю, — «живут люди как люди, а мы какую-то ерунду вокруг них затеяли». Поэтому он почти и не заглянул в две небольшие комнаты, которые ему показывал Соскис. Лишь в одной из них сидело трое мужчин, с интересом и, как показалось Коле, с насмешкой посмотревших на него. Они пили вино из длинных тонких бокалов.

Открывая Коле дверь на лестницу, Соскис посерьезнел.

— Пожалуйста, — сказал он, указывая на порог, — я вас немного проучил, теперь, надеюсь, ясно, как глупо вы себя вели, врываясь в чужую квартиру. В следующий раз я тебя, молокосос, просто отведу в милицию. Тебя и всех твоих товарищей. Кто дал вам право устраивать за моей квартирой слежку? Меня и так уже дня три все знакомые спрашивают, кто это там на лестнице подглядывает? Я еще в райком схожу, пожалуюсь. Накрутят вам хвост, пинкертоны несчастные!

Он нажал на замке какой-то рычажок, щелкнул задвижкой, и перед стоящим как на иголках Колей открылась дверь на лестницу. Первый, кого он увидел, был милиционер, сразу же отступивший шага на два. За ним жались Колины товарищи с возбужденными и перепуганными лицами.

— В чем дело, товарищи? — спросил милиционер, обращаясь к Соскису. — Что тут такое происходит?

Тот, видимо, не ожидал увидеть милиционера и сразу преобразился. От его надменного вида не осталось и следа, лицо приняло угодливое выражение.

— Все в порядке, товарищ начальник, — торопливо заговорил он, явно заискивая, — ничего особенного, просто мы пели, а ребятам что-то почудилось. Я всех впустить не мог, а одного — пожалуйста. Раз патруль — что ж, пусть посмотрят, скрывать нам нечего. А гостям всегда рады. Да вы заходите. У нас тут сегодня день рождения у моего соседа, рюмочку винца, а? Заходите.

Милиционер, смущенно усмехнувшись, махнул рукой.

— Да нет, зачем же. Значит, говорите, день рождения? Ну, извините, счастливо повеселиться. Пошли-ка, молодые люди.

— До свиданья, — закивал головой Соскис.

— Значит, у вас никто не кричал? — неожиданно спросил милиционер.

— Нет.

— Ну извините.

На улице милиционер взял Колю за плечо.

— Ты что же это хулиганишь? Люди день рождения справляют, а вы безобразничаете?

— Да не безобразничаем мы, — чуть не плача, быстро заговорил Коля, — там кричали, все слышали, и никакого у них нет дня рождения. Сидят какие-то трое, вино распивают.

— Ну, нас это не касается, — поправляя сумку, возразил милиционер, — вино распивают или что другое, нас это не касается, — повторил он.

Прошло еще минут десять, пока, наконец, милиционер поверил ребятам, что за дверью кто-то кричал.

— Хорошо, — сказал он, — давайте-ка ваши фамилии, мы это проверим. А ходить в чужие квартиры самовольно все равно не разрешается. За это прокуратура по головке не погладит согласно закону.

Записав фамилии и адреса ребят, милиционер сказал, чтобы они ехали домой. Время подходило к двенадцати.

— Если надо будет, вызовем, — пообещал он, — идите, идите.

Школьники гурьбой отправились по домам, по пути расспрашивали Колю о подробностях его пребывания в квартире.

— А что делала женщина? — спросила Шура.

— Какая женщина?

— Да та, которая кричала.

— Не было там никакой женщины, — твердо сказал Коля, — я во все комнаты заглядывал, только трое мужчин да этот Соскис четвертый.

— Но ведь кричала же?

— Кричала. — Коля остановился. — А правда, ребята, где же она?

— Женщина входила в квартиру, — убежденно сказала Шура, — сама видела.

— И я видел. — Коля потер лоб ладонью. — Но ведь я во все комнаты заглядывал.

