— Мой сын — яркая индивидуальность, — любила повторять Анна Осиповна Куркишкина своим немногочисленным друзьям и знакомым. — Виктору нельзя ни в чем перечить. Да, да, он не терпит возражений и не знает преград. У этого мальчика самобытный, волевой характер. Я уверена, он рожден, чтобы господствовать над окружающими. А его челюсти? Вы обратите внимание на его челюсти и подбородок американского боксера. И какое прелестное сочетание! Тяжелый подбородок и высокий, вдохновенный лоб. Нет, не возражайте, это говорит о многом, я знаю!
Но Анне Осиповне никто и не думал возражать. Она выбирала таких знакомых, которые не возражали.
Единственным близким человеком, делавшим иногда попытки с ней не согласиться, был ее муж.
В таких случаях Анна Осиповна начинала глубоко вздыхать, легонько трогать виски кончиками пальцев и смотреться в зеркало расширенными, страдальческими глазами. Выражение лица ее принимало трагический оттенок.
Свое умение превращаться в «замученную тираном-мужем женщину» она приобрела еще в годы нэпа, когда заставляла своего «растяпу супруга» отрешиться от «хамских профсоюзных традиций» и покупать в Торгсине боны за «эти наши советские деньги».
Делая страдальческое лицо, Анна Осиповна вместе с тем не забывала отпускать короткие язвительные замечания в адрес каких-то, существующих вообще, «ничтожеств с апломбом».
Тогда папа Куркишкин тушевался, пробовал оправдываться, и Анна Осиповна, одержав «победу» над мужем, обычно начинала плакать. Плакала она хрипловатым грудным басом, поминутно трогая глаза и губы платком и заботясь о том, чтобы не принять некрасивой позы.
С раннего детства Виктор Куркишкин считал свою мамашу ничтожеством и злился на нее, а позже, когда вырос, взял себе за правило при каждом таком споре отца с матерью брезгливо выходить в другую комнату и пережидать, «когда кончится это комедиантство».
Об отце он вообще никогда не думал, очень просто принимая его существование: «Отец принес конфеты, игрушки, отец принес получку», или: «Папа, мне завтра нужны будут деньги, приготовь, пожалуйста».
У самого Куркишкина-старшего было только одно конкретное пристрастие: он любил играть в лото на деньги, проводя за этим занятием все вечера в комнате у соседа и радуясь, как ребенок, каждому пустячному выигрышу.
Он давно уже видел в семье лишь обузу.
Такой была эта троица к тому времени, когда мы впервые познакомились с Виктором Куркишкиным, ударившим в клубе на танцах молодого человека. Ударил он его за то, что молодой человек отказался уступить Виктору одновременно приглашенную ими на танец девушку.
— Вы хам, — сказал Виктор, — ничтожество!
— А вы дурак, — отрезал соперник.
Виктор неумело ударил его по лицу.
После посещения членами штаба семьи Куркишкиных и письма по месту службы отца Виктора он записал в своем дневнике:
«Я открыл в себе нотку бунтарства. О, как я сжимал кулаки, когда ушел из этого их ужасного штаба. Место, где подчиняют людей, как они говорят, коллективу. Что такое коллектив? Толпа. Я не признаю коллектива. Это насилие над моей личностью. Но спокойно. Надо держать себя в руках и... бунтовать. Я это понял у них в штабе... Глупцы, они сами натолкнули меня на эту мысль. У них сидел один молодой человек с ультрамодной прической. Кто он? Бунтарь, конечно же! Ха-ха-ха!
Это единственная сейчас форма безнаказанной борьбы с обществом: быть не таким, как все.
Тот молодой человек выглядел смешным? Ну и что же? Он велик тем, что смешон.
Это мощно! Ура! Да здравствуют индивидуумы!»
Следующие страницы дневника были заполнены подобными же рассуждениями. Одна за другой шли строчки:
«Мне все больше и больше нравится эта борьба. Она хороша еще и потому, что ты всегда на виду».
«Я окружен свитой. Смешно! Я даже сам не заметил, как вокруг меня сгруппировались единомышленники, нет, это не то слово, большинство из них не мыслит, а лишь чувствует то, что я знаю, что я открыл. Поэтому они, вероятно, и группируются около меня. Это единочувствующие. Ого, новое определение, мое определение! «Единочувствующие» — здорово! Конгениально!»
«Странно, чувство власти оказалось сладким. Мне нравится почитание, нравится лесть. Раньше за собой этого не замечал. Если я скажу, что куртка какого-либо фасона «не фонтан», завтра ее в нашем клубе уже не носят.
