В доме Сергея Сергеевича Ильенкова, народного судьи четвертого участка нашего района, всегда бывало много гостей. Они заходили сюда просто так, на огонек, посидеть, попить чайку с крутой «партизанской» заваркой, услышать добрую шутку, хороший спор или даже быть «пропесоченным» крепко, но так, что и обидеться трудно. Друзья любили и искренне уважали Сергея Сергеевича, бывшего партизанского вожака — «Батю».
А друзей у него было много. Со всех концов Советского Союза получал он письма от своих соратников. Одному помогал советом, другому — делом, третий просто звал его в гости — посмотреть, как идет мирная жизнь, о которой столько мечталось на долгих и трудных путях-дорогах прошедшей войны.
После каждого такого письма судья грозился, что сейчас же все бросит и уедет из «чертова» города на волю, в леса, к речке поудить рыбу, посидеть на завалинке, поговорить с колхозниками «про жизнь», подымить пахучей, ядреной махоркой. Грозился и... тут же остывал: где там уехать, когда и со своими делами здесь, на месте, еле справляешься. Работа судьи нелегка, а особенно для Ильенкова, который с войны вернулся без ног.
Зато к нему приезжали многие, и чаще всего те, которые ждали его к себе, да никак не могли дождаться. Тогда в доме был праздник. Хозяйничала четырнадцатилетняя внучка Шурочка, дочь погибшего в войну сына.
На друзей деда, на друзей покойного отца худенькая девочка с серьезными, вдумчивыми глазами смотрела с почтением и некоторой завистью. Ей казалось, что они, эти могучие люди, приняли на свои плечи все чудесные, суровые трудности нашего столетия, а ей, Шуре, и ее сверстникам ничего не осталось. Разве что хорошо учиться, побивать спортивные рекорды да жить спокойной, размеренной жизнью, о которой дедушка говорит: «Человек и создан для спокойного труда и счастья». А что же это за счастье без подвигов?
Одним из самых близких друзей Ильенкова был начальник районного отдела милиции подполковник Топорков, человек немолодой, молчаливый и хмурый. Он казался полной противоположностью судье. Шура рассказывала подругам, что Топорков мог просидеть весь вечер, выпить стаканов двадцать чаю, встать и уйти, так и не промолвив ни слова.
И все же Шура чувствовала, что они с дедом как-то очень похожи друг на друга — может быть, потому, что оба много лет провели на чекистской работе и до войны оба были пограничниками, а может быть, потому, что у обоих при слове «партия» теплели глаза.
Сблизило их, вероятно, и то, что у обоих в войну погибли сыновья.
Будучи командиром партизанского соединения в Отечественную войну на Украине, Ильенков во время одной из операций вместе со своим сыном-адъютантом попал в руки к гестаповцам. Фашисты долго мучили пленных партизан, выпытывая нужные сведения, но, ничего не добившись и убив адъютанта, самого командира выбросили связанного, но еще живого босым на мороз, пообещав так и оставить, если он ничего не скажет.
Остался жив Сергей Сергеевич только благодаря смелости соратников, которые, стянув силы, вовремя устроили налет на гестаповскую комендатуру. Кое-как его отходили в лесном партизанском госпитале, но ноги все же пришлось отнять.
Впоследствии выяснилось, что провокатора, предупредившего немцев о скором приезде партизанского командира в село, звали Юрием Топорковым, гестаповская кличка «Кат». Ильенков видел его два раза в одном из отрядов, да и то мельком. Поймать негодяя не удалось. По сведениям нашей разведки, Кат погиб во время воздушного налета от своей же фашистской бомбы в сорок четвертом году.
Сына подполковника Топоркова, пропавшего без вести в первые дни войны на Западной Украине, также звали Юрием. Более того, подполковник давно уже имел сведения о том, что его сын и фашистский агент Кат — одно и то же лицо. Но наперекор всему подполковник отказывался верить, казалось бы, неопровержимым доказательствам. Переживал он свое горе в одиночку, молча, никогда не разговаривая о нем даже с судьей. Лишь один раз судья как бы невзначай спросил, верит ли Топорков, что его сын мог стать предателем. В ответ он услышал быстрое, резкое «нет». Больше разговор не возобновлялся.
Быть может, поэтому только на третьем году дружбы с Сергеем Сергеевичем Топорков узнал, что именно Юрий явился причиной гибели сына Ильенкова и увечья самого Сергея Сергеевича. С тех пор подполковник перестал бывать у судьи. Но недели через две Ильенков пришел к нему сам. Плотно закрыв за собой дверь, опираясь на костыли, он тяжело пересек комнату и опустился в кресло.
