Когда при Прокопии Ивановиче Чиженюке произносили имя дочери, глаза его теплели, а губы под огромными пушистыми усами сами собой складывались в добрую, немного смущенную улыбку.

— Гарна дивчина, — говорил он густым басом, непременно доставая из нагрудного кармана полувоенной гимнастерки завернутую в целлофановую бумагу фотографию.

— Ось, дывытесь, — показывал он фотографию собеседнику, — дывытесь, яка дивчина, уся в покойницу мать. Скоро к себе заберу. Хватит мени, старому дурню, одному жить. Пора уже и внуков понянчить. Приедет — замуж выдам! Усей семьей заживем. Га?

Трудная жизнь выпала на долю Прокопия Ивановича. С ранних лет потеряв отца и мать, он батрачил у хозяина, потом беспризорничал, а в боевом восемнадцатом взяли его к себе веселые моряки-балтийцы. Роту их попутным военным ветром занесло на полыхающую огнем Украину. Были они все как на подбор, рослые, здоровые, мускулистые, с широкими плечами и открытыми, опаленными солнцем, жилистыми шеями. Умели здорово ругаться, а плясали так, что глазастые, длиннокосые девчата только ахали да забывали убирать свисавшие с пунцовых губ гирлянды семечковой шелухи.

Но не только ругаться да плясать умели матросы-балтийцы. Умели они зло драться за революцию, за власть Советов. Добирались до врагов пулеметными шквалами, лихими бросками в штыки, а если надо было — и длинными матросскими ножами с деревянными рукоятками.

Огненным морем колыхалась в те годы мать Украина. Словно волны в бурю, кипели народные массы, сквозняками носились по степям мелкие конные банды, тяжело перекатывались по земле приливы и отливы фронтов. Все это и впрямь напоминало матросам настоящее море в бурю, в шторм, и в редкие моменты передышек пели они свои северные матросские песни. Тогда-то и зародилась у недоверчивого, хмурого повозочного на тачанке Прокопия Чиженюка та мечта о прекрасном, которая осталась с ним на всю жизнь.

Но недолго пришлось Прокопию пробыть с моряками. Темной, душной, пахнувшей парным молоком да самогонкой ночью хутор, где остановились матросы, окружила банда гайдамаков. Сняли наших часовых, погуляли по хутору с саблями, побили, порубали всех. Последних четверых вели на расстрел под утро. Троих матросов и семнадцатилетнего Прокопия Чиженюка. Громадный, крепкий как дуб, веселый матрос Шаров страдальчески морщил опухшее лицо. Улучив момент, мигнул Прокопию подбитым глазом: «Как крикну — беги».

Шагов через десять метнулся Шаров, неожиданно легко прыгнул в сторону, ногой ударил в живот конвоира.

Прокопий бежал. В него и не стреляли. Двенадцать конвоиров да есаул с трудом добили бешено дравшихся раненых балтийцев.

Пробравшись к своим, Прокопий опять вступил в Красную Армию. Отслужил, демобилизовался. Через несколько лет он женился. В 1932 году во время родов жена скончалась. Осталось маленькое, сердитое, кричащее существо. Пришлось отвезти дочку к родителям жены, в семью московского адвоката Буловского. Приняли они девочку с одним условием.

— Я настоятельно требую, чтобы вы никогда не вмешивались в воспитание этого ребенка, — сказал надменный, вылощенный адвокат.

Хотел Прокопий Иванович сказать адвокату «несколько убедительных слов», да посмотрел, как, мирно причмокивая, крошечная дочка сосет грудь приглашенной тут же кормилицы, и промолчал. Только сердце ослабло, захлебнулось неведомым доселе чувством жалости к себе.

Правда, с годами спесивая адвокатская семья порастеряла свои замашки и даже с уважением принимала Прокопия Ивановича в редкие его наезды в Москву. Но внучку старались держать в стороне от отца. Да и сам он чувствовал себя с дочкой неловко. Мешали могучие ручищи, умевшие удержать на месте норовистого бычка-трехлетка, мешал не умещавшийся в московской комнате бас, мешало все крепко сбитое тело, привыкшее к простору и широким, размашистым движениям. Все это казалось ему страшно грубым, резким рядом с хрупкой, бледненькой девочкой.