— Кричала она страшно, — задумчиво произнесла Шура. — А вдруг ее, и правда, убили?

Ребята остановились.

— Может, она через черный ход вышла, — неуверенно сказал Коля, — там дверь была чуть открыта. Я видел.

— Стоп, ребята! А может, сходим посмотрим, куда черная лестница выходит?

— Пойдемте, душа будет спокойнее. Кричала-то ведь как! Все слышали!

Притихшие ребята осторожно пошли обратно.

— Только бы дворник не помешал, — сказал кто-то. — Поздно, а мы ходим.

Калитка с тяжелым чугунным кольцом громко лязгнула, заставив ребят вздрогнуть.

— Погодите, — шепотом проговорил Коля, — попробуем сориентироваться: вон там вход. Так я шел по коридору, вот тут над нами, наверное, кухня. Пошли на эту лестницу, ребята. — Он чертыхнулся, задев в темноте за железные перила. — Свет выключен, ни зги не видно, тс-с, тише!

Ребята остановились. Над их головой послышалась какая-то возня. Скрипнула дверь.

Коля осторожно, так, чтобы не шуметь, потеснил ребят вправо за перила к ступенькам, спускающимся в подвал. Его молча послушались. На лестнице послышались осторожные шаги, тяжелое дыхание, шепотом, но явственно кто-то произнес:

— Тяжелая, стерва.

Люди продолжали спускаться по лестнице. Вот они рядом.

Что произошло дальше, никто толком не помнит.

Коля рванулся вперед, что-то крикнул, Шура побежала за ним, упала, на нее свалился еще кто-то, еще... Ночная тишина лестницы наполнилась криками, звуками борьбы, ударов.

...В эту ночь нам так и не пришлось уснуть. Почти до утра дежурный следователь брал показания у школьников. Потом мы, вызвав оперативную машину, отвозили их поодиночке домой, успокаивали перепуганных родителей.

Через несколько дней выяснились все подробности: Арнольд Соскис, он же Роман Табульш, предвидя возможный провал своего друга Волкова, изготовил с его же помощью поддельные документы и подыскал квартиру, в которой можно было бы снова устроить притон. С Волковым они договорились, что, если когда-нибудь членам шайки придется давать показания по делам, в которых замешан Табульш, новая фамилия Соскис не появится в протоколах допроса. В благодарность Ромочка обещал Волкову вербовать для него «нужных» людей из посетителей его квартиры. Но найти квартиру, обеспечивающую хотя бы в какой-то степени конспирацию, оказалось не так-то легко. Помог тот же Волков.

Сын белогвардейского офицера, расстрелянного за контрреволюционный заговор, Григорий Яковлевич Синицын однажды рассказал ему, что в городе до сих пор проживает некий Нил Карпович Феофанов, скрывавший долгое время его отца от ЧК. Бывший полицейский, Феофанов, по словам Синицына, всегда боялся разоблачения и тщательно скрывал свое прошлое. Воспользоваться этим и посоветовал Табульшу Волков, дав ему адрес Феофанова.

Оказалось, что Феофанов живет один (жена его давно умерла, детей не было), в совершенно отдельной маленькой квартире, как нельзя лучше подходившей для целей Табульша. Скоро они договорились, и Табульш у него прописался.

В тот день, когда группа Коли Селиверстова раскрыла притон Табульша, двое «посетителей» привели на квартиру к нему женщину — жену заведующего промтоварным магазином. После выпивки молодчики стали склонять легкомысленную особу к тому, чтобы она уговорила мужа пойти на кое-какие махинации с казенным товаром. Она отказалась. Ей стали угрожать. Тогда женщина объявила, что сегодня же все расскажет мужу.

Обозленные, они стали бить ее, угрожая, что посвятят мужа в ее любовные похождения. В этот момент с места поднялся Феофанов.

— Разве баб так нужно бить, — проговорил он скучным голосом, устремив свинцово-мутный взгляд на пьянчуг, — их надо бить, чтобы следов не оставалось, как нас в молодости учили.