«В нашем клубе»... В чем дело? Я начинаю пользоваться этим их языком: «наш клуб, наш завод». Чепуха! В мире есть мое и есть ничье, есть я и есть никто. Все — это никто. Недавно в старой библиотеке матери раскопал томик без конца и начала. Это Ницше. Потрясающе! Многого не могу понять, но... Потрясающе!»
«Не писал больше месяца. У меня несчастье. Скоро возьмут в армию. Что же это? Я не хочу в армию! Не хочу. Я не могу подчиняться какому-нибудь сержанту!»
«Все делается, чтобы задавить личность, меня. Меня не будет, будет солдат. Что делать? Там не поднимешься над всеми, там ты в форме, а то, что я выше их мыслью, они не поймут».
«Спасибо матери, глупа, но сообразила. Отбоярился на три месяца. Отец ничего не знает, да он и не страшен, маман держит его в кулачке. О-о-о, маман — фигура! Эти глупые люди чрезвычайно практичны. Я бы сам никогда не додумался до спасительного выхода, до которого дошла она природной хитростью самки, берегущей своего детеныша. И — я согласен! Да будет так!»
«Все пропало. Ничего не понимаю, не соображаю. Как это произошло? Все рухнуло. Что ж это?!! Почему?!! Какие-то комиссии, повестки, люди!.. Я солдат. Нет, не то — меня нет! Есть сержант, как его здесь называют, — командир отделения, мой господин, да, да, господин, потому что он мне приказывает и я вынужден подчиняться».
Дальше в дневнике Куркишкина шло несколько пустых страниц. Последние два листочка он снова заполнил:
«Я идиот! Я глупец! Я ничтожество! Бояться сержанта! Ха-ха! Командир отделения — ангел по сравнению с теми, кем он командует. Это чудовища. Мне страшно. Ни один не делает ничего без ведома других. Меня ужасает эта их железная спаянность! Для меня теперь все человеческое осталось по ту сторону. Здесь только одна сила — сила механизма. Это называется армией, а они еще называют коллективом. Что я против них? Ноль, но я не хочу быть нолем, я хочу быть выше их. Я. Что делать?»
«Я сойду с ума от своих мыслей. Они меня разбирали всем отделением. Меня! Скоты! Им не нравится, что я их ни в грош не ставлю, им не нравится мое поведение. Я знаю, что они смотрят, как я ем, сплю, хожу по естественным надобностям. Глядят все вместе и говорят, что это ради моей же пользы. И они не так глупы, как я думал: У меня и раньше были такие минуты, когда я не хотел никого видеть. Но тогда, дома, я выгонял мать из комнаты. А что делать здесь, в стаде? Мне никуда не уйти от их глаз, а они даже могут меня жалеть. Меня! Хамы! На учениях они, обманывая старшину, берут часть моих заданий на себя. Они уверены, что я еще не постиг теории, — я, постигший Ницше. Хохочу над ними в душе и позволяю делать пустопорожнюю работу за себя этим коровам из стада. Трудитесь, трудитесь мышцами, раз не можете головой, а я не хочу работать!»
«Два месяца не писал, «учился». Смешно! Меня учили устройству мин. Меня! Зачем мне это? Меня будут посылать разряжать мины на минных полях, оставшихся после войны? Две какие-то деревенские дуры подорвались на этих минах в соседнем лесу. Не-ет, не выйдет! Сами, мои милые, сами. Кто не хочет умирать, тот страхует себя сам. Нет, нет, не хочу! Не хочу! Меня может не стать! Подумать только, из-за кого? Из-за каких-то баб, которым не хочется ходить в лесу, где мины. Так не ходите! Не ходите!
Я так много думаю об этих деревенских, из-за которых я должен буду рисковать жизнью, что стал их даже ненавидеть. А что там ненавидеть? Раньше бы я их просто презирал».
«Хо-хо. Еще одна деревенщина подорвалась. Говорят, из города вызвали опытных саперов. А дальше? Через год? Тогда пошлют и меня — мин еще хватит!»
И короткая строчка:
«Нет! Больше не хочу. Завтра с утра!»
Когда командиру дивизии принесли рапорт о солдате Викторе Куркишкине, задержанном патрулем за длительную самовольную отлучку, и обнаруженный у него в кармане личный дневник, командир, внимательно прочитав все, долго сидел неподвижно.
Его страшное на вид, обезображенное в войну взрывом фашистской мины лицо, казалось, не выражало никаких мыслей — маска изуродованного человека. Потом он достал из бумажника фотографию друга, погибшего от той же мины, которая его изуродовала, и, посмотрев на нее, спрятал. Даже теперь лишь несколько синих жилок набухло на висках командира дивизии да буро-красные пятна ожогов побурели еще больше.
«Самовольная отлучка... Нет, тут не просто распущенность. В сущности, его дневник — подлая философия предателя». Командир пододвинул к себе рапорт и написал на уголке четким почерком: «Судить».