— Бабушка, — спрашивала она, смотря осуждающими глазами на чужого дядю, которого все зачем-то называли ее отцом, — почему он локти на стол кладет? Так нельзя делать, правда?

Прокопий Иванович мучительно багровел и, вместо того чтобы сказать в ответ ребенку что-нибудь шутливое, спокойное, только жалко улыбался.

По натуре человек действия, он сумел ту далекую, еще неясную тогда детскую мечту о прекрасном, зародившуюся в боях и суровой мужской дружбе, воплотить в суровых битвах за построение власти народа. Но это было общее, а хотелось еще совсем личного, своего, без чего общее кажется неполным. Этим своим и была дочка. Но причудлива человеческая непоследовательность: умея дерзко вмешиваться в любое дело любого масштаба, большевик Чиженюк постепенно стал привыкать к мысли, что его дочку сумеют лучше вырастить и воспитать чуждые ему люди.

А тем временем Люся росла и со свойственной ребенку восприимчивостью впитывала в себя то, чему ее учили бабушка и дедушка.

Основное, вокруг чего вертелись все разговоры в семье Буловского, была карьера. Сначала это слово представлялось Люсе чем-то расплывчатым, но радужным и заманчивым. Затем стало превращаться в нечто более ощутимое: Семена Альфредовича пригласили в дом потому, что он делает карьеру и может пригодиться дедушке... Сын Петра Григорьевича учится в Институте международных отношений, ему предстоит большая карьера...

Очень скоро Люся усвоила и еще одну истину: бывает карьера, которая требует большего или меньшего напряжения сил, знаний, труда, изворотливости, а бывает и так, что человек «делает карьеру» благодаря только «внешним данным». Яркий пример этого — судьба самой бабушки: «простая» швея-белошвейка, она вышла замуж за дедушку, в ту пору блестящего молодого адвоката «с будущим», только потому, что он пленился ее привлекательным личиком и изящной фигуркой.

— А со временем я стала вполне светской дамой, — вспоминала бабушка, заканчивая рассказ о своей «карьере», — была принята в обществе, да, да.

Насчет своих «внешних данных» Люся не беспокоилась. Все знакомые в один голос твердили, что такой фигурки и таких длинных, красивых ресниц не сыщешь во всей Москве. Оставалось только найти подходящего жениха. И он не замедлил явиться.

Это был элегантный молодой человек в модном спортивном костюме со сборочками на талии. Отец Вени — так звали поклонника Люсиных совершенств — занимал, по словам бабушки, высокий пост начальника главка в каком-то министерстве.

Веня дарил Люсе духи, говорил, что руки у нее пахнут ландышем, рассказывал о папашиных апартаментах из семи комнат с передней и ванной и, наконец, очень быстро сделал предложение. Стали спешно готовиться к свадьбе.

За несколько дней до желанного события Веня пришел мрачный и, обращаясь почему-то не к Люсе, а к бабушке, пожаловался, что отец не выдал ему обычной месячной «зарплаты» — две тысячи рублей. И это тогда, когда нужно покупать обручальные кольца. «Он ведь против моего брака, — нервно твердил Веня, бегая по комнате, — поэтому я никогда и не приглашал Люсеньку к себе домой. Нужно срочно повенчаться, и тогда он примирится с совершившимся фактом». Он так и сказал — повенчаться, хотя никакого разговора о церкви раньше не было.

Взволнованная бабушка молчаливо согласилась, решив про себя, что «с венчанием и кольцами будет крепче», и, достав тысячу рублей, скрепя сердце вручила их жениху:

— Потом вернете.

Веня ушел, а Люся и бабушка принялись обзванивать знакомых, приглашая их к семейному торжеству.

Но свадьба не состоялась. Жених исчез вместе с деньгами, и тут только выяснилось, что бабушке его представила и рассказала его «родословную» кассирша из «Гастронома», несколько дней назад уволившаяся с работы.

Люся поняла, что на бабушку в таких делах надеяться нельзя. Выгодного мужа надо искать самой.