Он двинулся к женщине. Она отступила, закричала. Тогда бывший околоточный ударил ее, и женщина свалилась на пол.

— Минут тридцать пролежит, — тем же скучным голосом определил Феофанов. Сутуля спину, он тяжело сел на место. — Не разучился еще, — добавил он. — А мне уже восемьдесят четыре, да-а, имеем опыт.

В этот-то момент и раздался Колин звонок.

 

Скоро на заседании штаба снова встал вопрос об участии школьников в патруле.

— Теперь видишь, Ракитин, — Михаил Иванович смотрел на меня в упор, — к чему приводит упрямство? А ведь если подумать как следует, наверняка нашли бы для них дела более подходящие. Цветы надо растить морозостойкие, а не в теплице за стеклом. И Коля Селиверстов, цветок, между прочим, чудесный, не сломал бы ногу.

После такой поэтической взбучки мне ничего не оставалось, как полностью капитулировать. Наперебой мы вспоминали подробности этой схватки мужественных ребят с матерыми преступниками.

Когда Коля Селиверстов кинулся на Табульша, тот так испугался, что в первый момент даже не побежал. Выручил Ромочку второй, который нес женщину. Оттолкнув Колю, он побежал к выходу. Табульш бросился за ним, но Коля Селиверстов недаром был спортсменом.

В два прыжка догнав неповоротливого, хотя и очень сильного Табульша, он быстро свалил его на землю и стал крутить руки назад.

До самого прихода милиционера Табульш лежал спокойно. Только иногда его пухлое тело вздрагивало. Когда же подошел милиционер и Коля отпустил Ромочку, тот мощным ударом ноги сбил мальчика на землю. Каблук огромного ботинка пришелся прямо по ноге Коли, ниже коленной чашечки. Кость хрустнула и сломалась.

К сожалению, из-за того, что Шура упала и задержала остальных, человеку, который нес избитую, пьяную женщину, удалось бежать. Его разыскали после. Там же на лестнице ребята скрутили Феофанова.

— Больше всего, — сказал Костя в заключение разговора, — мне жалко Черных. Я и сейчас не раскаиваюсь в том, что из-за меня его не исключили из школы. Были у него и хорошие задатки. Вернул же он все-таки тогда деньги за ворованное обмундирование. Значит, совесть заговорила. Наша вина, что мы его упустили. Надо было еще тянуть и тянуть его, а мы успокоились — «сам человеком станет». Табульш-то оказался настойчивее. Не выпустил из своих лап. И вот теперь в тюрьме человек! Плохо, ребята, очень плохо, — Костя огорченно развел руками.

— Правильно, плохо, — сурово сказал Михаил Иванович, — после драки кулаками машете. Ну, а как же со школьниками? Тоже предоставить самим себе? Или позволите в патруле участвовать? То-то! Это ведь смена идет. Ваша смена, друзья.

 

ПРАВИТЕЛЬСТВЕННАЯ НАГРАДА

На этом можно было бы и закончить повествование о первых и самых трудных месяцах работы комсомольского патруля нашего района.

Мы, члены штаба, многое узнали за эти месяцы, не меньшему научились и комсомольцы предприятий района, участвовавшие в рейдах. Секретарь райкома Ваня Принцев как-то в шутку заметил, что неизвестно, кто большему научился во время рейдов — хулиганы и другой «мусор», которых одергивали и приводили в чувство патрульные группы, или сами комсомольцы, члены этих групп. (Об уголовниках речь не идет, это, как говорится, «особстатья».)

Что ж, в каждой шутке, говорят, есть доля истины. Когда учишь человека, то сам невольно становишься дисциплинированнее и требовательнее к себе раз в десять. Такова диалектика жизни. И мы не безгрешны, и нам многому, многому нужно учиться. Я бы мог рассказать еще о ряде случаев, когда работа штаба приносила немалую пользу советскому обществу, но думаю, что пока этого не стоит делать. Да и мои товарищи того же мнения.