— Вот что, — непривычно глухо сказал судья, промолчав около часа и выкурив штук пять папирос. — Оба мы с тобой коммунисты, давай-ка поговорим. Скрывал я от тебя, что знаю все это, но понимал, что скрываю зря, все равно рано или поздно должно всплыть. Как видишь, всплыло. Из трусости скрывал: разговора боялся. Теперь так: сын за отца, может быть, и не в ответе, а отец, по-моему, за сына, как хочешь, — в ответе. И если ты до сего дня сыну своему веришь — значит ты в себя веришь. Меня народ много лет как судьей поставил. В войну предателей судил, фашистов судил — там проще было. Сейчас мне трудно. Советских людей сужу, плохих и не очень плохих — разных. Но за все годы жизнь меня многому научила. Например, в людей верить. Вот тебе — верю! Ведь ты коммунист. А улики... Бывает, врут они наперекор всему...
Он с трудом выбрался из глубокого кресла и пошел к двери. По дороге остановился и снял со стены портрет юноши с упрямым лицом, напоминавшим лицо Топоркова. (Когда судья входил в комнату, Топорков повернул этот портрет лицом к стене.) Долго и внимательно всматривался Сергей Сергеевич в черты открытого юношеского лица на портрете, потом, так ничего и не сказав, двинулся к выходу.
Прошел еще месяц, и подполковник снова стал бывать у судьи.
Первый раз он это сделал с хитростью: не снял шинели, присел на краешек стула и, не глядя на Ильенкова, сказал:
— Я к тебе по делу, судья.
— Что ж, давай, — так же сурово, в тон ему, ответил Сергей Сергеевич. — Что у тебя?
— Посоветоваться хочу, тут один случай сложный есть. — Топорков, все еще не поднимая глаз, вытер платком вспотевший лоб. — Как ты думаешь о таком деле: комсомольцы здорово сейчас помогают нам. В основном правильно действуют, но увлекаются. Молодые. Пришел ко мне их начальник штаба Ракитин и говорит: «Товарищ подполковник, посмотрите, ребята тут у одного стиляги рубашку и галстук отобрали». Гляжу, на галстуке голая женщина нарисована, под пальмами африканскими и в позе непристойной. А на рубашке чего только нет: и быки какие-то с рогами, и газетная реклама на английском языке, и кинжалы с кровью, и бутылки из-под виски. Всего не упомнишь, что намалевано. Но я на него напустился: «Это, — говорю, — нарушение социалистической законности. Нельзя чужие вещи отбирать». А он злится, Ракитин. «Что, — говорит, — я сделаю? Ребята возмутились и выкинуть хотели в речку все это непотребство. Насилу отнял у них». Потом выяснилось, что комсомольцы, понимаешь, хотели тому стиляге деньги вернуть, собрали даже по десятке, чтобы, так сказать, без изъятия, на «добровольно-принудительных началах». А он возьми да и сбеги! Жаловаться пока не идет, но людей все же одернуть надо. Хотя, честно говоря, душа у меня к этому не лежит. Я бы на их месте да в их годы то же самое сделал бы.
— Нет, одернуть надо, — подумав, сказал Ильенков. — Если потерпевший подаст в суд, этих людей, отнявших вещи, придется осудить.
— Придется, — удрученно сказал Топорков и стал прощаться.
— Постой, — окликнул его судья. — Снимай шинель, чаю попьешь.
Потоптавшись на месте, Топорков махнул рукой и пошел в переднюю раздеваться.
#img_13.jpg
На следующий день я первый раз в жизни сидел перед судьей. Топорков молча ходил по комнате. Оба они смотрели на меня отчужденно.
— Если потерпевший, то есть тот человек, у которого вы отобрали вещи, не явится в районный отдел милиции и не попросит сам, чтобы вас простили, дело пойдет к следователю, — услышал я от Ильенкова.
— Я же не виноват, — попытался я протестовать. — Штаб не давал таких указаний — раздевать людей. Кто знает, что теперь они под марку штаба делать будут!
— Виноват, — тихо, но так, что у меня мурашки забегали по спине, возразил Ильенков. — За патруль ты в ответе.
Через день молодой человек, у которого были отобраны галстук и рубашка, сидел в кабинете Топоркова и просил предать инцидент забвению.
— Не надо ребят наказывать, — уговаривал молодой человек Топоркова. — Пропади пропадом этот галстук с рубашкой, если из-за них такая беда. Что ж я, не человек? Не понимаю, что ли? И купил-то я их у одного иностранного туриста так просто, от нечего делать. Он сам мне предложил. А у меня деньги свободные были, прогрессивку за три месяца получил, балда! Простите ребят, товарищ подполковник!
А еще через недельку этот же молодой человек принес в штаб сверток.
— Возьмите, — сказал он. — И не думайте, что я за это барахло держусь. Я бы сам снял, если бы мне тогда сказали по-хорошему, — объяснил он на прощание. — А то — сдирать силой, я и заартачился.
— Сам не стал бы носить? — спросил я. — Честно?
Молодой человек задумался.
— Нет, — наконец признался он. — От одного маленького разговора не перестал бы. Упрямый я. Ну, будьте здоровы! До свиданьица!
Мы попрощались.
— Все же я не стиляга, — вдруг сказал он в дверях. — Хочешь — верь, хочешь — нет, а не стиляга.
Дверь за ним захлопнулась. Мы этот случай подробно обсудили в штабе. Старые коммунисты — судья и подполковник — преподали нам хороший урок.