Но это оказалось не так-то легко.

Когда она уже училась на втором курсе института, бабушка скоропостижно скончалась.

Не привыкшая заниматься хозяйством, не умея и не желая расходовать деньги по средствам (зарабатывал Буловский уже совсем немного), она очень быстро поссорилась с дедом и вдруг решила ехать к отцу в Ленинград. Самостоятельно жить только на студенческую стипендию и на те триста рублей, что посылал отец, Люся не собиралась, этого, по ее мнению, было мало, а дед оказался ко всему прочему скуповат и, однажды крупно с ней поговорив, запретил внучке транжирить деньги на свои прихоти.

До смерти бабушки Люся таких ограничений не чувствовала. Бабушка, таясь адвоката, подрабатывала прежним ремеслом белошвейки и отдавала деньги внучке.

Подумав и взвесив, Люся написала почти незнакомому отцу слезное письмо о том, что не может больше оставаться в Москве, так как все в их квартире беспрерывно напоминает бабушку, нервы ее из-за этого расшатались и учиться она пока не в состоянии.

Через два дня после письма она отправила в адрес отца телеграмму и выехала в Ленинград.

Чиженюк встретил дочь на вокзале, неловко поцеловал в лоб. Легко подняв два больших чемодана, он повел Люсю к трамвайной остановке.

«Плохо живет, — решила она, — даже такси не смог взять».

Однако у отца оказался прелестный домик из двух комнат и кухоньки с газом, с центральным отоплением, с цветочными клумбами у крыльца.

Дома отец сунул Люсе в руки неизвестно для чего книгу «Жизнь животных» Брема и убежал на кухню готовить завтрак.

Несколько секунд Люся прислушивалась к тому, как отец топчется по кухне, позвякивает кастрюлями и совсем уже по-стариковски бормочет под нос, давая самому себе указания, что готовить; затем села на диван, закинула ногу на ногу и огляделась.

«Забавно, — наконец решила она, — маленький коттедж за городом, можно приглашать знакомых».

О том, что их еще нет у нее в Ленинграде, она не беспокоилась. Было бы где принимать — знакомые всегда найдутся.

— Слушайте, па, — сказала она капризно, когда они сели за приготовленный отцом завтрак, — я даже не знаю, кем вы работаете.

— Не называй меня на «вы», — чуть наставительно ответил Прокопий Иванович и тут же, спохватившись, мягко повторил: — Да. Не называй.

Оказалось, что Прокопий Иванович работает директором свиносовхоза «Красный партизан».

— Знаете... знаешь, какой у нас совхоз, — с воодушевлением рассказывал он Люсе, — одних свиноматок полторы тысячи, на всю область славимся. У нас тут клуб свой, кинотеатр, отопительная станция, водопровод. Машину даже легковую дали, но я ею для личных надобностей не пользуюсь, не привык еще, — усмехнувшись, добавил Прокопий Иванович, — все больше на трамваях да на троллейбусах. Да и веселее оно, среди людей ездить.

Люся тут же решила, что новым знакомым она будет представлять отца (заочно, конечно) как уполномоченного Министерства сельского хозяйства — так солиднее.

А Прокопий Иванович был вне себя от радости. Ему показалось, что пришло, наконец, то долгожданное «личное» счастье, которого ему так не хватало.

Как и полагала Люся, знакомые у нее нашлись быстро. Маникюрша из парикмахерской на Невском со второго сеанса пригласила ее к себе домой. Напоила чаем с клубничным вареньем и, узнав, что Люся ищет работу, захлопала в ладоши.

— На ловца и зверь бежит, — торжественно объявила она. — Только вчера у меня был разговор с одним из молодых постоянных клиентов. Он художественный руководитель английского отдела Ленинградского дома моделей.

У Люси перехватило дыхание.

— Ну и что? — прошептала она сдавленным голосом.

— Ему нужна манекенщица с идеальной фигурой и английским типом лица, — неожиданная «благодетельница» окинула Люсю взглядом с ног до головы. — В общем за тобой шоколадный торт и бутылка коньяку. Да, не забудь достать денег на ужин. Сама понимаешь, деловое свидание надо проводить за столом, уж он-то за тебя платить, конечно, не будет.

