«Кладбищенской земляники крупнее и слаще нет».

Не знаю почему, но именно эти цветаевские строки назойливо лезут в голову всякий раз, когда бреду я аллеями Третьего еврейского кладбища.

На месте Первого, основанного на Молдаванке ещё в позапрошлом столетии, разбит ныне парк.

Второе, или, как его называли в начале прошлого века, Новое еврейское кладбище, соседствовало через дорогу со Вторым христианским. Церковь и синагога мирно смотрели друг на друга, но так повелось – жизнь еврейского кладбища не намного длиннее короткой жизни его обитателей.

Кладбище сносилось на глазах молчаливого города. От вокзала стремительно накатывалась новая автострада, и бульдозеры безжалостно утюжили бесхозные могилы, выкорчёвая из жизни Одессы следы её буйной юности. В эти безумные дни бесследно исчезла бабелевская Одесса.

Третье перенаселено, но Четвёртого за ненадобностью не будет – будущие постояльцы рассасываются по миру тоненькими ручейками слепых побегов.

Я бреду по кладбищу один. Когда-то я ходил с мамой и с сестрой её, Аннушкой, к папе, к дедушке и бабушке, а теперь и к ним, и к маме, и к Аннушке…

Вот эта застывшая в камне девочка с толстой косой погибла при газификации дома. В момент взрыва она играла на пианино, а её бабушка, чудом оставшаяся в живых, вязала ей в соседней комнате носки…

А этот мальчик, сын Аннушкиной сослуживицы, нелепо погиб в армии. Работая на элеваторе, он попытался схватить плывущую на конвейерной ленте лопату и поскользнулся. Когда его откопали, он был мёртв.

Мамин ученик, любимый ею Саша Волянский. Вместе с мамой и тётей улетевший перед свадьбой в Москву… Самолёт их разбился при взлёте из аэропорта Внуково. Где его невеста и с кем – какое это уже имеет значение?

Кладбищенский маршрут мой – по часовой стрелке – неторопливый большой круг от Ляленьки к деду.

По пути и слева, и справа, прерывая раздумья, окликают знакомые голоса: «Эй! Стой! Как ты там – за оградой?»

Я стараюсь не задерживаться – мама обижается, если я нахожусь у неё недолго, и жалуется покоящейся рядом бабушке: «Он и раньше таким был. На пять минут забежит и торопится уходить. А я старалась к приходу его нажарить котлетки – я ведь знаю, что он любит мои котлетки. Отварить картошечки… А как он любил мои вареники с вишней! Что он сейчас кушает – ума не приложу… Он так плохо выглядел, когда приходил в прошлый раз…»

От неожиданности я вздрогнул. Прямо передо мной шлёпнулся, подняв облачко пыли, засушенный пучок бессмертников.

– Промахнулся, – разочарованно произнёс вслед хриплый голос.

– Ося, это ты?

– Я! Я! – ворчливо затараторил старый приятель. – Остановись… Чё, фраер, мимо пробегаешь?

Я недовольно отбросил ногой букетик и подошёл к ограде.

– Ты можешь что-нибудь для меня сделать?

– Принести цветы?

– Плевать мне на твои цветы. Если их в тот же день не украдут, чтобы заново не перепродать, – через неделю они станут непригодны даже для веника.

– Чего же ты хочешь?

– Поговори со мной. Ты ведь знаешь мою жену?

– Фиру? Конечно…

– Раньше она прибегала каждое воскресенье, а сейчас приползает два раза в год – в день рождения и в годовщину смерти своей матери. Заметь, не в мои, а в её дни. Мои даты эта сука забыла! Она приходит с Арончиком – я всегда подозревал, что между ними что-то было, – постоит две минуты, притворно вздохнёт и положит крашеные бессмертники. Я с трудом сдерживаюсь, чтобы не швырнуть их ей в морду! Ненавижу! Её притворные слёзы: «Бедный Ося, как рано он ушёл». А потом уходит трахаться с Арончиком. Потаскуха! Все бабы такие! Ненавижу! Ты видишь, слева наискосок, вырядился в белый мрамор Долик Авербух?