— О чем же еще рассказать читателям? — спрашиваю я своих друзей.

— Пусть сами поучаствуют в рейдах, — пряча улыбку, говорит Нина. — Тогда они многое поймут. Кстати, увидят, так ли легко удержаться от пощечины. У меня еще ангельский характер. Им, то есть «мусору», со мной просто повезло.

Длинные, восточного разреза глаза Нины мерцают зеленоватым светом. В них прыгают лукавые огоньки. Нина хитрит. Она давно научилась сдерживать себя. И правильно сделала. Члену комсомольского штаба это необходимо.

Спокойно, застенчиво улыбается новый член нашего комсомольского штаба Яша Забелин. На груди его поблескивает медаль «За боевые заслуги». Яша уже не считает, что судьба обошла его. Но о подвигах он мечтает все так же. Думаю, что в жизни ему еще не раз представится случай совершить их, и даже не обязательно в борьбе с бандитами. У нас много куда более заманчивых и более приятных дел. Надо только уметь их видеть. Вот пример. На столе передо мной письмо Кости Лепилина. Его уже больше года нет в нашем городе. В письме он рассказывает о делах комсомольской стройки в далеком полярном крае. И только в конце письма, почти вскользь, Лепилин упоминает о том, что Центральный Комитет ВЛКСМ недавно наградил его за отличную работу Почетной грамотой.

В этом весь Костя. О таком событии в своей жизни рассказать лишь в двух строках восьмистраничного подробнейшего письма.

Нина возмущена этой Костиной скромностью, но Яша не соглашается с ней.

— Так и надо, — говорит он. — Костя настоящий человек и умеет видеть романтическое в повседневных делах, что, признаться, я лично не всегда умею, — нерешительно добавляет он. — Да и ты, Корнилова, это тоже знаешь, а шумишь так просто. Тебе всегда пошуметь хочется. Не понимаю, что за характер?

Они смеются, а я думаю, что, может быть, все-таки следует написать еще одну главу? Рассказать, как на суде, где все мы, члены штаба, выступали свидетелями, Прокопий Иванович Чиженюк, как-то сразу по-стариковски сгорбившийся, сказал горькую фразу, от которой всем нам стало больно: «Половину моей жизни зачеркнула дочка-преступница»? Как моложавый, но седой отец Валерия Чеснокова с обидой и недоумением смотрел на свою жену, в течение нескольких лет скрывавшую «делишки» сына? Рассказать, как врал и извивался на следствии Волков, клевеща на совершенно невинных людей, стараясь запутать следователей и оболгать кого угодно — лишь бы побольше, — как сухими казнящими глазами смотрела на него мать?..

Нет. Об этом писать все же не стоит. Здесь все закономерно. И даже то, что «Ката» опознал сам судья Ильенков.

#img_34.jpg

 

#img_35.jpg

И все-таки мне кажется, что я о чем-то еще не сказал.

Вспоминаю... ну, конечно же, как я мог об этом не написать. Вчера по радио сообщили о том, что, «учитывая успехи комсомольцев и молодежи в социалистическом строительстве», ленинский комсомол награжден еще одним орденом Ленина!

А разве мы своей работой в комсомольском патруле не помогаем социалистическому строительству? Разве не стоим на страже социалистического общежития? Разве ордена Красной Звезды, которые получили я и Костя, не вручены в нашем лице комсомолу?

Значит, и наша работа ручейком влилась в общее русло великих и трудных дел.

И все же мое повествование пока не окончено. Потому что этим великим делам еще будут мешать разные волковы, синицыны и авосины. К сожалению, они еще не перевелись. И если феофановы кажутся уже чудовищами, химерами из страшного прошлого, то разновидности табульшей есть до сих пор.

Товарищи, по местам! Комсомольский рейд продолжается!

Содержание