— Где же достать денег? — растерянно промолвила Люся. — У меня сейчас денег совсем нету.

Новая подруга насмешливо улыбнулась.

— Зато у тебя есть богатый папа. Ты говоришь, он уполномоченный Министерства сельского хозяйства? Неужели он пожалеет каких-нибудь триста-четыреста рублей... ну, например, на новое платье для дочери? На новое платье ты могла бы попросить и вдвое. Уверяю тебя, он оценит твою скромность.

Маникюрша оказалась права. Прокопий Иванович, услышав Люсину просьбу, ни слова не говоря, полез в ящик письменного стола и вытащил деньги.

— Ось, — сказал он, протягивая Люсе четыре новенькие сторублевки, — бери, дивчина, покупай хорошее. Я-то сам ничего в них не смыслю.

Поблагодарив отца кивком головы, Люся взяла деньги.

Через несколько дней состоялось первое ее свидание с будущим начальником. Он оказался довольно молодым, модно одетым, элегантным человеком, слегка хромающим на левую ногу. Маникюрша называла его просто Женечкой. Видимо, они были давно и хорошо знакомы. Договоренность закрепили шикарным ужином в ресторане. Было все: и вино, и шампанское, и дорогие закуски, но все же ясного ответа Люся не получила.

Маникюрша сказала, что шеф думает и что для гарантии лучше бы такую встречу повторить еще раз.

— Но... деньги... — с сомнением произнесла Люся. В тот вечер она ухитрилась истратить всю полученную от отца сумму.

Партнерша недвусмысленно улыбнулась и ответила, что если отец почему-либо заартачится, то деньги можно взять и так.

— Не станет же он подозревать в воровстве родную дочь. Просто подумает, что обсчитался.

— Да-аст, — игриво протянула Люся и тряхнула головой: — Даст и так! Он у меня старикан покладистый!

Но Люся плохо знала своего отца. Денег он ей не дал.

— Видишь, дочка, — сказал он, — я, конечно, зарабатываю хорошо, и недостатка мы с тобой чувствовать не будем ни в чем, но деньги надо расходовать с толком. Купила одно платье — и хватит пока. Кстати, я его еще не видел. Потом покажешь? Добре. А то ведь бумажки эти такая вещь: чем больше их тратишь, тем больше тратить хочется. Так легко дойти и до безобразия. Много примеров знаю.

Сказал — как отрезал, и Люся растерялась, не посмела с ним спорить.

Узнав об этом, маникюрша подняла ее на смех:

— Эх ты, мямля, тут судьба ее решается, а она... Да начнешь работать, ты ему эти несчастные четыреста-пятьсот рублей за месяц вернешь. Он и не хватится. Бери сама, не раздумывай.

Люся украла у отца деньги. Снова состоялось свидание с Женечкой за шикарным столом. На этот раз они встретились дома у маникюрши. Много пили, а затем Женечка, заявив, что ему необходимо как следует осмотреть фигуру новой манекенщицы и установить, подходит ли она к этой должности, выпроводил хозяйку из комнаты, заставил Люсю раздеться и... изнасиловал.

Ночевала Люся у той же маникюрши, которая громко смеялась над ее слезами и говорила, что «все умные женщины так поступают». Утром она передала девушке позолоченные часики — «подарок от нового друга».

— И не вздумай идти жаловаться, — пригрозила она, — а то, знаешь, что с тобой сделают? Посадят, и все. Ты ведь теперь кто? Ты воровка. Родного отца обокрала. Свидетелями будем, что на твои деньги пили. И никто не поверит, что изнасиловали тебя. Сама ты ему на шею пьяная вешалась. Где хочешь буду это говорить. Так что тебе одна теперь дорога — с нами. Наша ты теперь, воровка.

Люся возненавидела Женечку и его напарницу, но идти против них побоялась.

А еще через несколько дней Люся Чиженюк несла по указанному адресу украденные у кого-то вещи. На ее длинных, загнутых ресницах подрагивали слезинки.