– Не оборачиваясь, я кивнул головой.

– Ты ведь знаешь, он был зубным техником. Здесь половина кладбища в его коронках. Он вкалывал как лошадь, но подонком тоже был порядочным. Сонечка его никогда не работала. Домработница и варила, и стирала… А Сонька полдня спала, полдня по комиссионкам бегала. Пару раз, кстати, – захихикал Ося, – я отодрал её в его же спальне. Но как только Доля приходил домой, она перевязывала голову платком, ложилась на диван и умирала: «Я так за день набегалась!» А этот дурак весь вечер возле неё крутился: «Сонечка, бедненькая, у нас же есть домработница». И чай в постель, и конфетки… Он за месяц сгорел, оставив ей целое состояние. Как ты думаешь, она у него часто бывает? Чёрта с два! Поставила шикарный памятник, чтобы родственники не злословили, наняла женщину для уборки и… поминай как звали.

– А к тебе кто приходит? Я вижу, у тебя всегда убрано.

– Маня, – он секунд десять помолчал. – Она всегда была доброй женщиной. Ты знаешь её?

– Нет, откуда?

– Фирина подруга. Она всегда была ко мне неравнодушна, но меня никогда не вдохновляли девочки с плоской грудью. Скажу честно, я ей очень благодарен. Никогда не думал, что у неё такое доброе сердце, и она столько лет будет со мной возиться. Я ведь здесь почти десять лет… Ты не знаешь, она не собирается уезжать?

– Я же сказал тебе, что не знаю её.

– Этого я и боюсь… – пропуская слова мои мимо ушей, продолжил он. – Здесь много брошенных памятников. Мы уже знаем: если приходят родители с малыми детьми, с роскошными цветами… Тщательно моют памятник… Начинают фотографировать, снимать на видео – всё. Конец. Через неделю их не будет. Сваливают. Кому-то везёт. Их близкие нанимают женщину, и та приходит наводить порядок. Два раза в месяц. Но и среди уборщиц есть такие экземпляры… Нахватают заказов, заскочат, смахнут для проформы упавшие листья и бегут дальше… Ты видишь напротив меня заросший бурьяном памятник?

Я обернулся.

– Так ему и надо! Я бы этому подонку при жизни не то что руку не подал – на одном пляже купаться не стал бы. А теперь вынужден на него постоянно глазеть. Если бы я мог, я бы ему всю рожу заплевал. Слушай, сделай для меня милость… – заскулил неожиданно он.

– Ося, прекрати. Ты ведь раньше не был таким озлобленным.

– Да, раньше… Думаешь, легко стоять здесь и в дождь, и в стужу? Всякое наприходит в голову. Особенно зимой. Каждый раз боишься, что к тебе больше никто не придёт. Послушай, ты не выяснишь в синагоге, можно ли брошенные памятники вывезти куда-нибудь? Есть же места на Северном, на Таировском… Может быть, кого нибудь возьмёт Второе христианское? Вот этот стоящий передо мной тип никогда настоящим евреем и не был. Чего я должен на него всё время глазеть? Ты выясни, а… – вновь заскулил он. – А то я боюсь. Это – как эпидемия: сперва они придут в запустение. Потом – я.

– Хорошо, Ося, я выясню. Я пойду, ладно? У меня сегодня ещё долгий маршрут.

– Постой секунду… Ты ни о чём не хочешь меня спросить? За десять лет я здесь всех знаю. Такого насмотрелся…

Я замялся.

– Разве что… Ты слышал что-нибудь о Бэллочке Сокирянской? Она лежит на сто тридцать втором участке.

– Бэллочка? Та, что умерла при родах лет пятнадцать назад?

– Да.

– Конечно, знаю. Я танцевал с ней на свадьбе моей приятельницы. В тот день она была просто восхитительна, – мечтательно произнёс он и тут же насторожился: «А чего это, кстати, она тебя интересует?»

– Понимаешь, она училась у мамы в классе. Рано вышла замуж и умерла при рождении сына. Её муж, рассказывала мне мама, отдал малыша в дом малютки. Когда сыну исполнилось четыре месяца, он женился на женщине с ребёнком и забрал малого.

– И это всё? Весь твой интерес?

– Я помню её день рождения. Ей восемь лет. Большой белый бант, как корона, царствует над ней, и я, приведённый мамой, стесняясь, мне всё-таки девять, сую ей в руку книжку. Она берёт меня за руку и ведёт во вторую комнату, к праздничному столу, украшенному стеклянными сифонами с сельтерской водой и волшебными сладостями. Суетится папа-фотограф (через несколько лет он бросит их и женится на другой), все читают стихи, получают подарки… Я вновь стесняюсь, когда подходит моя очередь, и она, подбегая ко мне, заглядывает в глаза: «Тебе, правда, весело? Идём танцевать!»

– Ой, ты прямо поэт. Я щас заплачу… Ладно, проваливай, – вдруг засуетился он. – Ко мне идёт Маня. Подойди в следующее воскресенье, и я всё для тебя разузнаю. А сейчас проваливай.

– Ревнуешь? – ухмыльнулся я.

– На хрен мне тебя ревновать? Она на три года старше тебя. Ну, иди, иди, она уже рядом.

Я махнул на прощание рукой и медленно побрёл по аллее. Я не сказал Осе всей правды.

Два года назад, когда я был возле Бэллочкиного памятника, я вздрогнул, услышав за спиной: «Теперь ты знаешь, где лежит твоя мамочка». Я не смог не обернуться. Невысокий слегка располневший мужчина средних лет и тщедушный мальчик застыли перед её керамическим фото.

– Тебе исполнилось тринадцать. По еврейским законам с этого дня ты считаешься взрослым. Даже можешь жениться. Только мамочки твоей на свадьбе не будет. Твой день рождения – день её смерти. Возьми, – протянул он сыну бидончик с водой, – учись ухаживать за памятником. Раньше, как ты ни просил, я тебя с собой на кладбище не брал. По закону не положено. Теперь можно.

С тех пор я их больше не видел. И лишь по всегда чистому памятнику, отсутствию пробивающихся сквозь мраморные плиты травинок, случайно заброшенных сухих веток и прилипших после дождя листьев, отмечал: недавно они ушли.

Но недаром я затеял с Осей разговор о Бэллочке. Уже полгода, как памятник преобразился, и паутина заброшенности осела на решётках ограды.

Через неделю я прийти не сумел – не всегда получается выбраться. Пропустил и вторую. И третью. Шестого июня, в мамин день рождения, на скорбном своём маршруте я привычно отметил: у Бэллочки опять никого не было.

– Ну ты паразит!– зашипел на меня Ося, когда я приблизился. – Не мог прийти раньше!

– Послушай, – попытался я объясниться, но он затараторил:

– Плевал я на твои оправдания! Я всё для тебя разузнал. Муж её отказался уезжать – не мог оставить памятник. А вторая жена его разошлась с ним, забрала своего и его ребёнка, которого она в общем-то с пелёнок и вырастила, и укатила в Австралию. Его же после их отъезда схватил удар. «Скорая» увезла его прямо с кладбища.

Говорят, что он вновь научился ходить и скоро здесь появится. Вот только речь его восстанавливается медленно.

***

Восьмой год, как я в Америке. Поезд сабвэя проносится по Макдональдс Авеню мимо еврейского кладбища. Склепы, гранитные обелиски мелькают в вагонном окне. В отличие от одесского – нью-йоркское кладбище обнажено – ни деревьев, ни кустов… Ухоженные аллеи. Тишь. Благодать…

Но как только поезд приближается к Бэй Парквэй, как и прежде, назойливо сверлит голову цветаевскoе: «Кладбищенской земляники крупнее и слаще нет». И я возвращаюсь в Одессу…

С волнами эмиграции прервалась на одесском кладбище связь поколений.

Как вы там, милые? Простите, что мы вас не взяли с собой… Простите, если можете…